text
stringlengths
4.1k
299k
Беседа их вертелась исключительно вокруг Ауроры, а когда они отобедали, то дон Фелис сказал Пачеко: - У меня есть идея. Я думаю отправиться к тетушке несколько раньше вас и переговорить наедине с кузиной; при этом я постараюсь, по возможности, выведать, как она к вам относится. Дон Луис одобрил эту мысль и, отпустив своего друга, последовал за ним только час спустя. Моя госпожа так удачно воспользовалась этим временем, что к приходу своего поклонника была уже в женском наряде. - Я надеялся застать здесь дона Фелиса, - сказал кавалер, поздоровавшись с Ауророй и дуэньей. - Вы его скоро увидите: он пишет в моем кабинете, - отвечала донья Химена. Пачеко, казалось, без труда примирился с этой неудачей и затеял беседу с дамами. Несмотря на присутствие предмета своей страсти, он все же заметил, что часы текли, а Мендоса не показывался. Наконец, он не выдержал и выразил по этому поводу некоторое удивление. Тогда Аурора внезапно переменила тон и, расхохотавшись, сказала дону Луису: - Возможно ли, что у вас до сих пор не возникло ни малейшего подозрения относительно проделки, которую с вами выкинули. Неужели русый парик и крашеные брови делают меня настолько неузнаваемой, чтоб можно было до такой степени заблуждаться? Образумьтесь, Пачеко, - продолжала она, становясь снова серьезной, - и узнайте, что дон Фелис де Мендоса и Аурора де Гусман - одно и то же лицо. Она не удовлетворилась тем, что вывела его из заблуждения, и призналась ему в чувствах, которые питала к нему, а также во всех поступках, предпринятых ею, чтоб его пленить. Дон Луис был столь же очарован, сколь и удивлен. Он упал на колени перед моей госпожой и воскликнул с жаром: - Ах, прекрасная Аурора! Действительно ли я тот счастливый смертный, к которому вы отнеслись с такой благосклонностью? Чем выразить мне свою признательность? Даже вечной любви недостаточно, чтоб отплатить за это. За этими словами последовали многие нежные и страстные речи, после чего влюбленные заговорили о мерах, которые надлежало принять для завершения их желаний. Было решено немедленно же отправиться в Мадрид и закончить нашу комедию браком. Это намерение осуществилось почти сейчас же после того, как было задумано. Спустя две недели дои Луис женился на моей госпоже, и свадьба подала повод для бесконечных празднеств и увеселений. Спустя три недели после этой свадьбы моя госпожа пожелала вознаградить меня за оказанные мною услуги. Она подарила мне сто пистолей и сказала: - Жиль Блас, друг мой, я не гоню вас от себя; живите здесь, сколько заблагорассудится; но дядя моего мужа, дон Гонсало Пачеко, выразил желание взять вас к себе в качестве камердинера. Я так расписала ваши достоинства, что он просил меня уступить вас ему. Это добрый человек, старой придворной складки, - добавила она, - вам будет у него очень хорошо. Я поблагодарил Аурору за доброе отношение, и так как она больше во мне не нуждалась, то принял предложенное место с тем большей охотой, что продолжал служить в той же семье. Того ради отправился я на следующее утро от имени новобрачной к сеньору дону Гонсало. Он лежал еще в постели, хотя было уже около полудня. Когда я вошел в спальню, он кушал бульон, только что принесенный ему пажом. Усы были у него в папильотках, глаза - потухшие, а лицо бледное и тощее. Он принадлежал к числу холостяков, которые, проведя молодость в распутстве, не становятся благоразумнее и в более пожилом возрасте. Дон Гонсало принял меня любезно и сказал, что если я готов служить ему с таким же усердием, как и его племяннице, то он позаботится о моем благополучии. Получив такое заверение, я обещал ему не меньшую преданность, и он тут же оставил меня при себе. Таким образом я очутился у нового хозяина, и черт его знает, что это был за человек. Когда он встал, то мне показалось, что я присутствую при воскрешении Лазаря. Представьте себе длинное тело, такое сухопарое, что если бы его раздеть, то на нем можно было бы отлично изучать остеологию. Ноги у него были до того худы, что они показались мне жердочками, даже после того как он натянул на них три или четыре пары чулок. Помимо того, эта живая мумия страдала астмой и кашляла всякий раз, как ей приходилось произнести какое-либо слово.
Сперва он откушал шоколаду, а затем, спросив бумагу и чернил, написал записку, которую запечатал, и приказал пажу, подававшему ему бульон, отнести по назначению. После этого он обратился ко мне: - Я намерен, друг мой, отныне передавать тебе все мои поручения и в особенности те, которые касаются доньи Эуфрасии. Это - молодая дама, которую я люблю и которая отвечает мне нежной взаимностью. "Боже праведный! - подумал я про себя, - к чему удивляться молодым людям, приписывающим себе любовные успехи, когда даже этот старый греховодник воображает, что его боготворят?" - Жиль Блас, - продолжал он, - я сегодня же сведу тебя к донье Эуфрасии, так как ужинаю у нее почти каждый вечер. Ты увидишь весьма приятную сеньору и будешь в восхищении от ее благоразумия и скромности. Она нисколько не похожа на тех вертопрашек, которые интересуются молодежью и увлекаются внешностью. Напротив, донья Эуфрасия обладает зрелым умом и рассудительностью; она требует от мужчины искренних чувств и предпочитает самым блестящим кавалерам поклонника, который умеет любить. Сеньор дон Гонсало не ограничился апологией своей возлюбленной: он объявил ее кладезем всех совершенств. Но на сей раз он нарвался на слушателя, которого нелегко было убедить в этих делах. После всех фортелей, которые выкидывали на моих глазах актерки, я перестал верить в любовное благополучие старых вельмож. Из вежливости я сделал вид, что нисколько не сомневаюсь в словах своего господина; более того, я похвалил рассудительность и хороший вкус Эуфрасии. У меня даже хватило наглости заявить, что ей трудно было бы найти более обаятельного поклонника. Простак даже не заподозрил, что я кадил ему бесстыднейшим образом, напротив, он был в восторге от моих слов: ибо так создан свет, что с великими мира сего льстец может отважиться на что угодно, - они готовы слушать самую преувеличенную лесть. Старик, написав записку, вырвал щипчиками несколько волосков из подбородка, затем промыл глаза, которые слипались у него от густого гноя. Он вымыл также уши и руки, а по совершении этих омовений покрасил черной краской усы, брови и волосы. Он занимался своим туалетом дольше любой старой вдовы, силящейся затушевать следы времени. Когда он кончал прихорашиваться, вошел другой старец. То был его приятель, граф д'Асумар. Как не похожи были они друг на друга! Граф не скрывал седых волос, опирался на трость и не только не стремился выглядеть молодым, но, казалось, похвалялся своей старостью. - Сеньор Пачеко, - сказал он входя, - я пришел к вам обедать. - Добро пожаловать, граф, - отвечал мой господин. При этом они обнялись, а затем, усевшись, стали беседовать в ожидании обеда. Сначала речь зашла о бое быков, происходившем за несколько дней до этого. Они вспомнили о кавалерах, отличившихся на этом состязании ловкостью и силой, на что старый граф, подобно Нестору (*95), которому все современное давало повод восхвалять минувшее, сказал со вздохом: - Увы, нет ныне таких людей, которые сравнились бы с прежними, и не видать на турнирах той пышности, что бывала в дни моей молодости. Я посмеялся про себя над предубеждением доброго сеньора д'Асумара, который не ограничился одними турнирами. Помню, что за десертом он сказал, глядя на прекрасные персики, которые ему подали: - В мое время персики были много крупнее, чем теперь; природа слабеет с каждым днем. "В таком случае, - подумал я про себя с улыбкой, - персики времен Адама были, вероятно, сказочной величины". Граф д'Асумар засиделся почти до вечера. Не успел мой господин избавиться от него, как тотчас же вышел из дому, приказав мне следовать за собой. Мы отправились к Эуфрасии, которая жила в хорошо обставленной квартире в ста шагах от нашего дома. Она была одета с большой элегантностью и выглядела так моложаво, что я было принял ее за несовершеннолетнюю, хотя ей перевалило, по меньшей мере, за тридцать. Ее, пожалуй, можно было назвать красавицей, а в ее уме я вскоре убедился. Она не походила на тех прелестниц, которые щеголяют блестящей болтовней и вольными манерами: в ее поведении, равно как и в речах, преобладала скромность, и она поддерживала беседу с редкостным остроумием, не пытаясь при этом выдавать себя за умницу. Я приглядывался к ней с превеликим удивлением.
"О, небо! - думал я, - возможно ли, чтоб особа, выказывающая себя такой скромницей, была способна вести распутную жизнь?" Я представлял себе всех женщин вольного поведения не иначе, как бесстыдными, и был изумлен проявленной Эуфрасией сдержанностью, не рассудив, что эти особы умеют притворяться и стараются приспособиться к богачам и вельможам, попадающим к ним в руки. Если клиенты требуют темперамента, то они делаются бойкими и резвыми; если клиенты любят скромность, то они украшают себя благоразумием и добродетелью. Это настоящие хамелеоны, меняющие цвет в зависимости от настроения и характера мужчины, с которыми им приходится иметь дело. Дон Гонсало не принадлежал к числу сеньоров, любящих бойких красавиц. Он не выносил этого жанра, и, чтоб его разжечь, женщина должна была походить на весталку. Эуфрасия так и поступала, свидетельствуя этим, что не все талантливые комедиантки играют на сцене. Оставив своего барина наедине с его нимфой, я спустился в нижние покои, где застал пожилую камеристку, в которой узнал субретку, состоявшую прежде в наперсницах у одной актрисы. Она тоже узнала меня, и сцена нашей встречи была достойна того, чтоб войти в какую-нибудь театральную пьесу. - Вас ли я вижу, сеньор Жиль Блас! - сказала мне субретка, не помня себя от восторга. - Вы, значит, ушли от Арсении, как и я от Констансии? - О, да! - отвечал я, - и к тому же довольно давно: мне даже довелось с тех пор послужить у одной знатной сеньоры. Жизнь актеров не в моем вкусе: я сам себя уволил, не удостоив Арсению никаких объяснений. - Отлично сделали, - заявила субретка, которую звали Беатрис. - Я почти так же поступила с Констансией. В одно прекрасное утро я весьма холодно сдала ей свои счета; она приняла их, не говоря ни слова, и мы расстались довольно недружелюбно. - Очень рад, - сказал я, - что мы встречаемся в более приличном доме. Донья Эуфрасия смахивает на благородную даму, и мне кажется, что у нее приятный характер. - Вы не сшиблись, - отвечала почтенная субретка, - она из хорошего рода, и это довольно заметно по ее манерам; а что касается характера, то могу ручаться, что нет более ровного и мягкого человека, чем она. Донья Эуфрасия не походит на тех вспыльчивых и привередливых барынь, которые всегда к чему-нибудь придираются, вечно кричат, мучат слуг, словом, таких, у которых служба - ад. Я ни разу не слыхала, чтоб она бранилась: так любит она мягкое обращение. Когда мне случается сделать что-либо не по ней, она выговаривает мне без всякого гнева, и не бывает того, чтоб у нее вырвалось какое-либо поносное словцо, на которые так щедры взбалмошные дамы. - У моего барина, - отвечал я, - тоже очень мягкий характер; он обращается со мной фамильярно и скорее, как с равным, нежели, как с лакеем; одним словом, это прекраснейший человек, и мы с вами как будто устроились лучше, чем у комедианток. - В тысячу раз лучше, - сказала Беатрис, - там я вела шумную жизнь, тогда как здесь живу в уединении. К нам не ходит ни один мужчина, кроме сеньора Гонсало. А теперь только вы будете разделять мое одиночество, и это очень меня радует. Я уже давно питаю к вам нежные чувства и не раз завидовала Лауре, когда вы были ее дружком. Надеюсь, что буду не менее счастлива, чем она. Правда, я не обладаю ни молодостью ее, ни красотой, но зато ненавижу кокетство, а это мужчины должны ценить дороже всего: я верна, как голубка. Добрая Беатрис принадлежала к числу тех особ, которые вынуждены предлагать свои ласки, так как никому не вздумалось бы их добиваться, а потому и я не испытал никакого искушения воспользоваться ее авансами. Но мне не хотелось, чтоб она заметила мое пренебрежение, и я обошелся с ней самым вежливым образом, чтобы не лишить ее надежды покорить мое сердце. Словом, я вообразил, что влюбил в себя престарелую наперсницу, а на самом деле оказалось, что я снова попал впросак. Субретка нежничала со мной не только ради моих прекрасных глаз: она вознамерилась внушить мне любовь, чтоб привлечь меня на сторону своей госпожи, которой она была так предана, что не постояла бы ни перед чем, лишь бы ей услужить. Я познал свою ошибку на следующий же день, когда принес донье Эуфрасии любовное письмецо от своего барина. Эта сеньора приняла меня весьма ласково и наговорила мне всяческих любезностей, к которым присоединилась и камеристка. Одна восхищалась моей наружностью, другая дивилась моему благоразумию и сообразительности. Их послушать, выходило, что сеньор Гонсало обрел в моем лице настоящее сокровище. Словом, они так меня захвалили, что я перестал доверять расточаемым мне-дифирамбам, и догадался об их намерениях, тем не менее я принял их похвалы с простодушием дурачка и этой контрхитростью обманул плутовок, которые, наконец, сняли маску.
- Послушай, Жиль Блас, - сказала мне Эуфрасия, - от тебя самого зависит составить себе состояние. Давай действовать заодно, друг мой. Дон Гонсало стар, и здоровье его так хрупко, что малейшая лихорадка, с помощью хорошего врача, унесет его из этого мира. Воспользуемся остающимися ему мгновениями и устроим так, чтоб он завещал мне большую часть своего состояния. Я уделю тебе изрядную долю, и ты можешь рассчитывать на это обещание, как если б я дала его тебе в присутствии всех мадридских нотариусов. - Сударыня, - отвечал я, - располагайте вашим покорным слугой. Укажите только, какого поведения мне держаться, и вы останетесь мною довольны. - В таком случае, - продолжала она, - наблюдай за своим барином и докладывай мне о каждом его шаге. В беседе с ним переводи разговор на женщин и пользуйся - но только искусно - всяким предлогом, чтоб расхвалить меня; старайся, чтоб он как можно больше думал обо мне. Но это, друг мой, еще не все, что мне от тебя нужно. Наблюдай внимательно за всем, что происходит в семье Пачеко. Если заметишь, что кто-либо из родственников дона Гонсало очень за ним ухаживает и нацеливается на наследство, то предупреди меня тотчас же. Большего от тебя не требуется: я сумею быстро утопить такого претендента. Мне известны слабые стороны всех его родственников, и я знаю, как выставить их перед доном Гонсало в самом непривлекательном виде; мне уже удалось очернить в его глазах всех племянников и кузенов. Из этих инструкций, а также из прочих, последовавших за ними, я заключил, что донья Эуфрасия принадлежала к числу тех особ, которые пристраиваются к щедрым старикам. Незадолго до этого она заставила дона Гонсало продать землю и прикарманила себе выручку. Не проходило дня, чтоб она не выклянчила у него какого-нибудь ценного подарка. Помимо этого, она надеялась, что он не забудет ее в своем завещании. Я притворился, будто охотно выполню все ее пожелания, но, по правде говоря, возвращаясь домой, сам сомневался, обману ли своего барина или попытаюсь отвлечь его от любовницы. Последнее намерение представлялось мне честнее первого, и я питал больше склонности к тому, чтоб исполнить свой долг, нежели к тому, чтоб его нарушить. Вдобавок Эуфрасия не обещала мне ничего определенного, и это, быть может, было причиной того, что ей не удалось сломить мою преданность. А потому я решил усердно служить дону Гонсало, в надежде, что если мне посчастливится отвадить барина от его кумира, то я получу большую награду за хороший поступок, нежели за все дурные, какие мог совершить. Для того чтоб добиться намеченной цели, я прикинулся верным слугой доньи Эуфрасии и убедил ее, будто беспрестанно напоминаю о ней своему барину. В связи с этим я плел ей всякие небылицы, которые она принимала за чистую монету, и так искусно вкрался к ней в доверие, что она сочла меня всецело преданным своим интересам. Чтоб окончательно укрепить ее в этом мнении, я притворился влюбленным в Беатрис, которая была в восторге от того, что на старости лет подцепила молодого человека, и не боялась быть обманутой, лишь бы я обманывал ее хорошо. Увиваясь за нашими принцессами, я и мой хозяин являли две разных картины в одинаковом жанре. Дон Гонсало, сухопарый и бледный, каким я его описал, походил на умирающего, когда умильно закатывал глаза, а моя инфанта разыгрывала маленькую девочку, как только я проявлял страсть, и пользовалась всеми приемами старой потаскухи, в чем ей помогал ее более чем сорокалетний опыт. Она навострилась в этом деле, состоя на службе у нескольких жриц Венеры, которые умеют нравиться до самой старости и умирают, скопив немало добра, награбленного у двух или трех поколений. Я не довольствовался тем, что навещал Эуфрасию каждый вечер вместе со своим господином, но иногда отправлялся к ней и днем, рассчитывая обнаружить какого-нибудь спрятанного молодого любовника. Однако в какой бы час я ни заходил, мне не удавалось встретить там не только мужчину, но даже женщину подозрительного вида. Я не обнаружил ни малейшего следа какой-либо измены, что немало меня удивляло, так как трудно было поверить, чтоб такая красивая дама была беззаветно верна дону Гонсало. Впрочем, предположения мои оказались вполне обоснованными, и Эуфрасия, как читатель увидит, нашла способ терпеливо скоротать время в ожидании наследства, обзаведясь любовником, более подходящим для женщины ее возраста.
Однажды утром я, как обычно, занес красавице любовное письмецо и, находясь в ее комнате, заметил мужские ноги, торчавшие из-под настенного ковра. Я, разумеется, поостерегся заявить о своем открытии и, выполнив поручение, тотчас же удалился, не показывая вида, будто что-либо заметил. Хотя это обстоятельство не должно было меня удивить и не задевало моих личных интересов, однако же сильно меня взволновало. "Как? - восклицал я с негодованием. - Коварная, подлая Эуфрасия! Ты не довольствуешься тем, что обманываешь добродушного старца притворной любовью, но в довершение своего вероломства еще отдаешься другому?" Какие это были глупые рассуждения, как теперь подумаю! Следовало просто посмеяться над всей этой историей и рассматривать ее как некую компенсацию за скуку и докуку, которые Эуфрасии приходилось терпеть в обществе моего барина. Было бы разумнее вовсе не заикаться об этом, чем разыгрывать из себя преданного слугу. Но вместо того чтоб умерить свое усердие, я принял близко к сердцу интересы дона Гонсало и доложил ему подробно о своем открытии, рассказав также и о том, что Эуфрасия пыталась меня подкупить. Я не утаил от него ни единого слова, ею сказанного, и дал ему возможность составить себе правильное мнение о своей любовнице. Он задал мне несколько вопросов, видимо, не вполне доверяя моему донесению; но ответы мои были таковы, что лишили его всякой возможности сомневаться. Он был потрясен, несмотря на хладнокровие, которое обычно сохранял при прочих обстоятельствах, и легкие признаки гнева, отразившегося на его лице, казалось, предвещали, что измена красавицы не пройдет ей безнаказанно. - Довольно, Жиль Блас, - сказал он мне, - я очень тронут усердием, которое ты проявил, и доволен твоей преданностью. Тотчас же иду к Эуфрасии, осыплю ее упреками и порву с неблагодарной. С этими словами он действительно вышел из дому и отправился к ней, освободив меня от обязанности ему сопутствовать, дабы избавить от неприятной роли, которую мне пришлось бы играть во время их объяснения. С величайшим нетерпением поджидал я возвращения своего барина. Я не сомневался, что, обладая столь вескими основаниями для недовольства своей нимфой, он вернется, охладев к ее чарам, или, по крайней мере, с намерением от них отказаться. Тешась этими мыслями, я радовался своему поступку. Мне рисовалось ликование законных наследников дона Гонсало, когда они узнают, что их родственник перестал быть игрушкой страсти, столь противной их интересам. Я льстил себя надеждой заслужить их благодарность и рассчитывал отличиться перед прочими камердинерами, которые обычно более склонны поощрять распутство своих господ, нежели удерживать их от него. Меня прельщал почет, и я с удовольствием думал о том, что прослыву корифеем среди служителей. Но несколько часов спустя мой барин вернулся, и эти приятные мечты рассеялись, как дым. - Друг мой, - сказал он мне, - у меня только что был резкий разговор с Эуфрасией. Я обозвал ее неблагодарной женщиной и изменницей и осыпал упреками. Знаешь ли ты, что она мне ответила? Что я напрасно доверяюсь лакеям. Она утверждает, что ты ложно донес на нее. По ее словам, ты просто обманщик и прислужник моих племянников и что из любви к ним ты готов на все, лишь бы поссорить меня с ней. Я видел, как она проливала слезы и притом самые настоящие. Она клялась всем, что есть святого на свете, что не делала тебе никаких предложений и что у нее не бывает ни одного мужчины. Беатрис, которую я считаю порядочной девушкой, подтвердила мне то же самое. Таким образом, против моей воли, гнев мой смягчился. - Как, сеньор? - прервал я его с огорчением, - вы сомневаетесь в моей искренности? вы подозреваете меня... - Нет, дитя мое, - остановил он меня в свою очередь, - я воздаю тебе справедливость и не верю, чтоб ты был в сговоре с моими племянниками. Я уверен, что ты руководствовался только моими интересами, и благодарен тебе за это. Но, в конце концов, видимость бывает обманчива; быть может, все было не так, как тебе показалось; а в таком случае суди сам, сколь твое обвинение должно быть неприятно Эуфрасии. Но как бы то ни было, я не в силах подавить свою любовь к этой женщине. Такова моя судьба: я даже вынужден принести ей жертву, которую она требует от моей любви, и жертва эта заключается в том, чтоб я тебя уволил. Мне это очень грустно, мой милый Жиль Блас, и уверяю тебя, что я согласился лишь с большим сожалением; но я не могу поступить иначе: снизойди к моей слабости. Во всяком случае не огорчайся, потому что я не отпущу тебя без награды. Кроме того, я собираюсь поместить тебя к одной даме, моей приятельнице, где тебе будет очень хорошо.
Я был глубоко задет тем, что мое усердие обернулось против меня, и, проклиная Эуфрасию, жалел о слабохарактерности дона Гонсало, который позволил увлечь себя до такой степени. Добрый старец отлично чувствовал, что, увольняя меня исключительно в угоду своей возлюбленной, совершает не слишком мужественный поступок. Желая поэтому вознаградить меня за свое безволие и позолотить пилюлю, он подарил мне пятьдесят дукатов и на следующий же день отвел к маркизе де Чавес, которой заявил в моем присутствии, что любит меня и что, будучи вынужден расстаться со мной по семейным обстоятельствам, просит ее взять меня к себе. Она тут же приняла меня в число своих служителей, и таким образом я неожиданно очутился на новом месте. Маркиза де Чавес была тридцатипятилетней вдовой, красивой, рослой и стройной. Она пользовалась доходом в десять тысяч дукатов и не имела детей. Мне не приходилось встречать более серьезной и менее болтливой сеньоры, что не мешало ей прослыть остроумнейшей женщиной. Возможно, что этой репутацией она была больше обязана наплыву знатных персон и сочинителей, ежедневно ее посещавших, чем своим личным достоинствам. Не берусь судить об этом; скажу только, что имя ее было символом высокого ума, а дом ее называли в городе литературным салоном в полном смысле этого слова. Действительно, у нее ежедневно читались то драматические поэмы, то другие стихотворения. Но допускались только серьезные вещи; к комическим же произведениям относились с презрением (*96). Самая лучшая комедия, самый остроумный и веселый роман почитались никчемными сочинениями, не заслуживающими никакой похвалы, тогда как какое-нибудь слабое, но серьезное стихотворение, ода, эклога, сонет рассматривались как величайшее достижение человеческого разума. Нередко случалось, что публика не сходилась во мнениях с салоном и порой невежливо освистывала те пьесы, которые имели там успех. Я был чем-то вроде аудиенцмейстера, т.е. на моей обязанности лежало приготовлять к приему гостей апартаменты моей госпожи, расставлять стулья для мужчин и мягкие табуреты для дам, после чего я должен был дежурить у дверей залы, провожать прибывших и докладывать о них. В первый день, когда я впускал посетителей, паженмейстер (*97), случайно находившийся со мной в прихожей, принялся мне описывать их самым забавным образом. Его звали Андрес Молина. Он был от природы невозмутим и насмешлив и притом не лишен остроумия. Первым прибыл епископ. Я доложил о нем, и, как только он прошел в покои, Молина сказал мне: - У этого прелата довольно курьезный характер. Он пользуется некоторым влиянием при дворе, но хочет убедить всех, что он в большой силе. Всем и всякому он предлагает свои услуги, но никому их не оказывает. Однажды он встретил в приемной короля кавалера, который ему поклонился. Он останавливает его, осыпает любезностями и, пожимая ему руку, говорит: "Я всепокорный слуга вашей милости. Пожалуйста, испытайте меня: я не могу спокойно умереть, пока не найду случая оказать вам услугу". Кавалер поблагодарил его с величайшей признательностью, а когда они расстались, прелат спросил кого-то из своей свиты: "Этот человек мне как будто знаком; я смутно припоминаю, что где-то его видел". Вслед за епископом явился сын одного гранда. Я проводил его в покои своей госпожи, после чего Молина сказал мне: - Этот сеньор тоже большой чудак. Представьте себе, он нередко заезжает в какой-нибудь дом, чтоб поговорить с хозяином о важном деле, и выходит оттуда, даже забыв упомянуть о цели своего визита. А вот донья Анхела де Пенафьель и донья Маргарита де Монтальван, - добавил Молина, завидя двух прибывших сеньор. - Эти две дамы совершенно не похожи друг на друга. Донья Маргарита мнит себя философом; она не спасует даже перед умнейшими саламанкскими профессорами, и все их резоны не в силах ее урезонить. Что касается доньи Анхелы, то она не корчит из себя ученой, хотя она весьма развитая особа. Ее рассуждения всегда обоснованы, мысли тонки, а выражения деликатны, благородны и естественны. - Последний описанный вами характер очень приятен, - сказал я Молине, - но первый, кажется мне, мало подходит к слабому полу.
- Действительно, не слишком, - возразил он с улыбкой, - встречается, впрочем, и немало мужчин, которых он делает смешными. Сеньора маркиза, наша госпожа, тоже слегка заражена философией. А какие здесь сегодня будут диспуты! Дай только бог, чтоб они не затронули религии. В то время как он договаривал эти слова, вошел сухопарый человек важного и хмурого вида. Мой собеседник не пощадил и его. - Это одна из тех насупленных личностей, - сказал он, - которые хотят прослыть великими гениями с помощью глубокомысленного молчания или нескольких цитат, надерганных у Сенеки; но если покопаться в них поосновательнее, то оказываются они просто-напросто дураками. Затем пожаловал довольно статный кавалер с видом, как у нас говорят, "грека", то есть хвата, полного самонадеянности. Я спросил, кто это. - Драматург, - отвечал мне Молина. - Он сочинил в своей жизни сто тысяч стихов, которые не принесли ему ни гроша; но, как бы в награду за это, он шестью строчками прозы составил себе целое состояние. Я только что собирался осведомиться поподробнее о богатстве, нажитом таким легким трудом, как услыхал на лестнице превеликий шум. - Ага! - воскликнул Молина, - вот и лиценциат Кампанарио. Он сам докладывает о себе еще до своего появления: этот человек начинает говорить у ворот и не перестает, пока не выйдет из дому. Действительно, все гудело от голоса шумного лиценциата, который, наконец, вошел в прихожую в сопровождении одного приятеля-бакалавра и не умолкал в течение всего визита. - Сеньор Кампанарио, должно быть, гениальный человек, - сказал я Молине. - Да, - отвечал мой собеседник, - он обладает даром блестящих острот, а также иносказательных выражений, и вообще - личность занимательная. Нехорошо только, что сеньор Кампанарио - беспощадный говорун и не перестает повторяться; а если взглянуть на вещи в их настоящем свете, то, пожалуй, главное достоинство его речей заключается в том, что он преподносит их в приятной и комической форме. Но даже лучшие из его острот не сделали бы чести сборнику анекдотов. Затем явились еще другие лица, которых Молина охарактеризовал самым забавным образом. Он не забыл также нарисовать портрет маркизы, и его отзыв доставил мне удовольствие. - Могу вам сказать, - продолжал он, - что, несмотря на философию, наша госпожа рассуждает довольно здраво. Характер у нее легкий, и она почти не придирается к прислуге. Это одна из самых разумных барынь высшего света, каких мне приходилось встречать. У нее даже нет никаких страстей. Она не питает склонности ни к игре, ни к амурным делам и интересуется только разговорами. Большинству дам наскучила бы такая жизнь. Эти похвалы Молины расположили меня в пользу нашей госпожи. Однако же несколько дней спустя мне невольно пришлось заподозрить ее в том, что она вовсе не такой враг любви, и я сейчас расскажу, на каком основании у меня возникло это подозрение. Однажды, когда маркиза занималась своим утренним туалетом, передо мной предстал человек лет сорока, с неприятным лицом, одетый еще грязнее, чем сочинитель Педро де Мойа, и вдобавок горбатый. Он заявил мне, что желает поговорить с сеньорой маркизой. Я спросил молодчика, от чьего имени он пришел. - От своего собственного, - гордо отвечал он. - Передайте ей, что я тот кавалер, о котором она беседовала вчера с доньей Анной де Веласко. Я проводил его до покоя своей госпожи и доложил. Тут у маркизы вырвалось радостное восклицание, и мне приказано было его впустить. Она не только оказала ему любезный прием, но еще велела всем служанкам удалиться из комнаты. Таким образом, маленький горбун оказался удачливее порядочных людей и остался наедине с маркизой. Горничные и я похохотали над этим свиданием, длившимся свыше часа, после чего моя госпожа отпустила горбуна со всякими учтивостями, свидетельствовавшими о том, что она осталась им чрезвычайно довольна. Действительно, эта беседа доставила ей такое удовольствие, что в тот же вечер она сказала мне с глазу на глаз: - Жиль Блас, когда придет горбун, проводите его в мои покои самым незаметным образом. Признаться, этот приказ навел меня на странные подозрения. Все же, как только коротышка явился, - а это было на следующее утро, - я, исполняя данное мне повеление, проводил его по потайной лестнице в покой маркизы. Мне пришлось проделать это два или три раза, из чего я заключил, что либо у моей госпожи странные наклонности, либо горбун играет роль сводника.
"Клянусь честью, - подумал я под влиянием этих догадок, - было бы простительно, если бы моя госпожа полюбила какого-нибудь нормального человека; но если она втюрилась в обезьяну, то, поистине, я не могу извинить такой извращенности вкуса". Сколь дурно судил я о своей госпоже! Оказалось, что маленький горбун промышлял магией и что маркиза, легко подпадавшая под влияние шарлатанов, вела с ним секретные беседы, ибо кто-то прославил его познания в этой области. Он показывал судьбу в стакане воды, учил вертеть решето (*98) и открывал за деньги все тайны каббалы; проще говоря, это был жулик, существовавший за счет слишком доверчивых людей, и про него рассказывали, будто многие высокопоставленные дамы платили ему постоянную дань. Шесть месяцев прожил я у маркизы де Чавес и был очень доволен своим местом. Но судьба, написанная мне на роду, воспротивилась моему дальнейшему пребыванию в доме этой дамы и даже в Мадриде. Расскажу о приключении, побудившим меня удалиться оттуда. Между горничными моей госпожи была одна, которую звали Персия. Она обладала не только молодостью и красотой, но, как мне казалось, также и прекрасным характером. Я пленился ею, не подозревая, что мне придется оспаривать у кого-нибудь ее сердце. Секретарь маркизы, человек заносчивый и ревнивый, был увлечен Персией. Как только он обнаружил мои чувства, так, не справляясь о том, как относится ко мне Персия, решил драться со мной на шпагах. С этой целью он как-то утром назначил мне свидание в укромном месте. Так как он был невелик ростом и едва доходил мне до плеча, а к тому же казался слабосильным, то я не счел его особенно опасным соперником. С этой уверенностью отправился я в назначенное место и рассчитывал одержать легкую победу, чтоб затем похвалиться ею перед Персией. Но исход дела не оправдал моих ожиданий. Маленький секретарь, у которого было два или три года фехтовального опыта, обезоружил меня, как ребенка и, приставив мне к груди острие шпаги, сказал: - Готовься принять смертельный удар или поклянись, что сегодня же уйдешь от маркизы де Чавес и больше не будешь помышлять о Персии. Я охотно дал эту клятву и сдержал ее без неудовольствия. Мне было неприятно встретиться после моего поражения с челядинцами маркизы, а в особенности со своей прекрасной Еленой, причиной нашего поединка. Я вернулся домой только для того, чтоб забрать все свои вещи и деньги, и в тот же день зашагал по дороге в Толедо, унося с собой туго набитый кошелек и вскинув на плечи узел с пожитками. Хотя я вовсе не обязывался уходить из Мадрида, однако счел за лучшее покинуть этот город, по крайней мере, на несколько лет. У меня созрело решение обойти Испанию, останавливаясь по пути в разных городах. "Моих денег хватит надолго, - рассуждал я. - К тому же я не стану тратить их зря, а когда израсходую все, то снова поступлю на место. Стоит такому малому, как я, пожелать, и он всегда найдет себе службу: только выбирай". Мне особенно хотелось повидать Толедо, куда я и прибыл через три дня. Я пристал на хорошем постоялом дворе, где меня приняли за важного кавалера благодаря щегольскому костюму покорителя сердец, в который я не преминул нарядиться. Поскольку я корчил из себя петиметра, то мне не стоило никакого труда завязать знакомство с хорошенькими женщинами, жившими по соседству; но, узнав, что тут для начала пришлось бы изрядно раскошелиться, я сдержал свои желания. Осмотрев все достопримечательности Толедо и все еще испытывая охоту к странствиям, я вышел как-то на рассвете из города и пошел по дороге в Куэнсу с намерением добраться до Арагона. На второй день я остановился в харчевне, повстречавшейся мне на пути. В то время как я собирался утолить жажду, появился отряд стражников Священной Эрмандады. Эти господа заказали вина и принялись его распивать; при этом они разговорились о приметах молодого человека, которого им было велено задержать. - Этому кавалеру около двадцати трех лет, - сказал один из них. - У него длинные черные волосы, фигура стройная, нос орлиный, и разъезжает он на темно-гнедом коне. Я притворился, что не слышу, о чем они говорят, и действительно меня это нисколько не интересовало. Оставив их в харчевне, я продолжал свой путь, но, не пройдя и четверти мили, повстречал молодого статного кавалера, сидевшего на гнедой лошади.
"Честное слово, или я основательно ошибаюсь, или это тот человек, которого разыскивают стражники, - подумал я про себя. - У него длинные черные волосы и орлиный нос. Его-то они и хотят сцапать. Надо ему услужить". - Сеньор, - остановил я всадника, - разрешите спросить, нет ли за вами какого дела чести? Молодой человек молча поглядел на меня и, видимо, удивился моим словам. Я заверил его, что задал ему такой вопрос не из пустого любопытства. Он вполне в этом убедился, когда я рассказал ему то, что слышал в харчевне. - Великодушный незнакомец, - сказал он, - не скрою от вас что имею основания опасаться этих стражников, которые разыскивают именно меня, и для того чтоб их избежать, выберу другую дорогу. - По-моему, - сказал я, - нам лучше отыскать такое место, где вы были бы в безопасности и где мы могли бы укрыться от грозы, которая нависла в воздухе и не замедлит разразиться. Тут нам бросилась в глаза аллея довольно густых деревьев. Мы пошли по ней, и она привела нас к подножию горы, где мы наткнулись на келью пустынника. То был просторный и глубокий грот, который время прорыло в горе; рука человека добавила к нему пристройку из камешков и ракушек, сплошь прикрытую дерном. Всевозможные цветы покрывали окрестность и разливали в воздухе свои ароматы; подле грота виднелось в горе небольшое отверстие, откуда с шумом вырывался родник, протекавший по лугу. У входа в это одинокое жилище мы заметили доброго отшельника, отягченного годами. Он опирался одной рукой на посох, а в другой держал четки, состоявшие, по меньшей мере, из двухсот крупных бусин. Голова его утопала в коричневом шерстяном треухе, а борода, белее снега, доходила до пояса. Мы подошли к нему. - Отче, - сказал я, - не откажите нам в убежище от надвигающейся грозы. - Пойдемте, дети мои, - отвечал анахорет, оглядев меня внимательно, - сия пустынь к вашим услугам, и вы можете оставаться здесь сколько вам заблагорассудится. Что же касается вашего коня, - добавил он, указывая на пристройку, - то вот для него отличное место. Сопровождавший меня кавалер впустил туда лошадь, после чего мы последовали за старцем внутрь грота. Не успели мы войти, как разразился сильный дождь, сопровождаемый молниями и ужасающими раскатами грома. Подвижник опустился на колени перед изображением св.Пахомия (*99), прикрепленном к стене, а мы последовали его примеру. В это время гром прекратился. Мы поднялись, и так как дождь все еще продолжался, а ночь надвигалась, то старец сказал нам: - Не советую вам, дети мои, пускаться снова в путь при такой погоде, если у вас нет спешных дел. Я и молодой человек отвечали ему, что нам некуда торопиться, и что если бы мы не боялись его стеснить, то попросили бы разрешения провести ночь в келье. - Вы нисколько меня не стесните, - отвечал отшельник. - Если кого надо пожалеть, то только вас. Вам придется удовольствоваться весьма скверным ложем, и я не могу предложить вам ничего, кроме скромной трапезы анахорета. Затем святой муж пригласил нас усесться за маленьким столиком и, достав несколько луковиц, ломоть хлеба и кружку с водой, продолжал: - Вот, любезные дети, моя обычная пища; но сегодня из любви к вам я позволю себе некоторое излишество. С этими словами он отправился за небольшим куском сыра и двумя пригоршнями орехов, которые разложил на столе. Молодой человек, не испытывавший большого аппетита, пренебрег этими яствами. - Вижу, - сказал отшельник, - что вы привыкли к лучшему столу, чем мой, или, вернее, что чревоугодие извратило ваш естественный вкус. Я тоже был таким, когда жил в миру. Самое нежное мясо, самое упоительное рагу были не достаточно хороши для меня: но с тех пор как я пребываю в уединении, ко мне вернулись естественные вкусовые ощущения. Я люблю теперь только корешки, плоды, молоко, словом, то, чем питались наши праотцы. Во время этой речи молодой человек впал в глубокую задумчивость. Отшельник заметил это и сказал: - Сдается мне, сын мой, что дух ваш находится в смятении. Позвольте узнать, что вас смущает. Откройте мне ваше сердце. Не любопытство, а одно только милосердие руководит мною. Я в таких летах, что могу давать советы, а вы, быть может, попали в положение, когда в них нуждаетесь.
- Да, отец мой, - отвечал кавалер со вздохом, - я безусловно в них нуждаюсь и не премину последовать вашим наставлениям, раз вы так любезно их предлагаете. Думаю, что не рискую ничем, доверившись такому человеку, как вы. - Разумеется, сын мой, вам нечего опасаться; можете открыться мне во всем. Тогда кавалер рассказал ему следующее. "Не стану скрывать ничего, отец мой, ни от вас, ни от этого кавалера, который меня слушает: после проявленного им великодушия я не вправе отнестись к нему с недоверием. Поведаю же вам свои злоключения. Я родился в Мадриде, и вот каково мое происхождение. Один офицер немецкой гвардии (*100), по фамилии барон Штейнбах, возвращаясь как-то вечером домой, заметил у крыльца белый полотняный узел. Он поднял его и отнес в покои жены, где обнаружилось, что в свертке лежит новорожденный младенец, завернутый в белоснежные пеленки; при нем оказалась записка, сообщавшая, что он отпрыск благородных родителей, которые дадут со временем знать о себе, и что он при крещении наречен Альфонсом. Я - тот несчастный ребенок, и вот все, что я знаю о себе. Бог ведает, являюсь ли я жертвой чести или измены, подкинула ли меня мать только для того, чтоб скрыть свои позорные шашни, или, соблазненная неверным любовником, оказалась перед жестокой необходимостью отречься от меня. Но как бы то ни было, барон и его супруга приняли участие в моей судьбе, и так как они были бездетны, то решились воспитать меня под именем дона Альфонсо. По мере того как я рос, они все больше и больше привязывались ко мне. Мои мягкие и обходительные манеры побуждали их постоянно ласкать меня. Словом, мне выпало счастье заслужить их любовь, и они наняли для меня всевозможных учителей. Мое воспитание стало их единственной заботой, и они не только не дожидались с нетерпением появления моих родителей, но, казалось, напротив, жаждали, чтоб мое происхождение осталось навсегда неизвестным. Когда я оказался в состоянии носить оружие, барон поместил меня в войска. Выхлопотав мне чин прапорщика, он снарядил меня в поход и, желая побудить к тому, чтобы я не упускал ни одной возможности добиться славы, заявил, что пути к ней открыты для всякого и что я на войне могу составить себе имя, которым к тому же буду обязан только самому себе. В то же время он открыл мне тайну моего рождения, каковую до тех пор скрывал от меня. Так как я слыл за его сына, чему и сам верил, то признаюсь вам, что его сообщение глубоко меня потрясло. Я не мог, да и теперь еще не могу подумать об этом без стыда. Чем больше чувства убеждают меня в моем благородном происхождении, тем сильнее печалюсь я о том, что покинут лицами, даровавшими мне жизнь. Я отправился служить в Нидерланды; но вскоре был заключен мир, и так как Испания осталась без врагов, - хотя и не без завистников, - то я вернулся в Мадрид, где барон и его супруга оказали мне новые знаки своего расположения. Прошло уже два месяца после моего возвращения, как однажды поутру в мою комнату вошел маленький паж и подал мне записку приблизительно следующего содержания: "Я не безобразна и телом не урод, а между тем вы ежедневно видите меня у окна и не оказываете мне никаких знаков внимания. Такое обхождение не соответствует вашему галантному виду, и я так этим раздосадована, что хотела бы из мести внушить вам любовь". Получив эту цидульку, я не сомневался, что она исходила от одной вдовы, по имени Леонор, жившей против нашего дома и стяжавшей себе славу превеликой кокетки. Я спросил об этом маленького пажа, который хотел было разыграть скромного слугу, но, получив дукат, удовлетворил мое любопытство. Он даже взялся передать ответ, в котором я сообщал госпоже Леонор, что сознаюсь в своем грехе и что, насколько я чувствую, она уже наполовину отомщена. Я не остался бесчувственен к такого рода любовной стратегии и просидел остаток дня дома, усердно дежуря у своих окон, чтобы наблюдать за дамой, которая не преминула показаться. Я стал делать ей знаки. Она отвечала мне тем же и на следующий день известила меня через маленького пажа, что если я в ту же ночь между одиннадцатью и двенадцатью выйду на нашу улицу, то смогу переговорить с ней у окна нижнего этажа. Хотя я и не испытывал сильного увлечения к этой слишком пылкой вдове, однако же не преминул написать ей ответ, полный страсти, и ждал ночи с таким же нетерпением, как если б был отчаянно влюблен. С наступлением сумерек я в ожидании блаженного часа отправился прогуляться по Прадо. Не успел я туда дойти, как какой-то человек, сидевший верхом на прекрасном коне, спешился около меня и сказал резким тоном:
- Кавальеро, не вы ли сын барона Штейнбаха? - Да, - отвечал я. - Значит, - продолжал он, - это вы должны были явиться ночью на свидание к окну Леонор? Я читал ее письма и ваши ответы, которые показал мне ее паж. Сегодня вечером я следовал за вами от вашего дома до этого места и намерен сообщить вам, что у вас есть соперник, честолюбие которого возмущено необходимостью оспаривать у вас ее сердце. Полагаю, что этим все сказано. Мы находимся в уединенном месте; давайте биться, если только вы не предпочитаете избежать моей кары, обещав порвать всякое общение с Леонор. Пожертвуйте мне своими надеждами, или я лишу вас жизни. - Этой жертвы вам следовало бы просить, а не требовать, - сказал я. - Возможно, что я снизошел бы к вашим просьбам, но на угрозы отвечаю отказом. - В таком случае давайте биться, - возразил он, привязав коня к дереву. - Такому знатному лицу, как я, не пристало унизиться до просьбы перед человеком вашего звания. Большинство людей моего круга отомстило бы на моем месте менее почетным для вас способом. Последние слова задели меня за живое, и, видя, что он обнажил шпагу, я последовал его примеру. Мы дрались с таким бешенством, что поединок затянулся ненадолго. Потому ли что он взялся за дело слишком рьяно, или потому, что был менее искусен, чем я, но вскоре, пронзенный насмерть, он зашатался и упал. Тогда, помышляя только о спасении, я вскочил на его коня и помчался по толедской дороге. Я не смел вернуться к барону Штейнбаху, так как только огорчил бы его своим приключением, и, раздумывая о грозившей мне опасности, счел за лучшее как можно скорее выбраться из Мадрида. Предаваясь самым грустным размышлениям по этому поводу, я скакал остаток ночи и все утро. Но к полудню пришлось остановиться, чтоб дать отдых коню и переждать жару, сделавшуюся невыносимой. Я укрылся в деревне до наступления ночи, а затем продолжал путь, намереваясь в один перегон добраться до Толедо. Мне уже удалось миновать Ильескас и даже проскакать две мили дальше, когда примерно около полуночи меня застигла посреди поля гроза вроде сегодняшней. Заметив в нескольких шагах от себя сад, обнесенный стеной, я подъехал к нему и за неимением лучшего убежища, расположился, как мог, вместе со своим конем в углу стены под балконом, выступавшим над дверью павильона. Прислонившись к двери, я почувствовал, что она отперта, и приписал это небрежности челяди. Я спешился и не столько из любопытства, сколько из желания укрыться от дождя, продолжавшего хлестать меня под балконом, вошел в нижний этаж павильона вместе с конем, которого ввел под уздцы. Пока длилась гроза, я старался рассмотреть место, в котором очутился, и хотя это удавалось мне только при блеске молний, однако сообразил, что дом этот не мог принадлежать людям простого звания. Я все выжидал прекращения дождя, чтобы пуститься в дальнейший путь, но свет, замеченный мною вдалеке, побудил меня изменить свое решение. Оставив лошадь в павильоне и не забыв притворить дверь, я двинулся по направлению к свету с намерением попросить ночлега на эту ночь, так как был убежден, что жильцы этого дома еще не улеглись. Пройдя несколько аллей, я очутился подле здания, дверь которого также оказалась незапертой. Я вошел в зал и, увидав при свете роскошной хрустальной люстры, в которой горело несколько свечей, сказочное великолепие, понял, что нахожусь в доме важного вельможи. Пол был выложен мрамором, прекрасная панель украшена художественной позолотой, карниз отлично сработан, а плафон, видимо, расписан искуснейшими мастерами. Но особенно привлекло мое внимание множество бюстов испанских героев, расставленных вдоль стен зала на постаментах из крапчатого мрамора. Я успел рассмотреть все это, так как не только никто не появлялся, но я даже не слыхал никакого шума, хотя от времени до времени напрягал слух. На одной стороне зала оказалась незапертая дверь. Открыв ее, я увидал анфиладу покоев, из которых был освещен только последний. "Как быть? - подумал я. - Следует ли вернуться, или у меня хватит смелости проникнуть в эту комнату?" Хотя я и сознавал, что было бы разумнее повернуть обратно, однако же не смог устоять против любопытства или, вернее, против власти судьбы, увлекавшей меня вперед. Иду, пересекаю разные горницы и дохожу до той, которая была освещена, т.е. где на мраморном столе горела свеча в позолоченном подсвечнике. Прежде всего мне бросилась в глаза элегантная летняя мебель отличной работы, но вскоре, взглянув на постель, полог которой был наполовину отдернут из-за жары, я увидал нечто, сосредоточившее на себе все мое внимание. То была молодая сеньора, спавшая глубоким сном, несмотря на раскаты грома. Я тихонько приблизился к ней и, разглядывая ее при свете свечи, был совершенно ослеплен ее чертами и цветом лица. Все чувства смутились во мне при этом зрелище. Я был потрясен, вознесен; но, несмотря на волновавшие меня ощущения, мысли о знатном роде сеньоры пресекли дерзновенные поползновения, и почтение одержало верх над страстью. В то время как я опьянялся ее созерцанием, она проснулась.
Представьте себе изумление этой сеньоры, когда она среди ночи обнаружила в своей комнате совершенно незнакомого человека. Она вздрогнула при виде меня и испустила громкий крик. Я попытался ее успокоить и, преклонив колено, сказал ей: - Сеньора, не опасайтесь ничего; я пришел сюда без злых намерений. Я собирался было продолжать, но она так испугалась, что не слушала меня. Несколько раз кликнула она своих прислужниц, но так как никто не отозвался, то, схватив пеньюар, лежавший у нее в ногах на спинке постели, она быстро вскочила и бросилась бежать по покоям, которые я перед тем пересек, снова зовя служанок, а также младшую сестру, находившуюся под ее присмотром. Я ожидал, что сбегутся все лакеи, и опасался, как бы они не набросились на меня, не пожелав выслушать, но, на мое счастье, на все ее крики явился только один старый слуга, который не мог оказать ей никакой существенной помощи, если б она действительно подвергалась опасности. Между тем, несколько осмелев от его присутствия, она гордо спросила меня, кто я такой, каким образом и зачем дерзнул проникнуть в ее дом. Я принялся оправдываться, но не успел я сказать, что нашел дверь садового павильона незапертой, как она тотчас же вскричала: - Боже праведный! Какое подозрение терзает меня! С этими словами она взяла свечу, стоявшую на столе, и принялась обходить одну горницу за другой, но не нашла там ни служанок, ни сестры и при этом заметила, что они унесли с собой все свои пожитки. Убедившись в правильности своих подозрений, она подошла ко мне и сказала: - Ах, вероломный человек, не отягчай измены притворством! Вовсе не случайность привела тебя сюда: ты принадлежишь к свите дона Фернандо де Лейва, ты - соучастник его преступления. Но не надейся ускользнуть от меня: здесь осталось еще достаточно людей, чтоб тебя задержать. - Сеньора, - отвечал я, - не причисляйте меня к числу своих врагов. Я не знаю дона Фернандо де Лейва, и мне даже не известно, кто вы. Дело чести принудило меня, несчастного, покинуть Мадрид, и клянусь вам чем угодно, не застигни меня гроза, я не был бы у вас. Судите обо мне более благосклонно: вместо того чтоб считать меня соучастником нанесенной вам обиды, поверьте, что я скорее готов отомстить за нее. Эти последние слова, а также тон, которым я их произнес, успокоили даму, и она, видимо, перестала принимать меня за врага, но зато гнев ее сменился печалью. Она принялась горько рыдать. Слезы молодой сеньоры растрогали меня, и я был огорчен не меньше ее, хотя и не имел ни малейшего понятия об ее несчастье. Но я не только плакал вместе с нею: горя желанием отомстить за нее, я чувствовал, как меня охватывает ярость. - Сеньора, - воскликнул я, - в чем состоит нанесенное вам оскорбление? Скажите мне все: я сочувствую вашей обиде. Угодно ли вам, чтоб я погнался за доном Фернандо и пронзил ему сердце? Назовите мне всех, кого следует истребить! приказывайте! Каковы бы ни были опасности и невзгоды, связанные с этой местью, незнакомец, которого вы считаете заодно с вашими врагами, готов пожертвовать за вас своей жизнью. Этот порыв поразил прекрасную даму, и слезы ее прекратились. - Ах, сеньор, - сказала она, - простите мне подозрение, вызванное тем печальным состоянием, в котором вы меня видите. Ваши великодушные чувства вывели Серафину из заблуждения и даже побудили не стыдиться того, что посторонний человек стал свидетелем бесчестья, нанесенного ее семье. Да, благородный незнакомец, я признаю свою ошибку и не отказываюсь от вашей помощи, но вовсе не требую от вас смерти дона Фернандо. - В таком случае, - спросил я, - какой же услуги ждете вы от меня? - Сеньор, - отвечала Серафина, - вот чем я удручена. Дон Фернандо де Лейва влюблен в мою сестру Хулию, которую он случайно увидал в Толедо, где мы обычно живем. Три месяца тому назад он попросил ее руки у графа Полана, моего отца, который отказал ему из-за старой вражды, царящей между нашими родами. Моей сестре нет еще пятнадцати лет; она легкомысленно последовала дурным советам моих прислужниц, несомненно, подкупленных доном Фернандо, а этот кавалер, уведомленный о том, что мы находимся одни в нашем загородном доме, воспользовался случаем, чтоб похитить Хулию. Мне хотелось бы, по крайней мере, узнать, какое убежище он избрал, дабы отец мой и брат, уже два месяца пребывающие в Мадриде, приняли нужные меры. Ради господа бога, - добавила она, - потрудитесь обыскать окрестности Толедо и добудьте самые точные сведения об этом похищении: пусть моя семья будет обязана вам этим.
Сеньора Серафина не подумала о том, что это было совсем неподходящее поручение для человека, которому надлежало как можно скорее убраться из Кастилии. Но до того ли ей было? Я сам забыл об опасности. Увлеченный счастьем услужить прелестнейшей в мире особе, я с восторгом принял поручение и поклялся выполнить его столь же быстро, сколь и усердно. Действительно, я не стал дожидаться рассвета, чтоб сдержать свое слово, но тотчас же покинул Серафину, умоляя простить мне причиненный ей испуг и обещая вскоре снабдить ее вестями. Я вышел оттуда тем же путем, каким вошел, однако столь занятый мыслями о даме, что мне нетрудно было понять, насколько я уже увлечен ею. Еще больше убедился я в этом по усердию, с которым рыскал ради нее, и по любовным мечтам, которыми упивался. Мне думалось, что Серафина, несмотря на свою печаль, догадалась о моей зарождающейся любви и, быть может, взглянула на это не без удовольствия. Я даже рисовал себе, что если б мне удалось принести ей точные вести о сестре и если б дело обернулось согласно ее желаниям, то вся честь выпала бы на мою долю. Дон Альфонсо прервал в этом месте нить своего повествования и спросил старого отшельника: - Простите меня, отче, если, увлеченный страстью, я останавливаюсь на подробностях, которые, без сомнения, вам наскучили. - Они мне нисколько не наскучили, сын мой, - отвечал анахорет. - Мне даже очень интересно узнать, до какой степени ваше сердце занято молодой дамой, о которой вы нам рассказываете, ибо я сообразую с этим свои советы. - Увлекаемый этими соблазнительными мечтами, - продолжал молодой человек, - я двое суток разыскивал похитителя Хулии; но, несмотря на самые рьяные попытки, мне не удалось обнаружить никаких следов. Глубоко раздосадованный бесплодностью своих усилий, я вернулся к Серафине, ожидая застать ее в сильной тревоге. Но она была гораздо спокойнее, чем я думал. Я узнал от нее, что она оказалась счастливее меня и уже получила вести о судьбе своей сестры: сам дон Фернандо уведомил ее письмом, что тайно женился на Хулии и отвез ее в один из толедских монастырей. - Я отослала его письмо отцу, - продолжала Серафина. - Надеюсь, что все кончится дружелюбно и что торжественное венчание вскоре прекратит распрю, так давно разделяющую наши роды. Уведомив меня о судьбе своей сестры, она заговорила о причиненном мне беспокойстве и об опасностях, которым по неосторожности подвергла меня, побудив разыскивать похитителя и забыв о том, что я рассказывал ей о своем поединке, заставившем меня спастись бегством. Она извинилась передо мной в самых обходительных выражениях и, заметив мою усталость, пригласила меня в салон, где мы оба уселись. На ней было домашнее платье из белой тафты с черными полосами и небольшая наколка из той же материи, украшенная черными же перьями. Это навело меня на мысль о том, что она вдова; но так как выглядела она очень молодой, то я не знал, какого мнения держаться. Если я горел желанием получить интересовавшие меня сведения, то и ей не меньше меня хотелось узнать, кто я такой. Она спросила, как меня зовут, и сказала, что моя благородная внешность и великодушная жалость, побудившая меня так горячо принять ее сторону, с несомненностью свидетельствуют о моем знатном происхождении. Вопрос застал меня врасплох; я покраснел и смутился. Но стыд перед правдой оказался слабее, чем стыд перед ложью, и я отвечал, что мой отец, барон Штейнбах, офицер немецкой гвардии. - Скажите мне также, - продолжала дама, - какая причина побудила вас покинуть Мадрид. Заранее обещаю вам заступничество моего отца, а также моего брата, дона Гаспара. Позвольте мне хотя бы этим ничтожным знаком внимания выразить благодарность кавалеру, рисковавшему своей жизнью, чтобы мне услужить. Я не счел нужным скрывать от нее обстоятельств поединка. Она осудила убитого мною кавалера и обещала заинтересовать в моем деле всю свою родню. Удовлетворив ее любопытство, я попросил ее отплатить мне тем же и сказать, связана ли она брачными узами. - Три года тому назад, - отвечала она, - отец выдал меня замуж за дона Диего де Лара, но вот уже пятнадцать месяцев, как я вдовею. - Какое же несчастье, сеньора, так рано лишило вас супруга? - спросил я.
- Не стану этого скрывать, сеньор, - ответствовала дама, - дабы отплатить вам за откровенность, которою вы меня почтили. - Дон Диего де Лара, - продолжала она, - был весьма пригожим кавалером. Он страстно любил меня и, желая мне понравиться, ежедневно делал все, на что только способен нежный и пылкий поклонник ради предмета своей любви. Но, несмотря на свои старания и на все достоинства, которыми он обладал, ему не удалось покорить мое сердце. По-видимому, одного усердия или признанных качеств недостаточно для того, чтоб снискать взаимность. Увы! - добавила она, - нередко бывает, что совершенно незнакомый человек внушает нам чувство с первого взгляда. Словом, я не могла его полюбить. Своими нежностями он больше смущал, нежели очаровывал меня; я была вынуждена отвечать на них без склонности, и хотя втайне укоряла себя в неблагодарности, но все же и свою участь считала достойной сожаления. На его, да и на мое несчастье, он был еще более чуток, чем влюблен. Он угадывал все, что скрывалось за моими поступками и речами, и читал в глубине моей души. Беспрестанно жаловался он на мое равнодушие, и невозможность мне понравиться тем более огорчала его, что он даже не мог винить в этом соперника: мне не было еще и шестнадцати лет, и прежде чем посвататься ко мне, он подкупил всех моих служанок, которые удостоверили, что никто еще не привлек моего внимания. "Да, Серафина, - говаривал он часто, - я хотел бы, чтоб вы питали склонность к другому и чтоб это было единственной причиной вашего равнодушия ко мне. Мои старания и ваша добродетель восторжествовали бы над этим увлечением; но теперь я отчаиваюсь пленить ваше сердце, раз оно не откликнулось на все проявления моей любви". Устав слушать постоянно одни и те же речи, я посоветовала ему лучше положиться на время и не нарушать моего, да и своего покоя чрезмерной чувствительностью. Действительно, в тогдашнем моем возрасте я была еще не в состоянии оценить тонкости столь изысканной любви. Так бы и следовало поступить дону Диего; но, видя, что прошел целый год, а он не добился ничего, мой муж потерял терпение или, вернее, рассудок и, сославшись на дело, якобы требовавшее его присутствия при дворе, отправился вместо этого воевать в Нидерланды в качестве волонтера. Вскоре он нашел среди опасностей то, чего искал, т.е. конец своей жизни и своих мучений. После того как донья Серафина окончила свой рассказ, мы принялись беседовать о странном характере ее супруга. Наш разговор был прерван прибытием курьера, привезшего Серафине письмо от графа Полана. Она попросила у меня позволения прочитать его, и я заметил, как во время чтения она побледнела и задрожала. Дочитав до конца, она воздела глаза к небу, испустила долгий вздох, и лицо ее в одно мгновение оросилось слезами. Я не остался равнодушен к ее горю. Меня объяла тревога, и, точно предугадывая удар, который должен был меня поразить, я почувствовал, как сердце леденеет от смертельного страха. - Сеньора, - спросил я почти угасшим голосом, - позвольте спросить вас, о каком новом несчастье извещает вас это послание? - Возьмите его, сеньор, - грустно отвечала Серафина, передавая мне письмо, - прочтите сами, что пишет мой отец. Увы, оно вас даже слишком касается. После этих слов, вселивших в меня ужас, я с дрожью взял письмо и прочел следующее: "Ваш брат, дон Гаспар, дрался вчера в Прадо. Его ранили шпагой, отчего он скончался сегодня. Перед смертью он заявил, что убивший его кавалер - сын барона Штейнбаха, офицера немецкой гвардии. В довершение несчастья убийца ускользнул от меня. Он бежал, но я не пожалею ничего, чтоб его изловить, в каком бы месте он ни скрывался. Я напишу нескольким губернаторам, которые не преминут арестовать его, если он проедет через вверенные им города. Кроме того, я постараюсь с помощью других писем преградить ему все дороги. Граф Полан". Можете себе представить, в какое смятение привело это письмо все мои чувства. Несколько минут я пребывал в полной неподвижности, будучи не в силах произнести ни одного слова. Подавленный этой вестью, я предвидел жестокие последствия, которыми смерть дона Гаспара угрожала моей любви. Меня внезапно охватило глубокое отчаяние. Я бросился к ногам Серафины и, подавая ей обнаженную шпагу, воскликнул:
- Сеньора, освободите графа Полана от необходимости разыскивать человека, который мог бы ускользнуть от его кары. Отомстите за своего брата; уничтожьте убийцу собственной рукой: пронзите меня. Пусть тот же клинок, который лишил его жизни, станет роковым и для его несчастного врага. - Сеньор, - возразила Серафина, отчасти растроганная моим поступком, - я любила дона Гаспара; хотя вы убили его в честном поединке и хотя он сам виновен в своем несчастье, но вы, конечно, понимаете, что я разделяю чувства отца. Да, дон Альфонсо, я ваш враг и предприму против вас все, чего требуют кровь и дружба; но я не стану злоупотреблять вашей неудачей, хотя бы она и дала мне возможность осуществить свое мщение; если честь вооружает меня против гас, то она же запрещает мне мстить недостойным образом. Обязанности гостеприимства ненарушимы, и я не хочу отплатить убийством за услугу, которую вы мне оказали. Бегите! скройтесь, если удастся, от наших преследований и от кары закона и спасите свою голову от угрожающей опасности. - Как, сеньора, - продолжал я, - вы можете отомстить и предоставляете это закону, который, быть может, не удовлетворит вашей ненависти? Ах, пронзите лучше презренного, который недостоин вашей пощады! Нет, сударыня, не обращайтесь со мной так благородно и великодушно. Знаете ли вы, кто я? Весь Мадрид считает меня сыном барона Штейнбаха, а я только подкидыш, которого он воспитал из жалости. Мне даже не известно, кто мои родители. - Это безразлично, - прервала меня Серафина с такой поспешностью, как если б мои последние слова доставили ей новое огорчение, - будь вы даже последним из людей, я сделаю то, что мне повелевает честь. - Но если смерть брата, сударыня, не в силах побудить вас к тому, чтобы вы пролили мою кровь, то я разожгу вашу ненависть новым преступлением, дерзость которого вы, надеюсь, не сможете простить. Я обожаю вас: с первого же взгляда ваши чары ослепили меня, и, несмотря на неопределенность своей судьбы, я возмечтал посвятить себя вам. Да, я был влюблен или, вернее, настолько тщеславен! я надеялся, что небо, которое, быть может, щадит меня, утаивая мое происхождение, откроет мне его когда-нибудь и что я смогу, не краснея, назвать вам свое имя. Неужели и после этого оскорбительного признания вы не решитесь меня наказать? - Это дерзкое признание, - отвечала она, - оскорбило бы меня во всякое другое время; но я прощаю вам ради тех волнений, которые вы переживаете. Кроме того, в моем теперешнем состоянии мне не до слов, которые у вас вырвались. Еще раз, дон Альфонсо, - добавила она, прослезившись, - уезжайте! покиньте дом, который вы наполняете печалью; каждая лишняя минута вашего пребывания усиливает мои муки. - Я более не противлюсь, сеньора, - возразил я, приподымаясь. - Мне приходится покинуть вас, но не думайте, что, тщась сохранить свою жизнь, которая вам ненавистна, я стал бы искать надежного убежища. Нет, нет, я приношу себя в жертву вашему гневу. С нетерпением буду ждать в Толедо участи, которую вы мне уготовите, и, не уклоняясь от ваших преследований, сам ускорю конец своих злоключений. С этими словами я удалился. Мне подали лошадь, и я отправился в Толедо, где пробыл неделю, и где, действительно, так мало скрывался, что, право, не знаю, как меня не арестовали, ибо не думаю, чтоб граф Полан, который старается заградить мне все пути, не сообразил, что я могу проехать через Толедо. Наконец, вчера я покинул этот город, где, казалось, сам лезу в западню, и, не выбирая никакой определенной дороги, доехал до этого грота, как человек, которому нечего терять. Вот, отец мой, что меня терзает. Прошу не оставить меня своим советом". Когда дон Альфонсо закончил печальное повествование о своих невзгодах, старый отшельник сказал: - Сын мой, вы поступили весьма безрассудно, оставаясь так долго в Толедо. Я взираю иными глазами на все то, что вы мне рассказали, и ваша любовь к Серафине представляется мне сплошным безумием. Поверьте мне, смотрите действительности в лицо: вы должны забыть эту молодую даму, которая не может стать вашей. Отступите добровольно пред Препятствиями, которые вас разделяют, и следуйте за вашей звездой, которая, судя по всем данным, уготовила вам другие приключения. Вы безусловно встретите какую-нибудь юную особу, которая произведет на вас такое же впечатление и брата которой вы не убивали.
Он собрался было добавить еще много всяких наставлений, клонившихся к тому, чтоб убедить дона Альфонсо вооружиться терпением, как в пещеру вошел другой отшельник, нагруженный туго набитой сумой. Он вернулся из города Куэнсы, где собрал обильные пожертвования. Выглядел он моложе своего товарища, а борода его была рыжая и очень густая. - Добро пожаловать, брат Антонио, - сказал старый анахорет. - Какие новости принесли вы из города? - Довольно дурные, - отвечал рыжий брат, передавая ему бумажку, сложенную в форме письма. - Вы узнаете все из этой записки. Старец вскрыл письмо и, прочитав с должным вниманием, воскликнул: - Ну, и слава богу! Раз хвостик найден, то нам остается только принять какое-нибудь решение. Переменим тон, сеньор Альфонсо, - продолжал он, обращаясь к молодому кавалеру. - Вы видите перед собой человека, подобно вам подверженного капризам судьбы. Мне сообщают из Куэнсы, лежащей в одной миле отсюда, что меня очернили в глазах правосудия, все сподвижники которого должны с завтрашнего же дня двинуться походом на этот скит, чтоб заручиться моей особой. Но они не застанут зайца в норе. Я уже не впервые попадаю в такие переделки. Благодарение господу, мне почти всегда удавалось отвертеться с умом. Я предстану перед вами в новом обличьи, ибо ваш покорный слуга вовсе не отшельник и вовсе не старик. С этими словами он скинул с себя свой длинный балахон и оказался в камзоле из черной саржи с прорезными рукавами. Затем он снял треух, развязал шнурок, на котором держалась его приставная борода, и мы неожиданно увидели перед собой человека в возрасте от двадцати восьми до тридцати лет. По его примеру брат Антонио сбросил отшельническую одежду и, отделавшись от бороды тем же способом, что и его товарищ, вытащил из старого, наполовину источенного деревянного баула дрянную сутанеллу, в которую тут же и облачился. Но представьте себе мое удивление, когда я узнал в старом анахорете сеньора Рафаэля, а в брате Антонио - моего дорогого и верного слугу Амбросио Ламела. - Ого! - вырвалось у меня, - я, кажется, попал в знакомую компанию! - Действительно так, сеньор Жиль Блас, - отвечал мне со смехом дон Рафаэль, - вы встретили двух своих друзей в тот момент, когда меньше всего этого ожидали. Согласен, что у вас есть кой-какие основания жаловаться на нас; но забудем прошлое и возблагодарим небо за то, что оно нас свело: Амбросио и я предлагаем вам свои услуги, коими отнюдь не стоит пренебрегать. Не считайте нас злодеями. Мы ни на кого не нападаем и никого не убиваем: мы только стараемся жить на чужой счет; но если кража является несправедливым поступком, то необходимость оправдывает эту несправедливость. Присоединитесь к нам и давайте бродить вместе. Это очень приятный образ жизни, если кто умеет соблюдать осторожность. Правда, несмотря на всю нашу предусмотрительность, сцепление второстепенных обстоятельств бывает иногда таково, что с нами случаются неприятные приключения; но наплевать, ибо зато мы еще больше ценим приятные. Мы привыкли к смене погоды, к превратностям Фортуны. - Сеньор кавальеро, - продолжал мнимый отшельник, обращаясь к дону Альфонсо, - мы делаем вам такое же предложение, и с вашей стороны было бы неблагоразумно отвергать его в вашей теперешней ситуации, ибо, не говоря уже о деле, заставляющем вас скрываться, вы, вероятно, сейчас не при деньгах. - Вы угадали, - отвечал дон Альфонсо, - и признаюсь, что это усиливает мои огорчения. - В таком случае, - продолжал дон Рафаэль, - не покидайте нас. Самое лучшее, что вы можете придумать, это присоединиться к нам. У вас не будет недостатка ни в чем, и мы сделаем бесплодными преследования ваших врагов. Нам знакома почти вся Испания, которую мы обошли вдоль и поперек. Мы знаем, где находятся леса, горы и все места, пригодные для того, чтоб служить убежищем от жестокостей правосудия. Дон Альфонсо поблагодарил их за хорошее отношение и, будучи действительно без денег и без всяких других средств, согласился сопровождать их. Я тоже решился на это, так как не хотел покидать молодого человека, к которому начинал питать большое расположение. Мы условились отправиться вчетвером и не расставаться. Договорившись относительно этого, мы принялись обсуждать, двинуться ли нам в путь тотчас же или сперва приложиться к бурдюку с отличным вином, который брат Антонио принес накануне из Куэнсы; но Рафаэль, как наиболее опытный, заявил, что сперва следует подумать о безопасности и что, по его мнению, надлежит добраться за ночь до дремучего леса между Вильярдесой и Альмодаваром, где мы можем сделать привал и без малейшей тревоги провести день, предаваясь отдыху. Мы одобрили это предложение. Тогда мнимые отшельники собрали в два узла всю провизию и все свои пожитки и нагрузили ими, наподобие переметных сумок, коня дона Альфонсо. Это было выполнено с невероятной быстротой, после чего мы удалились из скита, оставив в добычу правосудию два отшельнических балахона, одну седую и одну рыжую бороды, две жалких лежанки, стол, дрянной баул, два старых соломенных кресла и изображение св.Пахомия.
Мы прошагали всю ночь и уже начали испытывать усталость, когда заметили, на заре лес, к которому стремились. Вид гавани придает свежие силы матросам, утомленным долгим плаванием. Это ободрило нас, и мы, наконец, достигли цели нашего странствования еще до восхода солнца. Углубившись в самую гущу леса, мы расположились в весьма приятном месте на лужайке, окруженной несколькими могучими дубами, сплетенные ветви которых образовывали свод, не проницаемый для дневной жары. Разгрузив и разнуздав коня, мы предоставили ему пастись, а сами уселись на газоне. Извлекши из сумы брата Антонио несколько здоровенных ломтей хлеба и кусков жареного мяса, мы принялись уписывать за обе щеки. Но, несмотря на аппетит, мы нередко прерывали еду, чтобы хлебнуть из бурдюка, который то и дело переходил из одних объятий в другие. Под конец трапезы дон Рафаэль сказал дону Альфонсо: - Сеньор кавальеро, в ответ на вашу откровенность считаю долгом с такой же искренностью рассказать вам историю своей жизни. - Вы доставите мне этим большое удовольствие, - ответил молодой человек. - А мне в особенности, - воскликнул я. - Сгораю от любопытства узнать ваши похождения, которые, несомненно, стоят того, чтоб их послушать. - Ручаюсь вам за это, - возразил дон Рафаэль. - Я собираюсь когда-нибудь записать их, но приберегаю эту забаву на старость, ибо я еще молод и надеюсь основательно пополнить сей том. Однако все мы утомлены; давайте поспим несколько часов. Пока мы трое будем отдыхать, Амбросио покараулит во избежание какой-либо неожиданности, а затем вздремнет в свою очередь. С этими словами он растянулся на земле. Дон Альфонсо сделал то же. Я последовал их примеру, а Амбросио стал на стражу. Вместо того чтоб предаться отдыху, дон Альфонсо принялся раздумывать над своими несчастьями. Я тоже не сомкнул глаз. Что касается дона Рафаэля, то он вскоре заснул, но, проснувшись час спустя и видя, что мы расположены его слушать, сказал Ламеле: - Друг Амбросио, ты сможешь теперь усладить себя сном. - Ни-ни, - отвечал Ламела, - я вовсе не хочу спать, и хотя мне известны все происшествия вашей жизни, однако они так поучительны для людей нашей профессии, что я с охотой послушаю их снова. Тотчас же дон Рафаэль приступил к своему повествованию и рассказал нам следующее. Я сын мадридской актрисы, прославившейся своим декламаторским талантом, а еще больше своими любовными связями. Ее звали Лусиндой. Что касается отца, то не дерзну приписать себе такового. Я могу назвать вам вельможу, который был влюблен в мою мать, когда я появился на свет; но эти хронологические данные едва ли в состоянии служить бесспорным доказательством того, что он был творцом моих дней. Особы, принадлежащие к профессии моей матушки, весьма ненадежны в этом отношении; в то самое время, когда эти дамы кажутся вам особенно преданными какому-нибудь вельможе, они почти всегда находят ему помощника за его же деньги. Что может быть достойнее чем стоять выше злословия?! Вместо того чтоб дать мне воспитание на стороне, Лусинда без стеснения брала меня за руку и открыто водила в театр, не смущаясь ни сплетнями, ходившими на ее счет, ни лукавыми насмешками, которые обычно вызывало мое появление. Словом, я был ее радостью, и все навещавшие ее мужчины ласкали меня: возможно, что родная кровь влекла их ко мне. Первые двенадцать лет я провел во всяких пустых забавах. Меня едва обучали читать и писать и еще меньше старались о том, чтоб преподать мне догматы нашей веры. Я научился только танцевать, петь и играть на гитаре - это было все, что я умел, когда маркиз де Леганьес предложил взять меня к своему сыну, который был в одном со мной возрасте. Лусинда охотно согласилась, и тут я всерьез принялся за учение. Молодой Леганьес ушел немногим дальше меня. Этот юный сеньор, видимо, не был рожден для науки; он не знал почти ни одной буквы алфавита, хотя прошло уже пятнадцать месяцев, как при нем состоял гувернер. Другие учителя тоже не добились от него никакого толку; он выводил их из терпения. Правда, им было запрещено прибегать к строгости, а также решительно приказано обучать его без мучений. Этот приказ вдобавок к слабым способностям ученика делал уроки довольно бесполезными.
Но гувернер, как вы сейчас увидите, изобрел отличное средство стращать молодого сеньора, не нарушая при этом отцовского запрещения. Он решил сечь меня всякий раз, как маленький Леганьес провинится, и не преминул выполнить свое намерение. Этот педагогический прием пришелся мне не по вкусу; я удрал и побежал к матушке жаловаться на несправедливость. Но, несмотря на всю ее нежность ко мне, у нее хватило мужества устоять против моих слез, и, учитывая важные преимущества, с которыми было связано для ее сына пребывание у маркиза де Леганьеса, она приказала тотчас же водворить меня обратно. Таким образом я снова попал в лапы гувернера. Заметив, что его изобретение дает хорошие результаты, он продолжал сечь меня вместо маленького барчука и, для того чтоб произвести на него побольше впечатления, порол меня вовсю. Я каждый день знал наверняка, что мне придется расплачиваться за юного Леганьеса. Могу сказать, что он не выучил ни одной буквы алфавита без того, чтоб мне не всыпали добрых ста ударов: судите сами, во что обошлось мне его начальное обучение. Но кнут не был единственной неприятностью, которую мне пришлось вынести в этом доме: так как все знали, кто я, то последняя челядь вплоть до поварят попрекала меня моим рождением. Это так меня обозлило, что в один прекрасный день я сбежал, изловчившись захватить все наличные деньги гувернера, а это составляло около ста пятидесяти дукатов. Такова была моя месть за порку, которой он меня подвергал, и полагаю, что я не мог бы изобрести более для него чувствительной. Я совершил свою проделку с немалой ловкостью, хотя это был мой первый опыт, и у меня хватило изворотливости уклониться от преследования, которое продолжалось в течение двух дней. Я покинул Мадрид и направился в Толедо, не видя за собой никакой погони. Мне шел тогда пятнадцатый год. Какое удовольствие в этом возрасте чувствовать себя независимым человеком и хозяином своих поступков! Я познакомился с молодыми людьми, которые меня обтесали и помогли мне спустить мои дукаты. Затем я пристал к шулерам, которые так развили мои природные способности, что я вскоре стал одним из первых рыцарей этого ордена. По прошествии пяти лет меня обуяло желание постранствовать: я покинул своих собратий и, намереваясь начать свои путешествия с Эстремадуры, отправился в Алкантару; но еще по дороге в этот город мне представился случай использовать свои таланты, и я не захотел его упустить. Так как я путешествовал пешком и к тому же нагруженный довольно увесистой котомкой, то от времени до времени устраивал привалы под тенью деревьев, расположенных в нескольких шагах от проезжей дороги. Тут мне повстречались два папенькиных сынка, которые наслаждались прохладой и весело болтали лежа на траве. Я отвесил им вежливый поклон и вступил с ними в разговор, что, как мне показалось не вызвало у них неудовольствия. Старшему из них не было еще пятнадцати лет, и оба выглядели простачками. - Сеньор кавальеро, - сказал мне младший, - мы сыновья двух богатых пласенских горожан. Нам сильно захотелось увидать Королевство Португальское, и, чтобы удовлетворить свое любопытство, мы взяли каждый по сто пистолей у наших родителей. Хотя мы и путешествуем пешком, однако собираемся пройти очень далеко с этими деньгами. Каково ваше мнение? - Если б у меня было столько денег, то я пробрался бы бог знает куда! - отвечал я им. - Я обошел бы все четыре части света. Ах ты, черт! Двести пистолей! Да это колоссальная сумма, которой конца не видно! Если позволите, господа, то я провожу вас до города Альмерина, где мне предстоит получить наследство от дяди, прожившего там лет двадцать. Оба папенькиных сынка заявили, что мое общество доставит им удовольствие. Слегка отдохнув, вы зашагали по направлению к Алкантаре, куда прибыли еще до сумерек, и отправились ночевать в хорошую гостиницу. Нам отвели горницу, в которой стоял шкап, запиравшийся на ключ. Мы заказали ужин, а пока его готовили, я предложил своим спутникам прогуляться по городу. Они согласились на мое предложение, и, заперев наши котомки в шкап, ключ от которого забрал один из юношей, мы вышли из гостиницы. Затем мы принялись посещать церкви, и когда зашли в соборную, то я внезапно притворился, будто у меня неотложное дело.
- Господа, - сказал я своим спутникам, - чуть было я не забыл, что один толедский знакомый попросил меня переговорить с купцом, который живет подле этой церкви. Пожалуйста, подождите меня здесь; я моментально вернусь. С этими словами я их покинул. Бегу в гостиницу, подлетаю к шкапу, взламываю замок и, обшарив котомки юных горожан, нахожу их пистоли. Бедные дети! Я не оставил им даже столько, чтоб расплатиться за ночлег: я забрал все. После этого, быстро выйдя из города, я пошел по дороге в Мериду, не беспокоясь о том, что станется с ними. Это приключение, не вызвавшее у меня ничего, кроме смеха, дало мне возможность путешествовать с приятностью. Несмотря на молодость, я уже умел вести себя с осторожностью и, могу сказать, был развит не по летам. Я решил купить мула, что и осуществил в первом же местечке. Кроме того, я сменил котомку на чемодан и вообще начал разыгрывать из себя более важного барина. На третий день я встретил на проезжей дороге человека, который во всю глотку распевал вечерню. По виду я заключил, что он псаломщик, и сказал ему: - Валяйте, валяйте, сеньор бакалавр! Это у вас здорово выходит. Вижу, что вы любитель своего ремесла. - Сеньор, - отвечал он, - с вашего позволения я - псаломщик и не прочь поупражнять голос. С этого у нас завязался разговор, и я заметил, что имею дело с остроумнейшим и приятнейшим человеком. Ему было года двадцать четыре или двадцать пять. Так как он шел пешком, то я поехал шагом, для того чтобы не лишить себя удовольствия побеседовать с ним. Между прочим, разговорились мы о Толедо. - Я хорошо знаю этот город, - сказал псаломщик. - Мне пришлось прожить в нем довольно долгое время, и у меня даже есть там несколько друзей. - А где вы изволили жить в Толедо? - прервал я его. - На Новой улице, - отвечал он. - Я проживал там с доном Висенте де Буэна Гарра, доном Матео де Кордел и еще двумя или тремя благородными кавалерами. Мы квартировали вместе, столовались вместе и отлично проводили время. Эти слова поразили меня, ибо надо сказать, что названные им кавалеры были те самые плуты, с которыми я хороводился в Толедо. - Сеньор псаломщик, - воскликнул я, - господа, которых вы назвали, мне знакомы, и я тоже жил с ними на Новой улице. - Я вас понял, - сказал он с улыбкой, - вы, значит, вошли в эту компанию три года тому назад, когда я из нее вышел. - Я только что расстался с этими господами, - отвечал я, - так как у меня явилась охота попутешествовать. Я собираюсь объехать Испанию. Чем больше у меня будет опыта, тем выше станут меня ценить. - Безусловно, - возразил он, - кто хочет набраться разума, должен постранствовать. Я покинул Толедо по той же причине, хотя жил там в свое удовольствие. Благодарю небо за то, - продолжал он, - что оно послало мне рыцаря моего ордена в тот момент, когда я меньше всего этого ждал. Объединимся: давайте бродить вместе, посягать на мошну ближнего и пользоваться всеми случаями, которые нам представятся, чтоб проявить свои таланты. Он сделал мне это предложение так дружески и чистосердечно, что я его принял. Своей откровенностью он сразу завоевал мое доверие. Мы открылись друг другу. Я рассказал ему все, что случилось со мной, а он не скрыл от меня своих похождений. При этом он сообщил, что только что покинул Порталегре, откуда, переодевшись псаломщиком, ему пришлось поспешно удрать из-за какой-то провалившейся мошеннической проделки. После того как он исповедался мне во всех своих делах, мы порешили вдвоем отправиться в Мериду попытать счастья, поживиться там, если удастся, и тотчас же улепетнуть в другое место. С этого момента наше имущество стало общим. Правда, дела Моралеса - так звали моего собрата - были неблестящи; все его достояние состояло из пяти или шести дукатов и кой-какой одежонки, которую он таскал с собой в торбе; но если я был богаче его деньгами, то зато он превосходил меня в искусстве надувать людей. Мы поочередно ехали на муле и таким манером добрались до Мериды. Прибыв в предместье, мы разыскали постоялый двор, и как только мой соратник переоделся в платье, извлеченное им из торбы, то тотчас же отправились пройтись по городу, чтобы нащупать почву и посмотреть, не представится ли случай поработать. Мы весьма внимательно приглядывались ко всему, что попадалось нам на глаза, и походили - как сказал бы Гомер - на двух черных коршунов, рыщущих взглядом по окрестностям в поисках птиц, которые могли бы стать для них добычей. Словом, мы выжидали, чтобы судьба доставила нам возможность использовать наше искусство, когда заметили на улице седого кавалера с обнаженной шпагой, отбивавшегося от трех человек, которые сильно его теснили. Неравенство этого поединка возмутило меня, и так как я от природы охотник до драки, то кинулся на помощь кавалеру. Мы атаковали трех противников старца и принудили их обратиться в бегство.
После отступления врагов старик рассыпался в благодарностях. - Мы очень рады, - слазал я ему, - что очутились здесь кстати и смогли вас выручить. Но разрешите спросить, кому мы имели честь оказать эту услугу, и скажите, ради бога, почему эти трое хотели вас укокошить. - Господа, - отвечал он, - я обязан вам слишком многим, чтоб не удовлетворить вашего любопытства. Меня зовут Херонимо де Мойадас, и я живу в этом городе на доходы от своего состояния. Один из убийц, от которых вы меня освободили, влюблен в мою дочь. На днях он попросил у меня ее руки и, не получив моего согласия, взялся за шпагу, чтобы мне отомстить. - Не разрешите ли также узнать, - спросил я снова, - какие причины побудили вас отказать этому кавалеру в браке с вашей дочерью. - Сейчас вам скажу, - отвечал он. - У меня был брат - купец, торговавший в этом городе. Его звали Аугустин. Два месяца тому назад он отправился в Калатраву, где поселился у своего клиента Хуана Велеса де ла Мембрилья. Они были закадычными друзьями, и брат мой, дабы еще больше скрепить эту дружбу, обещал сыну этого клиента руку Флорентины, моей единственной дочери, не сомневаясь, что в силу наших добрых отношений убедит меня выполнить данное им слово. Действительно, как только брат вернулся в Мериду и заговорил со мной об этом, то я из любви к нему тотчас же согласился. Он послал портрет Флорентины в Калатраву, но, увы, ему не удалось закончить это дело: он скончался три недели тому назад. Умирая, он заклинал меня не отдавать руки дочери никому, кроме сына его клиента. Я обещал, и вот почему я не выдал Флорентины за кавалера, который только что напал на меня, хотя это была очень выгодная партия. Я раб своего слова и с минуты на минуту жду сына Хуана де ла Мембрилья, чтоб сделать его своим зятем, хотя никогда не видал ни этого кавалера, ни его отца. Простите за то, что я вам все это рассказываю, - добавил Херонимо де Мойадас, - но вы сами этого захотели. Я с большим вниманием выслушал старца и, решившись на проделку, неожиданно пришедшую мне в голову, притворился глубоко изумленным и воздел глаза к небу. Затем, повернувшись к старцу, я сказал ему патетическим тоном: - Ах, сеньор Мойадас! Возможно ли, что, вступив в Мериду, я удостоился счастья спасти жизнь собственного тестя? Эти слова чрезвычайно поразили старика и не в меньшей мере Моралеса, который показал мне всем своим видом, что признает меня за величайшего плута. - Что вы говорите? - воскликнул старец. - Как? Вы сын клиента моего брата? - Да, сеньор Херонимо де Мойадас, - отвечал я, помогая себе бесстыдством и бросаясь ему на шею, - я тот счастливый смертный, которому предназначена очаровательная Флорентина. Но прежде чем выразить свою радость по поводу вступления в вашу семью, позвольте мне выплакать на вашей груди слезы, которые вызывает во мне воспоминание о вашем брате Аугустине. Я был бы неблагодарнейшим из людей, если б не был глубоко огорчен смертью человека, которому обязан счастьем своей жизни. С этими словами я снова облобызал добряка Херонимо и затем провел рукой по глазам, как бы для того, чтобы утереть слезы. Моралес, внезапно сообразивший все преимущества, которые мы могли извлечь из этой плутни, не преминул пособить мне. Он надумал выдать себя за моего лакея и принялся еще пуще меня сетовать по поводу кончины сеньора Аугустина. - О, сеньор Херонимо! - воскликнул он, - какую вы понесли великую утрату, потеряв вашего братца! Это был такой порядочный человек! уникум среди коммерсантов! бескорыстный купец, честный купец! купец, каких больше не бывает! Мы напали на простого и доверчивого человека: далекий от мысли о том, что мы его надуваем, он сам полез на крючок. - А почему вы прямо не явились ко мне? - спросил он. - Вам незачем было останавливаться в гостинице. К чему щепетильность при наших теперешних отношениях? - Сеньор, - вмешался Моралес, отвечая за меня, - мой господин немножко церемонен. Есть у него такой грешок. Он не обессудит меня, если я упрекну его в этом. Не скажу, однако, - добавил мой слуга, - чтоб он не заслуживал некоторого извинения за то, что не решился явиться к вам в таком виде. Дело в том, что нас обокрали дорогой: у нас отняли все наши пожитки.
- Этот парень сказал вам правду, сеньор де Мойадас, - прервал я его. - Случившееся со мной несчастье было причиной того, что я не остановился у вас. Я не посмел явиться в этом платье на глаза невесте, которая меня еще никогда не видала, и выжидал возвращения слуги, отправленного мной в Калатраву. - Это происшествие, - возразил старик, - не должно было помешать вам заехать ко мне, и я намерен тотчас же поселить вас в своем доме. С этими словами он повел меня к себе. По дороге мы беседовали о мнимой краже, и я заявил, что вместе с вещами лишился также портрета Флорентины и что это меня особенно огорчает. На это старик смеясь возразил, что мне незачем сетовать на потерю, так как оригинал лучше копии. Действительно, как только мы вошли в дом, он позвал свою дочь, которой не исполнилось еще шестнадцати лет и которую можно было почесть за совершенство. - Вот юная особа, - обратился он ко мне, - которую покойный брат обещал вам. - Ах, сеньор! - воскликнул я с пылом, - вам не к чему объяснять, что передо мной любезная Флорентина: ее очаровательные черты запечатлелись в моей памяти и еще сильнее в моем сердце. Если утерянный мною портрет, который был только слабым наброском таких чар, смог воспламенить меня тысячами огней, то судите сами, какие чувства должны волновать меня в эту минуту. - Ваши речи слишком лестны, - сказала Флорентина, - и я не настолько тщеславна, чтоб считать себя достойной таких похвал. - Можете без нас продолжать свои комплименты, - прервал старик наш разговор. В то же время он оставил меня наедине с дочкой и увел Моралеса. - Друг мой, - сказал он ему, - воры, без сомнения, украли у вас все вещи и, вероятно, также и деньги, тем более что они всегда с этого начинают. - Да, сеньор, - отвечал мой товарищ, - огромная шайка бандитов налетела на нас возле Кастиль-Бласо; они оставили нам только одежду, которая на нас; но мы не замедлим получить тратты и тогда приведем себя в порядок. - В ожидании ваших тратт, - возразил старец, вынимая кошелек из кармана, - вот сто пистолей, которыми вы можете располагать. - Нет, сеньор! - воскликнул Моралес, - мой барин их не возьмет. Вы его не знаете. Он, черт возьми, ужасно щепетилен в таких делах, и не занимает направо и налево, как иные папенькины сынки. Несмотря на свой возраст, он не любит влезать в долги и готов скорей просить милостыню, чем занять хотя бы мараведи. - Отлично делает, - сказал наш меридский горожанин. - Я еще больше уважаю его за это. Терпеть не могу, когда люди берут в долг. По-моему, это простительно только дворянам, ибо у них издавна повелся такой обычай. Не стану принуждать твоего барина, - добавил старик. - Раз он обижается, когда ему предлагают деньги, то не стоит и говорить об этом. С этими словами он собрался сунуть кошелек обратно в карман, но мой компаньон удержал его за руку. - Постойте, сеньор де Мойадас, - сказал он. - Какое бы отвращение мой господин ни питал к займам, я все же надеюсь, что уговорю его принять ваши сто пистолей. Надо лишь знать, как к нему приступиться. В конце концов, он не любит занимать только у чужих, но в своей семье он менее щепетилен и вовсе не стесняется просить денег у своего родителя, когда в них нуждается. Этот молодой человек, как видите, умеет различать людей и должен смотреть на вас, сударь, как на второго отца. С помощью этих речей Моралес завладел кошельком старика, который вернулся к нам и застал меня и дочь за учтивыми разговорами. Он прервал нашу беседу и сообщил Флорентине о том, как я его спас, после чего рассыпался передо мной в выражениях благодарности. Я воспользовался этим благоприятным настроением и сказал старику, что он не может трогательнее доказать мне свою признательность, как ускорив мой брак с его дочерью. Он охотно согласился успокоить мое нетерпение и обещал, что не позже, чем через три дня, я стану супругом Флорентины; он даже добавил, что, вместо обещанных в приданое шести тысяч дукатов, он даст мне десять тысяч, для того чтоб показать, до какой степени он чувствителен к одолжению, которое я ему оказал. Таким образом, мы с Моралесом воспользовались гостеприимством простака Херонимо де Мойадаса и пребывали в приятном ожидании заграбастать десять тысяч дукатов, с которыми собирались поспешно убраться из Мериды. Одно только опасение смущало нашу радость: мы боялись, как бы настоящий сын Хуана Велеса де ла Мембрилья не стал поперек нашего счастья или, вернее, не расстроил бы его своим неожиданным появлением. Это опасение было не лишено оснований, ибо на следующий же день какой-то человек, смахивающий на крестьянина, заявился с чемоданом к отцу Флорентины. Меня в то время дома не оказалось, но мой товарищ был тут.
- Сеньор, - сказал крестьянин старцу, - я слуга калатравского кавалера, сеньора Педро де ла Мембрилья, что приходится вам зятем. Мы прибыли вчера в этот город; он не замедлит прийти, а я опередил его, чтоб вас предупредить. Не успел он сказать этих слов, как появился его господин. Это крайне изумило старца и несколько вывело из равновесия Моралеса. Педро был молодым человеком весьма приятной наружности. Он обратился с приветствием к отцу Флорентины, но наш простак не дал ему договорить и, повернувшись к моему компаньону, спросил его, что все это значит. Тогда Моралес, не уступавший в нахальстве никому на свете, принял уверенный вид и сказал старику: - Сеньор, эти двое принадлежат к шайке воров, которые обчистили нас на проезжей дороге; я узнаю их и в особенности того, который бесстыдно выдает себя за сына сеньора Хуана Белеса де ла Мембрилья. Старик без колебаний поверил Моралесу и, будучи убежден, что оба новых пришельца жулики, сказал им: - Господа, вы пришли слишком поздно: вас опередили. Педро де ла Мембрилья находится здесь со вчерашнего дня. - Не может быть! - отвечал ему молодой человек из Калатравы. - Вас надувают: вы поселили у себя обманщика. Знайте, что у Хуана Белеса де ла Мембрилья нет других сыновей, кроме меня. - Толкуйте! - возразил ему старик. - Неужели вы совсем не узнаете этого малого и не помните его барина, которого вы ограбили на калатравской дороге? - Как, ограбил? - изумился Педро. - Не будь я в вашем доме, то обрезал бы уши этому прохвосту, который осмелился назвать меня грабителем. Пусть он благодарит небо за ваше присутствие, которое одно только удерживает меня от того, чтоб дать волю своему гневу. Сеньор, - продолжал он, - еще раз повторяю: вас надувают. Я тот самый молодой человек, которому ваш брат Аугустин обещал Флорентину. Позвольте показать вам все письма, написанные им моему отцу по этому поводу. Поверите ли вы портрету вашей дочери, который он прислал мне незадолго до смерти? - Нет, - прервал его старец, - портрет так же мало убедит меня, как и письма. Я знаю, каким путем они попали в ваши руки, и из милосердия советую вам как можно скорее выбраться из Мериды, чтоб не понести наказания, которого достойны все вам подобные. - Это уж слишком! - прервал его в свою очередь молодой кавалер. - Не потерплю, чтоб у меня безнаказанно украли имя и к тому же выдавали меня за разбойника. Я знаю нескольких лиц в этом городе; пойду, разыщу их и вернусь с ними разоблачить обман, который предубедил вас против меня. С этими словами он удалился вместе с своим слугой, и Моралес остался победителем. Это происшествие было причиной того, что Херонимо де Мойадас решил обвенчать меня с дочерью в тот же день и немедленно отправился отдать нужные распоряжения, чтоб завершить это дело. Хотя доброе расположение к нам отца Флорентины было весьма приятно моему товарищу, однако же он испытывал некоторое беспокойство. Его пугали меры, к которым, по его убеждению, несомненно прибегнет Педро, и он с нетерпением поджидал меня, чтоб сообщить о том, что произошло. Я застал его погруженным в глубокую задумчивость. - Что с тобой, любезный друг? - спросил я. - Ты как будто очень озабочен. - Не без причины, - возразил Моралес и в то же время изложил мне все, что случилось. - Ты видишь, - добавил он, - что я не зря призадумался. Твое безрассудство втравило нас в эту кашу. Готов согласиться, что затея была блестящей и, в случае удачи, покрыла бы тебя славой, но, судя по всем данным, она кончится плохо, и я советую не дожидаться разоблачений, а удрать с тем пером, которое мы вытащили из крылышка нашего простака. - Господин Моралес, - возразил я на эту речь, - не извольте торопиться: вы слишком быстро пасуете перед затруднениями. Это не делает чести ни дону Матео де Кордель, ни прочим кавалерам, с которыми вы жили в Толедо. Побывав в учении у таких мастеров, нельзя так легко поддаваться панике. Что касается меня, то я собираюсь идти по стопам этих героев и выказать себя их достойным учеником; я ополчаюсь на пугающие вас препятствия и берусь их преодолеть. - Если вы с ними справитесь, - сказал мне мой товарищ, - то я буду почитать вас превыше всех великих мужей Плутарха.
Не успел Моралес договорить, как вошел Херонимо де Мойадас. - Я только что закончил все распоряжения насчет вашей свадьбы, - сказал он, - сегодня же вечером вы станете моим зятем. Ваш лакей, - добавил старик, - вероятно, сообщил вам те, что здесь произошло. Что вы скажете о наглости этого прохвоста, который выдал себя за жениха моей дочери и собирался меня в этом уверить? Моралесу очень хотелось знать, как я вывернусь из этого затруднительного положения, и он был немало удивлен, когда я, печально взглянув на Мойадаса, простодушно ответил старику: - Сеньор, от меня зависело бы продлить ваше заблуждение и использовать его; но я чувствую, что не рожден для лжи, и хочу искренне сознаться вам во всем. Я вовсе не сын Хуана Велеса де ла Мембрилья. - Что я слышу? - перебил он меня с великой поспешностью и не меньшим изумлением. - Как? Вы не тот молодой человек, которого мой брат... - Позвольте, сеньор! - прервал я его в свою очередь, - раз я приступил к своей правдивой и искренней исповеди, то соблаговолите дослушать меня до конца. Вот уже восемь дней, как я влюблен в вашу дочь, и эта любовь задержала меня в Мериде. Вчера, выручив вас из беды, я собрался просить ее руки; но вы заткнули мне рот, сообщив, что предназначаете ее другому. Вы сказали, что брат, умирая, заклинал вас отдать ее за Педро де ла Мембрилья, что вы обещали ему это и что вы раб своего слова. Это сообщение повергло меня в печаль, и моя любовь, доведенная до отчаяния, толкнула на уловку, которую я и осуществил. Скажу вам, однако, что я в душе упрекал себя за это, но понадеялся на ваше прощение, когда откроюсь вам во всем и вы узнаете, что я итальянский принц, путешествующий инкогнито. Мой отец - владетельный сеньор, которому принадлежат долины между Швейцарией, Ломбардией и Савойей. Я даже мечтал о том, как вы будете приятно изумлены, узнав о моем происхождении, и как я в роли деликатного и влюбленного супруга объявлю об этом Флорентине после нашей свадьбы. Небо, - продолжал я, меняя тон, - не пожелало доставить мне эту радость. Появляется Педро де ла Мембрилья, приходится вернуть ему его имя, каких бы страданий мне это ни стоило. Ваше обещание обязывает вас избрать его в зятья, а мне остается только сетовать. Я не смею жаловаться: вы принуждены предпочесть его мне, несмотря на мой ранг и не считаясь с ужасным состоянием, в которое меня ввергаете. Не стану говорить вам о том, что ваш брат был только дядей вашей дочери, а что вы ее отец, и что было бы справедливее расквитаться со мной за мою услугу, чем держаться данного вами слова, которое вас почти ни к чему не обязывает. - Разумеется, гораздо справедливее! - воскликнул Херонимо де Мойадас, - а потому я вовсе не намерен колебаться в своем выборе между вами и Педро де ла Мембрилья. Если б мой брат Аугустин был жив, он не обессудил бы меня за то, что я отдал предпочтение человеку, спасшему мне жизнь, и к тому же принцу, который готов снизойти до меня и породниться с моей семьей. Я был бы недругом собственного счастья или просто сумасшедшим, если б не выдал за вас своей дочери и не поторопился со столь лестным для нее браком. - Зачем горячиться, сеньор, - отвечал я. - Не делайте ничего без зрелого обсуждения и руководствуйтесь только своими интересами. Несмотря на благородство моей крови... - Вы смеетесь надо мной, что ли? - прервал он меня. - Смею ли я колебаться хоть минуту? Нет, мой принц, прошу вас сегодня же вечером почтить счастливую Флорентину узами брака. - Ну что ж, пусть будет так, - сказал я, - отнесите сами эту весть вашей дочери и сообщите ей о славной участи, которая ее ожидает. Пока добряк торопился уведомить Флорентину о том, что она покорила сердце принца, Моралес, присутствовавший при нашем разговоре, опустился передо мной на колени и сказал: - Благородный итальянский принц, сын владетельного сеньора, которому принадлежат долины между Швейцарией, Ломбардией и Савойей, позвольте припасть к стопам вашей светлости и выразить вам свое восхищение. Честное слово жулика, вы - чудотворец! Я почитал себя за первого человека в нашем ремесле; но, поистине, опускаю стяг перед вами, хотя я и опытнее вас.
- Значит, ты успокоился? - сказал я. - Вполне, - отвечал он. - Я больше не боюсь сеньора Педро; пусть приходит сюда, если ему вздумается. И вот мы с Моралесом снова крепко сидим в седле. Мы принялись намечать дорогу, по которой нам предстояло удирать вместе с приданым, так твердо рассчитывая его получить, что были чуть ли не больше уверены в обладании им, чем если б оно уже оказалось в наших руках. Но мы рано делили шкуру медведя: развязка приключения обманула наши ожидания. Вскоре явился молодой человек из Калатравы. Его сопровождали два гражданина и альгвасил, которому усы и загар придавали столь же внушительный вид, сколь и его должность. Отец Флорентины был с нами. - Сеньор де Мойадас, - сказал Педро, - я привел вам трех честных людей, которые меня знают и могут удостоверить, кто я. - Разумеется, я могу удостоверить, - воскликнул альгвасил. - Сообщаю всем, кому о том ведать надлежит, что я вас знаю: ваше имя - Педро и вы единственный сын Хуана Велеса де ла Мембрилья, а кто осмелится утверждать противное, тот обманщик. - Верю вам, сеньор альгвасил, - сказал наш простак. - Ваше свидетельство для меня свято, так же как и слово господ купцов, которые пришли с вами. Я вполне уверен, что молодой кавалер, приведший вас сюда, единственный сын клиента моего брата. Но это не важно. Я больше не намерен выдавать за него свою дочь: я раздумал. - О, это другое дело, - сказал альгвасил. - Я пришел только удостоверить, что этот молодой человек мне известен. Вы, разумеется, властны над своей дочерью, и никто не может принудить вас к тому, чтоб вы выдали ее замуж против вашего желания. - Да и я, - прервал его Педро, - не намерен прекословить желаниям сеньора де Мойадас, который вправе располагать своею дочерью, как ему заблагорассудится. Но он разрешит мне спросить, что побудило его изменить свое решение. Нет ли у него каких оснований жаловаться на меня? Пусть, потеряв сладкую надежду стать его зятем, я, по крайней мере, буду уверен, что утратил ее не по своей вине. - Я вовсе не жалуюсь на вас, - отвечал добрый старик. - Скажу вам даже, что я очень жалею о необходимости нарушить свое слово и умоляю вас простить меня. Но я уверен, что вы слишком великодушны, чтоб гневаться на меня за то, что я предпочел вам соперника, спасшего мне жизнь. Вот он, - продолжал Мойадас, указывая на меня, - этот сеньор выручил меня из большой опасности, и, чтоб еще лучше оправдаться перед вами, сообщу вам, что он итальянский принц и что он хочет жениться на Флорентине, в которую влюбился. Услыхав эти последние слова, Педро растерялся и ничего не ответил. Купцы широко раскрыли глаза и, видимо, были изумлены. Но альгвасил, привыкший на все смотреть с дурной стороны, заподозрил в этом чудесном приключении мошенничество, на котором рассчитывал поживиться. Он пристально взглянул на меня, но так как мое лицо было ему не знакомо и не оправдало его надежд, то он с не меньшей внимательностью уставился на моего товарища. К несчастью для моей светлости, он опознал Моралеса, вспомнив, что видел его в тюрьмах Сиудад-Реаля. - Хо-хо-хо! - воскликнул он, - да ведь это же мой клиент! Узнаю сего дворянина и ручаюсь вам, что более отъявленного мошенника вы не найдете во всех королевствах и провинциях Испании. - Поосторожнее, сеньор альгвасил, - сказал Херонимо де Мойадас, - парень, которого вы так опорочили, лакей принца. - Ну и отлично, - отвечал альгвасил, - с меня этого вполне достаточно, чтоб знать, с кем имею дело. По слуге судят о барине. Не сомневаюсь в том, что эти ферты - жулики, которые сговорились вас надуть. У меня нюх на такую дичь, и, чтоб показать вам, что эти шельмы самые обыкновенные авантюристы, я сейчас же отправлю их в тюрьму. Постараюсь устроить им свидание с господином коррехидором, после которого они почувствуют, что не все еще палочные удары розданы на этом свете. - Потише, сеньор начальник, - вмешался старик, - зачем прибегать к таким крайностям? А вы, господа, разве вам не жаль огорчать порядочного человека? Неужели, если слуга - плут, то и хозяин его должен быть тем же? Впервые ли случается, что жулики поступают в услужение к принцам?
- Да смеетесь вы, что ли, с вашими принцами? - прервал его альгвасил. - Даю вам слово, что этот молодой человек - мазурик, и я арестую его именем короля, так же, как и его сотоварища. У меня под рукой двадцать стражников, которые сволокут их в тюрьму, если они не позволят отвести себя туда добровольно. Ну-с, любезный принц, - сказал он мне, - ходу! Эти слова ошеломили меня, а также и Моралеса. Наше смущение показалось подозрительным старому Херонимо де Мойадас или, точнее, погубило нас в его глазах. Он отлично понял, что мы собирались его надуть. Однако он поступил в этом случае так, как подобало благородному человеку. - Сеньор начальник, - сказал он альгвасилу, - возможно, что ваши подозрения ошибочны, но не исключена также возможность, что они вполне справедливы. Как бы то ни было, не будем разбираться в этом. Пусть эти молодые кавалеры удалятся и идут на все четыре стороны. Прошу вас не препятствовать их уходу: окажите мне эту любезность, чтоб я мог отплатить им за одолжение, которое они мне оказали. - По долгу службы, - отвечал альгвасил, - мне следовало бы арестовать этих господ, невзирая на ваши просьбы; но из уважения к вам я согласен поступиться своими обязанностями с условием, что они моментально покинут город, ибо если я встречу их здесь завтра, то - господь свидетель! - они узнают, почем фунт лиха. Услыхав, что нас отпускают на свободу, я и Моралес почувствовали некоторое облегчение. Мы собрались было заговорить решительным тоном и утверждать, что мы порядочные люди, но альгвасил поглядел на нас искоса и приказал нам заткнуться. Не знаю, почему эти люди так нам импонируют! Пришлось оставить Флорентину и ее приданое Педро де ла Мембрилья, который, вероятно, стал зятем Херонимо де Мойадаса. Я удалился вместе со своим товарищем. Мы отправились по дороге в Трухильо, утешаясь тем, что извлекли из этого приключения хотя бы сто пистолей. За час до наступления ночи мы проходили по какой-то деревушке, но решили не останавливаться и переночевать где-нибудь подальше. В этом-местечке мы увидали харчевню, довольно пристойную для такой дыры. Хозяин с хозяйкой сидели у ворот на продолговатых камнях. Муж, высокий, сухопарый человек, уже пожилой, тренькал на дрянной гитаре, развлекая супругу, которая, по-видимому, слушала его с удовольствием. - Господа, - окликнул он нас, видя, что мы проходим мимо, - советую вам сделать привал в этом месте. До ближайшей деревни добрых три мили, и предупреждаю вас, что так хорошо, как здесь, вы нигде не устроитесь. Поверьте мне, зайдите в мою харчевню: я приготовлю вам знатный ужин и посчитаю по божеской цене. Мы дали себя уговорить и, подойдя к хозяину и хозяйке, раскланялись с ними. Затем, усевшись рядышком, мы принялись вчетвером толковать о всякой всячине. Хозяин назвался бывшим служителем Священной Эрмандады, а хозяйка оказалась разбитной толстухой, которая, по-видимому, умела показать товар лицом. Наша беседа была прервана прибытием двенадцати или пятнадцати всадников; одни ехали верхом на мулах, другие на лошадях. За ними следовало штук тридцать лошаков, нагруженных тюками. - Ого, сколько принцев! - воскликнул хозяин при виде этой оравы. - Куда я только всех дену? Мгновенно деревня наполнилась людьми и животными. По счастью, подле харчевни оказался просторный овин, куда поместили лошаков и поклажу. Мулов же и лошадей пристроили по разным местам. Что касается всадников, то они помышляли не столько о постелях, сколько о хорошем ужине. Хозяин, хозяйка и их молодая служанка не щадили рук. Они перерезали всю дворовую птицу. Прибавив к этому еще рагу из кролика и кошки, а также обильную порцию капустного супа, приправленного бараниной, они удовлетворили всю команду. Я и Моралес поглядывали на всадников, а те от времени до времени смотрели на нас. Наконец, разговор завязался, и мы попросили разрешения отужинать с ними. Они отвечали, что это доставит им удовольствие. И вот мы все вместе за столом. Среди них был человек, который всем распоряжался и к которому остальные относились с почтением, хотя, впрочем, обращались с ним довольно фамильярно. Он, однако, председательствовал за столом, говорил повышенным тоном и иногда довольно развязно возражал своим спутникам, которые вместо того чтоб отвечать ему тем же, казалось, считались с его мнением.
Беседа случайно зашла об Андалузии, и так как Моралесу вздумалось похвалить Севилью, то человек, о котором я только что упомянул, сказал ему: - Сеньор кавальеро, вы превозносите город, в котором или, вернее, в окрестностях которого я родился, ибо я уроженец местечка Майрена. - Могу сказать вам то же самое и про себя, - ответил ему мой товарищ. - Я также из Майрены, и не может быть, чтобы я не знал ваших родителей, так-как знаком там со всеми, начиная от алькальда и до последнего человека в местечке. Чей вы сын? - Честного нотариуса, Мартина Моралеса, - возразил тот. - Мартина Моралеса? - воскликнул мой товарищ с великой радостью и не меньшим изумлением. - Клянусь честью, поразительный случай! Вы, значит, мой старший брат Мануэль Моралес? - Я самый, - отвечал он, - а вы мой младший брат Луис, который был еще в колыбели, когда я покинул родительский кров? - Именно так, - сказал мой спутник. С этими словами оба встали из-за стола и несколько раз облобызались. Затем сеньор Мануэль обратился ко всей компании: - Господа, совершенно невероятное происшествие! Судьбе было угодно, чтоб я встретил и узнал брата, которого не видал, по меньшей мере, двадцать лет. Позвольте вам его представить. Тогда всадники, стоявшие из вежливости, поклонились младшему Моралесу и принялись его обнимать. После этого все снова уселись за стол и просидели там всю ночь. Спать никто не ложился. Оба брата поместились рядышком и шепотом беседовали о своей семье, в то время как остальные сотрапезники пили и развлекались. Луис вел долгую беседу с Мануэлем, а затем, отведя меня в сторону, сказал: - Все эти всадники - слуги графа де Монтанос, которого наш монарх недавно пожаловал вице-королем Майорки. Они сопровождают поклажу графа в Аликанте, где должны погрузиться на корабль. Мой брат, пристроившийся в мажордомы к этому сеньору, предлагает взять меня с собой и, узнав о моем нежелании расстаться с вами, сказал, что если вы согласны пуститься в это путешествие, то он постарается выхлопотать вам хорошую должность. Любезный друг, - продолжал он, - советую тебе не пренебрегать этим случаем. Поедем вместе на Майорку. Если нам понравится, мы останемся, если нет, вернемся в Испанию. Я охотно принял предложение и, присоединившись с младшим Моралесом к свите графа, покинул вместе со всеми харчевню еще до восхода солнца. Большими переходами добрались мы до города Аликанте, где я купил гитару и успел до посадки заказать весьма пристойное платье. Я не думал больше ни о чем, кроме как о Майорке, а Луис Моралес разделял мое настроение. Казалось, что мы отреклись от плутен. Но надо сказать правду: нам хотелось прослыть честными людьми перед остальными кавалерами, и это побуждало нас обуздывать свои таланты. Наконец, мы весело пустились в плаванье с надеждой быстро доехать до Майорки; но не успели мы выйти из аликантской гавани, как поднялся невероятный шквал. В этом месте моего рассказа мне представляется случай угостить вас прекрасным описанием шторма, изобразить небо, залитое огнем, заставить громы греметь, ветры свистать, волны вздыматься и т.п., но, оставляя в стороне все эти риторические цветы, скажу вам просто, что разразилась сильная буря и что мы были вынуждены причалить к мысу острова Кабреры. Это - пустынный остров с небольшим фортом, тогда охранявшимся пятью или шестью солдатами и офицером, который принял нас весьма любезно. Пришлось задержаться там на несколько суток для починки парусов и снастей, а потому, во избежание скуки, все искали каких-нибудь развлечений. Каждый следовал своим склонностям: одни играли в приму (*101), другие забавлялись иначе. Что касается меня, то я гулял по острову с теми из наших спутников, кто был любителем прогулок: в этом заключалось мое удовольствие. Мы перескакивали со скалы на скалу, так как почва здесь неровная, покрыта множеством камней, и земли почти не видать. Однажды, разглядывая эту сухую и выжженную местность и дивясь капризу природы, которая, как ей вздумается, являет себя то плодовитой, то скудной, мы неожиданно почуяли приятный запах. Тотчас же обернувшись на восток, откуда исходил этот аромат, мы с удивлением заметили между скалами круглую площадку, поросшую жимолостью, более красивой и душистой, чем та, которая встречается в Андалузии. Мы с удовольствием подошли к этим кустам, источавшим благоухание на всю окрестность, и оказалось, что они окаймляют вход в очень глубокую пещеру. Эта пещера была широкой и не очень темной. Мы спустились вниз, кружась по каменным ступеням, окаймленным цветами и представлявшим собой нечто вроде естественной винтовой лестницы. Дойдя до дна, мы увидали на песке, желтее золота, несколько маленьких змеящихся источников, уходивших под землю и питавшихся каплями, которые изнутри беспрерывно стекали со скал. Вода показалась нам прекрасной и нам захотелось ее испить. Действительно, она отличалась такой свежестью, что мы решили на следующий день вернуться в это место и принести с собой несколько бутылок вина, будучи уверены, что разопьем их там не без удовольствия.
Мы с сожалением покинули этот столь приятный уголок и, вернувшись в форт, не преминули расхвалить товарищам свое великолепное открытие; но комендант крепости дружески посоветовал нам не ходить больше в пещеру, которая нас так очаровала. - А почему? - спросил я, - разве есть какая-нибудь опасность? - Безусловно, - отвечал он. - Алжирские и триполийские корсары иногда высаживаются на остров и запасаются водой из этого источника; однажды они застали там двух солдат моего гарнизона и увели их в неволю. Хотя офицер говорил это вполне серьезно, однако же не смог нас убедить. Нам думалось, что он шутит, и на следующий же день я вернулся в пещеру с тремя кавалерами нашего экипажа. Мы даже отправились туда без огнестрельного оружия, желая показать, что ничуть не боимся. Младший Моралес не захотел участвовать в прогулке: он, так же как и его брат, предпочел остаться в крепости, чтоб сыграть в карты. Мы, как и накануне, спустились на дно пещеры и остудили в источнике принесенные нами бутылки. Поигрывая на гитаре, мы с наслаждением распивали вино и забавлялись веселой беседой, как вдруг увидали наверху пещеры несколько усачей в тюрбанах и турецкой одежде. Мы сперва приняли их за людей нашего экипажа, перерядившихся вместе с комендантом форта, чтоб нагнать на нас страху. Под влиянием этого предубеждения, мы принялись хохотать и, не помышляя о защите, дождались того, что десять человек спустились вниз. Но тут наше прискорбное заблуждение рассеялось, и мы поняли, что перед нами корсар, явившийся со своими людьми, чтоб нас захватить. - Сдавайтесь, собаки, или я вас укокошу! - крикнул он нам по-кастильски. В то же время сопровождавшие его молодцы прицелились в нас из своих карабинов, и мы подверглись бы серьезному обстрелу, если б вздумали сопротивляться; но мы оказались достаточно благоразумными, чтоб воздержаться от этого, и, предпочтя рабство смерти, отдали свои шпаги пирату. Он велел заковать нас в цепи и отвести на корабль, поджидавший неподалеку, а затем, приказав поднять паруса, поплыл прямо в Алжир. Таким образом, мы оказались справедливо наказанными за то, что пренебрегли предостережением гарнизонного офицера. Корсар начал с того, что обыскал нас и отобрал все наши деньги. Славно он поживился! Двести пистолей пласенских горожан, сто пистолей, полученных Моралесом от Херонимо де Мойадас, - все это, к несчастью, находилось при мне и было отнято без всякого сожаления. Мои сотоварищи также поплатились туго набитыми кошельками. Словом, добыча была богатая. Пират, казалось, не помнил себя от радости; но мучитель не удовольствовался тем, что отнял наши деньги, он еще осыпал нас насмешками, которые сами по себе были менее оскорбительны, чем сознание, что мы должны их сносить. Вдосталь потешившись над нами, корсар придумал новое издевательство: он приказал принести бутылки, которые мы охлаждали в источнике и которые его люди прихватили с собой, и принялся осушать их вместе с нами, насмешливо провозглашая тосты за наше здоровье. В это время на лицах моих сотоварищей можно было прочесть то, что происходило у них в душе. Рабство угнетало их особенно потому, что они уже сжились с более сладостной мечтой отправиться на Майорку, где рассчитывали вести приятный образ жизни. У меня же хватило твердости примириться с судьбой и вступить в разговор с насмешником; я даже пошел навстречу его шуткам и этим расположил его к себе. - Молодой человек, - сказал он, - мне нравится твой характер; к чему стенать и вздыхать, не лучше ли вооружиться терпением и приспособиться к обстоятельствам? Сыграй-ка нам какой-нибудь мотивчик, - добавил он, видя, что со мной гитара, - посмотрим, что ты умеешь. Я повиновался, как только мне развязали руки, и постарался сыграть так, что он остался мною доволен. Правда, я недурно владел этим инструментом. Затем я запел и заслужил своим голосом не меньшее одобрение. Все бывшие на корабле турки показали восторженными жестами, какое они испытывали удовольствие, слушая меня, и это привело меня к убеждению, что в отношении музыки они не были лишены вкуса. Пират шепнул мне на ухо, что я не буду несчастен в невольничестве и что с моими талантами могу рассчитывать на должность, которая сделает мое пленение вполне выносимым.
Эти слова меня несколько ободрили, но, несмотря на их утешительный характер, я не переставал испытывать беспокойство относительно занятия, о котором корсар говорил, и опасался, что оно придется мне не по вкусу. Прибыв в алжирский порт, мы увидали большую толпу народа, собравшегося, чтоб на нас посмотреть. Не успели мы еще сойти на берег, как воздух огласился тысячами радостных криков. Прибавьте к этому смешанный гул труб, мавританских флейт и других инструментов, которые в ходу в этой стране. Все это составляло скорее шумную, нежели приятную симфонию. Причиной этого ликования был ложный слух, разнесшийся по городу: откуда-то пришла весть, будто ренегат Мехемет - так звали нашего пирата - погиб при атаке большого генуэзского судна, а потому все его родственники и друзья, уведомленные об его возвращении, поспешили выразить ему свою радость. Не успели мы коснуться земли, как меня и моих товарищей отвели во дворец паши Солимана, где писец-христианин допросил каждого из нас в отдельности и осведомился о наших именах, возрасте, отечестве, религии и талантах. Тогда Мехемет, указав на меня паше, похвалил ему мой голос и сказал, что я к тому же отлично играю на гитаре. Этого было достаточно, чтоб Солиман взял меня к себе. Таким образом я попал в его сераль, куда меня и отвели для исполнения предназначенных мне обязанностей. Остальных пленников отправили на рыночную площадь и продали согласно обычаю. Сбылось то, что предсказал мне Мехемет на корабле: судьба моя оказалась счастливой. Меня не отдали на произвол тюремных сторожей и не отягчали утомительными работами. В знак отличия Солиман-паша приказал поместить меня в особое место с пятью или шестью невольниками благородного звания, которых должны были вскоре выкупить, а потому употребляли только на легкие работы. Меня приставили к садам, поручив поливку апельсиновых деревьев и цветов. Трудно было найти более приятное занятие, а потому я возблагодарил свою звезду, предчувствуя, не знаю почему, что я буду счастлив у Солимана. Этот паша - я должен здесь дать его портрет - был человек лет сорока, приятной наружности, очень вежливый и очень галантный для турка. Его фаворитка, родом из Кашмира, приобрела над ним неограниченную власть благодаря своему уму и красоте. Он любил ее до обожания. Не проходило дня, чтоб он не угостил ее каким-нибудь новым празднеством, то вокальным и инструментальным концертом, то комедией в турецком вкусе, т.е. драматической поэмой, в которой стыдливость и приличие уважались так же мало, как и правила Аристотеля (*102). Фаворитка, которую звали Фарукназ (*103), страстно любила представления и иногда даже заставляла своих служанок исполнять в присутствии паши арабские пьесы. Она сама принимала в них участие и своей грацией и живостью игры очаровывала зрителей. Однажды я в числе музыкантов присутствовал при таком представлении. Солиман приказал мне спеть соло и сыграть на гитаре во время антракта. Мне выпало счастье понравиться паше; он не только хлопал в ладоши, но и вслух выразил мне свое одобрение. Фаворитка, как мне показалось, тоже поглядела на меня благожелательным оком. Когда на другой день я поливал в саду апельсиновые деревья, мимо меня прошел евнух, который, не останавливаясь и ничего не говоря, бросил к моим ногам записку. Я поднял ее со смущением, к которому примешивались и страх и удовольствие. Опасаясь, чтоб меня не заметили из окон сераля, я лег на землю и, спрятавшись за апельсиновые кадки, вскрыл послание. Я нашел там перстень с довольно ценным алмазом и прочел следующие слова, написанные на чистом кастильском наречии: "Юный христианин, возблагодари небо за свое пленение. Любовь и Фортуна сделают его счастливым: любовь, если ты чувствителен к чарам красивой женщины, а Фортуна, если у тебя хватит смелости презреть всякие опасности". Я ни минуты не сомневался, что эпистола исходила от любимой султанши; стиль письма и алмаз убеждали меня в этом. Помимо того, что я не робок от природы, тщеславное желание пользоваться милостями возлюбленной знатного вельможи и еще в большей степени надежда выманить у нее в четыре раза больше денег, чем мне нужно было для выкупа, - все это побуждало меня пуститься в приключение, несмотря на связанные с ним опасности. Я продолжал работать в саду, мечтая пробраться в помещение Фарукназ, или, вернее, выжидая, чтоб она открыла мне доступ туда, ибо я был убежден, что фаворитка не остановится на полдороге и сама пройдет мне навстречу большую часть пути. Я не ошибся. Тот же евнух, который прошел мимо меня, вернулся через час и сказал мне:
- Ну, что, христианин, обдумал ли ты все, как подобает, и хватит ли у тебя смелости следовать за мной? Я отвечал, что хватит. - В таком случае, да хранит тебя небо! - продолжал он. - Ты увидишь меня завтра поутру; будь готов: я провожу тебя, куда следует. С этими словами он ушел. На следующее утро часам к восьми евнух действительно явился. Он знаком подозвал меня к себе; я повиновался и последовал за ним в залу, где лежал большой свернутый кусок холста, который он перед тем приволок туда вместе с другим евнухом. Холст этот надлежало отнести к султанше, так как он предназначался для декорации одной арабской пьесы, которую она готовила для паши. Убедившись, что я согласен слушаться их во всем, оба евнуха не стали терять времени: они развернули холст, приказали мне улечься на нем во всю свою длину и, скатав его снова, завернули меня туда с риском задушить. Затем, подняв сверток за оба конца, они отнесли его в опочивальню прекрасной кашмирки. Она была одна со старой рабыней, всецело преданной ее желаниям. Обе женщины развернули холст, и при виде меня Фарукназ проявила необузданную радость, свидетельствующую о темпераменте женщин на ее родине. Но сколь я ни был отважен от природы, однако же не смог преодолеть некоторого страха, увидев себя неожиданно перенесенным в запретные женские покои. Дама заметила это и, чтоб рассеять мои опасения, сказала: - Не бойся, молодой человек. Солиман только что отправился в свой загородный дом; он пробудет там весь день: мы можем беседовать здесь без помехи. Эти слова ободрили меня и привели в настроение, удвоившее радость фаворитки. - Вы мне понравились, - продолжала она, - и я намерена облегчить вам тяжесть невольничества. Считаю вас достойным тех чувств, которые к вам питаю. Даже в одежде раба вид у вас благородный и изысканный, а это показывает, что вы человек не простого звания. Будьте откровенны со мной: скажите, кто вы. Я знаю, что пленники из благородных скрывают свое происхождение, чтобы уменьшить выкуп; но вам незачем прибегать со мной к этой уловке, и такая осторожность даже обидела бы меня, так как я и без того обещаю вам свободу. А потому не скрывайте от меня ничего и сознайтесь, что вы молодой человек из хорошей семьи. - Действительно, сударыня, - возразил я, - было бы дурно с моей стороны отплатить притворством за ваши милости. Вы настаиваете на том, чтоб я поведал вам свое происхождение. Удовлетворю ваше желание: я сын испанского гранда. Весьма возможно, что я сказал ей правду; во всяком случае, султанша поверила мне и, радуясь тому, что ее выбор пал на знатного кавалера, обещала устроить так, чтоб мы часто виделись наедине. После этого между нами завязалась беседа, длившаяся очень долго. Мне никогда не приходилось встречать более занимательной женщины. Она говорила на нескольких языках, а также на кастильском наречии, которым владела довольно изрядно. Когда она сочла, что наступило время нам расстаться, я влез по ее приказанию в большую ивовую корзину, прикрытую шелковой вышивкой ее работы. Затем она приказала позвать рабов, доставивших меня в опочивальню, и они унесли меня в качестве подарка, предназначенного фавориткой паше, а такие подарки священны для всех лиц, приставленных к охране гарема. Я и Фарукназ нашли еще другие способы видеться, и мало-помалу прекрасная пленница внушила мне такую же любовь, какую питала ко мне. Наши отношения оставались тайной в течение двух месяцев, хотя в сералях редко бывает, чтоб любовные секреты долго ускользали от взоров аргусов. Но несчастный случай положил конец нашим амурным шашням, и судьба моя совершенно изменилась. Однажды я проник к султанше в туловище искусственного дракона, предназначавшегося для представления, и уже беседовал с ней, как вдруг появился Солиман, который, по моим расчетам, отправился за город по делу. Он так внезапно вошел в покои фаворитки, что старая рабыня едва успела нас предупредить об его возвращении. У меня уже не было времени спрятаться, и, таким образом, я первый попался ему на глаза. Он, видимо, был изумлен, увидав меня там, и взоры его вспыхнули от бешенства. Я счел себя конченым человеком, и мне уже мерещились всякие пытки. Что касается Фарукназ, то она тоже, видимо, испугалась, но вместо того чтоб сознаться в своем прегрешении и испросить прощения, сказала Солиману:
- Господин мой, прежде чем вынести приговор, соблаговолите меня выслушать. Улики безусловно говорят против меня и все выглядит так, как будто я совершила измену, достойную самого жестокого наказания. Я приказала доставить сюда этого молодого пленника и, чтобы ввести его в свои покои, прибегла к тем же способам, как если б питала к нему пламеннейшую любовь. Но, несмотря на этот поступок, клянусь нашим великим пророком, что здесь не было никакой измены. Я только хотела уговорить этого раба-христианина, чтоб он бросил свою секту и перешел к правоверным. При этом я наткнулась на сопротивление, которого, впрочем, ожидала. Однако же я одержала верх над его предрассудками, и он обещал мне принять магометанство. Признаюсь, что мне следовало опровергнуть слова фаворитки, не считаясь с рискованным положением, в котором я находился. Глубоко удрученный всем этим и взволнованный опасностью, угрожавшей любимой женщине, а еще более дрожа за самого себя, я пребывал в растерянности и смущении и был не в силах произнести ни одного слова. Истолковав мое молчание в том смысле, что фаворитка сказала чистую правду, паша дал себя укротить. - Сударыня, - отвечал он, - охотно верю, что вы не нанесли мне обиды и что желание совершить поступок, угодный пророку, побудило вас на этот рискованный шаг. А потому готов извинить вашу неосторожность с условием, чтоб этот пленник немедленно обратился в мусульманскую веру. Паша тотчас же приказал позвать марабута (*104). Меня обрядили в турецкую одежду. Я исполнял все, что от меня хотели, будучи не в силах сопротивляться, или, вернее, я не знал, что делал, в охватившем меня смятении. Сколько христиан поступило столь же недостойно в подобном случае. После церемонии я покинул сераль, и под именем Сиди (*105) Али поступил на мелкую должность, которую назначил мне Солиман. Султанши я больше не видал, но как-то спустя некоторое время меня разыскал один из ее евнухов. Он принес мне от ее имени драгоценностей на две тысячи золотых султанинов и письмо, в котором эта дама уверяла, что никогда не забудет моей великодушной учтивости, побудившей меня принять ислам, чтоб спасти ей жизнь. Действительно, помимо подарков, присланных ею, Фарукназ выхлопотала мне лучшую должность, чем первая, и менее чем в шесть-семь лет я стал одним из богатейших ренегатов города Алжира. Вы, разумеется, понимаете, что если я присутствовал на мусульманских молитвах в мечети и выполнял прочие религиозные обряды, то это было лишь простым лицемерием. Меня не покидало непреклонное желание вернуться в лоно церкви, и для этой цели я собирался со временем отправиться в Испанию или Италию со всеми накопленными мною богатствами. В ожидании этого момента я жил в свое удовольствие. У меня был прекрасный дом, роскошные сады, много рабов, а в гареме красивейшие одалиски. Хотя мусульманам в этой стране запрещено употреблять вино, однако же многие пили его тайно. Что касается меня, то я распивал его открыто, как все ренегаты. Припоминаю, что было у меня там два приятеля по выпивке, с которыми я проводил за столом целые ночи. Один был еврей, другой араб. Я считал их порядочными людьми, а потому не стеснял себя в их присутствии. Однажды вечером я пригласил их отужинать со мной. В этот день у меня издохла собака, которую я страстно любил; мы обмыли труп и погребли его со всеми обрядами, принятыми на мусульманских похоронах. Сделали мы это вовсе не с целью поиздеваться над магометанской религией, а просто чтоб позабавиться и осуществить обуявшую нас спьяна прихоть отдать собаке последний долг. Эта проказа, как вы увидите, чуть было не погубила меня. На следующий день явился ко мне человек, который сказал: - Сиди Али, я пришел к вам по важному делу. Наш кади (*106) хочет переговорить с вами; соблаговолите тотчас же пожаловать к нему. - Не будете ли вы столь любезны сказать мне, что ему от меня нужно? - спросил я. - Он сам сообщит вам об этом, - возразил посланец. - Могу вам только сказать, что арабский купец, ужинавший с вами вчера, обвинил вас в осквернении религии по поводу похороненной собаки. Сами понимаете, чем это пахнет, а потому советую сегодня же отправиться к судье, ибо предупреждаю вас, что в случае неявки вы будете привлечены к уголовной ответственности.
С этими словами он вышел, совершенно ошеломив меня своим требованием. У араба не было никаких причин жаловаться на меня, и я не мог понять, что побудило этого предателя сыграть со мной такую скверную штуку. Тем не менее дело заслуживало некоторого внимания. Я знал кади за человека строгого по внешности, но по существу далеко не щепетильного и к тому же весьма жадного. А потому я сунул в кошелек двести золотых султанинов и направился к судье. Он принял меня в своем кабинете и сказал суровым тоном: - Вы - нечестивец, вы - осквернитель святыни, вы - возмутительнейший человек. Похоронить собаку по мусульманскому закону! Какая профанация! Вот как вы уважаете наши священнейшие обряды! Вы, значит, стали мусульманином только для того, чтоб издеваться над нашим ритуалом? - Господин кади, - отвечал я ему, - этот араб, этот фальшивый друг, сделавший на меня столь злостный донос, сам является соучастником моего преступления, если только это преступление - похоронить с почетом верного слугу, животное, обладающее множеством прекрасных качеств. Эта собака так любила всех достойных и заслуженных лиц, что, умирая, пожелала доказать им свою дружбу. Согласно духовной, она оставляет им все свое имущество, а я являюсь ее душеприказчиком. Она завещала кому двадцать, кому тридцать эскудо. Вас же, достопочтенный господин, она тоже не забыла, - продолжал я, вынимая кошелек, - вот двести золотых султанинов, которые она поручила мне передать вам. Эта речь сбила с кади всю серьезность, и он не смог удержаться от смеха. Так как мы были одни, то он без церемоний взял кошелек и сказал, отпуская меня: - Ступайте, Сиди Али, вы прекрасно поступили, похоронив с помпой и почестями собаку, питавшую такое уважение к порядочным людям (*107). Вот каким способом выпутался я из беды и стал после этого если не благоразумнее, то, во всяком случае, осторожнее. Ни с арабом, ни даже с евреем я больше не пьянствовал, а выбрал для попоек молодого ливорнского дворянина, который был моим невольником. Его звали Адзарини. Я не походил на других ренегатов, мучающих христиан-рабов, пожалуй, еще больше, чем сами турки; все мои невольники довольно терпеливо дожидались выкупа. Правда, я обращался с ними мягко, и они иногда говорили мне, что, несмотря на все прелести, какие имеет свобода для людей, находящихся в рабстве, они меньше вздыхают о ней, чем терзаются опасениями переменить хозяина. Однажды корабли наши вернулись, нагруженные обильной добычей. Они привезли свыше ста невольников обоего пола, захваченных на берегах Испании. Солиман оставил себе только небольшое число, а остальных приказал продать. Я отправился на место, где происходила распродажа, и купил испанскую девочку лет десяти - двенадцати. Она плакала горючими слезами и страшно убивалась. Меня удивило, что ребенок в ее возрасте так горюет о свободе. Я сказал ей по-кастильски, чтоб она умерила свою печаль, и заверил ее, что она попала к хозяину, который, несмотря на тюрбан, не лишен гуманности. Но эта маленькая особа, занятая исключительно своими горестями, не слушала меня; она не переставала стенать и жаловаться на свою судьбу, а от времени до времени умильно восклицала: - О, мама! Зачем нас разлучили? Будь мы вместе, я терпеливо перенесла бы все. Произнося эти слова, она бросала взгляды на женщину от сорока пяти до пятидесяти лет, стоявшую в нескольких шагах от нее с потупленными взорами и выжидавшую в мрачном молчании, чтоб кто-нибудь ее купил. Я спросил у девочки, не приходится ли ей матерью та особа, на которую она смотрит. - Увы, сеньор, это так! - отвечала она. - Ради бога, постарайтесь, чтоб нас не разлучали. - Ну, что ж, дитя мое, - сказал я, - если для вашего утешения нужно соединить вас обеих вместе, то это будет сделано. В то же время я подошел к матери, чтоб ее купить. Но представьте себе мое волнение, когда, взглянув на нее, я узнал черты, подлинные черты Лусинды. "Праведное небо! - воскликнул я про себя, - никаких сомнений! Ведь это моя мать!" Что касается Лусинды, то она меня не узнала, может быть потому, что переживаемые ею несчастья побуждали ее видеть в окружающих одних только врагов, а может быть, моя одежда ввела ее в заблуждение, или я так сильно изменился за двенадцать лет, которые мы не видались. Я купил ее и отвел в свой дом вместе с ее дочерью.
Тут мне захотелось обрадовать их и сказать им, кто я. - Сударыня, - обратился я к Лусинде, - неужели мое лицо ничего вам не напоминает? Возможно ли, чтоб усы и тюрбан помешали вам узнать собственного сына? Моя мать вздрогнула при этих словах, вгляделась в меня, узнала, и мы нежно обнялись. Я поцеловал также ее дочь, которая, вероятно, столь же мало подозревала, что у нее есть брат, как я то, что у меня имеется сестра. - Признайте, - сказал я своей матери, - что во всех ваших театральных пьесах не найдется более удачного "узнавания" (*108), чем это. - Сын мой, - отвечала она со вздохом, - сперва я действительно обрадовалась; но теперь моя радость сменилась печалью. Увы, в каком виде я вас нашла! Мое рабство огорчает меня в тысячу раз меньше, чем ненавистная одежда... - Черт возьми, сударыня, - прервал я ее со смехом, - ваши деликатные чувства приводят меня в восторг: я их очень ценю в актрисе. Видимо, матушка, вы основательно изменились, если моя метаморфоза так сильно оскорбляет ваш взор. Но вместо того чтоб возмущаться моим тюрбаном, вы бы лучше смотрели на меня, как на актера, играющего на сцене роль турка. Хоть я и ренегат, однако же не больше мусульманин, чем был им в Испании, а в душе по-прежнему придерживаюсь своей веры. Вы меня не обессудите, когда узнаете все приключения, случившиеся со мной в этой стране. Амур - виновник моего греха; я принес себя в жертву этому богу. Как видите, между нами есть кой-какое сходство. Но еще другая причина, - продолжал я, - должна умерить недовольство, которое вы испытываете, застав меня в этом положении. Вы готовились подвергнуться в Алжире ужасам невольничества, а вместо этого вашим хозяином оказался нежный, почтительный сын, достаточно богатый, чтоб устроить вам здесь жизнь среди всяческого изобилия, пока нам не представится безопасная возможность вернуться в Испанию. Верьте пословице: нет худа без добра. - Сын мой, - отвечала Лусинда, - раз вы намереваетесь возвратиться на родину и отречься от ислама, то я вполне утешена. Слава богу, - добавила она, - я смогу отвезти в Кастилию вашу сестру Беатрис целой и невредимой. - Разумеется, сударыня, - воскликнул я. - Мы все втроем уедем отсюда при первой возможности, чтоб соединиться с нашей семьей, так как, вероятно, вы оставили в Испании еще и другие плоды вашего чадородия. - Нет, - отвечала моя мать, - у меня нет других детей, кроме вас обоих. Узнайте также, что Беатрис была рождена в наизаконнейшем браке. - А почему, - спросил я, - вы предоставили моей маленькой сестре это преимущество передо мной? Как могли вы решиться выйти замуж? Сколько раз слыхал я от вас в детстве, что хорошенькой женщине непростительно обзаводиться мужем. - Иные времена - иные заботы, сын мой, - возразила она. - Даже самые стойкие люди меняют свои убеждения, а вы хотите, чтоб женщина осталась непоколебимой. Расскажу вам, - добавила она, - все, что случилось со мной, после того как вы удалились из Мадрида. Вслед затем Лусинда поведала мне следующую историю, которую я никогда не забуду. Она настолько любопытна, что я не стану лишать вас удовольствия познакомиться с ней. "Прошло уже, если помните, около тринадцати лет, - сказала моя мать, - как вы покинули юного маркиза де Леганьес. В то время герцог Мелина Сели пожелал как-то поужинать со мной наедине. Он назначил мне день. Я стала дожидаться этого сеньора; он пришел, и я ему понравилась. Тогда герцог потребовал, чтоб я принесла ему в жертву всех соперников, какие только могли быть у него. Я согласилась на это в надежде, что он мне щедро заплатит. Так оно и случилось. На следующий день он прислал мне подарки, за которыми в дальнейшем последовали другие. Я опасалась, что не смогу удержать в своих тенетах человека столь высокого ранга, и это тем более, что, как мне было известно, он не раз ускользал от прославленных красавиц, разрывая цепи, в которые они едва успевали его заковать. Однако же, вместо того чтоб с течением времени пресытиться моими чарами, он, казалось, находил в них все новое и новое удовольствие. Словом, я обладала искусством его забавлять и сумела помешать его ветреному от природы сердцу отдаться своим склонностям.
Прошло уже три месяца, как он меня любил, и у меня были основания надеяться, что любовь его будет длительной, когда однажды мне захотелось отправиться с одной приятельницей на ассамблею, где он должен был присутствовать вместе с герцогиней, своей супругой. Мы поехали туда, чтоб послушать вокальный и инструментальный концерт, и случайно уселись довольно близко от герцогини, которой вздумалось вознегодовать на то, что я осмелилась появиться там, где была она. Через одну из женщин своей свиты она попросила меня немедленно удалиться. Я ответила посланнице грубостью. Взбешенная герцогиня пожаловалась супругу, а тот сам подошел ко мне и сказал: - Уходите сейчас же, Лусинда. Когда знатные вельможи связываются с такими ничтожными особами, как вы, то эти особы не должны забываться: если мы любим вас больше, чем наших жен, то все же чтим наших жен больше, чем вас, и всякий раз, как вы осмелитесь равняться с ними, вы испытаете позор унизительного обращения. К счастью, герцог произнес эти жестокие слова так тихо, что никто из окружающих их не слыхал. Я удалилась, подавленная стыдом, и плакала от досады за испытанный мною позор. В довершение моего горя актеры и актерки узнали в тот же вечер об этом происшествии. Можно подумать, что в этих людях засел какой-то демон, которому доставляет удовольствие передавать одним то, что случается с другими. Накуролесит ли какой-нибудь актер в пьяном виде, попадет ли какая-нибудь актриса на содержание к богатому поклоннику, как уже вся труппа осведомлена об этом. Словом, все мои товарищи узнали о том, что произошло в концерте, и одному богу известно, как они потешались на мой счет. В этой среде царит дух милосердия, обычно проявляющий себя в подобных случаях. Но я пренебрегла этими сплетнями и утешилась в потере герцога Медина Сели; ибо он больше ко мне не являлся, и я даже узнала несколько дней спустя, что он увлекся одной певицей. Когда театральная дива находится в зените успеха, то у нее не бывает недостатка в поклонниках, и любовь знатного вельможи, продлись она хоть три дня, придает ей новую цену. Меня стали осаждать обожатели, как только в Мадриде разнесся слух, что герцог меня покинул. Соперники, которыми я пожертвовала ради него, вернулись толпой к моим ногам, еще более увлеченные моими чарами, чем прежде; тысячи новых сердец оказывали мне знаки верноподданства. Среди лиц, искавших моих милостей, был один дворянин из свиты герцога Оссунского, толстый немец, принадлежавший к числу самых ретивых моих поклонников. Он был далеко не хорош собой, но привлек мое внимание тысчонкой пистолей, которую сколотил на службе у своего господина и истратил, чтоб попасть в список осчастливленных мною любовников. Этого доброго малого звали Брютандорф. Пока он сорил деньгами, я принимала его благосклонно, но как только он разорился, дверь моя оказалась для него закрытой. Такое отношение ему не понравилось. Он разыскал меня в театре во время спектакля. Я была за кулисами. Он принялся меня упрекать, но я подняла его на смех. Тогда он вспылил и, как истый немец, закатил мне пощечину. Я громко вскрикнула. Это прервало представление, а я кинулась на сцену и, обращаясь к герцогу Оссунскому, который в этот день присутствовал в театре вместе с герцогиней, своей супругой, попросила у него суда над его придворным за такое слишком германское обращение. Герцог приказал продолжать спектакль и сказал, что выслушает стороны по окончании пьесы. Как только она кончилась, я снова, весьма взволнованная, предстала перед герцогом и с большой горячностью изложила ему свою жалобу. Немец не потратил и двух слов на оправдание; он заявил, что не только не раскаивается в своем поступке, но даже не прочь начать снова. Выслушав стороны, герцог сказал тевтону: - Брютандорф, ступайте от меня и не смейте мне больше показываться на глаза, не за то, что вы дали пощечину комедиантке, а за то, что вы неуважительно отнеслись к своему господину и своей госпоже, прервав представление в их присутствии. Этот приговор задел меня за живое. Я испытала смертельную досаду на то, что немца прогнали вовсе не за учиненное мне поношение. Мне думалось, что обида, нанесенная артистке, должна караться так же строго, как оскорбление величества, и я рассчитывала, что этот дворянин понесет чувствительное наказание. Но это неприятное происшествие отрезвило меня и убедило в том, что мир не склонен смешивать актеров с ролями, которые они исполняют. Вследствие этого я прониклась отвращением к театру и решила покинуть его, чтоб жить вдали от Мадрида. Выбрав своей резиденцией город Валенсию, я отправилась туда под другим именем, захватив с собой двадцать тысяч дукатов, частью наличными, частью в драгоценностях, что, казалось мне, должно было хватить на остаток моих дней, так как я собиралась вести уединенный образ жизни. В Валенсии я наняла небольшой домик и взяла в прислуги одну женщину и пажа, которые знали обо мне не больше, чем прочие жители города. Я выдала себя за вдову дворцового чиновника и объявила, что намереваюсь поселиться в Валенсии, так как город этот пользуется репутацией одного из наиболее приятных местопребываний во всей Испании. Народу у меня бывало немного, а мое поведение отличалось такой безупречностью, что никому не приходило в голову заподозрить во мне бывшую артистку; Но, несмотря на свои старания укрыться от людей, я привлекла внимание одного дворянина, которому принадлежал замок под Палерной. Это был кавалер довольно приятной наружности, лет тридцати пяти - сорока, весь в долгах, что случается с дворянами в Валенсийском королевстве не реже, чем в прочих государствах.
Моя особа пришлась по вкусу этому сеньору идальго, и он пожелал узнать, подхожу ли я ему в других отношениях. Для этого он отправил за справками серых лакеев и имел удовольствие узнать из их донесений, что я не только обладала смазливой рожицей, но была к тому же довольно состоятельной вдовой. Убедившись, что дело подходящее, он подослал ко мне добрую старушку, которая объявила от его имени, что, увлеченный моей добродетелью в такой же мере, как и моей красотой, он готов вступить со мной в брак и отвести меня к алтарю, если я согласна стать его женой. Я попросила три дня на размышления и навела справки об этом дворянине. От меня не скрыли состояния его дел, но наговорили мне о нем столько хорошего, что спустя некоторое время я без труда решилась выйти за него замуж. Дон Мануэль де Херика - так звали моего супруга - отвез меня сперва в свой замок, весьма старинный на вид, чем его владелец очень гордился. Он утверждал, что замок был построен в отдаленные времена одним из его предков, и это приводило его к выводу, что нет в Испании более старинного рода, чем род Херика. Но время грозило уничтожить эту столь замечательную дворянскую грамоту; замок, подпертый уже в нескольких местах, собирался развалиться. Какое счастье для дона Мануэля, что он женился на мне! Половина моих денег ушла на ремонт, а остальные мы тратили на то, чтоб занимать видное положение в округе. И вот я, так сказать, в новом мире, превращенная во владелицу замка, в почетную прихожанку: какая метаморфоза! Я была слишком хорошей актрисой, чтоб не поддержать блеска, который распространял на меня мой ранг. Благодаря своим важным манерам и театральным позам я слыла в деревне за особу знатного происхождения. Как бы эти люди потешались на мой счет, знай они обо мне всю подноготную! Окрестное дворянство осыпало бы меня язвительными шутками, а крестьяне сильно поубавили бы почтения, которое они мне оказывали. Почти шесть лет прожила я счастливо с доном Мануэлем, но тут его постигла смерть. Он оставил мне запутанные дела и вашу сестру Беатрис, которой минуло четыре года. К несчастью, замок, составлявший наше единственное имущество, оказался заложенным у нескольких заимодавцев, из которых главного звали Бернальдо Астуто. Как хорошо он оправдывал свое имя! Он занимал в Валенсии должность стряпчего и исполнял таковую, как человек, набивший себе руку в судебной процедуре; он даже изучил право, чтоб искуснее творить бесправие. Какой ужасный заимодавец! Замок в лапах такого стряпчего все равно, что голубка в когтях черного коршуна: и, действительно, не успел сеньор Астуто узнать о смерти моего мужа, как он принялся осаждать мое жилище. Он безусловно взорвал бы его с помощью мин, подложенных крючкотворством, если бы не вмешалась моя звезда: Фортуна пожелала, чтоб осаждающий стал моим рабом. Я очаровала его во время свидания, которое было у нас по поводу его судебных преследований. Признаюсь, что не поскупилась ничем, для того чтоб внушить ему любовь; желание спасти свой замок заставило меня прибегнуть к тем ужимкам, которые уж не раз имели успех. Но при всем своем искусстве я тем не менее опасалась, что упущу стряпчего. Он был так поглощен своим ремеслом, что казался нечувствителен к каким бы то ни было любовным впечатлениям. Однако этот угрюмец, заноза, приказная строка любовался мною больше, чем я предполагала. - Сударыня, - сказал он мне, - я не умею строить куры. Моя профессия так затянула меня, что я не успел познакомиться со свычаями и обычаями галантного обихода. Но суть его мне известна, и, чтоб подойти прямо к делу, скажу вам, что если вы согласны выйти за меня замуж, то мы прекратим этот процесс; я устраню заимодавцев, присоединившихся ко мне для продажи вашей земли. Вам достанутся доходы, а вашей дочери право собственности. Интересы Беатрис и мои не позволили мне колебаться; я приняла предложение. Стряпчий сдержал обещание: он повернул оружие против остальных заимодавцев и обеспечил мне владение замком. Возможно, что это был первый случай в его жизни, когда он защитил вдовицу и сиротку. Таким образом, я стала супругой стряпчего, не переставая быть почетной прихожанкой. Но этот новый брак уронил меня в глазах валенсийской знати. Дворянки смотрели на меня, как на особу, изменившую своему рангу, и не желали иметь со мной никакого дела. Пришлось ограничиться обществом мещанок, что сперва меня несколько огорчало, так как я за шесть лет привыкла вращаться среди знатных барынь. Тем не менее я утешилась и свела знакомство с одной повытчицей и двумя женами стряпчих, отличавшихся весьма смешным характером. Их безвкусные манеры забавляли меня. Эти дамочки считали, что они стоят выше толпы.
"Увы! - говорила я иногда самой себе, когда они начинали хорохориться, - таков свет! Каждый воображает, что он выше соседа. Я думала, что зазнаются только актрисы, а оказывается, что и мещанки ничуть не благоразумнее. Мне хотелось бы, чтоб их заставили в наказание хранить в своем доме портреты предков. Клянусь смертью! Они не повесили бы их на самое освещенное место". После четырехлетнего брака сеньор Бернальдо Астуто занемог и скончался бездетным. С тем состоянием, которое он выделил мне при бракосочетании, и тем, которое мне принадлежало, я оказалась богатой вдовой. За таковую я и слыла, а потому один сицилийский дворянин, по имени Колификини, узнав об этом, вздумал заинтересоваться мной с целью либо меня разорить, либо жениться на мне. Он предоставил мне право выбора. Прибыл он из Палермо, чтоб посмотреть Испанию, и, удовлетворив свое любопытство, поджидал, по его словам, в Валенсии подходящего случая вернуться в Сицилию. Этому кавалеру не было еще двадцати пяти лет; он был мал ростом, но зато строен, и к тому же лицо его мне приглянулось. Он нашел случай встретиться со мной наедине, и признаюсь вам откровенно, что я безумно влюбилась с первой же беседы. Со своей стороны, маленький плутишка притворился, что сильно увлечен моими чарами. Думаю, - да простит мне господь, - что мы немедленно поженились бы, если бы смерть стряпчего, еще слишком недавняя, не помешала мне заключить новые узы. Но с тех пор как я вошла во вкус гименеев, я соблюдала общественные приличия. А потому мы решили благопристойности ради отложить наш брак на некоторое время. Между тем Колификини всячески угождал мне, и любовь его не только не ослабевала, но, казалось, крепла с каждым днем. Бедный малый был в то время не при деньгах. Я заметила это, и он перестал нуждаться. Во-первых, я была почти вдвое старше его, а во-вторых, мне вспомнилось, что я в молодости обкладывала мужчин немалой данью, а потому смотрела на эти подарки, как на некое возмещение, очищавшее мою совесть. Мы но возможности терпеливо дожидались окончания срока, после которого приличие позволяет вдовам снова вступить в брак. Когда он наступил, мы предстали перед алтарем и связали себя вечными узами. Затем мы уединились в моем замке и, поверьте мне, прожили там два года не столько как супруги, сколько как нежные любовники. Но, увы, нам не дано было долго наслаждаться таким счастьем: простуда унесла моего любезного Колификини. В этом месте я прервал свою мать. - Как, сударыня? - сказал я, - и третий ваш супруг тоже умер? Неужели вы такая грозная крепость, что ее нельзя взять, не потерявши жизни? - Что делать, сын мой, - отвечала она, - разве я в силах продлить дни, сосчитанные небом? Хоть у меня и умерло трое мужей, но я тут не при чем. О двух из них я сильно печалилась. Меньше всего я оплакивала стряпчего. Выйдя за него замуж по расчету, я легко утешилась в этой потере. Но, чтоб вернуться к Колификини, - продолжала она, - скажу вам, что через несколько месяцев после его смерти мне захотелось самой взглянуть на загородный дом возле Палермо, который он предоставил мне в качестве вдовьей части в нашем брачном контракте. Я вместе с дочерью отправилась морем в Сицилию, но по дороге наше судно было захвачено кораблями алжирского паши. Нас привезли в этот город. На наше счастье, вы оказались на площади, где нас хотели продать. Без этого мы попали бы в руки какого-нибудь варвара, который обращался бы с нами грубо и у которого мы, быть может, провели бы всю жизнь в рабстве, так что вы никогда не слыхали бы о нас". Таков был рассказ моей матери, после чего я отвел ей лучшие покои в своем доме, предоставив ей полную свободу жить по собственному усмотрению, что пришлось ей весьма по душе. Любовь настолько вошла у нее в привычку, укоренившуюся благодаря рецидивам, что ей обязательно нужен был либо любовник, либо муж. Сперва она заинтересовалась Некоторыми из моих невольников, но вскоре греческий ренегат, Халли Пегелин, часто навещавший нас, привлек к себе все ее внимание. Она воспылала к нему еще большей любовью, чем некогда к Колификини, и так она преуспевала в искусстве нравиться мужчинам, что нашла секрет очаровать также и этого. Я притворился, будто не замечаю их шашен, тем более, что в то время думал только о том, как бы вернуться в Испанию. Паша уже дал мне разрешение оснастить судно, чтоб сделаться пиратом и каперствовать. Я был занят этим снаряжением и за неделю до его окончания сказал Лусинде:
- Сударыня, мы в ближайшие дни покинем Алжир и навсегда потеряем из виду эту столь ненавистную для вас страну. При этих словах моя родительница побледнела и погрузилась в ледяное молчание. Это весьма удивило меня. - Что я вижу? - сказал я. - Почему у вас такое испуганное лицо? Можно подумать, что я вас огорчил, вместо того чтоб обрадовать. А я думал принести вам приятную весть, сообщив, что все готово к нашему отъезду. Разве вы не хотите вернуться в Испанию? - Нет, сын мой, - отвечала она, - я этого больше не хочу. Мне пришлось испытать там столько горя, что я навсегда отказываюсь от родины. - Что я слышу! - воскликнул я с огорчением. - Скажите лучше, что любовь отвратила вас от нее. О небо, какая перемена! Когда вы прибыли в этот город, все казалось вам противным, но Халли Пегелин внушил вам другие чувства. - Не стану отрицать, - возразила Лусинда, - я люблю этого ренегата и хочу, чтоб он стал моим четвертым супругом. - Какое безумие! - прервал я ее в ужасе. - Выйти за мусульманина? Вы забываете, что вы христианка. Неужели вы были ею до сих пор только по имени? О, матушка, какое будущее вы себе готовите! Вы решили сгубить свою душу и собираетесь добровольно сделать то, что я сделал по принуждению. Я держал еще многие другие речи, чтоб отвратить ее от этого намерения, но все мои уговоры были тщетны: она твердо стояла на своем. Мало того, что она уступила своим дурным наклонностям и ушла от меня к ренегату, но ей захотелось еще забрать с собой Беатрис. Однако я воспротивился этому. - О, несчастная Лусинда! - сказал я ей, - если ничто не способно вас удержать, то предавайтесь одни обуявшим вас страстям и не вовлекайте юную невинность в пропасть, в которую собираетесь броситься. Лусинда ничего не возразила на это и удалилась. Я думал, что последний проблеск благоразумия осенил ее и помешал настоять на уходе дочери. Но как дурно знал я свою мать! Два дня спустя один из моих невольников сказал мне: - Сеньор, будьте осторожны. Раб Пегелина только что поведал мне по секрету нечто очень важное, и чем скорее вы воспользуетесь этим сообщением, тем лучше. Ваша мать отреклась от своей веры и, чтоб наказать вас за то, что вы не отдали ей Беатрис, она решила предупредить пашу о вашем бегстве. Я ни минуты не сомневался, что Лусинда была вполне способна исполнить то, о чем сообщил мне мой невольник. У меня было достаточно времени изучить эту даму, и я заметил, что благодаря привычке играть кровавые роли в трагедиях она в достаточной мере освоилась с преступлениями. У нее хватило бы духу подвести меня под сожжение живьем, и не думаю, чтоб она была более чувствительна к моей смерти, чем к какой-нибудь катастрофе в театральной пьесе. В силу этого я не счел возможным пренебречь советом, который дал мне невольник, и ускорил отправку корабля. Согласно обычаю алжирских корсаров, пускающихся в пиратские набеги, я взял с собой турок, но лишь столько, сколько нужно было, чтоб отвлечь подозрения, после чего я отплыл из порта со всей возможной поспешностью вместе со своими рабами и с сестрой Беатрис. Вы, конечно, понимаете, что я не забыл захватить с собой все свои деньги и драгоценности, в общем на шесть тысяч дукатов. Очутившись в открытом море, мы прежде всего обезопасили себя от турок. Нам легко удалось заковать их в кандалы, так как мои рабы численно превышали их. Дул такой благоприятный ветер, что мы в короткое время достигли берегов Италии и счастливо прибыли в Ливорно, где чуть ли не весь город сбежался посмотреть, как мы высаживаемся. Отец моего раба Адзарини оказался случайно или из любопытства среди зрителей. Он внимательно вглядывался в моих рабов, по мере того как они спускались на берег, и хотя он искал среди них знакомые черты сына, однако же не ожидал его увидеть. Но сколько было восторгов, сколько объятий, когда, встретившись, они узнали друг друга! Как только Адзарини сообщил своему отцу, кто я и зачем приехал в Ливорно, старик обязал меня и Беатрис остановиться у него. Не стану подробно распространяться о том, что мне пришлось проделать, чтоб вернуться в лоно церкви; скажу только, что я чистосердечнее отрекся от магометанства, чем принял его. Очистившись от алжирской скверны, я продал судно и отпустил на волю всех рабов. Что касается турок, то их посадили в ливорнскую тюрьму, чтоб со временем выменять на христиан. Оба Адзарини старались всячески меня ублажить; сын даже женился на моей сестре. Беатрис, впрочем, являлась для него недурной партией, так как была дочерью дворянина и владелицей замка, который мать ее перед отъездом в Сицилию позаботилась сдать в аренду богатому патернскому земледельцу.
Побыв некоторое время в Ливорно, я отправился во Флоренцию, которую мне хотелось посмотреть. Я поехал туда не без рекомендательных писем. У отца Адзарини были друзья при дворе великого герцога, и он представил меня им в качестве испанского дворянина, приходившегося ему свойственником. Я добавил "дон" к своему имени, подражая в этом отношении многим испанским разночинцам, без стеснения присваивающим себе этот почетный титул за пределами своей родины. Таким образом я нагло титуловал себя доном Рафаэлем, и так как я привез из Алжира достаточно денег, чтоб с достоинством поддержать свое дворянское звание, то появился при дворе с большой пышностью. Кавалеры, которым отрекомендовал меня старик Адзарини, распространили слух о моем знатном происхождении; благодаря их свидетельству и моим барским манерам я без труда прослыл за важную персону. Вскоре я втерся в общество самых высокопоставленных сеньоров, которые представили меня великому герцогу. Мне выпало счастье ему понравиться. Тогда я принялся усердно ходить к нему на поклон и изучать его. Внимательно прислушиваясь к тому, о чем беседовали царедворцы, я разузнал из их разговоров, какие у него наклонности. Между прочим, я заметил, что он любит шутки, анекдоты и остроты. Это определило линию моего поведения. С утра я заносил на свои таблички (*109) забавные истории, которые намеревался рассказать герцогу в течение дня. Я знал их превеликое множество; могу сказать, что у меня был их целый мешок. Но хотя я расходовал их экономно, однако же мешок мало-помалу пустел, так что мне пришлось бы повторяться или обнаружить перед всеми, что запас моих историй исчерпан, если б мой гений, тороватый на всякие выдумки, не снабдил меня таковым в изобилии: я стал сочинять любовные и комические побасенки, которые весьма забавляли герцога, и, как это нередко бывает с профессиональными остряками, начал с утра записывать шутки, которые днем выдавал за экспромты. Я даже заделался поэтом и посвятил свою музу восхвалению герцога. Впрочем, я охотно сознавался, что мои стихи никуда не годятся, а потому их никто и не критиковал, но сомневаюсь, чтоб они могли воспользоваться у герцога большим успехом, если б оказались лучше. Он, видимо, и так был ими вполне доволен. Вероятно, самый сюжет мешал ему находить их дурными. Как бы то ни было, а государь незаметно проникся ко мне таким расположением, что это вызвало недовольство придворных. Они попытались разузнать, кто я. Но это им не удалось. Они выяснили только, что я был раньше ренегатом, и не преминули доложить об этом герцогу в надежде мне повредить. Но это не увенчалось успехом; государь приказал мне точно описать мое путешествие в Алжир. Я повиновался, и мои приключения, которые я не стал скрывать от него, весьма его позабавили. - Дон Рафаэль, - сказал он мне, выслушав мой рассказ, - я благоволю к вам и намерен доказать свое расположение поступком, который убедит вас в этом. Вы будете поверенным моих тайн, и для начала я скажу вам, что влюблен в супругу одного из своих министров. Эта самая обаятельная и в то же время самая добродетельная дама при моем дворе. Погруженная в свою домашнюю жизнь, всецело преданная супругу, который ее боготворит, она как бы не замечает шумного восхищения, которое ее чары вызывают во Флоренции. Судите сами, как трудна такая победа. Но хотя эта красавица и неприступна для поклонников, однако же согласилась несколько раз внять моим вздохам. Мне удалось поговорить с ней без свидетелей. Ей ведомы мои чувства. Не могу похвалиться тем, что внушил ей взаимность; она не дала мне повода льстить себя столь приятной надеждой; тем не менее я не отчаиваюсь понравиться ей своим постоянством и той осторожностью, которую тщательно соблюдаю. - Моя страсть к этой даме, - продолжал он, - известна только ей одной. Вместо того чтоб безудержно следовать своему влечению и воспользоваться прерогативами монарха, я скрываю от всех тайну своей любви. Меня побуждает к такой щепетильности уважение к Маскарини: это супруг той особы, которую я люблю. Его усердие и преданность, а также его заслуги и честность обязывают меня к такому скрытному и осторожному поведению. Я не желаю вонзать кинжал в грудь этого несчастного супруга, объявив себя поклонником его жены. Мне хотелось бы, если это только возможно, чтоб он никогда не узнал о пламени, которое меня сжигает, ибо убежден, что он умер бы с горя, если б услыхал то, что я вам сейчас сказал. А потому я держу в секрете свои намерения и решил воспользоваться вашими услугами, чтоб передать Лукреции, как я страдаю от той узды, которую на себя наложил. Нисколько не сомневаюсь, что вы прекрасно справитесь с этим поручением. Сойдитесь поближе с Маскарини; постарайтесь завязать с ним дружбу; навещайте его и добейтесь возможности свободно общаться с его женой. Вот чего я жду от вас, и уверен, что вы выполните это со всей ловкостью и осторожностью, каковых требует столь деликатная миссия.
Я обещал великому герцогу сделать все от меня зависящее, чтоб оправдать его доверие и споспешествовать успеху его пламенного увлечения. Вскоре я сдержал слово. Я не пожалел ничего, чтоб понравиться Маскарини, и легко добился этого. Польщенный тем, что фаворит государя старается снискать его дружбу, он сам пошел мне навстречу. Двери его дома раскрылись передо мной; я получил свободный доступ к его супруге и, смею сказать, так искусно играл свою роль, что у него не возникло никаких подозрений относительно порученных мне переговоров. Правда, он был не слишком ревнив для итальянца и, полагаясь на добродетель Лукреции, нередко запирался в своем кабинете и оставлял меня с нею наедине. Сперва я повел дело честно. Я объявил даме о любви великого герцога и сказал, что пришел исключительно для того, чтоб говорить с ней об этом государе. Насколько мне показалось, она не была увлечена им, однако тщеславие мешало ей отвергнуть его вздохи. Ей доставляло удовольствие слушать их, но отвечать на них она не думала. Лукреция отличалась благонравием, но все же была женщиной, и я заметил, что добродетель ее невольно сдавалась перед блестящей перспективой видеть монарха у своих ног. Словом, герцог мог уже уповать, что покорит Лукрецию, не прибегая к силе, подобно Тарквинию, но одно обстоятельство, которого он меньше всего ожидал, расстроило, как вы сейчас узнаете, его надежды. Я от природы смел с женским полом. Эту привычку, хорошую или дурную, я усвоил в бытность свою у турок. Лукреция была прекрасна. Забыв, что мне следует ограничиться исключительно ролью посланца, я заговорил от своего имени. В самой куртуазной форме предложил я даме свои услуги. Но вместо того чтоб вознегодовать на мою дерзость и ответить мне в сердцах, она сказала с улыбкой: - Признайте, дон Рафаэль, что великий герцог избрал отменно верного и старательного посредника. Вы служите ему с такой честностью, на которую невозможно нахвалиться. - Сеньора, - отвечал я ей в том же тоне, - к чему нам разбираться в этом с такой щепетильностью? Прошу вас, оставим в стороне рассуждения: я знаю, что выводы клонятся не в мою пользу, но руководствуюсь сейчас только своим чувством. Не думаю, чтоб в конечном счете я был единственным наперсником, который когда-либо предавал своего государя в любовных делах. Знатные сеньоры нередко находят опасных соперников в лице своих Меркуриев (*110). - Возможно, - сказала Лукреция, - но что касается меня, то я горда, и никто, кроме монарха, не посмеет до меня коснуться. Примите это к сведению, - продолжала она, принимая серьезный тон, - а теперь давайте переменим разговор. Я охотно согласна забыть то, что вы мне только что сказали, с условием, чтобы вы никогда больше не держали мне подобных речей; иначе вам придется в этом раскаяться. Несмотря на это предостережение, которое следовало принять во внимание, я не перестал твердить жене Маскарини о своей страсти. Я даже еще с большим пылом, чем раньше, добивался того, чтоб она ответила на мои нежные чувства, и был настолько дерзок, что позволил себе некоторые вольности. Тогда эта дама, обидевшись на мои речи и мусульманские замашки, перешла в решительное наступление. Она пригрозила, что уведомит великого герцога о моей наглости и попросит наказать меня по заслугам. Тут уж я взбеленился на эти угрозы. Любовь превратилась в ненависть, и я решил отомстить жене Маскарини за ее презрение ко мне. Я отправился к мужу и, взяв с него клятву, что он меня не выдаст, уведомил его о шашнях между герцогом и Лукрецией, которую не преминул выставить безумно влюбленной в государя, дабы придать сцене побольше живости. Во избежание несчастья министр без дальнейших околичностей запер свою супругу в потайном помещении и приказал доверенным лицам строжайше стеречь ее Пока ее окружали аргусы, наблюдавшие за ней и мешавшие снестись с великим герцогом, я с грустным видом посоветовал этому государю больше не думать о Лукреции. Я сказал ему, что Маскарини, видимо, проведал обо всем, раз он вздумал наблюдать за женой; что я не знаю причины, побудившей его заподозрить меня, так как я, казалось, вел себя все время с большой предусмотрительностью и что, быть может, дама сама призналась во всем супругу и по уговору с ним дала себя запереть, дабы избежать преследований, оскорблявших ее добродетель. Герцог сильно огорчился моим донесением. Я был тронут его печалью и не раз раскаивался в своем поступке, но было уже поздно. Признаюсь, впрочем, что я испытывал злорадство, думая о том, как наказал гордячку, презревшую мои желания.
Я безнаказанно наслаждался сладостью мести, столь отрадной для всех людей и в особенности для испанцев, когда однажды великий герцог обратился ко мне и еще к пяти или шести придворным: - Скажите, господа, как следует по-вашему наказать человека, злоупотребившего доверием своего государя и вознамерившегося похитить у него возлюбленную? - Надлежало бы его четвертовать, - отвечал один из царедворцев. Другой предложил избить его палками до смерти. Самый милосердный из этих итальянцев, проявивший наибольшую гуманность, сказал, что было бы вполне достаточно сбросить преступника с высокой башни. - А каково ваше мнение, дон Рафаэль? - спросил тогда герцог. - Я убежден, что испанцы в подобных случаях не менее строги, чем итальянцы. Я сразу понял, как вы можете рассудить, что либо Маскарини не сдержал клятвы, либо жена его нашла способ уведомить герцога о том, что произошло между нами. Охватившая меня тревога отразилась на моем лице. Но, сколь я ни был взволнован, однако же ответил герцогу твердым голосом: - Государь, испанцы гораздо великодушнее: в подобном случае они простили бы наперсника и своей добротой зародили бы в его душе вечное раскаяние в том, что он их предал. - Ну, что ж, - отвечал герцог, - я чувствую себя способным на такое великодушие; прощаю предателя, тем более, что мне некого винить, кроме себя самого, так как я доверился человеку, которого не знал и в котором имел основания сомневаться после того, что мне о нем говорили. Дон Рафаэль, - добавил он, - моя месть будет заключаться в следующем: немедленно покиньте мои владения и никогда больше не показывайтесь мне на глаза. Я тотчас же удалился, менее огорченный постигшей меня немилостью, чем обрадованный тем, что так дешево отделался. На следующий же день я сел на корабль, который покидал ливорнский порт и возвращался в Барселону. В этом месте рассказа я прервал дона Рафаэля. - Мне кажется, - сказал я, - что для умного человека вы совершили изрядную ошибку, не уехав из Флоренции тотчас же после того, как открыли Маскарини любовь герцога к Лукреции. Вы должны были предвидеть, что этот государь не замедлит узнать о вашем предательстве. - Вполне с вами согласен, - отвечал сын Лусинды, - я и собирался испариться как можно скорее, несмотря на обещание министра не выдавать меня герцогу. - Я прибыл в Барселону, - продолжал он, - с остатком привезенных из Алжира богатств, большую часть которых протранжирил во Флоренции, разыгрывая испанского дворянина. Но я недолго пробыл в Каталонии. Мне смертельно хотелось снова повидать Мадрид, мою несравненную родину, и я не замедлил осуществить преследовавшее меня желание. Прибыв в этот город, я случайно поселился в меблированных комнатах, где жила одна особа, по имени Камила. Хотя она уже перевалила за совершеннолетие, однако же была еще весьма пикантной бабенкой: могу сослаться на свидетельство сеньора Жиль Бласа, который видел ее почти в то же время в Вальядолиде. У нее было еще больше ума, чем красоты, и ни одна авантюристка не обладала таким талантом подцеплять простаков. Но Камила не походила на тех прелестниц, которые извлекают для себя пользу из подношений своих любовников. Не успевала она общипать какого-нибудь богача, как делила добычу с первым приглянувшимся ей рыцарем притона. Мы влюбились друг в друга с первого взгляда и сходство вкусов так скрепило наши узы, что вскоре и имущество стало у нас общим. Правда, оно было невелико, и мы проели его в короткое время. К несчастью, мы оба помышляли только о том, чтоб нравиться друг другу, и совершенно не пользовались своим талантом жить на чужой счет. Но в конце концов нужда разбудила наши дарования, усыпленные наслаждением. - Любезный Рафаэль, - сказала мне Камила, - изменим тактику, друг мой: перестанем хранить друг другу верность, которая нас разоряет. Вы можете вскружить голову богатой вдове, а я сумею очаровать какого-нибудь старого сеньора. Соблюдая верность, мы теряем два состояния. - Прекрасная Камила, - отвечал я ей, - вы меня опередили: я собирался сделать вам точно такое же предложение. Согласен, царица моя. Попытаемся добиться полезных побед, чтоб поддержать нашу взаимную страсть. Наши измены превратятся для нас в триумфы.
Заключив такое соглашение, мы принялись за дело. Сперва мы проявили большую энергию без всякого толка. Камиле попадались только петиметры, т.е. любовники, не имевшие ничего за душой, а мне - женщины, предпочитавшие взимать, а не платить дань. Поскольку любовь отказывалась служить нашим потребностям, мы прибегли к плутням и совершили их такое множество, что слухи об этом дошли до коррехидора. Сей чертовски злой судья приказал посадить нас под стражу; но альгвасил, который был настолько же добр, насколько коррехидор был злобен, выпустил нас из Мадрида за небольшую сумму. Мы направились в Вальядолид и поселились там. Я снял дом для Камилы, которую во избежание скандала выдал за свою сестру. Сперва мы держали свои таланты в узде и изучали почву, прежде чем пуститься в какое-либо предприятие. Однажды какой-то человек остановил меня на улице и, поклонившись весьма учтиво, сказал: - Вы не узнаете меня, сеньор дон Рафаэль? Я ответил ему отрицательно. - А я отлично вас помню, - продолжал он. - Мне пришлось видеть вас при тосканском дворе, где я был телохранителем великого герцога. Несколько месяцев тому назад, - добавил он, - я оставил службу у этого государя и приехал в Испанию с одним итальянцем, большим пройдохой. Вот уже три недели, как мы в Вальядолиде, где поселились с двумя безусловно честными малыми - одним кастильцем и одним галисийцем. Мы живем вместе трудами рук своих, ублажаем свою утробу и развлекаемся, как принцы. Если вы хотите присоединиться к нам, то мои собратья окажут вам любезный прием, ибо я всегда считал вас галантным человеком, не слишком щепетильным от природы, и членом нашего ордена. Откровенность этого плута побудила меня ответить ему тем же. - Раз вы говорите со мной начистоту, - сказал я, - то заслуживаете, чтоб и я поступил с вами так же. Действительно, я не новичок в вашем ремесле, и если б скромность позволила мне рассказать про свои геройства, то вы увидели бы, что еще недооценили меня. Но, оставя похвальбу, скажу вам только, что я принимаю ваше предложение и, став вашим компаньоном, постараюсь всячески доказать, чего я стою. Не успел я сказать этому пройдохе, что согласен пополнить ряды его сотоварищей, как он отвел меня туда, где они находились, и познакомил с ними. Там-то я впервые увидал прославленного Амбросио Ламела. Эти господа проэкзаменовали меня по части искусства тонко присваивать добро ближнего. Они пожелали убедиться, знаю ли я основы ремесла, но я показал им такие штучки, о которых они не имели понятия и которые привели их в восторг. Они еще больше изумились, когда, отозвавшись с пренебрежением о ловкости рук, как о слишком трафаретном таланте, я сообщил им, что особенно искусен в плутнях, требующих сообразительности. В доказательство я привел им приключение с Херонимо де Мойадас, и по одному моему рассказу они признали меня за такого выдающегося гения, что единогласно выбрали своим главарем. Я блестяще оправдал их ожидания бесчисленным множеством мошенничеств, которые мы совершили и в которых я был, так сказать, движущей пружиной. Когда нам нужна была для подмоги актриса, то мы пользовались Камилой, восхитительно исполнявшей роли, которые ей поручали. В ту пору наш собрат Амбросио испытал желание повидать свою родину. Он отправился в Галисию, заверив нас, что мы можем рассчитывать на его возвращение. Выполнив свое намерение, он на обратном пути завернул в Бургос, чтоб кое-чем поживиться, и один знакомый гостинник поместил его в услужение к сеньору Жиль Бласу из Сантильяны, не преминув осведомить о делах этого кавалера. Сеньор Жиль Блас, - продолжал дон Рафаэль, обращаясь ко мне, - вы знаете, каким манером мы обчистили вас в вальядолидских меблированных комнатах; не сомневаюсь, что вы заподозрили в Амбросио главного организатора этой кражи, и вы были правы. Вернувшись в Вальядолид, он разыскал нас, сообщил, где вы остановились, и наша теплая компания построила на этом свой план. Но вам не известны последствия этого похождения, - сейчас осведомлю вас о дальнейшем. Амбросио и я утащили ваш чемодан и направились вдвоем на мулах по мадридской дороге, не заботясь ни о Камиле, ни о наших собратьях, которые, вероятно, были крайне изумлены, обнаружив на следующее утро наше исчезновение.
На другой день мы изменили свое намерение. Вместо того чтоб держать путь на Мадрид, который я покинул не без оснований, мы поехали через Себрерос и отправились в Толедо. По прибытии в этот город мы прежде всего позаботились о том, чтоб одеться попристойнее, после чего, выдав себя да братьев, уроженцев Галисии, путешествующих из любознательности, вскоре втерлись в весьма приличное общество. Я настолько привык корчить из себя важного барина, что люди легко этому верили, и так как проще всего ослепить щедростью, то мы пустили всем пыль в глаза галантными увеселениями, которые устраивали в честь дам. Среди женщин, которых я встречал в Толедо, была одна, поразившая мое сердце. Она казалась мне красивей и много моложе Камилы. Я захотел узнать, кто она, и мне сообщили, что ее зовут Виолантой и что замужем она за кавалером, который, пресытившись ее прелестями, гоняется за ласками одной приглянувшейся ему куртизанки. Этого с меня было достаточно для того, чтоб сделать Виоланту владычицей своих помыслов. Она не замедлила обнаружить одержанную ею победу. Я следовал за ней повсюду и совершал тысячи безумств с целью убедить свою даму, что горю желанием утешить ее и вознаградить за неверность супруга. Красавица предалась по этому поводу размышлениям, в результате каковых я, наконец, имел удовольствие узнать, что мои притязания приняты с благосклонностью. Я получил от нее письмецо в ответ на несколько моих записок, доставленных ей одной из тех старушек, которые приносят столько пользы любовникам в Испании и Италии. В этом письме дама сообщала, что ее муж каждый вечер ужинает у своей возлюбленной и возвращается домой очень поздно. Нетрудно было понять, что это означает. В ту же ночь я отправился под окна Виоланты и завязал с ней нежнейший разговор. Расставаясь, мы условились беседовать таким образом всякую ночь в определенный час, не пренебрегая прочими романтическими возможностями, которые могли нам представиться в течение дня. До сих пор дон Балтасар - так звали супруга Виоланты - отделывался довольно дешево; но я хотел любить физически, а потому отправился однажды вечером под окна своей дамы с намерением сказать ей, что умру, если не добьюсь от нее свидания в месте, более подходящем для пыла моей страсти, на что она до этого не соглашалась. Но, придя туда, я повстречал на улице человека, видимо, наблюдавшего за мной. Это оказался муж Виоланты. Вернувшись раньше обычного от любезной ему куртизанки, он заметил подле своего дома кавалера и, вместо того чтоб войти к себе, принялся разгуливать взад и вперед по улице. Сперва я пребывал в нерешительности, не зная, что предпринять. Но, наконец, я надумал заговорить с доном Балтасаром, которого не знал и которому сам был неизвестен. - Сеньор кавальеро, - сказал я ему, - не будете ли вы столь любезны освободить мне улицу на эту ночь; я готов в другой раз оказать вам ту же услугу. - Сеньор, - отвечал он, - я собирался обратиться к вам с такой же просьбой. Я влюблен в одну девушку, которую ее брат приказал строжайшим образом стеречь; она живет в двадцати шагах отсюда. Мне хотелось бы, чтоб никого не было на улице. - Есть возможность, - отвечал я, - устроиться так, чтоб примирить наши желания, ибо дама моего сердца, - добавил я, указывая на его собственный дом, - живет вот здесь. По-моему, нам следовало бы даже вступить в союз, если кто-либо вздумает на нас напасть. - Отлично, - возразил он, - в таком случае я иду на свое свидание, а в случае надобности мы поддержим друг друга. С этими словами он удалился, но лишь для того чтоб лучше наблюдать за мной, чему вполне благоприятствовала темнота ночи. Что касается меня, то я, ничего не подозревая, подошел к балкону Виоланты. Она вскоре появилась, и мы принялись беседовать. Я не преминул настойчиво просить свою царицу о том, чтоб она назначила мне тайное свидание в каком-нибудь подходящем месте. Она некоторое время противилась моим настояниям, для того чтоб повысить ценность тех милостей, которых я домогался, но затем, вынув из кармана записку, бросила ее мне и сказала: - Ловите! Вы найдете в этом письме обещание, которого так назойливо от меня добиваетесь.
Затем она удалилась, так как приближалось время, когда ее муж обычно возвращался домой. Я спрятал цидульку и направился к тому месту, где, по словам дона Балтасара, у него было назначено свидание. Но этот супруг, поняв, что я нацеливаюсь на его жену, вышел мне навстречу и сказал: - Ну как, сеньор кавальеро? Довольны ли вы своим приключением? - Да, у меня есть для этого все основания, - отвечал я. - А как ваши дела? Была ли любовь к вам благосклонна? - Увы, нет! - возразил он, - проклятый брат моей красавицы неожиданно вернулся из загородного дома, где должен был пробыть, по нашим расчетам, до завтрашнего дня. Это препятствие лишило меня удовольствия, на которое я рассчитывал. Я и дон Балтасар рассыпались в заверениях взаимной симпатии и назначили свидание на следующее утро на главной площади. Этот кавалер, расставшись со мной, вернулся к себе и не подал Виоланте виду, что ему что-либо известно. На другой день он утром отправился на главную площадь, а я явился туда спустя несколько минут. Мы приветствовали друг друга в любезнейших выражениях, столь же вероломных с одной стороны, сколь искренних с другой. Затем коварный дон Балтасар доверил мне тайну своей интриги с дамой, о которой говорил накануне. Он рассказал длинную басню, сочиненную им, и все это для того, чтоб побудить меня, в свою очередь, открыть ему, как мне удалось познакомиться с Виолантой. Я не преминул попасться в эту западню и выложил все с величайшей откровенностью; я даже показал ему полученную от нее записку и прочел ее содержание: "Завтра буду обедать у доньи Инесы. Вы знаете, где она живет. Назначаю Вам свидание в доме моей верной подруги. Не могу долее отказывать Вам в этой милости, которую, как мне кажется. Вы заслужили". - Да, - сказал он, - это послание сулит вам награду за пламенную любовь. Поздравляю наперед с ожидающим вас счастьем. Говоря это, он не смог сохранить полного спокойствия, но тем не менее легко скрыл от меня свою тревогу и замешательство. Я так погрузился в сладкие надежды, что и не думал наблюдать за своим конфидентом, который, однако, был вынужден покинуть меня из боязни, как бы я не заметил его волнения. Он побежал уведомить об этом происшествии своего шурина. Мне не известно, что произошло между ними; знаю только, что дон Балтасар постучался в двери доньи Инесы в то самое время, когда я находился с Виолантой у этой дамы. Мы догадались, что пришел муж, и я удрал с заднего крыльца, прежде чем он вошел в дом. Обе дамы, несколько смущенные неожиданным появлением супруга, пришли в себя после моего исчезновения и встретили дона Балтасара с величайшим бесстыдством, которое, несомненно, навело его на мысль, что либо я удрал, либо меня спрятали. Не сумею сказать, что именно он наговорил донье Инесе и своей жене, ибо это до меня не дошло. Между тем, все еще не подозревая, что дон Балтасар водит меня за нос, я вышел от Инесы, осыпая проклятиями мужа моей красавицы, и направился на главную площадь, где назначил свидание Ламеле. Но его там не оказалось. У этого плута были свои маленькие делишки, и счастье улыбалось ему больше, чем мне. Пока я его поджидал, явился с веселым видом мой коварный приятель. Он подошел ко мне и осведомился у меня со смехом о моем свидании с прелестной нимфой у доньи Инесы. - Не знаю, - отвечал я, - какому ревнивому демону вздумалось испортить мне удовольствие: в то самое время, как я, наедине со своей дамой, заклинал ее составить мое счастье, муж - да сокрушит его небо! - постучался в двери. Пришлось немедленно удрать. Я убежал с заднего крыльца, посылая ко всем чертям этого докучливого дурака, расстроившего все мои чаяния. - Искренне скорблю за вас, - воскликнул дон Балтасар, которому мое огорчение доставляло тайную радость. - Что за наглец этот муж! Советую вам не щадить его. - Да, да! - отвечал я, - не премину последовать вашему совету и ручаюсь, что сегодня же ночью честь этого молодца подвергнется последнему испытанию. Расставаясь со мной, его супруга сказала, чтоб я не терял куража из-за таких пустяков и явился под ее окна раньше обычного, так как она решила впустить меня к себе. При этом она посоветовала во избежание какой-либо опасности прихватить на всякий случай для эскорта двух или трех друзей.
- Какая осторожная дама! - сказал он. - Позвольте мне сопровождать вас. - О, любезный друг! - воскликнул я, радостно обнимая дона Балтасара, - премного вам обязан. - Я сделаю даже больше, - добавил он. - У меня есть знакомый молодой человек: это настоящий Цезарь. Я возьму его с собой, а с таким конвоем вам нечего беспокоиться. Я не знал, как мне благодарить своего новоявленного друга, великодушие которого приводило меня в восторг. Наконец, я все же принял предложенные мне услуги, и мы расстались, условившись встретиться с наступлением ночи под балконом Виоланты. Он отправился к своему шурину, который и был тем пресловутым Цезарем, а я до вечера разгуливал с Ламелой. Последний хотя и удивлялся рвению, проявленному доном Балтасаром к моим интересам, но так же, как и я, не возымел никаких подозрений. Мы сами очертя голову полезли в ловушку. Признаюсь, что это было непростительно для таких людей, как мы. Когда я заметил, что наступило время явиться под окна Виоланты, мы с Амбросио направились туда, вооруженные добрыми рапирами. Там мы застали мужа моей дамы в сопровождении другого человека, которые храбро нас поджидали. Дон Балтасар подошел ко мне и, указывая на своего шурина, сказал: - Сеньор, вот кавалер, мужество которого я недавно вам расхваливал. Войдите к вашей возлюбленной, и пусть никакая тревога не помешает вам испытать полное блаженство. После нескольких взаимных комплиментов я постучался в двери Виоланты. Мне открыла какая-то особа, смахивавшая на дуэнью. Я вошел и, не обращая внимания на то, что происходит за мной, направился в салон, где находилась моя дама. Но, пока я приветствовал ее, оба предателя захлопнули за собой дверь с такой быстротой, что Амбросио остался на улице, и, последовав за мной, обнаружили свое настоящее лицо. Сами понимаете, что пришлось потягаться с ними. Они напали на меня одновременно, но я показал им, где раки зимуют. Я задал изрядную работу и тому и другому, и они, наверное, пожалели, что не избрали более надежного способа мести. Супруг пал, пронзенный моей шпагой. Шурин его, видя, что тот вышел из строя, шмыгнул в двери, которые оказались открытыми, так как дуэнья и Виоланта бежали во время нашего поединка. Я погнался за ним на улицу, где встретил Ламелу, который, не добившись никакого толку от промчавшихся мимо него женщин, не знал, что ему думать о долетевшем до него шуме. Мы вернулись в гостиницу и, захватив лучшие свои пожитки, сели на мулов и выбрались из города до наступления рассвета. Было ясно, что это дело не останется без последствий и что власти произведут в городе расследование, от которого нам не мешало уклониться. Мы отправились ночевать в Вильярубия и пристали на постоялом дворе, куда вскоре после нас завернул один толедский купец, державший путь в Сегорбе. Он отужинал вместе с нами и рассказал нам про трагическое происшествие с мужем Виоланты. Ему и в голову не приходило заподозрить нас в этой проделке, так что мы смело задавали ему всякие вопросы. - Господа, - сказал он нам, - я узнал об этом печальном событии сегодня утром, когда собирался уезжать. Всюду разыскивали Виоланту, и мне сказали, что коррехидор, который приходится родственником дону Балтасару, решил принять самые энергичные меры, чтобы разыскать виновников убийства. Это все, что я знаю. Розыски, предпринятые толедским коррехидором, нисколько меня не тревожили. Однако же я счел за благо немедленно покинуть Новую Кастилию. Я рассудил, что в случае ареста Виоланты она признается во всем и укажет мои приметы правосудию, которое не преминет послать за мной погоню. А потому мы со следующего же дня стали из предосторожности избегать проезжих дорог. К счастью, Ламела исколесил три четверти Испании и знал, какими окольными путями безопаснее всего пробраться в Арагон. Вместо того чтоб прямо направиться в Куэнсу, мы свернули в горы, находившиеся подле этого города, и тропинками, известными моему проводнику, добрались до грота, походившего на скит. Это тот самый, в котором вы вчера попросили у меня пристанища. Пока я любовался окрестностями, являвшими прелестные виды, мой сотоварищ сказал: - Я был здесь шесть лет тому назад. В то время пещера эта служила убежищем одному старому отшельнику, который отнесся ко мне милосердно и разделил со мной свои запасы. Припоминаю, что это был святой человек и что он держал мне речи, которые чуть было не отвратили меня от мирского житья. Быть может, он еще жив; надо взглянуть.
С этими словами любознательный Амбросио слез с мула и вошел в пещеру. Он пробыл там несколько минут и, вернувшись, позвал меня. - Пойдите сюда, дон Рафаэль, - сказал он, - пойдите взглянуть на трогательное зрелище. Я тотчас же спешился. Мы привязали мулов к деревьям, и я последовал за Ламелой внутрь грота, где увидал распростертого на лежанке старого анахорета, бледного и умирающего. Белоснежная густая борода доходила ему до пояса, а в руках он держал длинные переплетающиеся четки. При шуме, произведенном нашим приходом, он приоткрыл глаза, которые уже смыкала смерть, и, окинув нас взглядом, рек: - Кто бы вы ни были, братья мои, да послужит вам в поучение зрелище, что представляется вашим очам. Сорок лет пробыл я в миру и шестьдесят в сей пустыне. Ах, сколь долгими кажутся мне годы, в кои предавался я мирской суете, и, напротив, сколь краткими те, что я посвятил покаянию. Увы! Боюсь, что подвижничество брата Хуана не достаточно искупило грехи лиценциата дона Хуана де Солис. С этими словами он испустил дух. Его смерть поразила нас. Такого рода зрелища всегда производят некоторое впечатление даже на самых закоренелых распутников. Но наше умиление длилось недолго. Мы быстро забыли поучения старца и принялись обследовать инвентарь скита, что отняло у нас немного времени, так как вся обстановка его состояла из того скарба, который вы, вероятно, заметили в гроте. Не только меблировка, но и кухня брата Хуана оставляла желать лучшего. Мы не нашли никаких припасов, кроме орехов и нескольких весьма черствых корок ячменного хлеба, которых десны святого старца, видимо, не могли раскусить. Я сказал "десны", так как мы заметили, что он лишился всех зубов. Все, что находилось в этой уединенной обители, все, что попадалось нам на глаза, наводило на мысль о святости доброго анахорета. Одно только не вязалось с этим, а именно: мы обнаружили на столе сложенную в виде письма бумажку, в которой брат Хуан просил того, кто ее прочтет, отнести четки и сандалии епископу куэнсскому (*111). Мы недоумевали, какую цель мог преследовать этот новоявленный отец-пустынник, вздумав поднести подобный подарок своему преосвященному: такой поступок явно оскорблял смирение и отличал в анахорете человека, желавшего быть причисленным к сонму блаженных. Возможно, впрочем, что он сделал это по простоте душевной, о чем судить не берусь. В то время как мы беседовали на эту тему, Ламеле пришла на ум довольно забавная мысль. - Поселимся в этой пустыне, - сказал он. - Переоденемся отшельниками и похороним брата Хуана. Вы сойдете за него, а я, под именем брата Антонио, буду собирать подаяния в соседних городах и местечках. Во-первых, мы укроемся от преследований коррехидора, так как ему едва ли вздумается искать нас здесь, а кроме того, у меня есть в Куэнсе добрые знакомые, с которыми мы можем проводить время. Я одобрил эту курьезную затею не столько из-за соображений, выставленных Амбросио, сколько из прихоти и желания разыграть такую комедию. Вырыв могилу в тридцати или сорока шагах от грота, мы скромно предали земле тело старого анахорета, сняв с него предварительную одежду, т.е. простую рясу, перехваченную посередине кожаным пояском. Мы также срезали ему бороду, чтоб сделать для меня подставную и после похорон тотчас же вступили во владение пещерой. В первый день мы питались скудно, так как нам пришлось довольствоваться припасами покойного, но еще до рассвета Амбросио принялся за дело и отправился в Торальву продавать наших мулов, откуда вернулся вечером, нагруженный снедью и разными вещами, которые там приобрел. Таким образом, мы раздобыли все, что нужно было для нашего маскарада. Амбросио сам сшил себе шерстяную рясу и смастерил из конской гривы рыжую бородку, которую так артистически прицепил к ушам, что всякий с божбой признал бы ее за настоящую. Право, нет на всем свете человека ловче его. Он также привел в порядок бороду брата Хуана и приладил ее к моему лицу, а шерстяной коричневый треух прикрыл последние следы этой мистификации. Словом, наша костюмировка была в полном порядке, и мы оказались так забавно переряженными, что не могли без смеха смотреть друг на друга в облачении, которое нам отнюдь не подобало носить. Помимо одежды брата Хуана, я присвоил себе также его четки и сандалии, нисколько не терзаясь тем, что лишил этого дара епископа куэнсского.
Прошло трое суток с тех пор, как мы поселились в пещере, и никто туда не являлся; но на четвертый день к нам пришло двое крестьян. Они принесли хлеба, сыру и луку покойнику, которого еще считали живым. Завидев пришельцев, я бросился на нашу лежанку. Мне нетрудно было их обмануть, тем более, что полумрак мешал им разглядеть как следует мое лицо, а кроме того, я подделался, насколько возможно, под голос брата Хуана, предсмертные слова которого мне удалось услыхать. У них не возникло никаких подозрений по поводу нашей проделки. Они только подивились присутствию в пещере второго отшельника; но Ламела, заметив их недоумение, сказал с видом святоши: - Не дивитесь, братья мои, тому, что видите меня в сей пустыне. Покинувши скит свой в Арагоне, пришел я сюда, дабы пребывать при преподобном и велемудром брате Хуане, понеже он в крайней своей старости испытывает потребность в товарище, который принял бы на себя заботы об его нуждах. Поселяне рассыпались в бесконечных похвалах по поводу милосердия Амбросио и заявили, что они будут рады похвастаться присутствием двух святых подвижников в своей округе. Вскинув на плечи большую торбу, которой не забыл обзавестись, Ламела отправился в первый раз собирать подаяние в город Куэнсу, расположенный в какой-нибудь миле от нашего жилища. Благодаря благочестивой наружности, отпущенной ему природой, и искусству использовать ее, которым он владеет в совершенстве, Амбросио не преминул побудить милосердных жителей к пожертвованиям и наполнил свою торбу их щедротами. - Сеньор Амбросио, - сказал я ему по его возвращении, - поздравляю вас с счастливым талантом умилять христианские души. Клянусь богом, можно подумать, что вы прежде были нищенствующим братом в ордене капуцинов! - У меня были другие дела, помимо торбы, - отвечал он. - Знайте, что я откопал некую нимфу, по имени Барбара, с которой хороводился в свое время. Эта особа переменила образ жизни и ударилась в набожность, вроде нас с вами. Она поселилась с двумя или тремя святошами, которые на людях являют пример добродетели, а втайне ведут распутную жизнь. Сперва она меня не признала. "Как, сеньора Барбара? - сказал я, - неужели вы не узнаете одного из стариннейших друзей своих, вашего покорного слугу Амбросио". - "Клянусь честью! сеньор Ламела, - воскликнула она, - никак не ожидала встретить вас в этом облачении! Какими судьбами превратились вы в отшельника?" - "Этого я вам сейчас объяснить не могу, так как мой рассказ, пожалуй, затянется, - отвечал я, - но завтра вечером я приду к вам и удовлетворю ваше любопытство. Я приведу также с собой своего товарища, брата Хуана". - "Брата Хуана? - прервала она меня, - этого доброго отшельника, который живет в скиту неподалеку от нашего города? Вы смеетесь: ведь, говорят, ему за сто лет!" - "Правда, - отвечал я, - он достиг этого возраста, но за последние дни сильно помолодел. Брат Хуан не старше меня". - "Хорошо, - сказала Барбара, - пусть придет с вами. Вижу, что тут кроется какая-то тайна". На следующий день, как только стемнело, мы не преминули отправиться к этим святошам, которые устроили для нашего приема обильный ужин. Там мы прежде всего скинули бороды и отшельнические одеяния, после чего без всяких околичностей объявили нашим принцессам, кто мы такие. Как бы боясь отстать от нас в откровенности, они, со своей стороны, показали, на что способны мнимые праведницы, когда сбрасывают маску. Мы провели почти всю ночь за столом и отправились в пещеру только перед самой зарей. Вскоре после того мы снова вернулись к ним или, точнее говоря, возвращались туда в течение трех месяцев и проели с этими милыми созданиями больше двух третей нашей наличности. Но какой-то ревнивец, пронюхавший всю подноготную, уведомил правосудие, которое должно сегодня посетить грот, чтоб нас захватить. Вчера, собирая подаяние в Куэнсе, Амбросио встретил одну из наших святош, которая передала ему записку и сказала: - Одна моя приятельница написала мне вот это письмо, которое я хотела переслать вам с нарочным. Покажите его брату Хуану и примите нужные меры. Это та самая записка, господа, которую Ламела вручил мне в вашем присутствии и которая побудила нас немедленно покинуть наше уединенное жилище.
Когда дон Рафаэль закончил свое повествование, показавшееся мне несколько длинным, дон Альфонсо заявил из вежливости, что оно доставило ему большое развлечение. После этого сеньор Амбросио взял слово и, обращаясь к своему собрату по плутням, сказал: - Дон Рафаэль, не забудьте, что солнце уже садится. Не пора ли нам обсудить, как быть дальше? Что касается меня, - продолжал Ламела, - то я полагаю за лучшее, чтоб мы, не теряя времени, пустились в путь, добрались еще сегодня ночью до Рекены, а завтра перемахнули в Валенсийское королевство, где дадим простор нашим талантам. Предвижу, что мы там изрядно поживимся. Дон Рафаэль, веривший в непогрешимость предчувствий Ламелы, присоединился к этому предложению. Что касается дона Альфонсо и меня, то, подчинившись руководству этих двух честных молодцов, мы молча дождались результата их совещания. Таким образом было постановлено двинуться по рекенской дороге, и мы приготовились к этому переходу. Усладив себя такой же трапезой, как и утром, мы навьючили на лошадь бурдюк и остатки нашей провизии. Затем, пользуясь наступившей ночной темнотой, обеспечивавшей нам безопасное продвижение вперед, мы вознамерились выйти из лесу. Но не успели мы сделать и ста шагов, как обнаружили между деревьями свет, заставивший нас серьезно призадуматься. - Что б это могло означать? - сказал дон Рафаэль. - Не ищейки ли это куэнсского правосудия? Может быть, их пустили по нашим следам и они, учуяв нас в этом лесу, рыщут за добычей? - Не думаю, - возразил Амбросио, - скорее всего, это - путешественники. Наверное, их застигла ночь, и они забрались в лес, чтоб дождаться зари. Возможно, однако, что я ошибаюсь, - добавил он, - пойду проверить. Побудьте все трое здесь, я моментально вернусь. С этими словами он идет по направлению к свету, который мерцает неподалеку, медленно раздвигает листья и ветки, мешающие ему продвигаться, и всматривается со всей тщательностью, которой, по его мнению, заслуживает дело. Он увидал на траве вокруг свечи, воткнутой в кочку, четырех людей, доедавших пирог и приканчивавших довольно изрядный бурдюк, к которому они прикладывались вкруговую. Он заметил также в нескольких шагах от них даму и кавалера, привязанных к деревьям, а немного поодаль дорожную карету, запряженную двумя мулами в богатых попонах. Ему тотчас же пришло на ум, что закусывавшие люди были грабителями, а подслушав их беседу, он убедился в правильности своего предположения. Четверо разбойников обнаруживали равное желание обладать дамой, попавшейся им в руки, и собирались тянуть жребий по поводу того, кому она достанется. Получив эти сведения, Ламела вернулся к нам и подробно передал все, что видел и слышал. - Господа, - сказал тогда дон Альфонсо, - возможно, что дама и кавалер, которых грабители привязали к деревьям, особы высокого звания. Допустим ли мы, чтоб они стали жертвой жестокости и насилия со стороны этих разбойников? Послушайтесь меня: нападем на них и пусть они погибнут под нашими ударами. - Согласен, - сказал дои Рафаэль. - Меня одинаково легко подбить как на хороший, так и на дурной поступок. Амбросио, с своей стороны, также заявил, что охотно окажет содействие в столь похвальном предприятии, за которое, как он думает, нас отлично вознаградят. Должен сказать, что в данном случае опасность меня нисколько не пугала и что никогда еще ни один странствующий рыцарь не проявлял большего рвения служить прекрасным дамам. Но, не желая скрывать истину, замечу, что риск был, действительно, невелик, так как согласно донесению Ламелы оружие разбойников, сложенное в кучу, валялось в десяти - двенадцати шагах от них, а это позволяло нам легко осуществить свое намерение. Мы привязали нашего коня к дереву и тихонько подкрались к месту, где сидели разбойники. Они беседовали с большим жаром и сильно шумели, что позволило нам застать их врасплох. Мы завладели их оружием, прежде чем они успели нас заметить, а затем, выстрелив по ним в упор, уложили всех четверых. Во время этой пальбы свеча потухла, так что мы очутились в темноте. Это не помешало нам отвязать мужчину и женщину, которые так перепугались, что были не в силах поблагодарить нас за оказанную помощь. Правда, они еще не знали, смотреть ли на нас как на избавителей, или как на новых бандитов, отбивших их у других вовсе не для того, чтоб обращаться с ними лучше. Но мы успокоили пленников, сказав, что проводим их до постоялого двора, находившегося, по уверениям Амбросио, в полумиле от леса, - где они смогут принять все нужные меры предосторожности, чтоб безопасно доехать туда, куда они направлялись. После этого заверения, которым они, казалось, остались очень довольны, мы усадили их в карету и вывели ее из леса, держа мулов под уздцы. Наши анахореты обшарили карманы побежденных, после чего мы отправились за конем дона Альфонсо и прихватили также лошадей разбойников, которые оказались привязанными к деревьям неподалеку от места битвы. Уведя таким образом всех лошадей, мы последовали за Амбросио, который сел верхом на мула, чтоб вести карету на постоялый двор, куда мы прибыли, однако, не раньше, чем через два часа, хотя он уверял, что это недалеко.
Мы громко постучали в ворота. Все в доме уже спали. Хозяин и хозяйка поднялись впопыхах, но нисколько не сетовали на нарушение ночного покоя при виде кареты, сулившей им гораздо больше барыша, чем оказалось на деле. Вмиг весь постоялый двор засверкал Огнями. Дон Альфонсо и прославленный сын Лусинды подали руку кавалеру и даме, чтоб помочь им выйти из кареты, и даже сопутствовали им до самой комнаты, куда проводил их хозяин. Затем последовали взаимные комплименты, и мы были немало поражены, услыхав, что освободили самого графа Полана и дочь его Серафину. Трудно описать, сколь велико было изумление дамы, а равно и дона Альфонсо, когда они узнали друг друга. Граф, отвлекшись разговором с нами, не обратил на это никакого внимания. Он принялся рассказывать, каким образом напали на него разбойники и как, убив форейтора, пажа и камердинера, они захватили его вместе с дочерью. В заключение он заявил, что питает к нам величайшую признательность и что если мы захотим навестить его в Толедо, где он будет через месяц, то сумеем убедиться, благодарный ли он человек или неблагодарный. Дочь этого сеньора также не забыла поблагодарить нас за благополучное освобождение, после чего я и дон Рафаэль рассудили, что доставим удовольствие дону Альфонсо, если дадим ему возможность втихомолку поговорить с юной вдовой, а потому принялись всячески занимать графа Полана. - Прекрасная Серафина, - прошептал дон Альфонсо своей даме, - я более не сетую на судьбу, которая принуждает меня вести жизнь человека, изгнанного из общества, коль скоро я имел счастье содействовать оказанной вам услуге. - Как? - отвечала она ему со вздохом, - так это вы спасли мне жизнь и честь? Значит, вам отец мой и я обязаны столь многим! Ах, дон Альфонсо, зачем убили вы моего брата? Тут она умолкла, но он понял по ее словам и по тону, которым они были сказаны, что если он сам был безумно влюблен в Серафину, то и она любила его не меньше. Проведя добрую половину ночи в благодарственных излияниях по нашему адресу и в заверениях, что мы можем рассчитывать на его признательность, граф Полан позвал хозяина, чтоб посоветоваться с ним о том, как безопаснее всего проехать в Турис, куда он намеревался держать путь. Мы предоставили этому сеньору принимать необходимые меры, а сами покинули постоялый двор и пошли по дороге, которую Ламеле заблагорассудилось выбрать. Спустя два часа рассвет застал нас под Кампильо. Мы немедленно свернули в горы, расположенные между этим местечком и Рекеной. Там мы провели весь день, отдыхая и подсчитывая свои финансы, которые значительно увеличились благодаря деньгам, найденным в карманах разбойников и составлявшим свыше трехсот пистолей разной монетой. С наступлением ночи мы снова двинулись в путь, а на следующее утро вступили в Валенсийское королевство и удалились в первый подвернувшийся нам лес. Мы углубились в него и дошли до места, где протекал ручей, медленно уносивший свои кристально чистые струи навстречу водам Гвадалавьяра. Тенистые деревья, а также трава, сулившая обильный корм лошадям, сами по себе внушили бы нам мысль остановиться там, даже если б у нас и не было такого намерения. А потому мы не преминули устроить привал в этом месте. Спешившись, мы приготовились провести день с большой приятностью; но когда нам вздумалось позавтракать, то выяснилось, что у нас осталось очень немного припасов. Хлеб был на исходе, а бурдюк превратился в тело, лишенное души. - Господа, - сказал нам Ламела, - самые очаровательные уголки теряют свою прелесть без даров Бахуса и Цереры. Мне думается, что нам необходимо обновить свои запасы. Для этого я тотчас же отправлюсь в Хельву. Это довольно красивый город, до которого отсюда нет и двух миль. Я быстро слетаю туда и назад. Затем он навьючил на лошадь бурдюк и торбу, уселся верхом и помчался из лесу с быстротой, предвещавшей скорое возвращение. У нас были все основания надеяться на это, и мы с минуты на минуту ждали появления Ламелы; но он вернулся не так скоро. Прошло больше половины дня, и ночь уже готовилась осенить деревья своими черными крылами, когда мы снова увидали своего поставщика, запоздание которого уже начинало нас тревожить. Количество вещей, которыми он был нагружен, превысило наши ожидания. Помимо бурдюка, наполненного отменным вином, и торбы, набитой хлебом и всякого сорта жареной дичью, он привез на лошади большой узел с одеждой, который привлек наше внимание. Заметив это, Ламела сказал нам с улыбкой:
- Господа, вы дивитесь на это платье, и я вас извиняю, так как вы не знаете, для чего я купил его в Хельве. Готов биться об заклад, что этого не угадает ни дон Рафаэль, ни все человечество, вместе взятое. С этими словами Амбросио развязал пакет, чтоб продемонстрировать нам в розницу то, что мы рассматривали оптом. Он извлек оттуда плащ и весьма длинную черную рясу, два камзола и штаны к ним, затем один из тех письменных приборов, которые состоят из двух частей, чернильницы и пенала, скрепленных шнурком, и, наконец, пачку прекрасной белой бумаги, замок, большую печать и зеленый воск. После того как он показал нам все свои покупки, дон Рафаэль сказал ему шутливым тоном: - Да-с, сеньор Амбросио, надо сказать, что вы обзавелись весьма ценными предметами. Но разрешите узнать, какое употребление намереваетесь вы сделать из всего этого? - Самое наилучшее, - возразил Ламела. - Все эти вещи обошлись мне не более десяти дублонов (*112), а я уверен, что они принесут нам свыше пятисот: можете на это рассчитывать. Не такой я человек, чтоб отягчать себя бесполезным тряпьем, и дабы доказать, что я купил все это не как дурак, поведаю вам свой план. Это такой план, что он бесспорно может быть признан одним из самых гениальных, когда-либо задуманных умом человеческим. Судите о нем сами; я уверен, что, ознакомившись с ним, вы придете в восторг. Слушайте же. - Запасшись хлебом, - продолжал он, - зашел я в кухмистерскую, где приказал насадить на вертел полдюжины куропаток, столько же цыплят и молодых кроликов. Пока все это жарилось, явился туда сильно раздраженный и разгневанный человек, который во всеуслышание жаловался на обращение с ним какого-то купца и сказал кухмистеру: "Клянусь св.Яковом! (*113) Самуэль Симон самый нелепый из хельвских торговцев. Он только что оскорбил меня в своей лавке при всем честном народе. Скупердяга не пожелал отпустить мне в долг шесть локтей сукна; а между тем я платежеспособный ремесленник и за мной не пропадет. Полюбуйтесь на этакую скотину! Он охотно продает в долг знатным господам и предпочитает рисковать с барами, нежели без всякой опаски оказать одолжение честному мещанину. Чистое безумие! Проклятый жидюга! Дай ему бог как следует попасться! Мои пожелания когда-нибудь сбудутся; найдется немало купцов, которые мне посочувствуют". Услыхав такие слова, к которым мастеровой добавил еще многое другое, я надумал отомстить за него и сыграть штуку с Самуэлем Симоном. - "Друг мой, - сказал я человеку, жаловавшемуся на купца, - скажите мне, какой характер у лица, о котором вы говорите?" - "Самый отвратительный, - отвечал он запальчиво. - Я почитаю его за отъявленного ростовщика, хотя он прикидывается благородным человеком. Он - еврей, принявший католичество, но в глубине души этот Симон не меньший жид, чем сам Пилат, так как передают, что он крестился только по расчету". Я внимательно прислушался к речам ремесленника и, выйдя из кухмистерской, не преминул осведомиться о жилище Самуэля Симона. Один прохожий сообщает, где он живет, другой показывает саму лавку. Окидываю взглядом помещение, присматриваюсь ко всему, и тут фантазия, покорная моим велениям, изобретает проделку, которую я обмозговал и нахожу достойной лакея сеньора Жиль Бласа. Отправляюсь к ветошнику и покупаю у него принесенную мною одежду: одну для роли инквизитора, другую чтоб изобразить повытчика, а третью для альгвасила. Вот, господа, чем я был занят и отчего несколько запоздал с возвращением. - Любезный Амбросио! - прервал его тут дон Рафаэль вне себя от восторга, - какая дивная идея! какой чудесный план! Завидую твоей изобретательности и готов отдать лучший из кунштюков моей жизни за столь удачную выдумку. О Ламела! - добавил он, - вижу отсюда все богатство твоей затеи, а о выполнении ее можешь не беспокоиться. Тебе нужны в подмогу два добрых актера. Они - налицо. Ты с виду похож на ханжу и отлично разыграешь инквизитора, я буду изображать повытчика, а сеньор Жиль Блас, если захочет, исполнит роль альгвасила. Таким образом персонажи распределены; завтра мы сыграем пьесу, и я отвечаю за удачу, разве только случится какая-нибудь из тех помех, которые расстраивают самые искусные замыслы.
Я пока лишь очень смутно представлял себе проект, приводивший в такой восторг дона Рафаэля, но за ужином меня посвятили во все подробности; трюк, действительно, показался мне гениальным. Истребив часть дичи и обильно пустив кровь нашему бурдюку, мы растянулись на траве и в скором времени заснули. Но сон наш длился недолго, ибо час спустя беспощадный Амбросио разбудил нас. - Вставайте! вставайте! - закричал он нам на рассвете, - люди, которым предстоит важное дело, не должны праздновать лентяя. - Тысячу проклятий, сеньор инквизитор! - возразил ему дон Рафаэль, вскакивая со сна, - вы чертовски легки на подъем. Плохо придется господину Самуэлю Симону. - Тоже так думаю, - сказал Ламела. - Тем более, - добавил он со смехом, - что сегодня мне снилось, будто я выщипываю ему бороду. Неважный сон для него, неправда ли, господин повытчик? За этими шутками последовали тысячи других, приведших нас в хорошее расположение духа. Мы весело позавтракали и стали готовиться к своим ролям. Амбросио облачился в длинную рясу и плащ, так что походил, как две капли воды, на официала святой инквизиции. Мы с доном Рафаэлем также перерядились и действительно выглядели, как альгвасил и повытчик. Переодевание отняло у нас много времени, и было уже больше двух часов пополудни, когда мы выбрались из лесу, чтоб отправиться в Хельву. Впрочем, нам некуда было торопиться, так как комедия должна была начаться лишь с наступлением ночи. А потому мы шествовали с прохладцей и даже сделали привал у ворот города, чтоб дождаться сумерек. Как только стемнело, мы оставили лошадей в этом месте под охраной дона Альфонсо, который был весьма доволен тем, что на него не возложили никакой другой роли. Дон Рафаэль, Амбросио и я направились сперва не к Самуэлю Симону, а к кабатчику, жившему в двух шагах от его дома. Господин инквизитор выступал первым. Он вошел и обратился к трактирщику внушительным тоном: - Хозяин, мне нужно поговорить с вами с глазу на глаз, я пришел к вам по делу, касающемуся инквизиции, а следовательно, весьма важному. Кабатчик отвел нас в отдельное помещение, а Ламела, убедившись, что там нет никого, кроме нас, сказал ему: - Я - официал святой инквизиции. При этих словах кабатчик побледнел и отвечал дрожащим голосом, что он не подавал этому высокому учреждению никакого повода гневаться на него. - А посему, - продолжал Амбросио елейным тоном, - оно и не намерено причинять вам никакого зла. Да не допустит господь, чтоб святая инквизиция, торопясь карать, смешала грех с невинностью! Она строга, но всегда справедлива; словом, чтоб подвергнуться ее карам, надо их заслужить. Итак, не ради вас явился я в Хельву, а ради некоего купца по имени Самуэль Симон. До нас дошли неблагоприятные сведения о нем и его поведении. Говорят, что он продолжает пребывать в иудействе и принял христианство исключительно по мирским мотивам. Приказываю вам именем святой инквизиции сказать все, что вам известно об этом человеке. Но остерегитесь как сосед Симона, а может быть, и друг каких бы то ни было попыток его обелить; ибо заявляю вам, что если я замечу в ваших показаниях малейшее доброжелательство по отношению к нему, то вы погибли. Ну-с, повытчик, - продолжал он, повернувшись к дону Рафаэлю, - приступите к исполнению своих обязанностей. Господин повытчик, уже державший в руках бумагу и письменный прибор, уселся за стол и приготовился с наисерьезнейшим видом записывать показания кабатчика, который, ее своей стороны заверил, что не погрешит против истины. - Раз так, - сказал ему официал святой инквизиции, - то мы можем начать. Отвечайте только на мои вопросы, большего от вас не требуется. Видали ли вы, чтоб Самуэль Симон посещал церковь? - Право, я не обратил на это никакого внимания, - отвечал кабатчик, - не могу припомнить, чтоб когда-либо видал его в церкви. - Отлично, - воскликнул инквизитор, - запишите, что его никогда не видно в церкви. - Я этого не говорил, сеньор, - возразил хозяин, - я только сказал, что мне не приходилось его там видеть. Возможно, что он был в той же церкви, но что я его не заметил. - Друг мой, - заметил Ламела, - вы забываете, что не должны на этом допросе обелять Самуэля Симона; я предупредил вас о последствиях. Вам надлежит показывать только против него и не говорить ни слова в его пользу.
- В таком случае, сеньор лиценциат, - возразил кабатчик, - вы мало что почерпнете из моих показаний. Я совсем не знаю купца, о котором идет речь и не могу сказать о нем ни доброго, ни худого; но если вам угодно разузнать про его домашнюю жизнь, то я приведу вам Гаспара, его приказчика, которого вы сможете допросить. Этот малый иногда заходит сюда, чтоб выпить с друзьями; могу вас заверить, что язык у него здорово привешен; он будет болтать, сколько вам угодно, выложит всю подноготную про своего хозяина и, клянусь честью, задаст немалую работу сеньору повытчику. - Мне нравится ваша откровенность, - сказал тогда Амбросио. - Указывая мне лицо, знакомое с нравами Симона, вы доказываете свое рвение к интересам святой инквизиции. Я доложу ей об этом. Поторопитесь же, - продолжал он, - привести сюда этого Гаспара, о котором вы мне говорили; но ведите себя осторожно, дабы его хозяин не заподозрил того, что здесь происходит. Кабатчик быстро и без огласки выполнил данное ему поручение и привел нам сидельца. Этот молодой человек, действительно, был величайшим болтуном, но такой нам и требовался. - Приветствую вас, дитя мое, - сказал ему Ламела. - Вы видите в моем лице официала, назначенного святой инквизицией, для того чтоб собрать показания против Самуэля Симона, обвиняемого в иудаизме. Вы живете у него и, следовательно, являетесь свидетелем большинства его поступков. Полагаю, что вы и без моего предупреждения сочтете себя обязанным сообщить нам все имеющиеся у вас о нем сведения и что мне незачем приказывать вам это именем святой инквизиции. - Сеньор лиценциат, - отвечал приказчик, - едва ли вы найдете человека, который был бы более меня расположен сообщить вам то, что вас интересует: я готов удовольствовать вас без всяких распоряжений со стороны святой инквизиции. Если спросить обо мне моего хозяина, то я уверен, что он меня не пощадит; а потому и я не стану щадить его и скажу вам перво-наперво, что он лицемер, до тайных помыслов которого невозможно докопаться, что это - человек, который внешне корчит из себя праведника, а в глубине души нисколько не добродетелен. Так, например, он каждый вечер ходит к одной гризеточке... - Рад узнать это, - прервал его Амбросио, - заключаю из ваших слов, что он человек дурных нравов. Но попрошу вас отвечать мне именно на те вопросы, которые я вам поставлю. Мне поручено главным образом разузнать об его отношении к религии. Скажите мне, едят ли свинину в вашем доме? - Не думаю, - отвечал Гаспар, - чтоб мы хотя бы два раза ели ее за тот год, что я у него живу. - Отлично, - сказал господин инквизитор, - запишите: у Самуэля Симона никогда не едят свинины. Но зато, - продолжал он, - вы, наверно, иногда кушаете ягнятину. - Да, бывает, - подтвердил приказчик, - например, мы ели ее на последнюю Пасху. - Подходящее время, - воскликнул официал. - Пишите, повытчик: Симон справляет Пасху по еврейскому обряду. Дело у нас, слава богу, идет на лад, и мне кажется, что мы уже собрали важные показания. Но скажите мне еще, дружок, - продолжал Ламела, - не приходилось ли вам видеть, чтоб ваш хозяин ласкал маленьких детей? - Тысячу раз, - отвечал Гаспар. - Стоит только маленьким мальчикам показаться возле лавки, то он непременно остановит их и приголубит, если находит, что они миленькие. - Пишите, повытчик, - прервал его инквизитор. - На Самуэля Симона падает серьезное подозрение в том, что он завлекает христианских детей, чтоб их зарезать. Ну и выкрест! Ого, господин Симон, даю слово, что вы будете иметь дело со святой инквизицией! Не воображайте, что вам позволят безнаказанно совершать кровавые жертвоприношения. Смелее, мой ревностный Гаспар, - обратился он к приказчику, - выкладывайте все; докажите окончательно, что этот ложный католик упорно придерживается еврейских обычаев и обрядов. Верно ли, что он один день в неделю проводит в праздности? - Этого я не замечал, - возразил Гаспар. - Но бывают дни, когда он запирается в своем кабинете и сидит там очень долго. - Так и есть, - воскликнул официал, - или он справляет шабаш, или я не инквизитор! Отметьте, повытчик, отметьте, что он свято соблюдает субботний пост. Ах, гнусная личность! У меня остается еще только один вопрос. Не говорит ли он об Иерусалиме?
- Очень часто, - возразил приказчик. - Он рассказывает нам историю евреев и каким образом они разрушили иерусалимский храм. - Так-с, - продолжал Амбросио, - не упустите этой черты, повытчик; пишите крупными литерами, что Самуэль Симон день и ночь мечтает о восстановлении храма и не перестает думать о возвеличении своей нации. Я знаю теперь достаточно: дальнейшие вопросы излишни. Таких показаний, как дал нам правдивый Гаспар, хватило бы на то, чтоб сжечь целое гетто. Допросив таким образом приказчика, господин официал отпустил его, приказав именем святой инквизиции не говорить своему хозяину ни слова о том, что произошло. Гаспар обещал повиноваться и удалился. Мы не замедлили последовать за ним. Выйдя из корчмы с такой же внушительностью, с какою туда вошли, мы отправились к дому Самуэля Симона и постучались в двери. Он сам отворил нам. Увидав три таких фигуры, как наши, он удивился, но его изумление еще возросло, когда Ламела в качестве представителя власти сказал ему повелительно: - Господин Самуэль, приказываю вам именем святой инквизиции, официалом коей я имею честь состоять, выдать мне ключи от вашего кабинета. Я желаю взглянуть, не найдется ли там каких-либо улик, подтверждающих поступившее на вас донесение. Купец, ошеломленный этой речью, отпрянул на два шага назад, точно кто-либо угостил его тумаком в живот. Далекий от мысли о каком-либо обмане с нашей стороны, он искренне вообразил, что некий тайный враг задумал навлечь на него подозрение святой инквизиции; возможно также, что он не чувствовал себя безупречным католиком и имел повод ожидать дознания. Но как бы то ни было, а я никогда не видал более встревоженного человека. Он повиновался без всякого сопротивления и с той почтительностью, которая свойственна людям, трепещущим перед инквизицией. Когда он отпер кабинет, Ламела вошел туда и сказал: - Хорошо и то, что вы не противитесь повелениям святой инквизиции. Однако же, - добавил он, - удалитесь в другую комнату и не мешайте мне выполнить свои обязанности. Самуэль повиновался этому приказу так же безропотно, как и первому. Он остался в своей лавке, а мы втроем вошли в кабинет и, не теряя времени, принялись за поиски денег. Найти их было нетрудно: они хранились в незапертом сундуке и в таком количестве, что мы не могли всего унести. Это были груды наваленных друг на друга мешков, но наполненных исключительно серебром. Мы предпочли бы золото, однако, будучи не в силах это изменить, примирились с необходимостью и набили дукатами полные карманы; мы даже насовали их в штанины и во все места, показавшиеся нам пригодными. Словом, мы нагрузили себя тяжелой ношей, которую, однако, Амбросио и дон Рафаэль ухитрились сделать совершенно незаметной. Увидав такое искусство, я пришел к заключению, что нет ничего важнее, как набить руку в своем ремесле. Поживившись столь основательным образом, мы вышли из кабинета. По причине, которую читатель легко разгадает, господин официал вытащил из кармана замок и пожелал самолично запереть им двери; затем он наложил печать и сказал Симону: - Господин Самуэль, запрещаю вам именем святой инквизиции дотрагиваться до этого замка, а равно и до печати, каковую вы обязаны чтить, ибо это печать духовного суда. Я вернусь сюда завтра в то же время, чтоб снять ее и принести вам распоряжение властей. После этой речи он приказал открыть входную дверь, в которую мы весело вышли один за другим. Пройдя пятьдесят шагов, мы пустились улепетывать с такой быстротой и легкостью, что, несмотря на свою ношу, еле касались земли. Вскоре мы очутились за городом и, сев на коней, поскакали по направлению к Сегорбе, вознося хваления богу Меркурию за столь счастливый исход. Согласно нашему похвальному обыкновению, мы ехали всю ночь и очутились на рассвете подле деревушки в двух милях от Сегорбе. Мы очень утомились, а потому охотно свернули с проезжей дороги и направились к ивам, росшим у подножия холма в ста или ста двадцати шагах от села, в котором мы сочли за лучшее не останавливаться. Ивы бросали приятную тень, а ручеек омывал корни этих деревьев. Местечко нам приглянулось, и, решив провести там день, мы спешились. Разнуздав лошадей, мы предоставили им пастись, а сами улеглись на траве и, отдохнув некоторое время, опорожнили торбу и бурдюк. После обильного завтрака мы занялись подсчетом денег, отнятых у Самуэля Симона, и насчитали три тысячи дукатов. Обладая такой суммой вдобавок к той, которая уже была у нас раньше, мы могли почитать себя изрядными богачами.
Необходимо было запастись провизией, а потому Амбросио и дон Рафаэль, скинув костюмы повытчика и инквизитора, объявили, что готовы взять на себя эту заботу. По их словам, приключение в Хельве их только разлакомило и им захотелось отправиться в Сегорбе, чтоб разузнать, не удастся ли нам снова чем-нибудь поживиться. - Подождите нас здесь под ивами, - сказал сын Лусинды, - мы не замедлим вернуться. - Пойте это другим, сеньор дон Рафаэль, - воскликнул я рассмеявшись, - вы с тем же успехом могли нам сказать: подождите второго пришествия. Если вы нас покинете, то мы рискуем долго не встретиться с вами. - Такое подозрение для нас оскорбительно, - возразил сеньор Амбросио, - но мы, конечно, его заслужили. Вы вправе не верить нам после нашей вальядолидской проделки и предполагать, что мы так же мало посовестимся бросить вас, как и тех товарищей, которых покинули в этом городе. Но вы ошибаетесь. Приятели, которых мы оставили с носом, были лицами, обладавшими весьма дурным характером, и общество которых начинало становиться для нас невыносимым. Надо отдать эту справедливость людям нашей профессии, что нет таких компаньонов в гражданской жизни, которые бы меньше нас ссорились из-за корыстных интересов; но когда у нас нет общих склонностей, то наше доброе согласие портится, как и у прочих людей. А потому, сеньор Жиль Блас, - продолжал Ламела, - прошу вас и сеньора дона Альфонсо питать к нам несколько больше доверия и успокоиться насчет выраженного мною и доном Рафаэлем намерения отправиться в Сегорбе. - Весьма нетрудно, - вмешался тут сын Лусинды, - избавить сеньоров от всяких оснований беспокоиться: оставим кассу в их руках, это будет отличной порукой нашего возвращения. Как видите, сеньор Жиль Блас, - добавил он, - мы берем быка за рога. Вы оба будете обеспечены, и смею вас уверить, что, уезжая, ни я, ни Амбросио нисколько не беспокоимся о том, как бы вы не свистнули этого ценного залога. Неужели после такого доказательства нашей искренности вы не проникнетесь к нам полным доверием? - Разумеется, господа, - сказал я им, - теперь вы можете делать все, что вам угодно. Они тотчас же ускакали, нагруженные бурдюком и торбой, и оставили меня под ивами с доном Альфонсо, который сказал мне после их отъезда: - Я должен, сеньор Жиль Блас, открыть вам свое сердце. Меня мучит совесть за то, что я согласился сопровождать этих двух прохвостов. Вы не можете себе представить, сколько раз я уже в этом раскаивался. Я думал о том, что молодому человеку, придерживающемуся правил чести, не пристало жить с такими порочными людьми, как Рафаэль и Ламела. Если в один прекрасный день - и это легко может случиться - они попадут за какое-нибудь мошенничество в руки правосудия, то я, к стыду своему, буду схвачен вместе с ними, как вор, и понесу позорное наказание. Эта картина беспрестанно встает передо мной, и признаюсь вам, что я решил навсегда расстаться с Рафаэлем и Ламелой, чтоб не стать соучастником их дальнейших плутен. Мне думается, - добавил он, - что вы одобряете мое намерение. - Безусловно, уверяю вас, - отвечал я ему, - хотя, как вы видели, я изображал альгвасила в комедии с Самуэлем Симоном, однако же не думайте, что подобные пьесы - в моем вкусе. Призываю небо в свидетели, что, исполняя эту прелестную роль, я говорил себе: "Честное слово, сеньор Жиль Блас, если правосудие схватит вас в данную минуту за шиворот, то вы по заслугам примете награду, которая вам за это причитается!" А потому, сеньор дон Альфонсо, я испытываю не большую охоту, чем вы, оставаться в этой скверной компании, и если вы не возражаете, то пойду вместе с вами. Когда эти господа вернутся, мы предложим им разделить наши финансы, а завтра утром, или даже сегодня ночью, простимся с ними. Поклонник Серафины одобрил мое предложение. - Отправимся, - сказал он, - в Валенсию, а оттуда морем в Италию, где мы сможем поступить в войска Венецианской республики. Не достойнее ли заниматься военным ремеслом, чем вести ту подлую и преступную жизнь, которую мы ведем? С теми деньгами, которые у нас будут, мы даже сумеем содержать себя довольно пристойно. Мне, разумеется, совестно пользоваться средствами, добытыми столь дурным путем, но я клянусь при малейшей удаче на войне возместить Самуэлю Симону всю похищенную сумму.
Я заверил дона Альфонсо в том, что разделяю его чувства, и мы порешили покинуть наших сотоварищей на следующий день еще до рассвета. Мы не испытали ни малейшего искушения воспользоваться их отсутствием, т.е. удрать тотчас же вместе с кассой. Доверие, которое они нам выказали, оставив деньги в наших руках, удержало нас даже от мысли о такой краже, хотя проделка в меблированных комнатах могла бы до некоторой степени ее оправдать. Амбросио и дон Рафаэль вернулись из Сегорбе к концу дня. Они тотчас же объявили нам, что их поездка была удачной и что они заложили основание для новой плутни, которая, судя по всем данным, обещала принести нам не меньший барыш, чем предыдущая. Тут сын Лусинды собрался было посвятить нас в это дело, но дон Альфонсо взял слово и вежливо заявил, что, не чувствуя в себе склонности к тому образу жизни, который они ведут, он решил расстаться с ними. Я, со своей стороны, сообщил, что питаю такое же намерение. Они всячески пытались уговорить нас, чтобы мы приняли участие в их дальнейших предприятиях, но старания их не увенчались успехом. Наутро, поделив деньги поровну, мы простились с ними и направились в Валенсию. Мы весело доехали до Буноля, где нам, к несчастью, пришлось задержаться. Дон Альфонсо заболел. Он схватил сильную лихорадку с повторными приступами, заставившими меня опасаться за его жизнь. К счастью, там не было докторов, так что я отделался страхом. По прошествии трех дней он уже оказался вне опасности и благодаря моим попечениям окончательно оправился. Он выказал мне глубокую признательность за то, что я для него сделал, и так как мы, действительно, чувствовали взаимную симпатию, то поклялись друг другу в вечной дружбе. Затем мы снова пустились в путь, намереваясь воспользоваться по прибытии в Валенсию первой оказией, чтоб переехать в Италию. Но небо, уготовившее нам счастливую судьбу, расположило иначе. У ворот одного замка мы заметили толпу крестьян обоего пола, которые водили хоровод и веселились. Мы подъехали поближе, чтоб взглянуть на их празднество, и тут дона Альфонсо ожидала непредвиденная встреча, весьма его поразившая. Он увидал барона Штейнбаха, который тоже заметил его и, бросившись ему навстречу с распростертыми объятиями, воскликнул с восторгом: - Ах, дон Альфонсо, так это вы? Какая приятная встреча! Вас повсюду разыскивают, а тут нас сталкивает с вами сама Фортуна. Мой приятель тотчас же соскочил с коня и кинулся обнимать барона, радость которого, казалось, не знала границ. - Идемте, сын мой, - сказал затем этот добрый старец, - вы узнаете, кто вы, и насладитесь счастливой судьбой. С этими словами он повел дона Альфонсо в замок, а я, спешившись и привязав лошадей, также отправился за ними. Первым лицом, которое мы встретили, оказался владелец замка. То был человек лет пятидесяти, весьма приятной наружности. - Сеньор, - сказал барон Штейнбах, представляя ему дона Альфонсо, - вот ваш сын! Услыхав это, дон Сесар де Лейва - так звали владельца замка - обнял дона Альфонсо и, плача от радости, сказал ему: - Мой дорогой сын, перед вами тот, кому вы обязаны жизнью! Если я до сей поры скрывал от вас ваше происхождение, то, поверьте, это стоило мне немалых усилий. Тысячи раз вздыхал я от горя, но не мог поступить иначе. Я женился на вашей матушке по любви. Она была значительно менее знатного рода, чем я. Мне приходилось подчиняться власти сурового отца, и это заставляло меня держать в секрете брак, заключенный без его согласия. Один только барон Штейнбах был посвящен в тайну и воспитывал вас по уговору со мной. Отца моего теперь уже нет в живых, и я могу объявить вас своим единственным наследником. Но это еще не все, - добавил он. - Я намерен женить вас на молодой даме, не уступающей мне знатностью рода. - О, сеньор, - прервал его дон Альфонсо, - не заставляйте меня заплатить слишком дорогой ценой за счастье, которое вы мне объявили. Неужели, узнав, что имею честь быть вашим сыном, я должен тут же услыхать о вашем решении сделать меня несчастным? Ах, сеньор, не будьте со мной более жестоки, чем был с вами мой дед. Если он и не одобрял сделанного вами выбора, то, по крайней мере, не заставлял вас вступать в брак против вашей воли.
- Сын мой, - возразил дон Сесар, - я вовсе не намерен насиловать ваши желания. Но соблаговолите взглянуть на даму, которую я вам предназначаю; это все, что я жду от вашего послушания. Хотя она очаровательна и представляет для вас весьма выгодную партию, я обещаю, что не буду принуждать вас к этому браку. Она сейчас находится в замке. Следуйте за мной; вы безусловно признаете, что нет на свете более обаятельного существа. С этими словами он повел дона Альфонсо в покои замка, а я последовал за ними вместе с бароном Штейнбахом. Там мы застали графа Полана с обеими его дочерьми, Серафиной и Хулией, а также дона Фернандо де Лейва, приходившегося племянником дону Сесару. Были еще и другие дамы и кавалеры. Дон Фернандо, как я уже говорил, похитил Хулию, и брак этих двух влюбленных был причиной празднества, на которое собрались окрестные крестьяне. Как только дон Альфонсо вошел и отец представил его обществу, граф Полан поднялся и, бросившись обнимать его, воскликнул: - Приветствую своего избавителя! - Дон Альфонсо, - продолжал он, обращаясь к нему, - узнайте, какою властью обладает добродетель над великодушными сердцами! Правда, вы убили моего сына, но зато спасли мне жизнь. Прощаю нанесенную нам обиду и отдаю вам Серафину, честь которой вы защитили. Этим я хочу отблагодарить вас за услугу. Сын дона Сесара не преминул выразить графу Полану, сколь многим он обязан ему за его доброту, и я, право, не знаю, больше ли он радовался тому, что раскрыл тайну своего рождения, или тому, что собирался стать супругом Серафины. Действительно, брак этот состоялся через несколько дней, к величайшему удовольствию заинтересованных сторон. Я был тоже одним из избавителей графа Полана, а потому вельможа, узнав меня, сказал, что берется обеспечить мою судьбу. Я поблагодарил его за великодушие, но не пожелал покинуть дона Альфонсо, который назначил меня управителем замка и почтил своим доверием. Терзаемый угрызениями совести за плутню, проделанную с Самуэлем Симоном, он тотчас же после свадьбы приказал мне отвезти этому купцу украденные у него деньги. Я отправился возмещать убытки и, таким образом, начал свою деятельность в качестве управителя с того, на чем иному надлежало бы ее кончить. Итак, я отправился в Хельву отвозить нашему любезному Самуэлю Симону те три тысячи дукатов, которые мы у него украли. Признаюсь откровенно, что по дороге я испытал искушение присвоить себе эти деньги, чтоб начать свою службу под счастливой звездой. Я мог поживиться совершенно безнаказанно: стоило мне только попутешествовать дней пять-шесть и затем вернуться, сказав, что я выполнил поручение. Дон Альфонсо и его отец были обо мне слишком высокого мнения, чтоб заподозрить меня в недобросовестности. Все складывалось удачно. Но я не поддался искушению, могу даже сказать, что справился с ним, как честный человек, а это весьма похвально для юноши, побывавшего среди крупных мошенников. Многие люди, вращающиеся только в порядочном обществе, бывают не так щепетильны; в особенности могут кое-что порассказать об этом те, которые управляют чужими состояниями и имеют возможность легко присвоить их себе, не подрывая своей репутации. Вернув купцу деньги, которые тот не чаял получить, я возвратился в замок Лейва. Графа Полана там уже не было: он отправился в Толедо вместе с Хулией и доном Фернандо. Я застал своего нового господина еще более влюбленным в Серафину, чем когда-либо, Серафину очарованной им, а дона Сесара в восторге от них обоих. Я постарался заслужить расположение этого нежного отца и успел в своем намерении. Став управителем замка, я распоряжался всем: принимал деньги от мызников, бел расходы и пользовался деспотической властью над лакеями, но, в противоположность мне подобным, не злоупотреблял своим могуществом. Я не прогонял слуг, которые мне не нравились, и не требовал от остальных, чтоб они всей душой были преданы господину управителю. Если они обращались непосредственно к дону Сесару или его сыну, чтоб испросить какую-нибудь милость, я никогда не ставил, им палки в колеса, а, напротив, ходатайствовал за них. Мои же господа непрестанно выказывали мне знаки своего благожелательства, подстрекавшего меня служить им с превеликим усердием. Всецело преданный их интересам, я Не допускал никакого плутовства в своем управлении: я был дворецким, какого с огнем не сыскать.
В то время как я радовался своему счастливому положению, Амур, как бы приревновав меня к Фортуне, пожелал, чтоб я был и ему чем-нибудь обязан: он зародил в сердце сеньоры Лоренсы Сефора, первой камеристки Серафины, пылкое чувство к господину управителю. Как правдивый историк, должен сказать, что моей жертве уже стукнуло пятьдесят. Но благодаря своей свежей коже, приятному лицу и черным глазам, которыми она умела искусно пользоваться, Лоренса могла еще сойти за некое подобие возлюбленной. Я пожелал бы ей, пожалуй, несколько больше румянца, ибо она была очень бледна, что я, впрочем, не преминул приписать подвигам безбрачия. Моя дама долгое время заигрывала со мной при помощи взглядов, отражавших ее любовь; но вместо того чтобы отвечать на эти авансы, я притворился, будто не замечаю ее намерений. Это побудило ее принять меня за новичка в амурных делах, что отнюдь ее не разочаровало. Вообразив поэтому, что ей не следует ограничиваться языком глаз с молодым человеком, который казался ей менее просвещенным, чем был на самом деле, она при первой же нашей беседе объявила мне о своих чувствах с откровенностью, не допускавшей никаких сомнений. Взялась она за это, как женщина, прошедшая хорошую школу: вначале она прикинулась смущенной, а выложив мне все, что хотела, закрыла лицо руками и притворилась, будто стыдится своей слабости. Пришлось сдаться и, хотя мной руководила не столько страсть, сколько тщеславие, я выказал себя весьма умиленным этими знаками расположения. Я даже проявил настойчивость и так хорошо разыграл роль пылкого любовника, что навлек на себя упреки. Лоренса пожурила меня весьма ласково, но, проповедуя мне правила скромности, видимо, была не прочь, чтоб я их преступил. Я отважился бы и на большее, если бы красавица не побоялась уронить в моих глазах свою добродетель, разрешив мне слишком легкую победу. Таким образом, мы расстались в предвидении нового свидания: Сефора - убежденная, что ее притворное сопротивление побудило меня принять ее за весталку, я же - полный сладостной надежды вскоре благополучно завершить это приключение. Дела мои, следовательно, обстояли отлично, когда один из лакеев дона Сесара сообщил мне весть, умерившую мою радость. Это был один из тех любопытных слуг, которые стараются разузнать все, что делается в доме. Он усердно ходил ко мне на поклон и угощал меня всякий день какими-либо новостями. И вот однажды утром он заявил мне, что сделал забавное открытие и готов поделиться им со мной, если я обещаю его не выдавать, так как дело касалось сеньоры Лоренсы Сефоры, которую он боялся прогневить. Мне слишком хотелось знать, что он скажет, а потому я посулил ему соблюдение таймы, но притворился при этом вполне равнодушным и спросил его, насколько мог хладнокровнее, в чем же заключалось открытие, которым он хотел меня полакомить. - По вечерам, - сказал он, - Лоренса тайно впускает в свою горницу сельского фельдшера, весьма видного собой молодого человека, и этот прохвост не торопится от нее уходить. Готов поверить в невинность их свиданий, - добавил он с лукавым видом, - но вы, конечно, согласитесь, что когда такой молодчик тайком пробирается в покои девицы, то это бросает тень на ее репутацию. Хотя это известие доставило мне такое же огорчение, как если б я был действительно влюблен, однако же я поостерегся выдать свои чувства; я даже принудил себя расхохотаться при этом донесении, которое переворачивало мне душу. Но, очутившись один, я вознаградил себя за свою выдержку. Я проклинал, ругался и ломал себе голову над тем, как поступить дальше. То презирая Лоренсу, я собирался бросить эту кокетку, не удостоив ее даже объяснения; то вообразив, что моя честь требует мщения, я мечтал вызвать костоправа на дуэль. Последнее решение одержало верх. Под вечер я засел в засаду и, действительно, увидал, как мой соперник с таинственным видом пробрался в комнату дуэньи. Это зрелище разожгло во мне бешенство, которое без того, быть может, улеглось бы само по себе. Выйдя из замка, я стал на дороге, по которой должен был пройти этот волокита, и принялся поджидать его с величайшей решительностью. Каждое мгновение усиливало мое желание драться. Наконец, враг появился. Я смело сделал несколько шагов ему навстречу; но тут, черт его знает почему, меня, точно какого-нибудь гомеровского героя, внезапно обуял такой страх, что я вынужден был остановиться, смутившись, как Парис, когда он вышел на бой с Менелаем. Взглянув на противника, я убедился, что он здоров и силен, к тому же его шпага показалась мне чрезмерной длины. Все это произвело на меня впечатление; но, несмотря на опасность, разраставшуюся в моих глазах, и на то, что мое естество подстрекало меня увильнуть от нее, чувство чести или что-либо другое одержало верх: у меня хватило смелости двинуться на фельдшера и обнажить шпагу.
Мое поведение изумило его. - Что случилось, сеньор Жиль Блас? - воскликнул он. - К чему эти повадки странствующего рыцаря? Вы, видимо, изволите шутить? - Нисколько, сеньор цирюльник, нисколько, - возразил я, - это вовсе не шутки. Я хочу знать, столь же ли вы храбры, как и галантны. Не надейтесь, что я позволю вам спокойно наслаждаться милостями дамы, которую вы тайком навещаете в замке. - Клянусь св.Косьмой (*114), - отвечал фельдшер, заливаясь смехом, - вот забавное приключение! Черт подери! Видимость, действительно, бывает обманчива. Заключив из этих слов, что у него было не больше охоты драться, чем у меня самого, я сразу обнаглел. - Вот как, любезный? - прервал я его. - Не думайте, пожалуйста, что вам удастся отвертеться простым отрицанием фактов. - Вижу, - отвечал он, - что придется все рассказать, дабы избегнуть несчастья, которое могло бы случиться с вами или со мной. А потому раскрою вам тайну, хотя людям моей профессии надлежит строго хранить чужие секреты. Если сеньора Лоренса проводит меня украдкой в свой покой, то только для того, чтоб скрыть от слуг недомогание, которым она страдает. У нее на спине застарелая злокачественная язва, которую я хожу врачевать каждый вечер. Вот причина моих посещений, возбудивших вашу тревогу. Можете поэтому совершенно успокоиться. Но если это объяснение вас не удовлетворяет, - продолжал он, - и вы непременно жаждете помериться со мной силами, то вам стоит только сказать: я не такой человек, чтоб отказать кому-либо в поединке. С этими словами он обнажил свою длинную рапиру, повергшую меня в трепет, и стал в позицию с таким видом, который не предвещал ничего хорошего. - Довольно, - сказал я ему, вкладывая шпагу в ножны, - не считайте меня забиякой, который не внемлет никаким резонам: после того, что я от вас слышал, вы мне больше не враг. Обнимемся! Убедившись по этой речи, что я не такой злодей, каким сперва себя выказал, он тоже сунул шпагу в ножны и протянул мне руку, после чего мы расстались лучшими друзьями в мире. С этого момента Сефора потеряла в моих глазах всякую привлекательность. Я избегал ее каждый раз, как она собиралась остаться со мной наедине, и делал это с такой стремительностью и нарочитостью, что она, наконец, догадалась. Удивившись столь решительной перемене, она пожелала узнать причину и, улучив подходящий момент, чтоб переговорить со мной с глазу на глаз, сказала: - Сеньор управитель, объясните мне, ради создателя, почему вы даже не хотите взглянуть на меня. Вместо того чтоб, как раньше, искать случая побеседовать со мной, вы всячески стараетесь уклониться от этого. Правда, я сделала вам авансы, но вы на них ответили. Вспомните, пожалуйста, наш разговор наедине: вы весь пылали, а теперь вы как лед. Что это означает? Вопрос этот, весьма щекотливый для откровенного человека, привел меня в немалое смущение. Не помню уже, какой ответ я дал этой даме, знаю только, что она осталась им весьма недовольна. По кроткому и скромному виду Лоренсы ее можно было принять за агнца, но в гневе она превращалась в настоящего тигра. - Я думала, - сказала она, бросая на меня взгляд, полный досады и бешенства, - что, открывая вам свои чувства, которые польстили бы любому благородному кавалеру, я оказываю немалую честь такой ничтожной личности, как вы. Я здорово наказана за то, что снизошла до жалкого авантюриста. Но она не остановилась на этом: мне не суждено было так легко отделаться. Ее язычок, подстрекаемый яростью, осыпал меня кучей всяких эпитетов, один сильнее другого. Мне следовало, разумеется, отнестись к ним с полным хладнокровием и подумать о том, что, пренебрегши победой над соблазненной мною добродетелью, я совершил преступление, которого женщины никогда не прощают. Но я был слишком экспансивен, чтоб стерпеть ругательства, над которыми благоразумный человек на моем месте только бы посмеялся. Мое терпение лопнуло, и я сказал ей: - Сударыня, не будем никого презирать. Если бы благородные кавалеры, о которых вы говорите, увидали вашу спину, то они дальше бы не любопытствовали. Не успел я выпустить этот заряд, как свирепая дуэнья закатила мне такую здоровенную пощечину, какой еще никогда не давала ни одна оскорбленная женщина. Я не стал ждать повторения и поспешно спасся бегством от града ударов, который, наверно, посыпался бы на меня.
Возблагодарив небо за то, что выскочил из этого неприятного дела, я уже почитал себя вне опасности, поскольку дама удовлетворила свою мстительность. Мне казалось, что в интересах своей чести она утаит это приключение: действительно, в течение двух недель все было тихо. Я уже и сам начинал о нем забывать, когда вдруг узнал, что дуэнья заболела. Эта весть огорчила мое доброе сердце. Я проникся жалостью к Лоренсе. Мне представилось, что моя несчастная возлюбленная стала жертвой безнадежной любви, с которой не смогла справиться. С прискорбием думал я о том, что являюсь причиной ее болезни, и, будучи не в силах ее полюбить, по крайней мере, питал к ней сострадание. Но как плохо я ее знал! Перейдя от страсти к ненависти, она только и помышляла о том, как бы мне повредить. Однажды утром вошел я к дону Альфонсо и, застав этого молодого кавалера в грустном и задумчивом настроении, почтительно спросил его, чем он расстроен. - Меня печалит, - сказал он, - что Серафина так несправедлива, безвольна и неблагодарна. Вы поражены, - добавил он, заметив, что я слушаю его с удивлением, - а между тем это так. Не знаю, какой повод для ненависти вы дали Лоренсе; во всяком случае, она вас совершенно не выносит и объявила, что непременно умрет, если вы немедленно не покинете замка. Не сомневайтесь в том, что вы дороги Серафине и что сперва она дала отпор этой неприязни, которой не может потворствовать, не выказав себя несправедливой и неблагодарной. Но в конце концов она - женщина и нежно любит Сефору, которая ее воспитала. Эта дуэнья была ей второй матерью, и она боится, как бы ей не пришлось упрекать себя в смерти Сефоры, если не исполнит ее просьбы. Что касается меня, то сколь я ни люблю Серафину, однако же никогда не проявлю такой постыдной слабости, чтоб разделять ее чувства в этом отношении. Пусть лучше погибнут все испанские дуэньи, прежде чем я соглашусь удалить человека, в котором вижу скорее брата, нежели слугу. На это я отвечал дону Альфонсо: - Сеньор, мне суждено быть игрушкой фортуны. Я рассчитывал, что она перестанет преследовать меня у вас, где все предвещало мне счастливые и спокойные дни. Придется, однако, примириться с изгнанием, как бы мне ни было приятно остаться здесь. - Нет, нет, - воскликнул великодушный сын дона Сесара, - подождите, пока я урезоню Серафину. Пусть не говорят, что вас принесли в жертву капризам дуэньи, которой и без того уделяют слишком много внимания. - Сеньор, - отвечал я, - противясь желаниям Серафины, вы только рассердите ее. Я предпочитаю удалиться, для того чтобы не подавать дальнейшим своим пребыванием повода к несогласию столь идеальным супругам. Это было бы несчастьем, от которого я не утешился бы всю свою жизнь. Дон Альфонсо запретил мне думать об этом намерении и был так тверд в своем решении меня поддержать, что Лоренса, безусловно, оказалась бы посрамленной, если б и я захотел настоять на своем. Так бы я и поступил, если б руководствовался только голосом мести. Правда, были минуты, когда, озлясь на дуэнью, я испытывал искушение отбросить всякую пощаду, но когда я думал о том, что, разоблачая ее позор, убиваю бедное создание, которому причинил зло и которому грозили смертью две неисцелимые болезни, то испытывал к Лоренсе одно только сострадание. Раз уж я являлся таким опасным человеком, то должен был, по совести, удалиться, чтоб восстановить спокойствие в замке, что я и выполнил на следующий день до зари, не простившись со своими господами из опасения, как бы они по дружбе ко мне не воспротивились моему уходу. Я удовольствовался тем, что оставил в своей комнате письмо, в котором представлял точный отчет относительно своего управления. Я ехал верхом на хорошей собственной лошади и вез в чемодане двести пистолей, большая часть которых состояла из денег, отнятых у убитых бандитов, и из моей доли в трех тысячах дукатов, украденных у Самуэля Симона. Дон Альфонсо оставил мне мою часть и вернул купцу всю сумму из своего кармана. Считая, что это возмещение легализировало мои права на дукаты Симона, я пользовался ими без малейших угрызений совести. Я обладал, таким образом, суммой, позволявшей мне не беспокоиться о будущем, а кроме того, уверенностью в своих талантах, присущей людям моего возраста. К тому же я рассчитывал найти в Толедо гостеприимное пристанище. Я не сомневался, что граф Полан сочтет за удовольствие достойно принять одного из своих спасителей и предоставить ему помещение у себя в доме. Но я смотрел на этого вельможу, как на последнее прибежище и решил, прежде чем обращаться к нему, истратить часть своих денег на путешествие по королевствам Мурсия и Гренада, которые мне особенно хотелось повидать. С этой целью я отправился в Альмансу, а оттуда, следуя по намеченному пути, поехал из города в город до Гренады, не подвергнувшись никаким неприятным происшествиям. Казалось, что фортуна, удовлетворившись теми злыми шутками, которые она сыграла со мной, пожелала, наконец, оставить меня в покое. Однако ничуть не бывало: она уготовила мне еще множество других, как читатель впоследствии увидит.
Одним из первых лиц, встреченных мною в Гренаде, был сеньор дон Фернандо де Лейва, приходившийся, как и дон Альфонсо, зятем графу Полану. Увидав друг друга, мы оба испытали одинаковое удивление. - Как вы попали в этот город, Жиль Блас? - воскликнул он. - Что привело вас сюда? - Сеньор, - отвечал я ему, - если вы удивлены, увидав меня здесь, то еще больше изумитесь, когда узнаете, что я покинул службу у сеньора дона Сесара и его сына. Затем я рассказал ему без всякой утайки то, что произошло между мной и Сефорой. Он похохотал над этим от всей души, после чего сказал мне уже серьезным тоном: - Друг мой, предлагаю вам свое посредничество в этом деле. Я напишу свояченице... - Нет, нет, сеньор, - прервал я его, - не пишите, прошу вас. Я покинул замок Лейва не для того, чтобы туда возвращаться. Не откажите лучше проявить свое хорошее отношение ко мне в другом направлении. Если кто-либо из ваших друзей нуждается в секретаре или управителе, то заклинаю вас замолвить словечко в мою пользу. Никто из них, смею поручиться, не упрекнет вас за то, что вы рекомендовали ему шалопая. - Весьма охотно исполню то, о чем вы меня просите, - отвечал он. - Я прибыл в Гренаду, чтоб навестить старую, больную тетку, и пробуду здесь еще три недели, после чего вернусь в замок Лорки, где меня ждет Хулия. Я живу вот в этом доме, - продолжал он, указывая на барские палаты, находившиеся в ста шагах от нас. - Наведайтесь через несколько дней: к этому времени я, быть может, разыщу вам подходящую службу. Действительно, в первый же раз, как мы снова встретились, он сказал мне: - Архиепископ гренадский, мой родственник и друг, желает иметь при себе человека, сведущего в литературе и обладающего хорошим почерком, дабы переписывать начисто его произведения. Мой дядя - известный проповедник: он составил не знаю уж сколько проповедей и сочиняет каждый день новые, которые произносит с большим успехом. Считая, что вы ему подойдете, я предложил вас на это место, и он согласился. Ступайте, представьтесь ему от моего имени; по приему, который он вам окажет, вы сможете судить о благоприятном отзыве, который я о вас дал. Место мне показалось таким, лучше которого трудно было пожелать. Приготовившись с величайшей тщательностью предстать перед его высокопреосвященством, я однажды утром отправился в его палаты. Если б мне вздумалось подражать сочинителям романов, то я составил бы пышное описание архиепископского дворца в Гренаде: я распространился бы относительно архитектуры здания, расхвалил бы роскошь меблировки, поговорил бы о находившихся там статуях и не пощадил бы читателя изложением сюжетов всех висевших там картин. Но я буду краток и скажу только, что дворец этот превосходил великолепием дворцы наших королей. Я застал в покоях целую толпу духовных и светских лиц, большинство которых принадлежало к штату монсиньора: эскудеро, камер-лакеи, идальго и священники его свиты. Все миряне были в роскошных одеждах: их можно было скорее принять за сеньоров, нежели за людей служилого сословия. Вид у них был напыщенный, и они корчили из себя важных бар. Глядя на них, я не мог удержаться от смеха и внутренне поиздевался над ними: "Черт подери! - подумал я, - этих людей можно назвать счастливыми, так как они несут ярмо рабства, не замечая его. Если б они его чувствовали, то, пожалуй, не усвоили бы себе таких высокомерных повадок". Я обратился к одной важной и дородной личности, которая дежурила у дверей архиепископского кабинета и назначение которой заключалось в том, чтоб отворять и затворять их, когда понадобится. На мой вежливый вопрос, нельзя ли поговорить с монсиньором, камер-лакей сухо ответил мне: - Обождите здесь: его высокопреосвященство сейчас выйдут, чтоб отправиться к обедне, и дадут вам на ходу несколько минут аудиенции. Я промолчал и, вооружившись терпением, попытался завязать разговор кое с кем из служителей; но они оглядели меня с головы до пят и не удостоили ответа, а затем, переглянувшись между собой, надменно усмехнулись над дерзостью человека, позволившего себе вступить с ними в беседу. Признаюсь, что я был ошеломлен таким обращением со стороны служителей. Я еще не успел вполне оправиться от своего смущения, когда двери отворились и появился архиепископ. Глубокое молчание тотчас же воцарилось среди членов архиепископского двора, с которых моментально слетело всякое чванство, чтоб уступить место величайшей почтительности перед владыкой. Прелату шел шестьдесят девятый год, и он весьма походил на моего дядю каноника Хиля Переса, т.е. был толст и низкоросл. Вдобавок ноги его были сильно вогнуты внутрь, а голова украшена лысиной с одним только клоком волос на макушке, благодаря чему он был вынужден носить скуфейку из тонкой шерсти с длинными ушами. Несмотря на это, мне казалось, что прелат походил на знатную особу, быть может, потому, что он, как я знал, действительно был таковой. Мы, люди простого звания, смотрим на вельмож с предубеждением, нередко приписывая этим господам величие, в котором природа им отказала.
Архиепископ прямо направился ко мне и спросил елейным голосом, что мне угодно. Я отвечал ему, что меня прислал сеньор дон Фернандо де Лейва. Он не дал мне договорить и воскликнул: - Так это вы тот молодой человек, которого он мне так расхвалил? Беру вас к себе на службу: вы для меня весьма ценное приобретение. Можете сейчас же оставаться здесь. С этими словами он оперся на двух эскудеро и удалился, выслушав еще мимоходом нескольких священников, которые о чем-то ему докладывали. Не успел он выйти из покоя, где мы находились, как те же служители, которые перед тем не удостоили меня ответа, теперь устремились ко мне, чтоб вступить со мной в беседу. Они окружили меня, осыпали учтивостями и принялись выражать свою радость по поводу того, что я стал домочадцем архиепископа. Услыхав слова, сказанные мне его высокопреосвященством, они умирали от желания узнать, какое я займу положение при его особе. Но я из мести не удовлетворил их любопытства, желая наказать этих господ за выказанное мне презрение. Монсиньор не замедлил вернуться и приказал мне пройти в кабинет, чтоб поговорить со мной с глазу на глаз. Я отлично понял, что он намерен проверить мои познания, и, насторожившись, приготовился тщательно взвешивать свои слова. Он начал с гуманитарных наук. Я недурно отвечал на его вопросы, и он убедился в моем достаточном знакомстве с греческими и латинскими авторами. Затем он перешел к диалектике. Этого я только и ждал, так как съел собаку в этой науке. - Вы получили тщательное образование, - сказал он мне с некоторым удивлением. - Посмотрим теперь, как вы пишете. Я вытащил из кармана бумагу, которую нарочно заготовил. Прелат остался вполне удовлетворен моим искусством. - Я доволен вашим почерком и еще больше вашими познаниями, - воскликнул он. - Не премину поблагодарить своего племянника дона Фернандо за то, что он рекомендовал мне такого отличного молодого человека. Это настоящий подарок с его стороны. Наша беседа была прервана прибытием нескольких гренадских вельмож, явившихся к его высокопреосвященству обедать. Я оставил их с архиепископом, а сам присоединился к служителям, которые выказали мне всякие знаки внимания. Затем, когда наступило время, я отправился обедать вместе со всеми, и если они за трапезой наблюдали за мной, то и я, в свою очередь, платил им тем же. Сколько степенности было в наружности духовных лиц! Они казались мне настоящими святыми: такое почтение внушало мне место, в котором я находился! Мне даже в голову не приходило принимать их поведение за фальшивую монету, точно таковая не имела хождения среди князей церкви. Я сидел подле старого камер-лакея, которого звали Мелькиор де ла Ронда. Он заботливо накладывал мне лучшие куски. Я ответил ему вниманием на внимание, и моя вежливость очаровала его. - Сеньор кавальеро, - сказал он мне шепотом после обеда, - я хотел бы поговорить с вами с глазу на глаз. С этими словами он отвел меня в такое место дворца, где никто не мог нас подслушать, и держал мне следующую речь: - Сын мой, я проникся к вам симпатией с первого момента, как вас увидал. Мне хочется доказать это на деле, снабдив вас сведениями, которые окажут вам немалую пользу. Вы находитесь в доме, где истинные и лживые праведники живут вперемежку. Вам понадобилось бы бесконечное время, чтоб разобраться в вашем окружении. Я собираюсь избавить вас от этой длительной и неприятной работы, осведомив вас о характерах и тех и других, после чего вы легко сможете определить нить своего поведения. - Начну, - продолжал он, - с монсиньора. Это весьма благочестивый прелат, заботящийся о том, чтоб поучать народ и наставлять его на стезю добродетели проповедями, которые исполнены превосходной морали и которые он сочиняет сам. Вот уже двадцать лет, как он покинул двор, чтоб всецело посвятить себя заботам о своей пастве. Он человек ученый и великий оратор: для него нет большего удовольствия, чем проповедовать, а слушатели с радостью внемлют ему. Быть может, тут есть и некоторая доля тщеславия, но, во-первых, людям не дано проникать в чужие души, а во-вторых, было бы дурно с моей стороны копаться в недостатках лица, хлеб которого я ем. Если б я смел упрекнуть в чем-либо своего господина, то осудил бы его строгость. Вместо того чтоб отнестись снисходительно к провинившимся священникам, он карает их с чрезмерной суровостью. В особенности беспощадно преследует он тех, кто, полагаясь на свою невинность, пытается оправдаться ссылкой на право вопреки авторитету его высокопреосвященства. Я нахожу у него еще один недостаток, который он разделяет со многими вельможами: хотя он и любит своих подчиненных, но не обращает никакого внимания на заслуги и держит их у себя в доме до глубокой старости, не думая о том, чтоб устроить их судьбу.
Если иной раз он и вознаградит их, то они обязаны этим доброте тех лиц, которые замолвят за них словечко: сам он не позаботится сделать им ни малейшего добра. Вот что старый камер-лакей рассказал мне о своем господине, после чего сообщил свое мнение о духовных особах, с которыми мы обедали. По его описанию, характеры этих лиц далеко не соответствовали их манере держать себя. Правда, он не назвал их бесчестными людьми, но зато довольно плохими священнослужителями. Некоторые, впрочем, являлись исключением, и он весьма расхвалил их добродетели. Теперь я знал, как мне вести себя с ними, и в тот же Вечер за ужином я прикинулся таким же степенным, как они. Это очень легко, и нечего удивляться тому, что на свете столько лицемеров. Днем я сходил за пожитками и лошадью на свой постоялый двор, а затем вернулся к ужину в архиепископский дворец, где мне отвели довольно хорошую горницу и приготовили пуховую перину. На следующий день монсиньор приказал позвать меня с раннего утра, чтоб поручить мне переписку одной проповеди. При этом он потребовал, чтоб работа была выполнена с величайшей точностью. Я не преминул сделать это, не пропустив ни одного знака препинания, ни одного ударения. Архиепископ не скрыл от меня своей радости, к которой примешивалось удивление. - Боже предвечный! - воскликнул он с восторгом, после того как пробежал глазами все переписанные мною листы, - видал ли кто подобную точность! Вы слишком хороший переписчик, чтоб не быть также и знатоком грамматики. Скажите мне откровенно, друг мой: не бросились ли вам в глаза при переписке какие-либо места, которые бы неприятно вас поразили, какая-нибудь небрежность стиля или неподходящее выражение. Это могло вырваться у меня в порыве творчества. - О, монсиньор, - ответствовал я со скромным видом, - я не достаточно образован, чтоб высказывать критические замечания; но если б даже я и обладал такими познаниями, то все же убежден, что произведения вашего высокопреосвященства окажутся выше моей критики. Прелат улыбнулся на эти слова и ничего не ответил, но мне удалось подметить сквозь его благочестие, что и он не был чужд тщеславия, присущего авторам. Этой лестью я окончательно завоевал себе его благосклонность. С каждым днем его расположение ко Мне возрастало, и, наконец, я узнал от дона Фернандо, который очень часто его навещал, что прелат без ума от меня и что я могу считать свою судьбу обеспеченной. Спустя некоторое время мой господин лично подтвердил мне это и вот при каких обстоятельствах. Однажды вечером он вдохновенно репетировал при мне в своем кабинете проповедь, которую должен был произнести в соборе на следующий день. При этом он не только спросил меня, что я думаю о ней вообще, но еще принудил указать места, наиболее меня поразившие. Мне посчастливилось процитировать те из них, которые он ценил и любил больше всего. Благодаря этому я прослыл в его глазах человеком, наделенным пониманием истинных красот литературного произведения. - Вот что значит обладать вкусом и чутьем! - воскликнул он. - Да, друг мой, будь уверен, ухо у тебя не беотийское! (*115) Словом, он был так доволен мною, что продолжал с жаром: - Не тревожься отныне, Жиль Блас, о своей судьбе; беру на себя устроить ее к полному твоему благополучию. Я тебя полюбил и, чтоб доказать это, делаю тебя своим поверенным. Не успел он произнести эти слова, как, проникнутый благодарностью, я бросился к стопам монсиньора. От всего сердца обнял я его кривые ноги и уже почитал себя за человека, находящегося на пути к богатству. - Да, дитя мое, - продолжал архиепископ, речь которого была прервана моим жестом, - я хочу сделать тебя хранителем своих сокровеннейших мыслей. Слушай же со вниманием то, что я тебе скажу. Я люблю проповедовать. Господь благословляет мои поучения: они оказывают влияние на грешников, побуждают их углубиться в себя и прибегнуть к покаянию. Мне удается заставить скупца, устрашенного образами, которыми я пугаю его жадность, раскрыть свою казну и раздать ее щедрой рукой; мне удается отвлечь распутника от наслаждений, наполнить скиты честолюбцами, вернуть на стезю долга супругу, смущаемую соблазнителем. Эти обращения, которые случаются часто, должны были бы сами по себе побуждать меня к работе. А между тем, признаюсь тебе в своей слабости, я стремлюсь еще к другой награде - награде, за которую моя щепетильная добродетель тщетно меня упрекает: это то уважение, которое свет питает к изысканным и тщательно отделанным произведениям. Меня прельщает честь прослыть безукоризненным оратором. Люди считают мои сочинения столь же сильными, сколь и утонченными; но я хотел бы избежать недостатка, свойственного многим хорошим авторам: писать слишком долго. Я желаю сойти со сцены в ореоле славы.
Так вот, любезный Жиль Блас, что я требую от твоего усердия, - продолжал прелат. - Как только ты заметишь, что перо мое дряхлеет и что я начинаю сдавать, то предупреди меня. Я не полагаюсь на себя в этом отношении, так как самолюбие может меня соблазнить. Тут нужен непредвзятый ум. Я выбираю твой, так как считаю его подходящим, и полагаюсь на твое суждение. - Слава богу, монсиньор, - сказал я, - вам еще очень далеко до этого времени. К тому же у вашего высокопреосвященства ум такого закала, что он прослужит дольше всякого другого, или, говоря яснее, вы никогда не изменитесь. Я почитаю вас за второго кардинала Хименеса (*116), выдающийся гений которого не только не слабел с годами, но, казалось, приобретал все новые силы. - Не надо ласкательств, друг мой, - прервал он меня. - Я знаю, что могу сразу увянуть. В моем возрасте начинаешь чувствовать недомогания, а телесные немощи подтачивают дух. Повторяю тебе, Жиль Блас, как только ты заметишь, что голова моя слабеет, так сейчас же предупреди меня. Не бойся быть откровенным и искренним: я сочту такое предостережение за знак твоей привязанности ко мне. К тому же это в твоих интересах: если, на твое несчастье, в городе начнут поговаривать, что мои проповеди не обладают прежней силой и что мне пора на покой, то скажу тебе напрямик: как только это дойдет до меня, то вместе с моей дружбой ты потеряешь состояние, которое я тебе обещал. Вот каковы будут плоды твоей неразумной скромности. В этом месте прелат прервал свою речь, чтоб выслушать мой ответ, который заключался в обещании исполнить его желание. С этого момента у него не стало тайн от меня, и я сделался его любимцем. Весь штат, за исключением Мелькиора де ла Ронда, завидовал мне. Стоило посмотреть, как все эти идальго и эскудеро ухаживали за наперсником его преосвященства, не стыдясь никаких низостей, чтоб завоевать его расположение. Мне трудно было поверить, что они - испанцы. Все же я не переставал оказывать им услуги, хотя нисколько не обманывался насчет их корыстных учтивостей. По моим просьбам архиепископ ходатайствовал за них. Одному он выхлопотал ренту и дал ему возможность пристойно содержать себя в армии. Другого он отправил в Мексику, выпросив ему видную должность, а для своего друга Мелькиора я добился крупной награды. При этом я убедился, что если прелат сам и не заботился ни о ком, то, по крайней мере, редко отказывал, когда его о чем-либо просили. Но то, что я сделал для одного священника, заслуживает, как мне кажется, более подробного описания. Однажды наш мажордом представил мне некоего лиценциата, по имени Луис Гарсиас, человека еще моложавого и приятной наружности. - Сеньор Жиль Блас, - сказал мажордом, - этот честный священник - один из лучших моих друзей. Он состоял духовником в женском монастыре. Злословие не пощадило его добродетели. Моего друга опорочили перед монсиньором, который отрешил его от должности и, к несчастью, так предубежден против него, что не желает внять никаким ходатайствам. Мы тщетно обращались к содействию первых лиц в Гренаде, чтобы его обелить, - монсиньор остался неумолим. - Господа, - отвечал я им, - вот поистине испорченное дело. Было бы лучше, если б вы вовсе не хлопотали за сеньора лиценциата. Желая помочь вашему приятелю, вы оказали ему медвежью услугу. Я хорошо знаю монсиньора: просьбы и хлопоты только усугубляют в его глазах вину священнослужителя; он сам недавно говорил это при мне. "Чем больше лиц, - сказал он, - подсылает ко мне с ходатайствами провинившийся священник, тем больше он раздувает скандал и тем строже я к нему отношусь". - Это крайне прискорбно, - возразил мажордом, - и мой друг был бы в весьма затруднительном положении, если б не обладал хорошим почерком. К счастью, он превосходно пишет, и этот талант выручает его. Я полюбопытствовал взглянуть на хваленый почерк лиценциата, чтоб проверить, лучше ли он моего. Гарсиас, прихвативший с собой образцы, показал мне одну страницу, на которую я не мог надивиться: это была настоящая пропись учителя чистописания. Пока я разглядывал эту прекрасную руку, мне пришла на ум идея. Попросив лиценциата оставить у меня рукопись, я сказал, что, быть может, смогу кой-чем ему помочь, но что не стану распространяться об этом в данную минуту, а осведомлю его обо всем на следующий день. Лиценциат, которому мажордом, видимо, расхвалил мою изобретательность, удалился с таким видом, точно его уже восстановили в должности.
Я, действительно, был не прочь ему пособить и в тот же день прибег к способу, который вам сейчас изложу. Находясь один на один с архиепископом, я показал ему почерк Гарсиаса, который весьма ему понравился. Тогда, воспользовавшись случаем, я сказал своему покровителю: - Монсиньор, раз вам не угодно печатать свои проповеди, то мне хотелось бы, по крайней мере, чтоб они были переписаны так, как этот образец. - Я вполне доволен твоим почерком, - отвечал он, - но признаюсь тебе, что не прочь обзавестись копией своих сочинений, исполненной этой рукой. - Вашему высокопреосвященству стоит только приказать, - возразил я. - Этот искусный переписчик - некий лиценциат, с которым я познакомился. Он будет тем более счастлив доставить вам это удовольствие, что сможет таким путем возбудить ваше милосердие, дабы вы спасли его из печального положения, в котором он, по несчастью, теперь находится. Прелат не преминул спросить меня об имени лиценциата. - Его зовут Луис Гарсиас, - отвечал я. - Он в отчаянии от того, что навлек на себя вашу немилость. - Этот Гарсиас, - прервал он меня, - был, если не ошибаюсь, духовником в женской обители. Он подвергся церковному запрещению. Припоминаю донесения, направленные против него. Нравы этого священника оставляют желать лучшего. - Монсиньор, - прервал я его в свою очередь, - не стану оправдывать лиценциата; но мне известно, что у него есть враги. Он утверждает, что авторы представленных вам донесений стремились не столько выявить истину, сколько его очернить. - Возможно, - отвечал прелат, - в миру существуют весьма зловредные души. Я готов согласиться с тем, что его поведение не всегда было безупречным, но, может быть, он раскаялся. Наконец, всякому греху - прощение. Приведи мне этого лиценциата; я снимаю с него интердикт. Вот как самые строгие люди отступают от своей строгости, когда она становится несовместимой с их личными интересами. Поддавшись суетному желанию видеть свои произведения хорошо переписанными, архиепископ разрешил то, в чем отказывал самым могущественным ходатаям. Я поспешил сообщить эту весть мажордому, который уведомил своего друга Гарсиаса. Лиценциант явился на следующий день, чтобы принести мне благодарность в выражениях, соответствовавших полученной им милости. Я представил его своему господину, который ограничился легким выговором и дал ему переписать начисто свои проповеди. Гарсиас так хорошо справился с этой задачей, что его восстановили в должности и даже дали ему приход в Габии, крупном поселке подле Гренады. А это доказывает, что бенефиции не всегда раздаются за добродетели. В то время как я оказывал услуги то одним, то другим, дон Фернандо де Лейва приготовился покинуть Гренаду. Я зашел к этому сеньору перед его отъездом, чтоб еще раз выразить ему свою признательность за превосходное место, которое он мне доставил. Заметив, что я в восторге от своей службы, он сказал: - Очень рад, дорогой Жиль Блас, что вы довольны моим дядей архиепископом. - Я совершенно очарован этим великим прелатом, - отвечал я. - Да иначе оно и быть не могло: ведь его высокопреосвященство - обаятельнейший человек и к тому же относится ко мне так милостиво, что я, право, не знаю, как его благодарить. Никакое другое место не могло бы утешить меня в том, что я не состою больше при сеньоре доне Сесаре и его сыне. - Я уверен, - сказал дон Фернандо, - что, потеряв вас, они тоже весьма досадуют. Возможно, однако, что вы расстались не навеки и что судьба сведет вас в один прекрасный день. Я не мог слышать этих слов без умиления. У меня вырвался вздох. В этот момент я почувствовал, как сильно люблю дона Альфонсо, и охотно покинул бы архиепископа со всеми его заманчивыми обещаниями, чтобы вернуться в замок Лейва, если б было устранено препятствие, заставившее меня удалиться оттуда. Заметив волновавшие меня чувства, дон Фернандо умилился и обнял меня, заявив при этом, что вся его семья всегда будет принимать участие в моей судьбе. Спустя два месяца после отъезда этого кавалера, в самый разгар моего фавора в нашем дворце произошла большая тревога: архиепископа хватил удар. Ему так быстро оказали помощь и дали такие превосходные лекарства, что через несколько дней здоровье его совсем наладилось. Но мозг испытал тяжелое потрясение. Я заметил это по первой же составленной им проповеди. Правда, разница между ней и прежними его поучениями была не так чувствительна, чтоб по этому можно было заключить об упадке его ораторского таланта. Я подождал второй проповеди, чтоб знать, чего держаться. Увы, она оказалась решающей! Добрый прелат то повторялся, то хватал слишком высоко, то спускался слишком низко. Это была многословная речь, риторика выдохшегося богослова, чистая капуцинада (*117).
Не я один обратил на это внимание. Большинство слушателей, - точно им тоже платили жалованье за критику, - говорили друг другу шепотом: - Проповедь-то попахивает апоплексией. "Ну-с, господин арбитр, - сказал я тогда сам себе, - приготовьтесь исполнить свою обязанность. Вы видите, что монсиньор сильно сдает; ваш долг предупредить его не только потому, что вы являетесь поверенным его мыслей, но также из опасения, как бы кто-либо из его друзей не оказался более откровенен и не опередил вас. Вы знаете, что тогда произойдет: вас вычеркнут из завещания, в котором вам отписано наследство получше, чем библиотека лиценциата Седильо". За этими рассуждениями последовали, однако, другие, совсем обратного характера. Предупреждение, о котором шла речь, было делом весьма щепетильным. Мне думалось, что автор, упоенный своими произведениями, был способен принять его далеко не благосклонно. Однако я отбросил эту мысль, считая невозможным, чтоб монсиньор обиделся на меня за то, на чем сам так упорно настаивал. Присовокупите к этому, что я рассчитывал использовать при нашем разговоре всю свою ловкость и заставить его проглотить пилюлю самым ласковым образом. Наконец, считая, что для меня опаснее хранить молчание, нежели его нарушить, я решил объясниться с архиепископом. Одно только смущало меня: я не знал, как приступить. К счастью, сам оратор вывел меня из затруднения, спросив, что думают о нем миряне и довольны ли они его последней проповедью. Я отвечал, что все восхищаются по-прежнему, но что, как мне показалось, последняя речь произвела на аудиторию несколько меньшее впечатление. - Неужели, друг мой, - спросил он с удивлением, - и тут нашелся какой-нибудь Аристарх? (*118) - Нет, монсиньор, - отвечал я, - отнюдь нет! Кто же осмелится критиковать такие творения, как ваши? Не существует человека, который не был бы ими очарован. Но, поскольку вы приказали мне быть искренним и откровенным, я беру на себя смелость сказать, что ваше последнее поучение кажется мне несколько менее сильным, чем предыдущие. Вероятно, вы и сами это находите? От этих слов прелат побледнел и сказал с натянутой улыбкой: - Значит, эта проповедь не в вашем вкусе, господин Жиль Блас? - Этого я не говорил, монсиньор, - прервал я его, озадаченный таким ответом. - Я нахожу ее великолепной, хотя и несколько слабее ваших остальных произведений. - Понимаю вас, - возразил он. - Значит, по-вашему, я начинаю сдавать? Не так ли? Говорите напрямик: мне пора на покой? - Я никогда не позволил бы себе высказываться так откровенно, - отвечал я, - если б ваше высокопреосвященство мне этого не приказали. Я только повинуюсь вашему распоряжению и почтительнейше умоляю не гневаться на меня за мою вольность. - Да не допустит господь, - поспешно прервал он меня, - да не допустит господь, чтоб я стал упрекать вас. Это было бы с моей стороны крайне несправедливо. Я вовсе не нахожу дурным то, что вы высказали мне свое мнение. Но самое ваше мнение нахожу дурным. Я здорово обманулся насчет вашего неразвитого ума. Хотя и выбитый из седла, я попытался найти смягчающие выражения, чтоб поправить дело. Но разве мыслимо утихомирить рассвирепевшего автора, и к тому же автора, привыкшего к славословию. - Не будем больше говорить об этом, дитя мое, - сказал он. - Вы еще слишком молоды, чтоб отличать хорошее от худого. Знайте, что я никогда не сочинял лучшей проповеди, чем та, которая имела несчастье заслужить вашу хулу. Мой разум, слава всевышнему, ничуть еще не утратил своей прежней силы. Отныне я буду осмотрительнее в выборе наперсников; мне нужны для советов более способные люди, чем вы. Ступайте, - добавил он, выталкивая меня за плечи из кабинета, - ступайте к моему казначею, пусть он отсчитает вам сто дукатов, и да хранит вас господь с этими деньгами. Прощайте, господин Жиль Блас; желаю вам всяких благ и вдобавок немножко больше вкуса. Я вышел из кабинета, проклиная каприз или, вернее, самомнение архиепископа, и не столько огорчился потерей его милостей, сколько сердился на него. Некоторое время я даже колебался, брать ли мне или не брать сто дукатов; но, поразмыслив как следует, не стал валять дурака. Я решил, что эти деньги не лишают меня права выставить прелата в смешном свете, и мысленно дал клятву не пропускать такого случая всякий раз, как при мне зайдет речь об его проповедях.
Итак, я отправился к казначею за ста дукатами, но не сказал ему ни слова о том, что произошло между мной и его господином. Затем я разыскал Мелькиора де ла Ронда, чтоб проститься с ним навеки. Он слишком любил меня, чтоб не посочувствовать моему несчастью. Лицо его омрачилось печалью, в то время как я описывал ему свою неудачу. Несмотря на почтение, которым он был обязан архиепископу, старый слуга не смог удержаться, чтоб не высказать ему порицания, но когда я в сердцах поклялся отомстить прелату и сделать его посмешищем всего города, то мудрый Мелькиор сказал мне: - Поверьте мне, мой добрый Жиль Блас, проглотите обиду. Люди простого звания должны почитать вельмож даже тогда, когда имеют основания на них жаловаться. Я готов согласиться, что среди знатных господ существует немало пошляков, вовсе недостойных того, чтоб их уважали; но они могут повредить, и их надо бояться. Я поблагодарил престарелого камер-лакея за добрый совет и обещал им воспользоваться, после чего он сказал мне: - Если отправитесь в Мадрид, то навестите моего племянника Хосе Наварро. Он состоит тафельдекером при сеньоре Балтасаре де Суньига (*119) и, смею сказать, достоин вашей дружбы. Он прямодушен, энергичен, предупредителен и услужлив; мне хотелось бы, чтоб вы с ним познакомились. Я отвечал ему, что не премину навестить Хосе Наварро, как только прибуду в Мадрид, куда я твердо собирался отправиться. Затем я вышел из архиепископского дворца с намерением никогда туда не возвращаться. Будь у меня лошадь, я немедленно покинул бы Толедо, но я продал ее в эпоху своего фавора, полагая, что она мне больше не понадобится. Я нанял поэтому меблированную комнату, решив побыть еще месяц в Гренаде, а затем отправиться к графу Полану. Так как приближалось обеденное время, то я спросил у хозяйки, нет ли по соседству какой-либо харчевни. Она отвечала, что в двух шагах от ее дома находится отличный трактир, в котором прекрасно кормят и куда ходят много приличных господ. Попросив указать мне его, я вскоре туда отправился и вошел в большую залу, походившую на монастырскую трапезную. Человек десять - двенадцать сидели за довольно длинным столом, покрытым грязной скатертью, и беседовали, поглощая свои скромные порции. Мне подали такой же обед, который во всякое другое время заставил бы меня пожалеть о прелатской кухне. Но я был так зол на архиепископа, что убогие кушанья моего трактира казались мне предпочтительнее роскошного стола, которым я у него пользовался. Я порицал обилие блюд и, рассуждая, как подобает вальядолидскому доктору, говорил себе: "Горе тем, кто пристрастился к гибельным трапезам, за коими надлежит непрестанно опасаться собственной жадности, дабы не перегрузить желудка! Как мало бы человек ни ел, он всегда ест достаточно". В припадке дурного настроения я одобрял афоризмы, которыми до того основательно пренебрегал. Пока я поглощал свой непритязательный обед, не опасаясь перейти границ умеренности, в залу вошел лиценциат Луис Гарсиас, получивший габийский приход тем способом, о котором я уже говорил. Завидя меня, он подошел поздороваться с самым обязательным видом или, точнее, с экспансивностью человека, испытывающего безмерную радость. Он сжал меня в своих объятиях, и мне пришлось выдержать длиннейший поток любезностей по поводу услуги, которую я ему оказал. Эти бесконечные доказательства благодарности даже утомили меня. Подсев ко мне, он сказал: - Любезнейший мой покровитель, раз моя счастливая судьба пожелала, чтоб я вас встретил, то нельзя нам расстаться, не совершив возлияний. Но так как в этой харчевне нет хорошего вина, то я отведу вас в одно место, где угощу бутылочкой самого сухого лусенского и бесподобным фонкаральским мускатом. Мы должны кутнуть; пожалуйста, не откажите мне в этом удовольствии. О, почему не дано мне, хотя бы только на несколько дней приютить вас в своем приходском доме в Габии! Вас приняли бы там, как щедрого мецената, которому я обязан спокойствием и обеспеченностью своей теперешней жизни. Пока он держал эту речь, ему подали обед. Он принялся за еду, не переставая, однако, в промежутках осыпать меня лестью. Тут и мне, наконец, удалось вставить слово и так как он осведомился о своем друге мажордоме, то я не скрыл от него своего ухода от архиепископа. Я даже поведал ему о постигшей меня немилости во всех малейших подробностях, что он выслушал с большим вниманием. Кто бы после его излияний не стал ожидать, что, проникнутый сочувствием, он обрушится на архиепископа? Но ничуть не бывало. Напротив, он сделался холоден и задумчив, молча докончил свой обед, а затем, неожиданно встав из-за стола, поклонился мне с ледяным видом и исчез. Видя, что я больше не могу быть ему полезен, этот неблагодарный даже не дал себе труда скрыть от меня свои чувства. Я только посмеялся над его неблагодарностью и, отнесясь к нему с тем презрением, которого он заслуживал, крикнул ему вслед так громко, чтоб меня слышали:
- Эй, смиреннейший духовник женской обители, прикажи-ка заморозить бесподобное лусенское, которым ты хотел меня угостить! Не успел Гарсиас покинуть зал, как вошли два веселых, пристойно одетых кавалера и уселись рядом со мной. Они разговорились об актерах гренадской труппы и о новой комедии, которая тогда ставилась. Судя по их словам, пьеса пользовалась в городе шумным успехом. Мне захотелось в тот же день посмотреть на это представление, тем более что за свое пребывание в Гренаде я ни разу не побывал в театре. Живя почти все время в архиепископском дворце, где всякие зрелища были преданы анафеме, я не смел доставить себе подобное удовольствие. Моим единственным развлечением были проповеди. Когда наступило время спектакля, я отправился в комедию, где застал большое стечение публики. Еще до начала представления вокруг меня раздались споры о пьесе, и я заметил, что каждый считал себя вправе в них вмешаться. Одни говорили за, другие против. - Видал ли кто лучшее произведение? - заявляли оправа. - Убогий стиль! - восклицали слева. Конечно, существует немало плохих актеров, но надо сознаться, что плохих критиков еще больше. Когда я думаю о неприятностях, которые приходится претерпевать драматургам, то удивляюсь тому, что еще существуют смельчаки, готовые противодействовать невежеству толпы и опасной критике недоучек, нередко портящих вкусы публики. Наконец, вышел грасиосо (*120), чтоб начать представление. Его появление было встречено единодушными рукоплесканиями, из чего я заключил, что это был один из тех избалованных актеров, которым партер прощает все. Действительно, при всяком его слове, при малейшем жесте сейчас же раздавались аплодисменты. Публика слишком явно выражала ему свое одобрение, а потому он и злоупотреблял им. Я заметил, что он иногда играл весьма небрежно и подвергал слишком большому испытанию установившееся в его пользу предубеждение. Если б его освистали, вместо того чтоб рукоплескать, то во многих случаях воздали бы ему по заслугам. Хлопали в ладоши также при появлении нескольких других исполнителей, в том числе одной актрисы, игравшей роль наперсницы. Я вгляделся в нее... Но нет слов, чтоб выразить мое удивление, когда я узнал в ней Лауру, мою любезную Лауру, которую помнил в Мадриде у Арсении. Не могло быть никаких сомнений в том, что это она. Ее фигура, ее черты, ее голос - словом, все убеждало меня в правильности моего предположения. Все же, словно не доверяя свидетельству собственных глаз и ушей, я спросил у кавалера, находившегося подле меня, как зовут эту артистку. - Откуда вы свалились? - отвечал он. - Видимо, вы только что приехали, если не знаете прекрасной Эстрельи. Сходство было слишком разительно, чтоб ошибиться. Я понял, что вместе с ремеслом Лаура переменила также и имя. Мне хотелось узнать о ней поподробнее, и так как публика бывает обычно в курсе актерских дел, то я спросил у того же соседа, не обзавелась ли Эстрелья каким-нибудь могущественным покровителем. Он отвечал, что уже два месяца, как живет в Гренаде один знатный португальский сеньор, маркиз де Мариальва, который тратит на нее большие деньги. Он, наверное, рассказал бы мне и больше, если б я не постеснялся докучать ему расспросами. Сведения, данные мне кавалером, занимали меня гораздо больше, чем комедия, и если бы кто-нибудь спросил меня при выходе о сюжете пьесы, то поставил бы в весьма затруднительное положение. Я только то и делал, что мечтал о Лауре, или Эстрелье, и твердо решил на следующий же день отправиться к этой актрисе. Не скрою, что я испытывал некоторое беспокойство по поводу приема, который она мне окажет: было немало данных за то, что ввиду блестящего положения ее дел мое появление не доставит ей особенного удовольствия; с другой стороны, такой отличной артистке ничего не стоило притвориться, что она вовсе меня не знает, дабы отомстить человеку, которым она имела основания быть недовольной. Но все это меня не обескуражило. После легкого ужина, - а другого в моем трактире не полагалось, - я удалился в свою комнату, с нетерпением дожидаясь завтрашнего дня. Я мало спал в эту ночь и поднялся ни свет ни заря. Но так как мне думалось, что возлюбленная знатного сеньора не станет принимать посетителей в столь ранний час, то перед тем как идти к ней, я провел часа три или четыре за туалетом, приказав побрить себя, напудрить и надушить. Мне хотелось предстать перед ней в таком виде, чтоб ей не пришлось краснеть при встрече со мной. Я вышел около десяти часов и отправился к Лауре, зайдя сперва в театр, чтоб спросить, где она живет. Она занимала переднюю половину большого дома. Мне открыла дверь камеристка, которую я попросил передать, что молодой человек желает поговорить с сеньорой Эстрельей. Девушка пошла, чтоб доложить обо мне, и я тотчас же услыхал, как ее госпожа сказала, сильно повышая голос:
- Какой еще там молодой человек? Что ему от меня нужно? Пусть войдет. Из этого я заключил, что попал не вовремя: вероятно, португальский любовник Эстрельи присутствовал при ее туалете, и она нарочно повысила голос, желая показать ему, что она не такая особа, чтобы принимать подозрительных посланцев. Мое предположение оправдалось: маркиз де Мариальва проводил у нее почти каждое утро. Я уже приготовился поэтому наткнуться на неблагосклонный прием, но эта необыкновенная артистка, завидев меня, бросилась мне навстречу с распростертыми объятиями и, как бы охваченная умилением, воскликнула: - Вы ли это, любезный братец? С этими словами она поцеловала меня несколько раз, а затем сказала, повернувшись к португальцу: - Простите меня, сеньор, за то, что я поддалась голосу крови. Встретив после трех лет разлуки нежно любимого брата, я была не в силах сдержать своих чувств. Дорогой мой Жиль Блас, - продолжала она, снова обращаясь ко мне, - расскажите, пожалуйста, как поживает наша семья и в каком положении вы ее оставили? Этот вопрос сперва смутил меня, но я вскоре разгадал намерение Лауры и, чтоб содействовать ее уловке, отвечал, приспособляясь всем своим видом к сцене, которую нам предстояло разыграть: - Слава богу, сестрица, родители наши пребывают в добром здравии. - Не сомневаюсь, - сказала она, - что вы удивлены, застав меня комедианткой в Гренаде; однако не вините, не выслушав. Как вам известно, отец наш, печась о моей выгоде, просватал меня капитану дону Антонио Коэльо, который увез меня из Астурии в Мадрид, откуда был родом. Спустя полгода после нашего приезда он дрался на дуэли, которая произошла из-за его вспыльчивого нрава, и заколол кавалера, осмелившегося слегка за мной приударить. Кавалер этот служил у знатных особ, пользовавшихся большим влиянием. У моего супруга не было связей, а потому, забрав все находившиеся в доме драгоценности и наличные деньги, он бежал в Каталонию. Сев в Барселоне на корабль, переправился он в Италию, поступил в войска Венецианской республики и погиб в Морее, сражаясь с турками. В это время у нас конфисковали поместье, составлявшее единственное наше имущество, и я осталась совсем бедной вдовой. Что делать в такой крайности? Затруднительное положение для молодой честной женщины. В Астурию я не могла вернуться. Это было ни к чему: от родителей мне нечего было ожидать, кроме соболезнований. С другой стороны, я была слишком строго воспитана, чтоб опуститься до беспутной жизни. На что же решиться? И вот я стала комедианткой, чтоб сохранить свою репутацию. Когда я услыхал конец Лауриной повести, меня разобрал такой смех, что я еле удержался. Мне удалось, однако, справиться с собой, и я даже сказал ей серьезным тоном: - Одобряю ваше поведение, сестрица, и очень рад, что вы так хорошо устроились в Гренаде. Маркиз де Мариальва, не проронивший ни слова из нашего разговора, принял за чистую монету все, что было угодно наболтать вдове дона Антонио. Он даже вмешался в нашу беседу и спросил, нахожусь ли я на службе в Гренаде или в каком-либо другом городе. Минуту я колебался, не соврать ли, но затем, сочтя это излишним, сказал правду. Я даже сообщил по порядку, как поступил к архиепископу и при каких обстоятельствах ушел от него, чем немало насмешил португальского сеньора. По правде говоря, я не сдержал при этом обещания, данного Мелькиору, и немножко поиздевался над его высокопреосвященством. Но комичнее всего было то, что Лаура, принявшая мой рассказ за басню, сочиненную по ее примеру, заливалась искренним хохотом над моим злоключением, от чего, вероятно, воздержалась бы, если бы знала, что я вовсе не врал. После этого повествования, которое я закончил рассказом о нанятой мною комнате, нас пришли звать к столу. Я тотчас же вознамерился удалиться, чтоб пообедать в своем трактире, но Лаура удержала меня: - Куда это вы, братец? - сказала она. - Вы обедаете со мной. Я не потерплю, чтоб вы дольше оставались в меблированных комнатах. Вы должны жить и столоваться у меня. Прикажите сегодня же вечером перенести сюда свои пожитки: здесь для вас найдется постель. Тут португальский сеньор, которому, быть может, такое гостеприимство нисколько не улыбалось, обратился к Лауре и сказал:
- Нет, Эстрелья, вы живете не достаточно просторно, чтоб поселить у себя еще кого-нибудь. Ваш брат, - добавил он, - производит впечатление славного малого, и то, что он приходится вам таким близким человеком, побуждает меня заинтересоваться им. Я беру его к себе на службу. Он будет моим любимым секретарем, и я сделаю его своим поверенным. Пусть сегодня же отправляется ночевать ко мне, я велю приготовить ему помещение. Он получит четыреста дукатов жалованья, и если впоследствии, как надо надеяться, я останусь им доволен, то постараюсь утешить его в том, что он был слишком чистосердечен со своим архиепископом. Я рассыпался перед маркизом в благодарностях, а Лаура последовала моему примеру еще с большим усердием. - Не стоит больше говорить об этом, - прервал он нас, - все улажено. С этими словами он поклонился своей театральной диве и вышел. Лаура тотчас же провела меня в свой кабинет, где, убедившись, что мы находимся наедине, воскликнула: - Я задохнусь, если еще дольше буду удерживаться от хохота; так меня разбирает. Она развалилась в кресле и, держась за бока, принялась смеяться, как сумасшедшая. Я не мог не последовать ее примеру, а когда мы вдосталь нахохотались, Лаура сказала: - Признайся, Жиль Блас, что мы разыграли презабавную комедию. Но такой развязки я не ожидала. Мне хотелось только предоставить тебе стол и пристанище, и, чтоб соблюсти при этом приличие, я выдала тебя за своего брата. Я в восторге от того, что случай определил тебе столь знатное место. Маркиз де Мариальва - щедрый сеньор, который сделает для тебя даже больше, чем обещал. Другая на моем месте, - продолжала она, - не приняла бы столь ласково человека, который бросает своих друзей, даже не простясь с ними. Но я принадлежу к тому сорту добрейших девиц, которые всегда рады повидать ветрогонов, некогда близких их сердцу. Я чистосердечно признал, что поступил неучтиво, и попросил у нее прощения, после чего она отвела меня в очень хорошую столовую. Усевшись за стол, мы величали друг друга не иначе, как братом и сестрой, так как при этом присутствовали лакей и камеристка. Отобедав, мы вернулись в кабинет, где перед тем беседовали. Тут моя несравненная Лаура, дав волю своей природной веселости, спросила меня обо всем, что случилось со мной после нашей разлуки. Я поведал ей подробно все свои похождения, а когда я удовлетворил ее любопытство, то она отплатила мне тем же, изложив свою историю нижеследующим образом. Я расскажу тебе возможно короче, какими судьбами я попала в комедиантки. После того как ты покинул меня столь благородным образом, случилось у нас важное событие. Арсения, моя барыня, скорее соскучившись, чем пресытившись светским образом жизни, бросила театр и увезла меня с собой в прекрасное поместье подле Саморы, которое она перед тем купила на деньги, полученные с иностранцев. У нас скоро завелись знакомые в этом городе. Мы частенько ездили туда и оставались там на день или два, а затем возвращались обратно, чтоб уединиться в своем замке. В одну из наших поездок увидал меня случайно сын коррехидора, дон Фелис Мальдонадо, и я ему понравилась. Он стал искать случая поговорить со мной наедине, и, не желая ничего от тебя скрывать, признаюсь, что я слегка помогла ему найти этот случай. Моему кавалеру шел двадцатый год. Он был писаным красавцем и хорош, как сам Амур, а его щедрость и галантные манеры обольщали сердца еще в большей мере, чем его наружность. Он с такой предупредительностью и настойчивостью предложил мне крупный брильянт, который носил на пальце, что я была не в силах ему отказать. Заполучив такого любезного поклонника, я была на седьмом небе. Но сколь опрометчиво поступают гризетки, пленяясь сыновьями могущественных отцов! Коррехидор, самый строгий из всей своей братии, проведал про наши отношения и поторопился предупредить дальнейшие последствия. Он послал за мной отряд альгвасилов, которые, несмотря на мой плач, отвели меня в Приют магдалинок. Там надзирательница распорядилась без всяких формальностей отобрать у меня перстень и платье и облачить меня в длинное одеяние из серой саржи, перехваченное в поясе широким черным ремешком, с которого свисали до самых пят четки с крупными бусинами. Затем меня отвели в залу, где я застала старого монаха, не знаю какого ордена, который принялся проповедовать мне покаяние, примерно так, как Леонарда поучала тебя терпению в подземелье. Он уверял меня, что я должна быть признательна людям, приказавшим меня запереть, и что они оказали мне великое одолжение, освободив из сетей дьявола, в которых я, по несчастью, запуталась. Признаюсь откровенно в своей неблагодарности: я не только не чувствовала себя обязанной по отношению к лицам, доставившим мне это удовольствие, но проклинала их на чем свет стоит.
Я провела восемь дней в полном отчаянии, но на девятый, - ибо я считала даже минуты, - судьба моя, видимо, пожелала перемениться. Пересекая маленький дворик, я повстречала эконома нашего заведения, особу, которой все там подчинялись, не исключая и самой надзирательницы. Он отчитывался в своем управлении только перед коррехидором, от которого зависел и который питал к нему полное доверие, Звали его Педро Сендоно, и был он родом из местечка Сальседон в Бискайе. Представь себе высокого, бледного и сухопарого человека, - фигура, прямо созданная для того, чтоб рисовать с него доброго разбойника. Он, казалось, еле взглядывал на магдалинок. Я уверена, что тебе не приходилось видеть более лицемерной рожи, хотя ты и жил у архиепископа. Итак, - продолжала она, - я встретила сеньора Сендоно, который остановил меня и промолвил: - Утешься, дочь моя, я сочувствую вашим несчастьям. Больше он не сказал ничего и пошел своим путем, предоставив мне комментировать как угодно этот лаконичный текст. Считая его порядочным человеком, я вправду вообразила, что он потрудился выяснить причину моего заключения и, не найдя за мной вины, которая заслуживала бы столь недостойного обращения, решил похлопотать обо мне перед коррехидором. Но я плохо знала своего бискайца; у него были совсем другие намерения. Он обдумывал план поездки, о котором поведал мне несколько дней спустя. - Любезная Лаура, - сказал он, - я глубоко тронут вашими невзгодами и порешил положить им конец. Не скрываю от себя, что рискую при этом жизнью, но я сам не свой и хочу жить только ради вас. Положение, в котором вы находитесь, разрывает мне сердце. Завтра же освобожу вас из заключения и сам отвезу в Мадрид. Я готов пожертвовать всем ради счастья стать вашим избавителем. Я чуть было не лишилась чувств при этих словах сеньора Сендоно, который, заключив по моим благодарственным излияниям о моем желании удрать, имел дерзость на следующий же день увезти меня на глазах у всех, и вот каким способом. Он сказал надзирательнице, что ему приказано доставить меня к коррехидору, жившему в загородном доме в двух милях от Саморы, и нагло усадил меня в почтовую карету, заложенную двумя добрыми мулами, которых он купил для этой цели. При нас не было никакой челяди, кроме одного слуги, который правил и на которого эконом мог вполне положиться. Мы двинулись в путь, но не по направлению к Мадриду, как я предполагала, а к португальской границе, куда прибыли раньше, чем саморский коррехидор мог узнать о нашем бегстве и послать нам вдогонку своих ищеек. Перед въездом в Браганцу бискаец заставил меня облачиться в мужское платье, которым предусмотрительно запасся, и, рассчитывая ехать со мной дальше, сказал мне на постоялом дворе, где мы остановились: - Не гневайтесь на меня, прекрасная Лаура, за то, что я увез вас в Португалию. Саморский коррехидор, конечно, будет разыскивать нас в нашем отечестве как преступников, для которых не должно быть убежища в Испании. Но, - добавил он, - мы можем спастись от его преследований в чужеземном королевстве, хотя и находящемся под испанским владычеством (*121). Во всяком случае мы будем там в большей безопасности, чем в нашей стране. Дайте уговорить себя, ангел мой; последуйте за человеком, который вас боготворит. Мы отправимся с вами в Коимбру. Там я определюсь в шпионы святой инквизиции, и под крылышком этого грозного трибунала мы станем коротать свои дни в приятном спокойствии. Это пылкое предложение убедило меня в том, что я связалась с кавалером, вовсе не расположенным служить защитником инфант ради одной только рыцарской славы. Я поняла, что он сильно рассчитывал на мою благодарность и в особенности на мое бедственное положение. Но, несмотря на то, что эти два обстоятельства склоняли меня в его пользу, я гордо отказалась от его предложения. Правда, у меня было два веских основания выказать себя такой несговорчивой: во-первых, он мне не нравился, а во-вторых, я не считала его достаточно богатым. Но когда, продолжая настаивать на своем, он обещал прежде всего жениться на мне и показал воочию, что должность эконома обеспечила его на долгое время, то, не скрою, я принялась внимать ему гораздо благосклоннее. Ослепленная золотом и драгоценностями, которые он выложив передо мной, я испытала на себе, что корысть способна производить такие же метаморфозы, как и любовь. Мой бискаец постепенно начал становиться совсем другим человеком в моих глазах. Его длинное сухопарое тело превратилось в стройный стан; его бледность показалась мне дивной белизной, и я даже нашла похвальный эпитет для лицемерного выражения его лица. Словом, я без отвращения согласилась стать его женой перед богом, которого он призвал в свидетели нашего уговора. После этого ему уже не пришлось испытывать никакого сопротивления с моей стороны. Мы снова пустились в путь, и вскоре Коимбра приютила в своих стенах новое семейство.
Мой муж накупил мне довольно пристойных женских нарядов и подарил несколько брильянтов, среди коих я узнала камень дона Фелиса Мальдонадо. Этого было достаточно, чтоб объяснить мне происхождение виденных мною драгоценностей и чтоб убедить меня в том, что я не вышла за человека, строго соблюдавшего седьмую заповедь. Но, считая себя первопричиной его мошенничеств, я охотно простила их ему. Женщина способна извинить даже самые дурные поступки, совершенные ради ее красоты. Не будь этого, он казался бы мне самым отъявленным злодеем. В течение двух или трех месяцев я в общем была довольна своим мужем. Он был всегда учтив и, казалось, питал ко мне нежную любовь. Тем не менее, его знаки внимания были лживой уловкой: негодяй обманывал меня и готовил мне судьбу, которую должна ожидать всякая девушка, соблазненная бесчестным человеком. Однажды, вернувшись с обедни, я не нашла дома ничего, кроме голых стен; мебель и даже мои платья - все было увезено. Сендоно и верный его слуга так ловко распорядились, что менее чем в час очистили весь дом до нитки, а я наподобие новой Ариадны (*122), покинутой неблагодарным, осталась в одном только платье, да еще при перстне дона Фелиса, по счастью, оказавшемся у меня на пальце. Но уверяю тебя, что я не стала сочинять элегий по поводу своего несчастья, а скорее благословляла небо за избавление от мерзавца, который рано или поздно не преминул бы попасть в руки правосудия. Я просто сочла прожитое с ним время за потерянное и твердо решила его наверстать. Если б я захотела остаться в Португалии и поступить в услужение к какой-нибудь знатной сеньоре, то, конечно, нашла бы себе место; но потому ли, что я любила родину, или потому, что меня влекла моя звезда, уготовившая мне лучшую участь, я только и мечтала о том, чтоб вернуться в Испанию. Я обратилась к брильянтщику, который отсчитал мне стоимость моего перстня червонными, и уехала с одной старой испанской дамой, отправлявшейся в Севилью в дорожной карете. Дама эта, по имени Доротея, приезжала в Коимбру, чтоб повидаться со своей родственницей, и возвращалась в Севилью, где жила постоянно. У нас оказалось такое сходство вкусов, что мы привязались друг к другу с первого же дня; и наша взаимная симпатия так окрепла в дороге, что по прибытии в Севилью дама во что бы то ни стало пожелала, чтоб я остановилась в ее доме. Я не раскаялась в том, что завязала это знакомство. Мне никогда не приходилось видеть женщины с лучшим характером. По чертам ее лица и по живости глаз еще можно было судить о том, что немало гитар звучало в ее честь. К тому же она была вдовой нескольких мужей знатных родов и жила пристойно на доходы с отказанного ей имущества. Помимо прочих славных качеств, отличалась она еще особенным сочувствием к несчастиям молодых девиц. Когда я поведала ей свои, то она приняла так близко к сердцу мои интересы, что осыпала Сендоно тысячами проклятий. - Ах, эти собаки - мужчины! - воскликнула она таким тоном, точно и ей пришлось встретить на своем жизненном пути какого-нибудь эконома. - Ах, мерзавцы! И подумать только, что существуют такие обманщики, для которых провести женщину - одно удовольствие. Однако, дитя мое, - продолжала она, - меня утешает то, что, судя по вашим словам, вы ничем не связаны с этим бискайским клятвопреступником. Если ваш брак достаточно законен, чтоб служить для вас оправданием, то, с другой стороны, он достаточно незаконен, чтоб позволить вам вступить в лучший, если представится возможность. Я выходила всякий день с Доротеей то в церковь, то навестить друзей, ибо это лучший способ быстро завести любовную интригу. Несколько кавалеров обратили на меня свое внимание. Нашлись и такие, которые пожелали пощупать почву. Они подсылали к моей старой хозяйке, но у одних не было денег на обзаведение, а другие не надели еще гражданской тоги (*123), что отбивало у меня всякую охоту выслушивать их: я уже знала, чем это пахнет. Однажды Доротее и мне пришла фантазия посмотреть, как играют севильские комедианты. Они вывесили объявление, что пойдет "La famosa comedia - el Embaxador de si mismo" (*124), сочинение Лопе де Вега Карпио. Между актерками, выступавшими на сцене, я увидала одну из своих прежних подруг. То была Фенисия, веселая толстушка, которая служила в камеристках у Флоримонды и с которой ты не раз ужинал у Арсении. Я знала, что Фенисия уже свыше двух лет как покинула Мадрид, но не слыхала, чтоб она стала комедианткой. Мне не терпелось обнять ее, и пьеса поэтому казалась бесконечной. Впрочем, может статься, в этом были повинны и актеры, которые играли не достаточно хорошо или не достаточно плохо, чтоб меня позабавить. Ибо, признаюсь тебе, что, будучи хохотушкой, я одинаково веселюсь, гляжу ли я на хорошего или на самого бестолкового актера.
Наконец, настал желанный момент, т.е. конец этой famosa comedia, и мы с вдовой отправились за кулисы, где застали Фенисию, которая кокетничала вовсю и жеманничала, слушая щебетание юного птенца, видимо, увязнувшего в птичьем клее ее декламаторского искусства. Лишь только она увидала меня, как сейчас же милостиво отпустила своего поклонника и, направившись ко мне с распростертыми объятиями, осыпала меня всякими любезностями. Я же, со своей стороны, поцеловала ее от всего сердца. Мы выразили друг другу радость по поводу встречи, но так как ни время, ни место не благоприятствовали долгой беседе, то условились на следующий день переговорить у Фенисии более обстоятельно. Болтовня - одна из самых непреодолимых женских страстей, а в особенности моя. Я не смогла сомкнуть глаз во всю ночь, так мне хотелось почесать языком с Фенисией и задавать ей вопрос за вопросом. Легко догадаться, что я не поленилась встать спозаранку, чтоб отправиться туда, куда она мне указала. Она жила вместе со всей труппой в меблированных комнатах. Я попросила служанку, попавшуюся мне при входе, указать комнату Фенисии, и она повела меня наверх в коридор, вдоль коего помещалось десять-двенадцать клетушек, отделенных одними только сосновыми перегородками и населенных веселой ватагой. Моя водительница постучала в одну из дверей, и мне отворила сама Фенисия, у которой язычок от долгого ожидания зудел не меньше, чем у меня. Не успели мы присесть, как принялись трещать вовсю. И тут началось состязание. Нам надо было переговорить о стольких предметах, что вопросы и ответы так и сыпались с беспримерной словоохотливостью. После того как мы поведали друг другу свои похождения и рассказали про теперешнее состояние наших дел, Фенисия спросила меня о моих намерениях, "ибо, - сказала она, - нельзя сидеть сложа руки: девица в твоем возрасте должна приносить пользу обществу". Я отвечала ей, что решила, в ожидании лучшего, поступить в услужение к какой-нибудь знатной особе. - Фи! - воскликнула моя приятельница, - и не думай об этом! Неужели, душечка, ты не чувствуешь омерзения к службе? Возможно ли, чтоб тебе не претило подчиняться чужой воле, угождать прихотям других, выслушивать брань, - словом, быть рабой? Почему бы тебе не последовать моему примеру и не заделаться комедианткой? Нет более пристойного звания для умных людей без рода и достатка. Это нечто среднее между знатью и мещанством, вольное ремесло, свободное от тягостных приличий, принятых в обществе. Мы получаем свои доходы наличными деньгами с капитала, который хранится у публики. Живя постоянно среди радостей, мы тратим деньги так же легко, как добываем. Театр, - продолжала она, - особенно благоприятствует женщинам. В то время как я жила у Флоримонды, - даже стыдно вспомнить об этом, - мне приходилось принимать ухаживания капельдинеров Принцева театра; ни один порядочный человек не обращал внимания на мою особу. А почему бы это? Оттого что я была не на виду. Повесь картину в тень - и никто ее не заметит. Но какая перемена, с тех пор как я взошла на свой пьедестал, т.е. на сцену! За мной бегает по пятам самая блестящая молодежь во всех городах, где мы бываем. Много приятностей есть для комедиантки в нашем ремесле. Если она добродетельна, т.е. не заводит больше одного любовника за раз, то все ее почитают. Люди превозносят ее скромность; а когда она меняет ухаживателя, то на нее смотрят, как на вдову, вторично выходящую замуж. Но если настоящая вдова вступит в третий брак, то все ее презирают: можно подумать, что она оскорбляет людскую щепетильность. Напротив, актерка как бы становится тем драгоценнее, чем больше у нее перебывает обожателей, а после сотого приключения она ужи - королевское лакомство. - Кому вы это говорите? - прервала я Фенисию. - Неужели вы полагаете, что мне не известны все эти преимущества? Я не раз думала о них и не скрою от тебя, что они весьма соблазнительны для девицы моего пошиба. К тому же я чувствую склонность к театру. Но этого мало; надо обладать талантом, а его у меня нет. Я несколько раз пыталась декламировать перед Арсенией отрывки из пьес; но она осталась мною недовольна, и это отвратило меня от актерского ремесла.
- Тебя нетрудно обескуражить, - продолжала Фенисия. - Разве ты не знаешь, что знаменитые актрисы обычно бывают завистливы? Несмотря на все свое высокомерие, они боятся, как бы какой-нибудь новичок их не затер. Наконец, я не стала бы полагаться в этом деле на Арсению, так как она не могла быть искренней. Вообще же скажу без всякой лести, что ты прямо рождена для театра. В тебе все естественно, у тебя непринужденные и грациозные движения, сладкий голос, прелестная грудь и к тому же приятнейшая рожица. Ах, плутовка, скольких кавалеров ты бы пленила, если б стала актрисой! Она наговорила мне еще кучу соблазнительных вещей и заставила продекламировать несколько стихов, чтоб я сама могла судить о своих дарованиях в комедийном жанре. Прослушав меня, Фенисия пришла в еще больший восторг. Она наградила меня всяческими похвалами и превознесла выше всех мадридских актрис. После этого было бы непростительно с моей стороны сомневаться дольше в своих талантах. Арсения была заподозрена и уличена в зависти и недобросовестности. Мне пришлось согласиться с тем, что я замечательная исполнительница. В этот момент явились двое комедиантов, и Фенисия заставила меня повторить те же стихи. Оба они пришли в своего рода экстаз, из которого пробудились только затем, чтоб осыпать меня похвалами. Думаю, что если б они состязались в том, кто из них троих лучше меня расхвалит, то не могли бы придумать больших гипербол. Скромность моя не устояла против стольких славословий. Я начала воображать, что действительно чего-нибудь стою: и вот разум мой обращен в сторону комедии. - Итак, дорогая, - сказала я, - пусть будет по-твоему: я готова последовать твоему совету и поступить в труппу, если меня примут. При этих словах моя приятельница обняла меня с восторгом, а ее собратья, казалось, обрадовались не меньше ее проявленному мною намерению. Мы уговорились, что я явлюсь в театр на следующий день поутру и покажу перед собравшейся труппой тот же образчик своего таланта. Комедианты отнеслись ко мне еще благосклоннее, чем Фенисия, как только я прочитала в их присутствии каких-нибудь двадцать стихов. Они охотно приняли меня в свою труппу, после чего я перестала думать о чем бы то ни было, кроме своего первого выступления. Чтоб сделать его более блестящим, я истратила все деньги, оставшиеся от продажи кольца, и если их и не хватало на роскошный наряд, то все же мне удалось заменить великолепие изысканным вкусом. Наконец, я впервые вышла на сцену. Сколько аплодисментов! Сколько похвал! Я буду лишь скромна, если просто скажу тебе, что привела зрителей в восторг. Чтоб поверить этому, надо было быть свидетелем того шума, который я наделала в Севилье. Весь город говорил только обо мне, и в течение целых трех недель зрители толпами ходили в комедию. Благодаря этой новинке театр вернул себе публику, начинавшую было к нему охладевать. Словом, я очаровала всех своим выступлением. Но такой дебют был равносилен публичному объявлению, что я отдамся самому крупному и последнему наддатчику на торгах. Двадцать кавалеров всех возрастов и положений состязались между собой, кому взять меня на содержание. Если б я захотела следовать своей склонности, то выбрала бы самого молодого и пригожего; но мы, комедиантки, должны считаться только с корыстью и тщеславием, когда дело идет о том, чтоб устроить свое положение, - это театральный закон. Вот почему одержал верх дон Абросио де Нисана, человек уже пожилой и невзрачный, но богатый, щедрый и один из могущественнейших вельмож Андалузии. Правда, я заставила его дорого заплатить за это. Он снял для меня прекрасный дом, роскошно меблировал его, приставил ко мне повара, двух лакеев, горничную и обещал на расходы две тысячи дукатов в месяц. К этому надо еще добавить богатые наряды и довольно много драгоценностей. Даже Арсении так не везло. Какая перемена фортуны! Разум мой был не в силах это выдержать. Я вдруг стала казаться сама себе совсем другой личностью. Не дивлюсь тому, что иные девушки быстро забывают безвестность и нищету, из которых извлек их каприз какого-нибудь сеньора. Признаюсь тебе чистосердечно: аплодисменты публики, расточаемые мне со всех сторон, лесть и страсть дона Амбросио возбудили во мне тщеславие, доходившее до чрезмерных пределов. Я стала смотреть на свой талант, как на некую дворянскую грамоту. У меня появились замашки знатной дамы, и, столь же скупясь на кокетливые взгляды, сколь охотно раньше их расточала, я решила не дарить своим вниманием никого, кроме герцогов, графов и маркизов.
Сеньор де Нисана приходил ко мне всякий вечер ужинать с несколькими друзьями. Со своей стороны, я старалась пригласить самых забавных из наших актерок, и мы проводили большую часть ночи, веселясь и распивая вино. Я весьма пристрастилась к этой жизни, но она продолжалась всего полгода. Вельможи обычно бывают изменчивы; если б не это, то они были бы слишком обольстительны. Дон Амбросио покинул меня ради одной юной гренадской прелестницы, только что прибывшей в Севилью и обладавшей, помимо чар, еще умением из использовать. Но я огорчалась не более суток и заменила его двадцатидвухлетним кавалером, доном Луисом д'Алькасер (*125), с которым могли равняться красотой лишь немногие испанцы. Ты хочешь спросить меня, - вполне резонно, - почему я взяла в любовники столь юного сеньора, зная, как рискованно связываться с такими обожателями. Но у дона Луиса не было ни отца, ни матери, и он уже вступил во владение своим состоянием, а кроме того, скажу тебе, что такого рода связи опасны только для девиц, находящихся в услужении, или для каких-нибудь жалких авантюристок. Женщины же нашей профессии все равно, что титулованные особы: мы не ответчицы за то действие, которое производят наши чары. Пусть страдают семейства, чьих наследников мы ощипываем. Д'Алькасер и я столь сильно пленили друг друга, что, мнится мне, не было на свете любви более пламенной, чем наша. Мы оба были так влюблены, что казалось, будто нас околдовали. Те, кто знал о нашей привязанности, почитали нас самыми счастливыми людьми в мире, а между тем мы являлись, быть может, самыми несчастными. Хотя дон Луис и был весьма хорош собой, но зато так ревнив, что непрестанно тиранил меня несправедливыми подозрениями. Угождая его слабости, я тщетно старалась сдерживаться и не позволяла себе даже взглянуть на мужчину; но его недоверчивость, искусная в приписывании мне всякого рода грехов, делала все мои старания бесплодными. Когда я выступала на сцене, то ему казалось, будто я бросаю заигрывающие взгляды на каких-нибудь молодых кавалеров, и он осыпал меня упреками; словом, даже нежнейшие наши беседы всегда прерывались ссорами. Не было никакой возможности выносить это долее: чаша нашего терпения переполнилась, и мы расстались миролюбиво. Поверишь ли, но последний день нашей связи был для нас самым счастливым. Устав оба от перенесенных мук, мы дали на прощание волю своей радости, точно два несчастных пленника, обретших свободу после жестокого рабства. С тех пор я всячески остерегаюсь любви и избегаю привязанности, которая смутила бы мой покой. Нам, комедианткам, не пристало вздыхать, как прочим, и мы не должны сами испытывать страстей, над которыми насмехаемся перед публикой. В это время я задала немалую работу Славе: она распространяла повсюду, что я бесподобная актриса. Поверя сей богине, гренадские комедианты написали мне письмо, предлагая вступить в их труппу, и, дабы я не презрела этого предложения, прислали мне счет своих каждодневных расходов и список абонементов (*126), из чего я усмотрела, что дело это было для меня выгодным. А потому я согласилась, хотя в глубине души мне было жаль расстаться с Фенисией и Доротеей, которых я любила так, как только женщина способна любить другую. Первую из них я оставила в Севилье, в то время как она занималась расплавкой столового серебра одного ювелиришки, которого тщеславие заставило завести себе метрессу из комедианток. Я забыла тебе сказать, что, когда я поступила в театр, мне вздумалось называться не Лаурой, а Эстрельей, и под этим именем я отправилась в Гренаду. Я начала выступать там с не меньшим успехом, чем в Севилье, и вскоре оказалась окруженной толпой вздыхателей. Не желая поощрять никого без веских данных, я держала себя так строго, что пустила всем пыль в глаза. Однако, опасаясь, как бы самой не остаться в дурах при таком поведении, к тому же не свойственном моей природе, я было собралась внять мольбам одного молодого аудитора из мещан, который, кичась своей должностью, хорошим столом и выездом, корчил из себя сеньора. Но тут я впервые увидела маркиза де Мариальва. Этот португальский вельможа, из любопытства объезжавший Испанию, остановился по дороге в Гренаде. Он зашел в комедию. Я в тот день не играла. Маркиз весьма внимательно рассматривал выступавших актрис, и одна из них ему приглянулась. Он познакомился с ней на следующий же день и хотел было оформить это дело, когда я появилась в театре. Моя красота и кокетливость молниеносно повернули флюгер, и португалец оказался у моих ног. Но должна сказать тебе правду: мне было известно, что моя товарка понравилась этому сеньору, а потому я приложила все усилия, чтобы его отбить, и это мне удалось. Я знаю, что она на меня в обиде, но ничего не поделаешь. Она должна была бы рассудить, что такой поступок вполне естественен для женщины и что даже лучшие подруги не ставят себе этого в упрек.
Не успела Лаура кончить свое повествование, как ее соседка, старая комедиантка, зашла за ней, чтоб отправиться вместе в театр. Эта почтенная героиня подмостков могла бы отлично сыграть богиню Котитто (*127). Моя "сестра" не преминула представить своего "брата" этой допотопной особе, после чего с обеих сторон последовали превеликие учтивости. Я оставил их вдвоем, сказав вдове эконома, что увижусь с ней в театре, как только справлюсь с переноской своих пожитков к маркизу де Мариальва, жилище коего она мне указала. Зайдя сперва в нанятую мною комнату, я рассчитался с хозяйкой, а затем отправился с человеком, несшим мой чемодан, в гостиницу, где жил мой новый патрон. У крыльца попался мне его управитель, который спросил меня, не брат ли я госпожи Эстрельи, на что получил утвердительный ответ. - Добро пожаловать, сеньор кавальеро, - сказал он. - Маркиз де Мариальва, у которого я имею честь состоять в управителях, велел мне оказать вам любезный прием. Для вас отвели комнату, и, с вашего разрешения, я провожу вас туда, чтоб показать дорогу. Он повел меня на верхний этаж в крошечную клетушку, где еле помещались довольно узкая постель, шкап и два стула: это и были мои апартаменты. - Вам будет здесь не очень просторно, - заявил мой провожатый, - но зато я обещаю предоставить вам в Лиссабоне роскошное помещение. Заперев чемодан в шкап, я сунул ключ в карман и спросил, в котором часу ужинают. Он ответил мне, что португальский сеньор не столуется в гостинице и что каждый слуга получает ежемесячно известную сумму на харчи. Я задал еще несколько вопросов и убедился, что люди маркиза были пресчастливые бездельники. После этой короткой беседы я покинул управителя и отправился к Лауре, размышляя не без удовольствия о том, что сулило мне мое новое место. Лишь только я подошел к театру и назвался братом Эстрельи, как передо мной распахнулись все двери. Стоило посмотреть, как распинались привратники, чтоб очистить мне дорогу, точно я был одним из могущественнейших сеньоров в Гренаде. Все капельдинеры, все сборщики входных и выходных ярлыков (*128), встречавшиеся на моем пути, сгибались передо мной в три погибели. Но особенно хотелось бы мне рассказать читателю про почетный прием, который, как это ни смешно, оказали мне в артистической, где я застал всю группу одетой и уже готовой к выступлению. Узнав от Лауры, кто я такой, комедианты и комедиантки так и облепили меня. Мужчины сжимали меня в объятиях, а женщины, прикладываясь к моему лицу накрашенными щеками, покрывали его красными и белыми пятнами. Все спешили приветствовать меня, а потому говорили разом. Я не успевал им отвечать, но меня выручила моя сестрица, опытный язычок которой помог мне исполнить свой долг перед каждым. Я, впрочем, не отделался одними объятиями актеров и актерок. Мне пришлось выдержать еще учтивости декоратора, скрипачей, суфлера, счикателя и подсчикателя свеч, наконец, всех театральных служителей, которые, проведав о моем посещении, сбежались, чтоб поглядеть на меня. Можно было подумать, что все эти люди были подкидышами, никогда не видавшими ни одного брата. Между тем спектакль начался. Тогда дворяне, находившиеся в артистической, отправились смотреть пьесу, а я, как свой человек, продолжал калякать с актерами, не занятыми на сцене. Среди них был один, которого величали Мелькиором. Имя это поразило меня. Я внимательно поглядел на его носителя, и мне показалось, что я уже где-то видел этого актера. Наконец, я вспомнил и узнал в нем Мелькиора Сапату, того нищего странствующего комедианта, который, как я уже передавал в первом томе моего жизнеописания, макал хлебные корки в источник. Я тотчас же отвел его в сторону и сказал ему: - Если не ошибаюсь, вы тот самый сеньор Сапата, с которым я имел честь однажды завтракать на берегу прозрачного ручья между Вальядолидом и Сеговией. Меня сопровождал тогда один цирюльник. У нас были с собой кой-какие припасы, которые мы присоединили к вашим, соорудив таким образом маленький завтрак, сопровождавшийся многими приятными беседами. Сапата призадумался на несколько мгновений, а затем отвечал: - Вы рассказываете про обстоятельство, которое мне нетрудно восстановить в памяти. Я возвращался тогда в Самору после своего дебюта в Мадриде. Помню даже, что дела мои были неважны.
- И я это помню, - возразил я, - тем более, что ваш камзол был подбит театральными афишами. Я не забыл также, что вы жаловались тогда на чрезмерную добродетель вашей жены. - О, теперь я уже не жалуюсь! - поспешно воскликнул Сапата. - Слава богу, моя дражайшая половина совершенно исправилась, так что мой камзол подбит гораздо пристойнее. Я было собрался поздравить его с вразумлением супруги, но тут он был вынужден покинуть меня, чтоб выступить на сцене. Полюбопытствовав взглянуть на его жену, я подошел к одному комедианту и попросил его показать мне ее. Он исполнил мою просьбу, сказав: - Вот она; это - Нарсиса, самая хорошенькая из наших дам после вашей сестрицы. Я решил, что она должна быть той самой актрисой, которую облюбовал маркиз де Мариальва до встречи с Эстрельей, и моя догадка оказалась правильной. По окончании представления я проводил Лауру домой и застал там несколько поваров, готовивших парадный ужин. - Ты можешь здесь поужинать, - сказала она. - И не подумаю, - отвечал я, - маркиз, вероятно, захочет остаться с вами наедине. - Вовсе нет, - возразила Лаура, - он придет с двумя друзьями и одним из наших комедиантов. От тебя зависит быть шестым. Тебе известно, что у артисток секретари пользуются привилегией кушать вместе со своими господами. - Это так, - заметил я, - но не рано ли мне становиться на одну ногу с любимыми секретарями? Я должен сперва исполнить какое-нибудь интимное поручение, чтоб заслужить такое почетное право. Сказав это, я вышел от Лауры и направился в свой трактир, где рассчитывал столоваться ежедневно, так как мой господин не кормил дома своих слуг. Я увидал в углу залы старика, смахивавшего на монаха. Он был одет в серую сермягу и ужинал в одиночестве. Любопытство побудило меня сесть напротив него. Я вежливо поклонился ему, на что он ответил мне тем же. Получив свою порцию, я принялся молча уплетать ее с большим аппетитом и, частенько поглядывая на своего визави, заметил, что он не отрывает от меня глаз. Наконец, мне надоело это упорное разглядывание, и я обратился к старику со следующими словами! - Скажите, отче, не встречались ли мы с вами случайно где-нибудь в другом месте? Вы так пристально в меня всматриваетесь, точно я вам уже несколько знаком. Он отвечал серьезным тоном: - Я гляжу на вас, потому что меня поразило удивительное разнообразие приключений, отмеченное в чертах вашего лица. - Вот как! - сказал я насмешливо, - не изволит ли ваше преподобие увлекаться метопоскопией? (*129) - Могу похвалиться, - возразил он, - что владею в совершенстве этой наукой и что мои предсказания всегда сбывались. Я также знаю хиромантию и смею вас заверить, что, сопоставляя наблюдения над рукой и лицом человека, безошибочно предвещаю будущее. Хотя старец походил по внешности на разумного человека, однако же показался мне после этих слов таким безумцем, что я, не удержавшись, расхохотался ему прямо в лицо. Но вместо того чтоб обидеться на мою невежливость, он улыбнулся. Окинув залу взглядом и убедившись, что нас никто не подслушивает, он продолжал: - Не удивляюсь вашему предубеждению против этих двух наук, которые слывут у нас шарлатанскими. Они требуют длительного и тягостного изучения, а это отпугивает ученых, которые отрекаются от них и стараются их ославить, досадуя на то, что они им не даются. Что касается меня, то я не убоялся ни окружающего их тумана, ни трудностей, непрестанно встречающихся при поисках химических секретов и при опытах дивного искусства превращать металлы в золото. - Но я забываю, - продолжал он, спохватившись, - что обращаюсь к молодому кавалеру, которому мои речи, действительно, должны казаться бреднями. Образчик моего искусства лучше всяких слов заставит вас отнестись ко мне благосклоннее. Сказав это, он извлек из кармана склянку с алой жидкостью и снова обратился ко мне: - Вот эликсир, составленный мною сегодня утром с помощью перегонки соков нескольких растений, ибо я посвятил, подобно Демокриту (*130), почти всю свою жизнь изысканию свойств целебных трав и минералов. Вы сейчас испытаете его действие. Вино, которое мы пьем с вами за ужином, отвратительно; оно станет превосходным.
Старик тут же налил капли своего эликсира в мою бутылку, отчего вино сделалось лучше самых тонких вин, которые распивают в Испании. Чудеса поражают воображение, а когда оно разыграется, то человек перестает руководствоваться разумом. Очарованный поразительным секретом и убежденный в сверхдьявольских способностях его изобретателя, я воскликнул восторженно: - Ради бога, отче, простите меня, если я сперва принял вас за старого безумца! Отдаю вам теперь полную справедливость. Я и без дальнейших доказательств верю, что вы можете, если захотите, превратить железный брус в слиток золота. Сколь я был бы счастлив, если б постиг эту дивную науку! - Упаси вас господь! - прервал меня старец с глубоким вздохом. - Вы не ведаете, сын мой, о чем мечтаете. Вместо того чтоб завидовать, вы лучше пожалейте меня, ибо я затратил много трудов для того, чтоб сделать самого себя несчастным. Я нахожусь в постоянной тревоге и боюсь, как бы не проведали о моей тайне и не заточили меня навеки вечные в награду за все мои страдания. Опасаясь этого, я веду бродячий образ жизни, то переряженный патером или монахом, то кавалером или крестьянином. Можно ли назвать преимуществом умение делать золото, купленное столь дорогой ценой, и не является ли оно скорее мукой для тех, кто не может пользоваться им спокойно? - Вы рассуждаете, по-моему, весьма здраво, - сказал я тогда философу. - Ничто не может сравниться со спокойствием. Вы возбудили во мне отвращение к философскому камню, а потому я вполне удовольствуюсь, если вы не откажетесь Предсказать мне мою судьбу. - Весьма охотно, дитя мое, - возразил он. - Я уже исследовал ваше лицо. Теперь покажите ладонь. Я протянул ему руку с полным доверием, за что меня, наверно, осудят некоторые читатели, которые, быть может, поступили бы точно так же на моем месте. Он внимательно осмотрел ее и затем воскликнул с восторгом: - Ого, сколько переходов от горя к радости и от радости к горю! Какая курьезная чехарда злоключений и благополучии. Но вы уже испытали большую часть превратностей фортуны. Впредь вы избавлены от всех несчастий, и один благожелательный сеньор устроит вашу судьбу, которой не будут уже грозить никакие перемены. Заверив меня, что я могу положиться на его пророчество, он распрощался со мной и покинул трактир, оставив меня погруженным в раздумье по поводу того, что мне довелось от него услышать. Я не сомневался, что пресловутым благожелательным сеньором окажется не кто иной, как маркиз де Мариальва, а поэтому считал предсказанное вполне вероятным. Но будь оно даже совершенно несуразным, это не помешало бы мне поверить мнимому монаху, ибо он совершенно заворожил меня своим эликсиром. Желая, со своей стороны, способствовать осуществлению того счастья, которое он мне посулил, я решил служить маркизу еще с большим рачением, чем всем своим прежним господам. Приняв такое намерение, я с превеликой радостью вернулся в нашу гостиницу; никогда еще ни одна женщина не выходила от ворожеи преисполненной таким довольством. Маркиз еще не изволил вернуться от своей комедиантки, и я застал в его покоях камердинеров, которые в ожидании его возвращения забавлялись игрой в приму. Я познакомился с ними, и мы скоротали время в шутках до двух часов пополуночи, пока не приехал наш барин. Он несколько удивился, увидев меня, и сказал мне добродушным тоном, свидетельствовавшим о том, что он остался весьма доволен проведенным им вечером: - Как, Жиль Блас, вы еще не спите? Я отвечал, что хотел сперва спросить, нет ли каких приказаний. - Возможно, - заметил он, - что я завтра утром дам вам одно поручение, но вы еще успеете тогда узнать мои намерения. Ложитесь спать и знайте, что я освобождаю вас от обязанности дожидаться меня по вечерам: мне нужны только камердинеры. Обрадовавшись такому распоряжению, которое избавляло меня от дежурств, иногда казавшихся мне тягостными, я покинул апартаменты маркиза и отправился на свой чердак, где улегся в постель. Но, не будучи в состоянии уснуть, я последовал совету Пифагора (*131), который рекомендует вспоминать по вечерам то, что мы делали в течение дня, дабы хвалить себя за хорошие поступки и хулить за дурные.
Совесть моя была не настолько чиста, чтоб я был доволен собой. Меня мучило содействие, оказанное мной Лауриной проделке. Тщетно оправдывал я себя тем, что вежливость не позволяла мне уличить во лжи особу, ратовавшую только о моем благе, и что я некоторым образом был вынужден стать соучастником плутовства; ко, неудовлетворенный этими извинениями, я отвечал сам себе, что мне не следует продолжать эту плутню и что я буду бесстыднейшим человеком, если останусь служить у сеньора, которому так дурно заплатил за его доверие ко мне. Наконец, по строгом рассмотрении дела, я пришел к убеждению, что если я не мошенник, то во всяком случае мало чем от него отличаюсь. Перейдя затем к последствиям, я решил, что веду опасную игру, обманывая знатного сеньора, который, в наказание за мои грехи, рано или поздно проведает о нашей проделке. Эти разумные рассуждения вселили в меня некоторый страх, но вскоре мысли об удовольствиях и наживе рассеяли его. Впрочем, одних предсказаний владельца эликсира было достаточно, чтоб меня успокоить. А потому я погрузился в приятные мечты и занялся арифметическими вычислениями, высчитывая мысленно сумму, которую я скоплю из своего оклада после десятилетней службы. Я присоединил сюда наградные, которые барин мне пожалует, и, сообразуя их с его щедрым правом или, вернее, с моими желаниями, проявил такую - с позволения сказать - необузданную фантазию, что мои богатства оказались несметными. Такое изобилие благ мало-помалу усыпило меня, и я заснул, строя воздушные замки. На следующий день я встал около восьми часов, чтоб отправиться к патрону за приказаниями, но, открыв свою дверь, был крайне изумлен, когда увидал его перед собой в шлафроке и ночном колпаке. Он был один. - Жиль Блас, - сказал мне маркиз, - покидая вчера вечером твою сестру, я обещал провести с ней сегодняшнее утро; но важное дело мешает мне сдержать свое слово. Пойди к ней и скажи, что я весьма раздосадован этой помехой, но Что я обязательно буду ужинать у нее вечером. Это еще не все, - промолвил он, вручая мне кошелек и маленький шагреневый футляр, усыпанный брильянтами, - отнеси ей мой портрет и возьми себе этот кошелек с пятьюдесятью пистолями, как знак расположения, которое я уже к тебе питаю. Я взял одной рукой портрет, а другой кошелек, столь мало мною заслуженный, и не медля помчался к Лауре, говоря самому себе в порыве чрезмерной радости: "Превосходно! Пророчество, видимо, сбывается. Какое счастье быть братцем пригожей и любвеобильной девицы. Жаль только, что это приносит больше выгоды и удовольствия, чем чести". В противоположность особам своего ремесла, Лаура имела обыкновение вставать спозаранку. Я застал ее за уборным столиком, где она в ожидании своего португальца прибавляла к своей естественной красоте все вспомогательные чары, изобретенные искусством кокеток. - Любезная Эстрелья, магнит чужеземцев, - сказал я входя, - отныне ничто не препятствует мне кушать за одним столом с моим господином, ибо он почтил меня поручением, которое дает мне эту привилегию и для выполнения коего я сюда пришел. Планы сеньора маркиза расстроились, и он лишен сегодня утром удовольствия беседовать с вами, но для вашего утешения он отужинает здесь вечером и посылает вам свой портрет, к коему, сдается мне, приложено нечто еще более утешительное. Я тут же вручил Лауре футляр, и созерцание великолепной игры брильянтов, которыми он был украшен, доставило ей немалое удовольствие. Она открыла его, потом, небрежно взглянув на живопись, захлопнула и заговорила о драгоценных камнях. Похвалив их красоту, она сказала мне с улыбкой: - Да, такие портреты театральные дивы ценят больше оригиналов. Затем я сообщил ей, что, передавая мне это подношение, щедрый португалец наградил меня кошельком с пятьюдесятью пистолями. - Поздравляю тебя, - сказала она. - Этот сеньор начинает с того, чем другие даже редко кончают. На это я ответил ей: - Вам, моя обожаемая, обязан я этим подарком. Маркиз пожаловал мне его только благодаря нашему родству. - Мне хотелось бы, - промолвила она, - чтоб он жаловал тебя так всякий день. Не могу тебе выразить, сколь ты мне дорог! С первой нашей встречи я привязалась к тебе такими прочными узами, что время не смогло их разрушить. После того как мы расстались в Мадриде, я не отчаялась разыскать тебя, и когда ты вчера явился, то встретилась с тобой, как с человеком, который неизбежно должен был ко мне вернуться. Словом, мой милый, небо предназначило нас друг для друга. Ты будешь моим мужем, но сперва нам следует разбогатеть. Осторожность требует, чтоб мы с этого начали. Мне нужны еще три-четыре любовных интриги, и твое благополучие будет обеспечено.
Я вежливо поблагодарил ее за хлопоты, которые она готова была предпринять ради меня, и мы незаметно проболтали до полудня. Затем я удалился, чтоб доложить своему господину, как приняла его фея присланный им гостинец. Хотя Лаура не снабдила меня в этом отношении никакими инструкциями, я не преминул сочинить по дороге изрядный комплимент, который собирался передать маркизу от ее имени. Но это был потерянный труд, ибо в гостинице мне сказали, что мой господин только что вышел, и судьбе было угодно, чтоб я больше никогда его не видал, как читатель узнает из следующей главы. Я направился в свой трактир, где, встретив двух приятных собеседников, пообедал и просидел с ними за столом до начала комедии. Затем мы расстались. Они пошли по своим делам, а я побрел в театр. Замечу мимоходом, что у меня были все основания для хорошего настроения: моя беседа с кавалерами носила самый веселый характер, а фортуна улыбалась мне, как никогда. Между тем меня разбирала тоска, от которой я не мог отделаться. Пусть говорят после этого, что человек не предчувствует угрожающих ему несчастий. Как только я заглянул в артистическую, ко мне подошел Мелькиор Сапата и шепотом пригласил следовать за собой. Он отвел меня в один из уединенных уголков театра и обратился ко мне с такою речью: - Сеньор кавальеро, считаю своим долгом сделать вам весьма важное сообщение. Вы, конечно, знаете, что маркиз де Мариальва сперва увлекся моей супругой Нарсисой; он даже назначил день, чтоб отведать моего пирога, но хитрая Эстрелья расстроила это свидание и сама пленила португальского сеньора. Вы понимаете, что комедиантка не выпустит такой добычи с легким сердцем. Моя жена не может этого простить и способна на любую месть. На ваше несчастье, ей как раз представился хороший случай. Вчера, как вы помните, наши театральные служители сбежались посмотреть на вас. Подсчикатель свеч заявил кой-кому из труппы, что он вас узнал и что вы такой же брат Эстрельи, как он сам. Сплетня, - продолжал Мелькиор, - дошла сегодня до ушей Нарсисы, которая не преминула порасспросить ее автора, а тот подтвердил ей сказанное. По его словам, он знавал вас в то время, когда вы были лакеем у Арсении, а Эстрелья под именем Лауры служила у нее же в Мадриде. Моя жена, обрадованная этим открытием, уведомит обо всем маркиза де Мариальва, который должен сегодня вечером быть в театре. Примите это к сведению, и если вы на самом деле не брат Эстрельи, то советую вам по дружбе, а также в память нашего старинного знакомства, позаботиться о своей безопасности. Нарсиса, которая требует только одной жертвы, позволила мне уведомить вас об этом, дабы вы успели поспешным бегством предупредить могущие произойти роковые события. Ему не к чему было распространяться далее на эту тему. Я поблагодарил за предупреждение гистриона, легко догадавшегося по моему испуганному виду, что я не стану уличать во лжи подсчикателя. И, действительно, у меня не было ни малейшего желания нагло упорствовать. Я даже не подумал зайти на прощание к Лауре из опасения, как бы она не заставила меня разыграть нахала. Не могло быть сомнений, что такая прекрасная комедиантка, как моя сестрица, сумеет выпутаться из затруднительного положения, но для себя я предвидел неминуемую кару и не испытывал такой влюбленности, чтоб презреть опасность. Все мои помыслы были направлены только на то, чтоб убежать со своими пенатами, т.е. пожитками. Я исчез из гостиницы в мгновение ока и распорядился молниеносно вынести и переправить свой чемодан к погонщику мулов, который должен был в три часа поутру отправиться в Толедо. Мне хотелось тотчас же очутиться у графа Полана, дом которого казался мне единственным надежным убежищем. Но до него было еще далеко, и я с трепетом думал о том, что мне предстоит провести немало времени в этом городе, где, быть может, меня начнут разыскивать в ту же ночь. Тем не менее, я отправился ужинать в свой трактир, хотя испытывал не меньшее беспокойство, чем должник, знающий, что альгвасил гонится за ним по пятам. Не думаю, чтоб съеденная мной в этот вечер пища дала надлежащий питательный сок моему желудку. Став жалкой игрушкой страха, я вглядывался во всех входящих и дрожал от ужаса всякий раз, как обнаруживал какую-нибудь подозрительную физиономию, каковое не редкость в таких местах. Отужинав в непрестанной тревоге, я встал из-за стола и вернулся к погонщику, где улегся на свежей соломе в ожидании отъезда.
Смею сказать, что в эту ночь терпение мое подверглось тяжелому испытанию. Меня осаждали тысячи неприятных мыслей. Всякий раз, как мне удавалось вздремнуть, я видел взбешенного маркиза, который полосовал прекрасное лицо Лауры и производил в ее жилище полный разгром или приказывал своим челядинцам бить меня палками до смерти. Тут я просыпался, и пробуждение, обычно столь приятное после кошмара, становилось для меня мучительнее, чем самый сон. К счастью, погонщик избавил меня от этого тягостного состояния, объявив, что мулы поданы. Я тотчас же вскочил на ноги и, благодарение богу, выехал, наконец, из города, навсегда излечившись от любви к Лауре и от хиромантии. По мере того как мы удалялись от Гренады, у меня становилось спокойнее на душе. Я вступил в беседу с погонщиком, хохотал по поводу нескольких забавных историй, которые он мне рассказал, и незаметно утерял всякий страх. В Убеде, где мы ночевали после первого перегона, я заснул мирным сном, а на четвертый день мы прибыли в Толедо. Первым делом я спросил, где живет граф Полан, и отправился к нему в полной уверенности, что он не позволит мне остановиться нигде, кроме как у него. Но счет сей сделан был без хозяина. В палатах оказался только привратник, сообщивший мне, что его господин выехал накануне в замок Лейва, так как оттуда пришло известие об опасной болезни Серафины. Я этого не ожидал. Отсутствие графа несколько омрачило мое пребывание в Толедо и побудило меня переменить свое намерение. До Мадрида было недалеко, а потому я решил отправиться туда. Мне казалось, что я сумею сделать карьеру при дворе, где для этого, как мне говорили, вовсе не требуется быть непременно гением. На следующий день я воспользовался лошадью, возвращавшейся порожняком, и таким способом добрался до столицы Испании. Меня влекла туда сама фортуна, предназначавшая мне более важные роли, чем те, которыми она до сих пор меня наделяла. По приезде своем в Мадрид, я тотчас же пристал в меблированных комнатах, где в числе прочих постояльцев жил один старый капитан, приехавший с окраин Новой Кастилии, чтоб хлопотать при дворе о пенсии, которую он, по его мнению, вполне заслужил. Его звали дон Анибал де Чинчилья. Увидав его впервые, я даже пришел в некоторое изумление. Это был человек лет шестидесяти, гигантского роста, но исключительной худобы. Он носил густые и закрученные вверх усы, которые доходили ему с обеих сторон до самых висков. У него не только не хватило руки и ноги, но, кроме того, широкая повязка из зеленой тафты прикрывала ему недостающий глаз, а лицо в нескольких местах казалось покрыто шрамами. В остальном же капитан ничем не отличался от прочих людей и мог сойти не только за рассудительного, но и за весьма серьезного человека. Он строго придерживался кодекса морали и был особенно щепетилен в вопросах чести. После двух-трех бесед Чинчилья почтил меня своим доверием. Вскоре я был в курсе всех его дел. Он рассказал мне, при каких обстоятельствах потерял глаз в Неаполе, руку в Ломбардии и ногу в Нидерландах. Больше всего я дивился тому, что, повествуя о баталиях и осадах, он не позволял себе никакого фанфаронства, ни малейшего хвастовства, хотя, видит бог, я охотно простил бы ему, если б в возмещение за утерянную половину тела он стал восхвалять ту, которая ему осталась. Далеко не все офицеры, возвращающиеся с войны целыми и невредимыми, бывают такими скромниками. По его словам, он особенно тяготился тем, что во время походов прожил крупное состояние и принужден был существовать на доход в сто дукатов, едва хватавший на завивку усов, оплату квартиры и на переписку челобитных. - Ибо, сеньор кавальеро, - добавил он, пожимая плечами, - видит бог, я подаю их каждый день, но никто не обращает на них ни малейшего внимания. Можно подумать, что мы побились об заклад с первым министром, кому из нас скорее надоест: мне ли подавать или ему принимать мои челобитные. Я также имею честь зачастую вручать оные королю; но каков слуга, таков и барин, а тем временем мой замок Чинчилья превращается в развалины, так как мне не на что его чинить. - Никогда не надо отчаиваться, - отвечал я на это капитану. - Вы знаете, что обычно приходится немного повременить, когда добиваешься высочайших милостей. Возможно однако, что недалек час, когда вам сторицей воздается за все ваши труды и старания.
- Не смею льстить себя такой надеждой, - возразил Анибал. - Не прошло еще трех дней, как я беседовал с одним из секретарей министра, и если его послушать, то мне необходимо запастись терпением. - А что он сказал вам, сеньор капитан? - спросил я. - Неужели вы, по его мнению, недостойны награды за понесенные вами увечья? - Рассудите сами, - отвечал Чинчилья. - Этот секретарь заявил мне без обиняков: "сеньор идальго, не старайтесь превозносить свое усердие и свою преданность; рискуя жизнью за родину, вы только исполнили свой долг. Слава, сопровождающая подвиги доблести, является сама по себе достойной наградой и должна доставлять удовлетворение, в особенности испанцу. А потому перестаньте заблуждаться и рассматривать, как чей-то долг, пенсию, о которой вы хлопочете. Если вам ее пожалуют, то вы будете обязаны этой милостью исключительно великодушию нашего короля, которому угодно почитать себя в долгу перед теми подданными, кто служил государству верой и правдой". Из сего, - добавил капитан, - можете усмотреть, что я, чего доброго, еще сам в долгу перед родиной и что мне придется уехать отсюда с тем, с чем я приехал. Невозможно равнодушно отнестись к порядочному человеку, когда видишь, что он в нужде. Я убеждал капитана не терять бодрости и предложил ему переписывать безвозмездно его челобитные. Не довольствуясь этим, я предоставил в его распоряжение свой кошелек и заклинал его взять оттуда, сколько ему потребуется. Но он был не из тех людей, которые в таких случаях хватаются за деньги, не дожидаясь вторичного приглашения. Напротив, выказав себя крайне щепетильным в этих делах, капитан гордо поблагодарил меня за мою предупредительность. Затем он поведал мне, что, не желая ни у кого одолжаться, он постепенно приучил себя довольствоваться столь малым, что даже самого ничтожного количества пищи было достаточно, чтоб его насытить. Это оказалось правдой: он питался исключительно чесноком и луком, а потому от него осталась только кожа да кости. Желая избежать свидетелей, он обычно запирался для этих скудных трапез в своей комнате. Все же мне удалось в конце концов упросить его, чтоб мы обедали и ужинали вместе, и, пустившись из сочувствия к нему на хитрость, я обманул его гордость, заказав гораздо больше мяса и вина, чем мне самому требовалось, и усиленно уговаривая его отведать и того и другого. Сперва он церемонился, но в конце концов уступил моим настояниям, после чего, постепенно осмелев, помог мне сам очистить блюдо и опорожнить бутылку. Выпив четыре-пять стаканов вина и ублажив свой желудок хорошей пищей, он сказал, повеселев: - Вы великий соблазнитель, сеньор Жиль Блас, и заставляете меня делать все, что вам угодно. У вас такие обходительные манеры, что я уже больше не боюсь злоупотребить вашим великодушием. Мой капитан, казалось, был в ту минуту настолько далек от своей щепетильности, что если б я пожелал воспользоваться моментом и снова предложить ему свой кошелек, то он, вероятно, не отказался бы. Но я не подверг его этому испытанию и удовольствовался тем, что сделал его своим сотрапезником и взялся не только переписывать, но и составлять вместе с ним его челобитные. Наловчившись в переписке проповедей, я научился гладко строить фразы, и сам стал чем-то вроде сочинителя. Старый служака, со своей стороны, мнил себя великим мастером по письменной части, так что, соревнуясь при совместной работе, мы составляли образчики витийства, достойные знаменитейших саламанкских профессоров. Но мы тщетно истощали свой дух, рассыпая по челобитным цветы красноречия: это было, как говорится, равносильно тому, чтоб сеять семя при дороге (*132). Как мы ни изловчались, выставляя в должном свете заслуги дона Анибала, двор не обращал на это никакого внимания, что отнюдь не поощряло старого инвалида отзываться с похвалой об офицерах, разоряющихся на военной службе. Под влиянием дурного настроения он проклинал свою судьбу и посылал ко всем чертям Неаполь, Ломбардию и Нидерланды. В довершение обиды случилось как-то, что поэт, представленный герцогом Альбой, прочитал в присутствии короля сонет на рождение инфанты и был пожалован, как бы на зло капитану, пенсией в пятьсот дукатов. Мой искалеченный капитан, пожалуй, сошел бы от этого с ума, если б я не постарался его успокоить.
- Что с вами? - спросил я, видя, что он вне себя. - Тут нет ничего такого, что должно было бы вас возмущать. Разве поэты не владеют с незапамятных времен даром превращать государей в данников их музы? Нет такой коронованной особы, у которой не было бы нескольких таких пенсионеров. И, между нами говоря, такого рода пенсии, редко забываемые грядущими поколениями, увековечивают щедрость монархов, тогда как другие раздаваемые ими награждения зачастую ничего не прибавляют к их славе. Сколько наград роздал Август, сколько пенсий, о которых мы ничего не знаем! Но даже самые отдаленные потомки будут помнить так же твердо, как мы, что этот император пожаловал Виргилию свыше двухсот тысяч эскудо. Но как я ни убеждал его, плоды, пожатые стихоплетом от его сонета, легли свинцовым комом на желудок дона Анибала, и, не будучи в состоянии этого переварить, он решил бросить хлопоты. Все же ему хотелось перед отъездом сделать еще одну последнюю попытку, и он подал челобитную герцогу Лерме (*133). С этой целью мы вдвоем отправились к первому министру и встретили у него молодого человека, который, поклонившись капитану, сказал ему приветливо: - Вас ли я вижу, мой дорогой барин? Какое дело привело вас к их светлости? Если вам нужен человек, пользующийся влиянием, то, прошу вас, не стесняйтесь: я весь к вашим услугам. - Как, Педрильо! - воскликнул офицер. - Судя по вашим словам, выходит, что вы важная шишка в этом доме? - Во всяком случае, - возразил молодой человек, - я достаточно влиятелен, чтоб оказать одолжение такому достойному идальго, как вы. - Коли так, - промолвил капитан улыбаясь, - то я прибегну к вашему покровительству. - Готов вам его оказать, - отвечал Педрильо. - Соблаговолите только сказать мне, о чем идет речь, и обещаю вам, что с моей помощью вы выжмете из министра все, что захотите. Не успели мы изложить этому услужливому малому обстоятельства нашего дела, как он осведомился, где живет дон Анибал, а затем, посулив завтра же дать нам ответ, исчез, не сообщив ни того, что именно он собирается предпринять, ни состоит ли вообще на службе у герцога Лермы. Я полюбопытствовал узнать, кто такой Педрильо, так как он показался мне человеком весьма смышленым. - Этот малый, - сказал капитан, - был моим слугой несколько лет тому назад, но, видя мою бедность, ушел от меня, чтоб найти более выгодное место. Я не сержусь на него за это, ибо естественно менять худшее на лучшее. Педрильо не лишен сметки и такой интриган, что заткнет за пояс любого черта. Но, несмотря на его оборотистость, я не очень рассчитываю на усердие, которое он мне только что выказал. - Возможно, - возразил я, - что он все же окажется вам полезен. Представьте себе, например, что он состоит при ком-нибудь из приближенных герцога. Как вы знаете, у великих людей мира сего все делается с помощью происков и интриг; у них имеются любимцы, которые ими управляют, а этими, в свою очередь, управляют их лакеи. На другой день поутру Педрильо явился в нашу гостиницу. - Господа, - сказал он, - если я вчера не объяснил вам, какими средствами располагаю, чтоб услужить капитану Чинчилья, то это потому, что мы были в месте, не подходящем для таких сообщений. Кроме того, мне хотелось до разговора с вами самому нащупать почву. Знайте же, что я - доверенный лакей сеньора дона Родриго Кальдерона (*134), первого секретаря герцога Лермы. Мой господин - великий ловец перед господом и ужинает почти каждый вечер у одной арагонской пташки, для которой завел клетку в дворцовом квартале. Это - прехорошенькая девица, родом из Альбарасина; она очень неглупа и отлично поет, а потому по заслугам зовется доньей Сиреной. Мне приходится носить ей каждое утро записочки, так что я сейчас иду от нее. Я предложил ей выдать сеньора дона Анибала за своего дядю и с помощью этой уловки заставить дона Родриго оказать ему свое покровительство. Она согласна взяться за это дело. Не говоря о маленькой награде, которую она чает получить, ей лестно прослыть за племянницу достойного идальго. Сеньор Чинчилья поморщился от такого предложения. Он с отвращением отказался стать соучастником этого плутовства, а тем более допустить, чтоб какая-то авантюристка опозорила его, сказавшись ему родственницей. Он не только обижался за самого себя, но усматривал в этом, задним числом, также бесчестье для своих предков. Такая щепетильность показалась Педрильо неуместной, и он, возмутившись, воскликнул:
- Смеетесь вы, что ли? Что это за рассуждение? Все вы таковы, захудалые дворянчики! У вас смехотворная спесь! Сеньор кавальеро, - продолжал он, - обращаясь ко мне, - вас не поражает такая совестливость? Клянусь богом, при дворе люди не столь разборчивы. Они не упустят счастья, под какой бы гнусной оболочкой оно им ни подвернулось. Я одобрил доводы Педрильо, и мы вдвоем так напустились на капитана, что заставили его против воли превратиться в дядюшку Сирены. Одержав эту победу над его гордостью, - что далось нам отнюдь не легко, - мы принялись втроем составлять для министра новую челобитную, каковая подверглась просмотру, дополнениям и исправлениям. Затем я переписал ее начисто, а Педрильо отправился с ней к арагонке, которая в тот же вечер вручила ее сеньору дону Родриго и так настоятельно просила за дона Анибала, что секретарь, поверивший в ее родство с капитаном, обещал оказать свое содействие. Спустя несколько дней мы увидали результат этой военной хитрости. Педрильо снова пожаловал в нашу гостиницу и на этот раз с торжествующим видом. - Добрые вести, капитан! - сказал он Чинчилье. - Король собирается раздавать командорства (*135), бенефиции и пенсии. Вы также не будете забыты, о чем мне велено вам передать. Одновременно я получил распоряжение узнать, какой подарок вы собираетесь сделать Сирене. Что касается меня, то мне ничего не нужно: удовольствие улучшить судьбу своего бывшего барина мне милее всего золота на свете. Но наша альбарасинская нимфа не так бескорыстна: она рассуждает несколько по-жидовски, когда надо помочь ближнему. Есть за ней такой грешок: с родного отца деньги возьмет, не то что с подставного дяди. - Пусть скажет, сколько она хочет, - отвечал дон Анибал. - Если она согласится ежегодно получать треть моей пенсии, то я обещаю ее выплачивать. Полагаю, что моего обещания было бы достаточно, даже если б речь шла о всех доходах его католического величества. - Я бы, конечно, положился на ваше слово, - возразил Меркурий дона Родриго, - ибо знаю, что оно вернее верного. Но вы имеете дело с маленькой бестией, которая от природы весьма недоверчива. Она, пожалуй, предпочтет, чтоб вы дали ей сразу вперед две трети наличными деньгами. - А откуда мне их взять, черт подери? - резко прервал его офицер. - Что я, королевский казначей, по ее мнению? Разве вы не объяснили ей моего положения? - Простите, - возразил Педрильо, - ей отлично известно, что вы бедны, как Иов; она не может этого не знать после того, что я ей сказал. Но вы напрасно тревожитесь, ибо нет человека изворотливее меня. Я знаю одного старого аудитора; этот мошенник охотно ссужает деньги из десяти за сто. Вы переуступите ему нотариальным порядком вашу пенсию за первый год в той сумме, получение коей подтвердите, и эта сумма, действительно, будет вам выплачена за вычетом процентов вперед. Что касается обеспечения, то заимодавец удовлетворится вашим замком Чинчилья в его теперешнем виде; на этот счет у вас не будет никаких пререканий. Капитан объявил, что примет эти условия, если ему посчастливится не быть обойденным при раздаче милостей, назначенной на послезавтра. Все сошло благополучно: ему определили пенсию в триста пистолей из доходов одного командорства. По получении этого известия он выдал все гарантии, которые от него требовали, и, уладив свои делишки, возвратился в Новую Кастилию с несколькими оставшимися у него пистолями. Я завел себе привычку заглядывать всякое утро во дворец, где проводил по два и по три часа, наблюдая, как входили и выходили гранды, являвшиеся туда без той помпы, которая окружает их в других местах. Как-то раз я спесиво прохаживался по покоям, представляя собой, подобно многим другим, довольно глупую фигуру, и вдруг увидал Фабрисио, с которым расстался в Вальядолиде, когда он находился в услужении у смотрителя богадельни. Особенно удивило меня то, что он запросто беседовал с герцогом Медина Сидония и с маркизом де Сен-Круа, причем оба эти сеньора, казалось, внимали ему с удовольствием. К тому же он был одет не хуже любого знатного кавалера. "Не померещилось ли мне? - подумал я. - Действительно ли это сын цирюльника Нуньеса? Или это какой-нибудь молодой придворный, похожий на него?"
Но я недолго пребывал в недоумении. Сеньоры удалились, и я подошел к Фабрисио. Он сразу же узнал меня, взял за руки и, протискавшись сквозь толпу, вывел из апартаментов. - Очень рад тебя видеть, милейший Жиль Блас! - сказал он, обнимая меня. - Что ты делаешь в Мадриде? Служишь ли еще у господ или занимаешь какую-нибудь придворную должность? Как твои дела? Расскажи мне все, что случилось с тобой после твоего внезапного исчезновения из Вальядолида. - Ты задаешь мне сразу слишком много вопросов, - отвечал я. - К тому же это совсем неподходящее место, чтоб рассказывать о своих похождениях. - Ты прав, - заметил он, - нам будет удобнее у меня. Пойдем, я тебя поведу. Это недалеко. Я свободен, занимаю отличную, хорошо обставленную квартиру, живу припеваючи и вполне счастлив, поскольку считаю себя таковым. Я принял приглашение и послушно пошел за Фабрисио. Мы остановились подле великолепного дома, в котором, по словам моего приятеля, находилась его квартира. Затем мы пересекли двор, где по одну сторону помещалось парадное крыльцо, ведшее в роскошные хоромы, а по другую - маленькая, столь же темная, сколь и узкая лестница, по которой мы поднялись в хваленую квартиру Фабрисио. Она состояла из одной комнаты, которую мой изобретательный друг превратил в четыре с помощью сосновых перегородок. Первая конура служила прихожей для второй, в которой спал Фабрисио; третья именовалась кабинетом, а последняя - кухней. Спальня и передняя были увешены географическими картами и философскими тезисами, а мебель вполне соответствовала убранству стен. Она состояла из большой постели с совершенно потертым парчовым пологом, старых стульев, обитых желтой саржей и украшенных гренадской шелковой бахромой того же цвета, стола на золоченых ножках, покрытого некогда красной кожей и окаймленного мишурной, почерневшей от времени бахромой, и, наконец, из шкапа черного дерева с фигурами грубой резьбы. Маленький стол заменял ему в кабинете секретер, а библиотека насчитывала всего несколько книг и связок с рукописями, которые лежали на полках, расположенных вдоль стен друг над другом. В кухне, гармонировавшей со всем остальным, красовалась глиняная посуда и прочая необходимая утварь. Подождав, пока я вдосталь налюбуюсь на его жилище, Фабрисио спросил меня: - Ну, как тебе нравится мое хозяйство и моя квартира? Не правда ли, восхитительно? - Разумеется, - отвечал я, улыбаясь. - Видимо, дела твои в Мадриде идут удачно, раз ты так оперился. Ты, вероятно, пристроился на какую-нибудь должность. - Упаси господь! - воскликнул он. - Избранное мною занятие стоит выше всяких должностей. Вельможа, которому принадлежит этот дом, предоставил мне комнату, а я превратил ее в четыре, омеблировав так, как ты видишь. Я делаю только то, что мне нравится, и ни в чем не нуждаюсь. - Говори яснее! - прервал я его. - Ты разжигаешь во мне желание узнать, чем собственно ты занимаешься. - Ну, что ж, готов тебя удовлетворить, - сказал он. - Я сделался сочинителем, записался в остромыслы, пишу стихами и прозой, словом, мастер на все руки. - Как! Ты стал любимцем Аполлона? - вскричал я, расхохотавшись. - Ни за что бы не угадал! Всякое другое ремесло меня бы меньше удивило. Но что соблазнило тебя примкнуть к поэтам? Насколько я знаю, их презирают в обществе, и они не всякий день бывают сыты. - Фуй! - воскликнул он, в свою очередь. - Ты имеешь в виду тех жалких писак, сочинениями которых гнушаются книготорговцы и актеры. Нет ничего удивительного, что никто не уважает таких бумагомарателей. Но хорошие авторы занимают совсем другое положение в свете, и могу сказать не хвалясь, что я принадлежу к их числу. - Нисколько не сомневаюсь, - сказал я. - Ты умный малый и, наверно, недурно сочиняешь. Мне только хочется узнать, откуда взялся у тебя писательский зуд. Полагаю, что мое любопытство заслуживает оправдания. - Да, ты в праве удивляться, - возразил Фабрисио. - Я был так доволен своим положением у сеньора Мануэля Ордоньеса, что не мечтал о лучшем. Но дух мой, - подобно духу Плавта (*136), - возвысился постепенно над рабским своим состоянием, и я написал комедию, которую вальядолидские актеры сыграли в театре. Хотя она ни к черту не годилась, однако же имела огромный успех. Из этого я рассудил, что публика - добрая корова, которую нетрудно доить. Это соображение, а также бешеная страсть к сочинению новых пьес отвратили меня от богадельни. Любовь к поэзии охладила любовь к богатству. Чтоб усовершенствовать свой вкус, я решил отправиться в Мадрид, являющийся средоточием блестящих умов. Я просил смотрителя отпустить меня, на что он-согласился лишь с сожалением, так как питал ко мне привязанность. "Фабрисио, - сказал он, - почему ты меня покидаешь? Не подал ли я тебе неумышленно какого-либо повода к неудовольствию?" - "Нет, сеньор, - отвечал я ему, - лучшего господина не сыскать во всем мире, и я в умилении от вашей доброты, но вы знаете, что против судьбы не устоишь. Я чувствую себя рожденным для того, чтоб увековечить свое имя литературными произведениями". - "Что за сумасбродство! - возразил этот добрый человек. - Ты уже пустил корни в богадельне, а из людей твоей складки выходят экономы и даже иной раз смотрители. А ты хочешь менять надежное дело на вздорное. Будешь каяться, дитя мое". Смотритель, отчаявшись переубедить меня, выплатил мне жалованье и подарил пятьдесят дукатов в награду за мою усердную службу. Эти деньги вместе с теми, которые мне удалось сколотить при исполнении мелких поручений, доверенных моему бескорыстию, позволяли мне прилично одеться, что я не преминул выполнить, хотя наши писатели обычно не гонятся за чистоплотностью. Я вскоре познакомился с Лопе де Вега Карпио, с Мигелем Сервантес де Сааведра и другими прославленными сочинителями; но предпочтительно перед этими великими людьми я выбрал в наставники молодого бакалавра, несравненного дона Луиса де Гонгора (*137), величайшего гения, когда-либо порожденного Испанией. Он не желает печатать своих творений при жизни и довольствуется тем, что читает их друзьям. Самое удивительное - это то, что благодаря редкостному природному таланту он преуспевает во всех областях поэзии. Особенно удаются ему сатирические произведения: это его конек. Он не какой-нибудь Луцилий (*138), которого можно сравнить с мутной речкой, уносящей множество ила; нет, Гонгора подобен Таго, катящему прозрачные волны по золотистому песку.
- Судя по твоему лестному описанию, бакалавр этот весьма талантлив, - сказал я, - а потому надо думать, что он нажил себе немало завистников. Все сочинители, как хорошие, так и плохие, - отвечал Фабрисио, - обрушились на него. Одни говорят, что он любит напыщенность, парадоксы, метафоры и инверсии, другие - что его стихи туманны, как гимны, которые салии (*139) распевали во время своих процессий и которых никто не понимал. Иные даже упрекают его в той, что он бросается от сонетов к романсам, от комедий к децимам и летрилиям (*140), точно ему взбрела на ум сумасшедшая мысль затмить лучших писателей во всех жанрах. Но эти стрелы зависти только ломают свое острие о его музу, чарующую как вельмож, так и толпу. Как видишь, мое ученичество проходит под руководством опытного наставника, и смею сказать не хвалясь, что плоды - налицо. Я так освоился с его духом, что уже сочиняю глубокомысленные произведения, которые он сам почел бы достойными своего пера. Следуя его примеру, я сбываю свой товар в аристократических домах, где меня отлично принимают и где люди не очень привередливы. Правда, я превосходно декламирую, что, разумеется, способствует успеху моих сочинений. Наконец, я пользуюсь расположением некоторых знатных сеньоров и живу на такой же ноге с герцогом Медина Седония, как Гораций жил с Меценатом. Вот каким образом, - закончил Фабрисио, - я превратился в сочинителя. Больше мне нечего рассказывать. Теперь твоя очередь, Жиль Блас, воспеть свои геройства. Тогда я принялся за повествование и, опуская несущественные обстоятельства, рассказал ему то, о чем он меня просил. Затем наступило время позаботиться об обеде. Фабрисио извлек из шкапа черного дерева салфетки, хлеб, остаток жареной бараньей ноги, а также бутылку превосходного вина, и мы уселись за стол в том веселом настроении, которое испытывают друзья, встретившиеся после продолжительной разлуки. - Как видишь, - сказал Фабрисио, - я веду свободный и независимый образ жизни. Пожелай я следовать примеру своих собратьев, то ходил бы всякий день обедать к знатным особам. Но меня нередко задерживает дома любовь к моим занятиям, а к тому же я в своем роде маленький Аристипп, ибо чувствую себя довольным как в великосветском обществе, так и в уединении, как за обильной, так и за скудной трапезой. Вино показалось нам таким вкусным, что пришлось достать из шкапа еще бутылку. За десертом я выразил Фабрисио желание ознакомиться с его творчеством. Он тотчас же разыскал между бумагами сонет, который прочел самым выспренним тоном. Несмотря на отличное чтение, стихи показались мне столь туманными, что я решительно ничего не понял. Это не ускользнуло от Фабрисио, и он спросил меня: - Ты, кажется, находишь мой сонет не особенно ясным, не правда ли? Я сознался, что предпочел бы несколько больше вразумительности. Фабрисио осыпал меня насмешками: - Если этот сонет, - продолжал он, - действительно непонятен, то тем лучше, друг мой. Сонеты, оды и прочие произведения, требующие выспренности, не терпят простоты и естественности. Туманность - вот их главное достоинство! Вполне достаточно, если сам поэт думает, что он их понимает. - Ты, по-видимому, издеваешься надо мной! - прервал я его. - В стихах должен быть здравый смысл и ясность, к какому бы роду поэзии они ни принадлежали, и если твой несравненный Гонгора пишет так же невразумительно, как ты, то, признаться, я за него недорого дам. Такой стихотворец обманет разве только современников. Посмотрим теперь на твою прозу. Нуньес показал, мне предисловие, которое, по его словам, собирался предпослать сборнику своих комедий, находившемуся тогда в печати. Затем он спросил, что я о нем думаю. - По-моему, - сказал я, - твоя проза не лучше твоих стихов. Сонет не что иное, как напыщенная галиматья, а в предисловии встречаются слишком изысканные выражения, слова, никем не употребляемые, и фразы, так сказать, закрученные винтом. Словом, у тебя чудной стиль. Книги наших добрых старых сочинителей написаны совсем не так. - Жалкий невежда! - воскликнул Фабрисио, - ты, по-видимому, не знаешь, что всякий прозаик, рассчитывающий на репутацию изящного писателя, пользуется этим своеобразным стилем и этими иносказательными выражениями, на которые ты досадуешь. Нас пять или шесть смелых новаторов, вознамерившихся переделать испанский язык самым коренным образом, и если богу будет угодно, то мы доведем это дело до конца, невзирая ни на Лопе де Вега, ни на Сервантеса, ни на прочих прославленных гениев, придирающихся к нам за новые обороты. Нас поддерживает целый ряд достойных сторонников, и в нашей клике имеются даже богословы.
Как бы там ни было, - продолжал он, - но наше намерение достойно похвалы, и, откинув предрассудки, надо сказать, что мы стоим выше тех безыскусственных сочинителей, которые говорят, как рядовые обыватели. Не понимаю, почему столько порядочных людей относятся к ним с уважением. Это было уместно в Афинах и в Риме, где в обществе не было таких резких различий, и вот почему Сократ сказал Алкивиаду, что лучший учитель языка - это народ. Но в Мадриде существует как изысканная, так и простая речь, и наши придворные изъясняются иначе, чем мещане. Могу тебя в этом заверить. Наконец, наш новый стиль превосходит стиль наших антагонистов. Одной черточкой я дам тебе почувствовать разницу между прелестью нашей манеры выражаться и их безвкусицей. Так, например, они сказали бы просто: "интермедия украшает комедию", а мы говорим гораздо изящнее: "интермедия доставляет красоту комедии". Заметь себе это выражение "составляет красоту". Чувствуешь ли ты весь его блеск, всю его изысканность и прелесть? Я громким хохотом прервал речь моего новатора. - Чудак ты, Фабрисио, со своим жеманным слогом, - сказал я. - А ты со своим естественным стилем просто олух! Ступайте, - продолжал он, применяя ко мне слова гренадского архиепископа, - ступайте к моему казначею, пусть отсчитает вам сто дукатов, и да хранит вас господь с этими деньгами. Прощайте, господин Жиль Блас; желаю вам немножко больше вкуса. Я снова расхохотался на эту шутку, а Фабрисио, простив мне непочтительный отзыв об его писаниях, нисколько не утратил своего прекрасного расположения духа. Мы допили вторую бутылку, после чего встали из-за стола несколько навеселе и вышли из дому с намерением прогуляться по Прадо, но, проходя мимо дверей одного лимонадчика, вздумали туда заглянуть. В этом заведении обычно собиралась чистая публика. Там было два отдельных зала, причем в каждом из них я заметил кавалеров, развлекавшихся по-своему. В одном играли в приму и в шахматы, в другом человек десять - двенадцать внимательно слушали спор двух записных любомудров. Даже не подходя к ним, нам нетрудно было догадаться, что предметом их дискуссий служила метафизическая задача, ибо они ораторствовали с таким жаром и задором, что их можно было принять за бесноватых. Полагаю, что если б им поднести к носу перстень Елеазара (*141), то у них из ноздрей повыскочили бы демоны. - Ну и темперамент, черт подери! - сказал я своему приятелю. - Какие здоровые легкие! Эти спорщики родились, чтоб быть публичными глашатаями. Большинство людей занимается не тем, чем им надо. - Ты прав, - возразил он. - Эти люди, видимо, из породы Новия (*142), того римского банкира, который заглушал голосом грохот повозок. Но в их споре мне всего противнее то, - добавил он, - что они жужжат тебе в уши без всякого толку. Мы удалились от этих шумливых метафизиков, и благодаря этому я избежал мигрени, которая было начала меня одолевать. Затем мы выбрали местечко в углу другой залы, откуда, распивая прохладительные напитки, могли наблюдать за входившими и выходившими посетителями. Нуньес знал их почти всех. - Клянусь богом! - воскликнул он, - спор наших философов кончится не так скоро: вот идет новое подкрепление! Те трое, что сейчас вошли, тоже ввяжутся в разговор. Обрати внимание на двух чудаков, которые собираются удалиться. Того смуглого, сухопарого коротышку, прямые длинные волосы которого свисают одинаково как спереди, так и сзади, зовут доном Хулианом де Вильянуно. Это молодой аудитор, корчащий из себя петиметра. На днях я зашел к нему пообедать с одним приятелем, и мы застали его за довольно странным занятием. Он развлекался в своем кабинете тем, что кидал большой борзой сумки с тяжебными делами, по которым он является докладчиком, а затем заставлял ее приносить их обратно, причем собака разрывала документы в клочки. Сопровождающего его лиценциата с махровой рожей зовут Керубин Тонто. Это - каноник толедского собора, самый глупый человек на свете. Между тем, судя по его веселому и остроумному лицу, можно подумать, что он большой умник. Глаза у него блестят, а смех тонкий и лукавый. Иному, пожалуй, покажется, что каноник обладает проницательностью. Когда в его присутствии читают какое-нибудь изящное произведение, то он слушает его со вниманием, точно вникает в смысл, а на самом деле не понимает решительно ничего. Он обедал с нами у аудитора. Там говорилось множество забавных вещей и всяких острот. Дон Керубин не проронил ни звука, но зато он одобрял все такими ужимками и жестами, которые казались остроумнее отпускаемых нами шуток.
- Знаешь ли ты, - спросил я Нуньеса, - тех двух взлохмаченных молодцов, которые, опершись локтями на стол, шепчутся там в углу и дышат друг другу в лицо? - Нет, - возразил он, - их лица мне не знакомы. Но по всем данным, это - кофейные политики (*143), поносящие правительство. Взгляни на прелестного кавалера, который, посвистывая, прогуливается по залу и переваливается с ноги на ногу. Это дон Аугустин Морето, молодой, не лишенный таланта стихотворец, которого льстецы и невежды превратили в полусумасшедшего. Сейчас подходит к нему один из его собратьев, который пишет рифмованной прозой и тоже навлек на себя гнев Дианы (*144). - А вот и еще сочинители! - воскликнул он, указывая на двух вошедших офицеров. - Они точно все сговорились прийти сюда для того, чтоб ты устроил им смотр. Ты видишь перед собой дона Бернальдо Десленгуадо и дона Себастьяна де Вилья Висиоса. Первый из них - человек желчный, автор, родившийся под созвездием Сатурна (*145), злокозненный писака, ненавидящий всех и не любимый никем. Что касается дона Себастьяна, то это добродушный малый и писатель, не желающий отягчать своей совести. Он недавно поставил в театре пьесу, имевшую исключительный успех, и теперь печатает ее, не желая дальше злоупотреблять одобрением публики. Милосердный ученик Гонгоры собрался было продолжать свои разъяснения по поводу фигур мелькавшей перед нами живой картины, но его прервал дворянин из свиты герцога Медина Сидония: - Я разыскиваю вас, сеньор дон Фабрисио, по поручению господина герцога, который желает с вами поговорить. Он ждет вас у себя. Нуньес, знавший, что желания знатного вельможи надлежит исполнять немедленно, поспешно покинул меня, чтоб пойти к своему меценату, а я остался, недоумевая над тем, что его величают "доном" и что он столь неожиданно превратился в дворянина, хотя его отец, почтенный Хрисостом, был всего-навсего брадобреем. Мне так хотелось снова повидаться с Фабрисио, что я отправился к нему на другой день с раннего утра. - Приветствую сеньора дона Фабрисио, цветок или, точнее говоря, грибок астурийского дворянства! - сказал я, входя к нему. Он расхохотался в ответ на мои слова и воскликнул! - Так ты заметил, что меня величают доном? - Как же, сеньор идальго, - возразил я, - и позвольте мне указать, что, рассказывая вчера про свою метаморфозу, вы забыли самое главное. - Твоя правда, - отвечал Фабрисио, - но если я присвоил себе это почетное звание, то не столько в угоду своему тщеславию, сколько для того, чтоб приспособиться к тщеславию других. Ведь ты знаешь испанцев: они ни во что не ставят порядочного человека, если, на его несчастье, у него нет состояния и благородных предков. Скажу тебе еще, что мне приходится встречать множество людей, - и одному богу известно, какого сорта людей, - которые заставляют называть себя доном Франсиско, доном Габриэль, доном Педро и какими хочешь донами, а потому приходится признать, что дворянское звание стало вещью довольно обыкновенной и что приличный разночинец, пожалуй, еще оказывает ему честь, когда соглашается к нему примкнуть. - Но поговорим о другом, - добавил он. - Вчера вечером за ужином у герцога Медина Седония, где присутствовал в числе прочих гостей знатный сицилийский вельможа, граф Галиано, зашла речь о смехотворных последствиях самолюбия. Обрадовавшись тому, что у меня есть чем позабавить общество, я угостил их историей с проповедями. Можешь себе представить, как они хохотали и как досталось на орехи твоему архиепископу. Это, однако, тебе ничуть не повредило. Напротив, тебя жалели, а граф Галиано, расспросив обстоятельно о тебе, - на что, как ты понимаешь, я отвечал ему надлежащим образом, - поручил мне привести тебя к нему. Я как раз собирался зайти за тобой. Он, видимо, намерен принять тебя в число своих секретарей. Советую не отказываться от такого места. Ты отлично устроишься у этого сеньора: он богат и тратится в Мадриде с размахом посланника. Говорят, что он прибыл ко двору, чтоб совещаться с герцогом Лермой относительно королевских латифундий в Сицилии, которые этот министр намеревается отчуждить. Наконец, граф Галиано хотя и сицилиец, однако же похож на человека щедрого, прямодушного и откровенного. Ты поступишь весьма разумно, если пристроишься к этому сеньору. Вероятно, ему-то и суждено тебя обогатить, согласно предсказанию, сделанному тебе в Гренаде.
- Собственно говоря, я собирался еще некоторое время бить баклуши и развлекаться, прежде чем снова поступить на службу, - сказал я. - Но ты так разлакомил меня своим рассказом о сицилийском графе, что это побудило меня переменить мое намерение. Мне уже не терпится состоять при нем. - Либо я сильно ошибаюсь, либо оно вскоре так и будет, - ответил Фабрисио. Затем мы оба вышли из дому, чтоб направиться к графу, который жил в палатах дона Санчо д'Авила, находившегося в то время в своем загородном доме. Мы застали во дворе множество пажей и лакеев в столь же богатых, сколь и изящных ливреях, а в прихожей толпу эскудеро, дворян и других приближенных. Все они были в роскошных одеждах, но отличались при этом такими несусветными рожами, что я принял их за стаю обезьян, переодетых испанцами. Приходится признать, что как у мужчин, так и у женщин встречаются такие физиономии, которым никакое искусство не поможет. Лакей доложил о доне Фабрисио, которого тотчас же пригласили в покои, куда и я последовал за ним. Граф сидел в шлафроке на софе и пил шоколад. Мы поклонились ему с изъявлением глубочайшего почтения, а он, со своей стороны, кивнул нам головой, сопровождая этот жест таким милостивым взглядом, что сразу же пленил мое сердце. Это - поразительное и в то же время обычное явление, что благосклонный прием знатных персон оказывает на нас неотразимое влияние. Только самое дурное отношение с их стороны может побудить нас к тому, чтоб мы их невзлюбили. Откушав шоколаду, граф забавлялся некоторое время, играя с большой обезьяной, которую называл Купидоном. Не сумею сказать, почему именно окрестили обезьяну именем этого бога. Разве только потому, что она не уступала ему в лукавстве; во всех же остальных отношениях она нисколько на него не походила. Но какая она там ни была, а обезьяна доставляла немалое удовольствие своему барину, который так восторгался ее ужимками, что не спускал ее с рук. Хотя ни я, ни Нуньес нисколько не интересовались прыжками обезьяны, однако же, притворились, что мы очарованы. Это понравилось сицилийцу, который прекратил забавлявшую его игру, чтоб сказать мне: - Друг мой, от вас зависит стать моим секретарем. Если должность вам подходит, то я назначу вам двести пистолей в год. С меня достаточно того, что вы рекомендованы доном Фабрисио и что он за вас ручается. - Да, сеньор, - воскликнул Нуньес, - я смелее Платона, убоявшегося поручиться за одного своего друга, которого он послал к тирану Дионисию. Я не опасаюсь навлечь на себя упреки. Я отблагодарил поклоном астурийского пиита за его учтивую смелость, а затем, обращаясь к графу Галиано, заверил его в своей преданности и старательности. Убедившись, что я с радостью принял его предложение, этот сеньор тотчас же послал за своим управителем, с которым о чем-то пошептался, после чего сказал мне: - Жиль Блас, я скажу вам потом, как именно собираюсь вас использовать. Покамест ступайте с моим управителем; он получил от меня касающиеся вас распоряжения. Я повиновался, оставив Фабрисио в обществе графа и Купидона. Управитель, оказавшийся прехитрым мессинцем, повел меня на свою половину, причем так и сыпал любезностями. Он послал за портным, который обшивал весь штат, и приказал ему поживее сшить мне такое же роскошное одеяние, какое носили важнейшие лица графской свиты. Портной снял с меня мерку и удалился. - Что касается помещения, - сказал мессинец, - то я отведу вам подходящую комнату. Скажите, вы уже завтракали? - добавил он. Я отвечал, что нет. - Что же вы мне раньше этого не сказали, мой бедный сеньор! - воскликнул управитель. - Вы находитесь здесь в таких палатах, где стоит только пожелать - и все исполнится. Я сейчас отведу вас в одно место, в котором, слава богу, нет ни в чем недостатка. С этими словами он повел меня вниз, в людскую, где мы застали неаполитанца-дворецкого, ни в чем не уступавшего мессинцу. Про эту парочку можно было сказать, что Жан пляшет лучше Пьера, а Пьер лучше Жана. Этот почтенный дворецкий находился в обществе пяти или шести друзей, которые набивали себе брюхо окороками, копчеными языками и солониной, что побуждало их утолять жажду усиленными возлияниями. Мы присоединились к этим объедалам и помогли им вылакать лучшие вина его сиятельства. Но пока в людской горнице шел пир горой, на кухне творились не лучшие дела. Повар также потчевал трех-четырех знакомых мещан, которые щадили господское вино не больше нас и лопали до отвала паштеты из кроликов и куропаток. Не было никого, включая и поварят, кто бы не ублажал своей утробы всем, что попадалось ему под руку. Мне казалось, будто я нахожусь в доме, отданном на поток и разграбление. Но это было далеко не все. Я видел лишь самые пустяки по сравнению с тем, что мне предстояло лицезреть.
Я отправился за своими пожитками и приказал отнести их на новую квартиру. Вернувшись, я застал графа за столом в обществе нескольких сеньоров и поэта Нуньеса, который весьма непринужденно вмешивался в разговор и позволял лакеям себе прислуживать. Я даже заметил, что каждое его слово доставляло собеседникам немалое удовольствие. Да здравствует ум! Кто им обладает, может корчить из себя какую хочет персону. Что касается меня, то я отправился кушать, со служителями, которых потчевали почти так же, как самого патрона. После обеда я удалился к себе в комнату, где принялся обдумывать свое положение. "Итак, Жиль Блас, - сказал я сам себе, - ты состоишь при сицилийском графе, характер коего тебе не известен. Судя по внешним данным, ты будешь чувствовать себя в этом доме, как рыба в воде. Но нельзя ни на что полагаться и не следует доверять судьбе, коварство которой ты не раз испытал. К тому же ты еще не знаешь, к каким обязанностям граф собирается тебя приставить. У него есть секретари и управитель. Каких же услуг он ждет от тебя? Вероятно, он хочет, чтоб ты носил кадуцей (*146). Тем лучше! Кто состоит при знатном барине для таких надобностей, тот делает карьеру, как на курьерских. Оказывая честные услуги, идешь вперед шажком, да и то не всегда достигаешь цели". В то время как я предавался этим прекрасным рассуждениям, пришел ко мне лакей и объявил, что обедавшие у нас кавалеры разошлись по домам и что граф требует меня к себе. Я поспешил на графскую половину и застал своего господина лежащим на софе и собирающимся провести досуг в обществе обезьяны, которая находилась подле него. - Подойдите поближе, Жиль Блас, - сказал он, - возьмите стул и слушайте, что я вам скажу. Я повиновался, а он обратился ко мне со следующей речью: - Дон Фабрисио сказал, что, помимо прочих качеств, вы отличаетесь преданностью своим господам и исключительной честностью. Эти два достоинства побудили меня взять вас к себе. Мне нужен верный слуга, который принимал бы к сердцу мои интересы и тщательно присматривал за моим добром. Правда, я богат, но мои расходы каждый год значительно превышают доходы. А почему? Потому что меня обкрадывают, меня грабят. Я живу в своем доме, как в лесу, кишащем разбойниками. У меня есть подозрение, что дворецкий и управитель снюхались между собой, а этого, если не ошибаюсь, более чем достаточно, чтоб разорить меня дотла. Вы, разумеется, скажете, что мне ничего не стоит прогнать их со двора, если я считаю и того и другого мошенниками. Но где сыскать таких, которые были бы выпечены из лучшего теста? А потому мне остается только поручить наблюдение за ними человеку, облеченному правом надзора, и я выбрал вас для выполнения этой миссии. Если вам удастся справиться с ней, то будьте уверены, что вы не испытаете неблагодарности за свою услугу. Я позабочусь о том, чтоб доставить вам в Сицилии выгодную должность. После этих слов граф отпустил меня, и в тот же вечер в присутствии всей челяди я был объявлен главным управителем всего дома. Мессинец и неаполитанец сперва не очень обиделись, так как считали меня сговорчивым малым и надеялись, поделив со мной пирог, вести дело по-прежнему. Но на следующий день они сильно разочаровались, когда я заявил им, что не допущу никаких злоупотреблений. Я потребовал у дворецкого отчета относительно съестных припасов, проверил погреб и приказал показать себе все, что хранилось в людской, то есть серебряную посуду и столовое белье. Затем я предложил дворецкому и управителю беречь господское добро и не сорить деньгами и закончил свое увещевание предупреждением, что осведомлю его сиятельство обо всех недобросовестных поступках, какие будут мною замечены. Но я не остановился на этом, а решил завести шпиона, чтоб выведать, нет ли между мессинцем и неаполитанцем тайного согласия. Я наметил одного поваренка, который, польстившись на мои обещания, заявил, что мне трудно было бы сыскать более подходящего человека, чтобы знать обо всем, происходящем в нашем доме, что дворецкий и управитель спелись между собой и жгут свечу с обоих концов, что они ежедневно присваивают себе половину продуктов, покупаемых для кухни, что неаполитанец опекает дамочку, живущую напротив училища св.Фомы, а мессинец содержит другую у Пуэрта дель Соль, что сии господа посылают своим нимфам всякого рода провизию, что повар, со своей стороны, снабжает вкусными блюдами знакомую вдовушку, квартирующую по соседству, и что в награду за услуги, оказываемые им дворецкому и управителю, он пользуется наравне с ними графским погребом, и, наконец, что эти трое служителей являются виновниками бешеных расходов, уходящих на хозяйство его сиятельства.
- Если вы не доверяете моим словам, - добавил поваренок, - то соблаговолите подойти завтра поутру около семи часов к училищу св.Фомы, и вы увидите меня нагруженным такой корзиной, что ваши сомнения превратятся в уверенность. - Так ты, значит, состоишь на посылках у этих галантных поставщиков? - спросил я. - Да, меня посылает дворецкий, - отвечал он, - а один из моих товарищей исполняет поручения управителя. Донесение, как мне показалось, стоило того, чтоб его проверить, и я полюбопытствовал на следующий день отправиться в указанный час к училищу св.Фомы. Мне недолго пришлось дожидаться своего шпиона. Вскоре он явился с огромной корзиной на спине, наполненной доверху убоиной, птицей и дичью. Я произвел подсчет припасов и составил на своих табличках маленький протокол, который отнес графу, сказав предварительно ложкомою, чтоб он выполнил, как обычно, свое поручение. Сицилийский вельможа, будучи весьма вспыльчив от природы, хотел было под горячую руку уволить и неаполитанца и мессинца, но, пораздумав, удовлетворился тем, что отделался от последнего, назначив меня на его место. Таким образом, должность главного управителя была упразднена вскоре после ее учреждения, и скажу откровенно, что я нисколько о ней не сожалел. В сущности это была должность почетного шпиона, не имевшая под собой солидной почвы, тогда как, став господином управителем, я получил в свое распоряжение денежную шкатулку, а это - главное. Такой служитель всегда является первым человеком в знатном доме, и с его должностью связано столько мелких барышей, что он неизбежно должен разбогатеть, хотя бы и был честным человеком. Мой неаполитанец, далеко не исчерпавший запаса своих хитростей, приметил мою звериную бдительность и, видя, что я всякое утро проверяю купленные припасы и веду им счет, перестал их присваивать, но продолжал ежедневно закупать точно такое же количество. Благодаря этой уловке он увеличил свои барыши от кухонных остатков, принадлежавших ему по праву, и получил возможность посылать своей крошке хотя бы вареную пищу, поскольку не мог снабжать ее сырой. Бес тешился по-прежнему, а граф не выгадал ничего от того, что обзавелся таким фениксом среди управителей. Я все же не преминул обнаружить эту новую плутню, обратив внимание на чрезмерное изобилие, царившее за нашим столом, и тут же восстановил порядок, урезав излишки каждой перемены блюд, что произвел, однако, с большой осторожностью, так, чтоб это не походило на скупость. Всякий сказал бы, что господствует прежняя расточительность, а между тем я благодаря своей экономии значительно сократил расходы. Граф именно этого и требовал: он хотел бережливости, но и не имел желания уменьшать великолепие. Тщеславие побеждало в нем скопидомство. Но я не удовлетворился этим и устранил еще и другое злоупотребление. Найдя, что расходуется слишком много вина, я заподозрил и здесь какую-то плутню. Действительно, когда за столом у графа собиралось, например, двенадцать персон, то выпивалось пятьдесят, а иной раз и шестьдесят бутылок. Это меня удивляло, и я обратился к своему оракулу, т.е. поваренку, с которым происходили у нас тайные собеседования и который доносил мне в точности все, что говорилось и делалось на кухне, где на него не имели ни малейшего подозрения. Так, он сообщил, что причиной обеспокоившего меня бедствия была новая лига, образованная дворецким, поваром и лакеями, разливавшими напитки, и что эти последние уносили на кухню наполовину опорожненные бутылки, каковые затем распределялись между конфедератами. Я отчитал лакеев и пригрозил вышвырнуть их из дому, если что-либо подобное повторится. Этого было достаточно, чтоб вернуть их на стезю долга. Мой барин, которого я тщательно оповещал о мельчайших мероприятиях, предпринимаемых мною в его интересах, осыпал меня похвалами, а расположение его ко мне возрастало с каждым днем. Желая, со своей стороны, вознаградить ложкомоя, оказавшего мне столь важные услуги, я произвел его в младшие повара. Вот какими способами честный слуга пробивает себе дорогу в богатых домах. Неаполитанец бесился оттого, что я всюду ставлю ему палки в колеса, но пуще всего досадовал на меня за выговоры, которыми я награждал его всякий раз, как он отчитывался в расходах. Ибо, желая окончательно обкорнать ему когти, я не ленился посещать рынки и узнавать цены на продукты, а когда он являлся ко мне после этого со своими раздутыми счетами, то натыкался на здоровую головомойку. Я не сомневаюсь, что он проклинал меня по сто раз в день, но причина этих проклятий была столь неблаговидна, что я нисколько не опасался, чтобы небо их услышало. Не знаю, что побуждало его выносить мои преследования и не бросать своего места у сицилийского вельможи. Вероятно, несмотря ни на что, он все-таки ухитрялся набивать себе карман.
Фабрисио, с которым я изредка виделся и которому рассказывал о своих дотоле неслыханных подвигах на управительском поприще, был скорее склонен порицать, нежели одобрять мое поведение. - Дай бог, - сказал он мне однажды, - чтобы твое бескорыстие в конце концов получило должную награду. Но, говоря между нами, я думаю, что тебе ничего бы не сделалось, если бы ты обходился с дворецким менее круто. - Как? - отвечал я, - этот мошенник нагло ставит мне в счет десять пистолей за рыбу, которая обошлась ему не дороже четырех, и ты хочешь, чтобы я спускал ему эту плутню? - А почему бы и нет, - спокойно возразил он. - Пусть даст тебе половину излишка, и вы будете в расчете. Честное слово, любезный друг, - продолжал он, покачивая головой, - не ожидал я, чтобы такой умный человек столь глупо взялся за дело. Вы язва всякого порядочного дома и имеете много шансов долго остаться на месте, раз вы не обдираете угря, пока он у вас в руках. Знайте, что судьба похожа на бойких и ветреных кокеток, ускользающих от тех поклонников, которые не умеют взять их с нахрапа. Я только расхохотался на эту речь Нуньеса, после чего и он последовал моему примеру, желая меня убедить, что все это было сказано в шутку. Он стыдился того, что зря подал мне дурной совет. Я же твердо решил быть всегда верным и ревностным слугой, и могу похвастаться, что не отступил от своего намерения, а благодаря своей бережливости сэкономил графу в течение четырех месяцев, по крайней мере, три тысячи дукатов. К этому времени покой, царивший в наших палатах, был неожиданно нарушен происшествием, которое, пожалуй, покажется читателю незначительным, но которое наделало немало хлопот служителям и в особенности мне. Уже упомянутая мною обезьяна Купидон, столь любезная сердцу нашего господина, вздумала однажды перепрыгнуть с одного окна на другое, но сделала это так неудачно, что упала во двор и вывихнула себе лапу. Не успел граф узнать об этом несчастье, как принялся вопить, точно женщина. В порыве отчаяния он срывал сердце на всех служителях без разбора и чуть было не уволил их поголовно, ограничив, впрочем, свой гнев тем, что проклял нашу небрежность и обругал нас, не стесняясь в выражениях. Он немедленно послал за лекарями, славившимися в Мадриде по части переломов и вывихов костей. Лекари осмотрели лапу пациентки, вправили и забинтовали ее. Но хотя все они уверяли, что нет никакой опасности, граф тем не менее удержал одного из них для того, чтобы он неотлучно пребывал при обезьяне впредь до полного ее выздоровления. Я был бы неправ, если бы умолчал о муках и тревогах, пережитых сицилийским вельможей за это время. Поверите ли вы, что он весь день не расставался со своим милым Купидоном, что он неизменно присутствовал при перевязках и вставал два-три раза в ночь, чтобы на него взглянуть. Но хуже всего было то, что все слуги - а в особенности я - должны были непрестанно дежурить, будучи наготове бежать, куда прикажут, чтобы услужить обезьяне. Словом, никто не имел покоя в доме, пока проклятое животное не оправилось окончательно от своего падения и не принялось снова за свои обычные прыжки и кувыркания. Можно ли после этого сомневаться в сообщении Светония (*147), повествующего нам о Калигуле, который так любил своего коня, что отвел ему богато отделанный дом, приставил к нему служителей и собирался даже провозгласить его консулом? Мой барин питал к своей обезьяне неменьшую любовь и охотно пожаловал бы ее в коррехидоры. Мое несчастье заключалось в том, что, желая угодить своему господину, я старался больше прочих слуг и, намучившись с этим Купидоном, сам занемог. У меня объявилась жестокая горячка, и болезнь моя так усилилась, что я впал в обморочное состояние. Не ведаю, что происходило со мной в те две недели, пока я находился между жизнью и смертью. Во всяком случае молодость моя так удачно боролась с горячкой, а может быть, и с лекарствами, которые мне давали, что я, наконец, пришел в сознание. При первых же его проблесках я заметил, что нахожусь не в своей комнате, а в какой-то другой. Мне захотелось узнать причину этого переселения, и я наведался у старухи, которая за мною ходила, но она отвечала, что мне вредно говорить и что врач запретил это самым строжайшим образом.
Здоровый человек обычно смеется над лекарями, но больной покорно повинуется их предписаниям. Я решился поэтому молчать, хотя мне и очень хотелось побеседовать со своей сиделкой. В то время как я размышлял об этом, в комнату вошли две весьма вертлявых личности, смахивавшие на петиметров. На них были роскошные бархатные кафтаны и тончайшее белье, отороченное кружевами. Я вообразил, что это какие-нибудь знатные вельможи, приятели моего барина, которые из уважения к нему зашли меня навестить. Находясь под этим впечатлением, я сделал усилие, чтобы присесть на своем ложе, и почтительно сдернул с себя колпак, но моя сиделка снова уложила меня, сообщив, что эти господа не кто иные, как доктор и аптекарь. Врач подошел к моей постели, пощупал мне пульс и посмотрел в лицо. Обнаружив все признаки скорого выздоровления, он принял такой победоносный вид, точно был тому причиной, и заявил, что для завершения его трудов остается только прописать мне одно лекарство, после чего он сможет хвастаться весьма успешным случаем исцеления. Затем он приказал аптекарю написать рецепт, который он продиктовал ему, любуясь на себя в зеркало, поправляя прическу и проделывая такие ужимки, что, несмотря на свое состояние, я не мог удержаться от хохота. Затем, свысока кивнув мне головой, он вышел, более занятый своею внешностью, нежели прописанными лекарствами. По его уходе аптекарь, заявившийся ко мне не без цели, приготовился к совершению акта, о котором нетрудно догадаться. Опасался ли он, что старуха не выполнит его с надлежащим проворством, или хотел товар лицом показать, но он взялся за дело самолично. Однако не успел он закончить процедуры, как, бог его ведает почему, я, несмотря на всю его ловкость, вернул аптекарю все, что он мне вкатил, и привел его бархатный кафтан в плачевное состояние. Он взглянул на это происшествие, как на несчастье, связанное с аптекарским ремеслом, взял салфетку, вытерся, не говоря ни слова, и удалился, твердо решив, что заставит меня заплатить пятновыводчику, которому он, без сомнения, принужден был послать свой костюм. На следующий день он явился одетый более скромно, хотя ему не грозило никакой опасности, так как он пришел только принести лекарство, накануне прописанное доктором. Но, помимо того, что мне с каждым мгновением становилось лучше, я испытывал после вчерашнего такое отвращение к лекарям и аптекарям, что проклинал их всех вплоть до университетов, где сии господа получают право безнаказанно отправлять людей на тот свет. Будучи в таком расположении духа, я объявил ему с проклятиями, что не стану принимать его снадобий, и послал ко всем чертям Гиппократа и его присных. Аптекарь, коему было совершенно безразлично, что я сделаю с его микстурой, лишь бы за нее заплатили, оставил ее на столе и вышел, не сказав мне ни слова. Я приказал тотчас же вышвырнуть за окно это поганое пойло, против которого был так предубежден, что счел бы себя отравленным, если бы его проглотил. К этому акту послушания я присовокупил другой, а именно: нарушил запрет молчания и сказал решительным тоном сиделке, что непременно желаю получить сведения о своем барине. Старуха, боявшаяся удовлетворить мою просьбу, чтобы не вызвать у меня опасного волнения, или, может статься, раздражавшая меня нарочно с целью ухудшить мою болезнь, долго отвечала полусловами, но я так настаивал, что она, наконец, заявила: - Сеньор кавальеро, у вас нет теперь другого барина, кроме вас самих. Граф Галиано возвратился в Сицилию. Я не мог поверить собственным ушам, а между тем это оказалось чистейшей правдой. На второй день моей болезни этот вельможа, убоявшись, как бы я не умер у него в доме, приказал по своей доброте перенести меня с моим скарбом в меблированную комнату, где без дальнейших околичностей поручил своего управителя воле провидения и заботам сиделки. Получив тем временем предписание от двора отправиться в Сицилию, он выехал с такой поспешностью, что забыл обо мне, потому ли, что считал меня уже покойником, или потому, что у высокопоставленных персон вообще короткая память. Я узнал об этих подробностях от своей сиделки, которая сообщила, что сама надумала послать за доктором и аптекарем, дабы я не преставился без их содействия. Услыхав эти приятные вести, я впал в глубокую задумчивость. Прощай, выгодная должность в Сицилии! прощайте, сладчайшие надежды! "Когда над вами стрясется какое-нибудь большое несчастье, - сказал один папа, - то покопайтесь хорошенько в самом себе, и вы всякий раз убедитесь, что вина падает на вас". Да простит мне сей святой отец, но я решительно не вижу, чем именно навлек на себя в данном случае постигшую меня невзгоду.
Как только рассеялись заманчивые химеры, которыми тешилось мое сердце, я прежде всего вспомнил о своем чемодане и приказал принести его на постель. Увидав, что он открыт, я испустил тяжелый вздох. - Увы, любезный мой чемодан! - воскликнул я, - единственное мое утешение! Ты побывал, сколь я вижу, в чужих руках! - Нет, нет, сеньор Жиль Блас! Успокойтесь, у вас ничего не украли, - сказала мне тогда старуха. - Я берегла ваш чемодан, как собственную честь. Я нашел там платье, бывшее на мне при поступлении на графскую службу, но тщетно искал то, которое заказал мессинец. Моему барину не заблагорассудилось оставить мне эту одежду, или, быть может, кто-нибудь ее себе присвоил. Прочие же мои пожитки оказались налицо, и в том числе большой кожаный кошелек, в котором хранились деньги. Я дважды проверил его содержимое, ибо усомнился в своем первом подсчете, при котором обнаружил всего-навсего пятьдесят пистолей из двухсот шестидесяти, бывших там до моей болезни. - Что бы это значило, матушка? - спросил я сиделку. - Моя казна сильно поубавилась. - Могу вас заверить, - отвечала старуха, - что никто, кроме меня, до нее не касался, а я берегла ее, сколько могла. Но болезни стоят дорого, и деньги при этом так и плывут. Вот, сеньор, - добавила эта расчетливая хозяйка, вытаскивая из кармана пачку бумаг, - вот счет всех расходов. Он точнее точного. Вы усмотрите из него, что я ни гроша зря не истратила. Я пробежал глазами памятную записку, состоявшую по меньшей мере из пятнадцати или двадцати страниц. Господи, сколько было накуплено всякой домашней птицы, пока я лежал без сознания! На одни только крепительные похлебки ушло не меньше двенадцати пистолей. Прочие статьи счета соответствовали этой. Трудно поверить, сколько старушка израсходовала на дрова, свечи, воду, метелки и т.п. Но хотя счет и был сильно раздут, все же итог еле составлял тридцать пистолей и, следовательно, не хватало еще ста восьмидесяти. Я поставил это старухе на вид, но она с наивнейшим лицом принялась клясться всеми святыми, что в кошельке было всего восемьдесят пистолей, когда графский дворецкий передал ей мой чемодан. - Как, любезнейшая? - прервал я ее поспешно, - вы, значит, получили мои пожитки из рук дворецкого? - Да, от него, - подтвердила сиделка, - и в доказательство могу привести его собственные слова, которые он сказал мне при этом: "Нате, голубушка; когда сеньор Жиль Блас сыграет в ящик, то не забудьте почтить его хорошими похоронами: в чемодане хватит денег на все расходы". - Ах, проклятый неаполитанец! - воскликнул я. - Теперь ясно, куда делись недостающие деньги. Ты стащил их, чтобы вознаградить себя за кражи, в которых я тебе помешал. После этого риторического обращения я возблагодарил небо за то, что мошенник не унес всех денег. Несмотря на имевшиеся у меня основания обвинять в этом хищении дворецкого, я все же не оставлял мысли о том, что меня могла обворовать и сиделка. Мои подозрения падали то на него, то на нее, однако толку от этого не было никакого. Я ничего не сказал старухе и даже не попрекнул ее за сногсшибательный счет. Мне бы это не принесло никакой пользы, да к тому же у всякого свое ремесло. А потому я ограничил свою месть тем, что спустя три дня расплатился с ней и отпустил ее. Вероятно, старуха прямо от меня отправилась уведомить аптекаря о своем уходе, а также о том, что я уже достаточно здоров, чтобы улепетнуть, не расплатившись с ним, ибо спустя несколько минут он прибежал запыхавшись и подал мне счет. Там перечислялись мнимые лекарства, которыми он якобы снабжал меня, пока я находился без чувств, и названия которых оказались мне не известны, хотя я сам был доктором. Этот счет по всей справедливости можно было назвать аптекарским, а потому при расплате дело не обошлось без ссоры. Я настаивал, чтоб он скинул половину указанной суммы, а он клялся, что не уступит ни обола. Рассудив, однако, что имеет дело с молодым человеком, который мог в тот же день улетучиться из Мадрида, он побоялся потерять все и; предпочел удовольствоваться предложенной суммой, превышавшей к тому же втрое стоимость его лекарств. Я с величайшим огорчением отдал ему деньги, и он удалился, считая себя вполне отомщенным за маленькую неприятность, которую я ему причинил, когда он ставил мне клистир.
Лекарь явился почти вслед за ним, ибо эти животные обычно ходят гуськом. Я произвел с ним расчет за визиты, оказавшиеся весьма частыми, и отпустил его удовлетворенным. Перед тем как уйти, он пожелал доказать мне, что недаром получил деньги, и расписал мне подробно смертельные опасности, от которых избавил меня во время моей болезни. Он изложил это в весьма изящных выражениях и с самым обходительным видом, но тем не менее я решительно ничего не понял. Распростившись с лекарем, я думал, что избавился от всех пособников Парки. Но я ошибся, ибо вскоре ко мне заявился фельдшер, которого я отродясь не видал. Он отвесил мне низкий поклон и выразил свою радость по поводу моего избавления от грозившей мне опасности, что, судя по его словам, он приписывал двум произведенным им обильным кровопусканиям, а также банкам, которые он имел честь мне поставить. Словом, новое перо из моего хвоста. Пришлось кое-что выложить и фельдшеру. После стольких слабительных кошелек мой сильно отощал и походил на высохшее тело - так мало оставалось в нем жизненного сока. Видя себя в столь жалком положении, я начал терять мужество. У своих последних господ я слишком привык к удобствам жизни и не мог уже, как прежде, смотреть в глаза нужде с невозмутимостью философа-циника. Признаюсь, однако, что я был неправ, предаваясь грусти, ибо судьба, столько раз меня опрокидывавшая, сейчас же снова ставила на ноги. Мне следовало почитать прискорбное свое состояние за один из этапов, после которого должно наступить благополучие. Меня весьма удивляло, что за все это время о Нуньесе не было ни слуху, ни духу. Я предположил поэтому, что он уехал куда-нибудь за город. Оправившись от болезни, я пошел к нему и, действительно, узнал, что он уже три недели как находился в Андалузии вместе с герцогом Медина Седония. Однажды утром по моем пробуждении я подумал о Мелькиоре де ла Ронда и, вспомнив данное ему в Гренаде обещание навестить его племянника, если когда-либо вернусь в Мадрид, решил сдержать слово в тот же день. Узнав, где находятся палаты дона Балтасара де Суньига, я отправился туда и спросил сеньора Хосе Наварро, который тотчас же вышел ко мне. На мое приветствие он ответил вежливо, но холодно, несмотря на то, что я назвал свое имя. Такое нелюбезное обхождение не вязалось с тем, что говорил мне про своего племянника старый камер-лакей. Я было хотел удалиться с намерением не повторять своего визита, когда вдруг лицо его приняло любезное и открытое выражение и он сказал мне с величайшим радушием: - Простите, ради бога, сеньор Жиль Блас, за прием, который я вам оказал. Моя дурная память виной тому, что я не выразил вам своего расположения. Ваше имя выскочило у меня из головы, и я не думал больше о кавалере, о котором упоминалось в письме, полученном мною из Гренады более четырех месяцев тому назад. - Разрешите обнять вас, - добавил он, с восторгом бросаясь мне на шею. - Дядя Мелькиор, которого я люблю и почитаю, как родного отца, заклинает меня в письме, чтобы я принял вас, как его собственного сына, если мне выпадет честь повидаться с вами, и чтобы в случае надобности использовал в ваших интересах свое влияние, а также влияние моих друзей. Он отзывается о вашем уме и сердце в столь лестных выражениях, что я не преминул бы услужить вам, даже если бы он меня о том не просил. А потому благоволите смотреть на меня, как на человека, проникшегося к вам, благодаря дядиному письму, такими же чувствами, какие он сам питает. Примите мою дружбу и не откажите мне в своей. Я ответил на учтивость Хосе с той благодарностью, какую он заслуживал, и даже не постеснялся изложить ему положение своих дел. Не успел я это сделать, как он сказал мне: - Я постараюсь вас пристроить, а в ожидании этого приходите к нам кушать каждый день. У вас будет здесь лучший стол, чем на вашем постоялом дворе. Для выздоравливающего человека, ощущавшего недостаток в деньгах и привыкшего к вкусной пище, такое предложение было слишком лестным, чтобы от него отказаться. Я согласился и так раздобрел в этом доме, что по прошествии двух недель стал походить лицом на бернардинца (*148). Мне показалось, что племянник Мелькиора не кладет охулки на руку. Да и как ему было класть? Ведь он сразу играл на трех струнах, будучи одновременно ключником, тафельдекером и дворецким. Кроме того, невзирая на нашу дружбу, я позволю себе предположить, что он был заодно с домоуправителем.
Здоровье мое окончательно поправилось, когда однажды, зайдя в палаты дона Суньиги, чтобы пообедать там по своему обыкновению, я повстречал своего друга Хосе, который радостно объявил мне: - Сеньор Жиль Блас, я могу предложить вам довольно хорошую должность. Вы, быть может, знаете, что герцог Лерма, первый министр испанского королевства, желая всецело посвятить себя государственным делам, возложил бремя своих собственных на двух вельмож. Доходы собирает дон Диего де Монтесер, а расходами ведает дон Родриго Кальдерон. Эти два доверенных лица отправляют каждый свою должность полновластно и независимо друг от друга. При доне Диего обычно состоят два управителя для сбора доходов, и так как я узнал сегодня утром, что он прогнал одного из них, то попросил его предоставить вам это место. Сеньор де Монтесер знает меня и, смею похвастаться, питает ко мне расположение, а потому охотно снизошел к моей просьбе, выслушав лестные отзывы, которые я дал ему о вашем характере и способностях. Пойдемте к нему сегодня после полудня. Так мы и поступили. Я был принят весьма любезно и назначен на место уволенного управителя. Должность эта заключалась в том, чтобы посещать мызы, распоряжаться починками, собирать деньги с арендаторов. Словом, я ведал герцогскими маетностями и ежемесячно представлял отчет дону Диего, который, несмотря на лестные обо мне отзывы моего приятеля, проверял их с сугубой тщательностью. Этого я и желал. Хотя мой последний барин дурно вознаградил меня за бескорыстие, однако же я решил соблюдать его и впредь. Однажды нас известили, что в замке Лерма произошел пожар и что большая его половина обращена в пепел. Я не медля отправился на место происшествия, чтобы установить убытки. Расследовав старательно все обстоятельства пожара, я составил подробное донесение, которое Монтесер показал герцогу Лерме. Несмотря на то, что министр был весьма расстроен этим неприятным известием, однако же обратил внимание на донесение и даже спросил, кто его написал. Дон Диего не ограничился тем, что назвал автора, но отозвался обо мне с такой похвалой, что его светлость вспомнил об этом полгода спустя в связи с происшествием, о котором я сейчас расскажу и без которого я, быть может, никогда не попал бы ко двору. Вот, что произошло. Жила в то время на улице Инфант одна старая дама, которую звали Инесильей де Кантарилья. Никто достоверно не знал, какого она происхождения. Одни говорили, что она дочь лютенщика, другие, - что ее отец был командором ордена св.Якова. Но так или иначе, а сеньора Кантарилья была необыкновенной особой. Природа наделила ее удивительным даром пленять мужчин на протяжении всей своей жизни, причем надо сказать, что ей уже минуло семьдесят пять лет. Она была кумиром прежнего двора и видела у своих ног весь нынешний. Время, не щадящее красоты, тщетно покушалось на ее прелести: они увядали, но не теряли своей обольстительности. Благодаря благородной осанке, чарующему уму и природной грации она и в старости не переставала покорять мужские сердца. Один из секретарей герцога Лермы, двадцатипятилетний кавалер дон Валерио де Луна, навещал Инесилью и увлекся ею. Он поведал ей об этом и, отдавшись бешеной страсти, принялся преследовать свою жертву с таким пылом, какой способны разжечь только молодость и любовь. Дама, у которой было достаточно оснований воспротивиться его желаниям, не знала, как их охладить. Наконец, ей показалось, что она нашла средство. Приказав однажды проводить молодого человека к себе в кабинет, она указала ему на куранты, стоявшие на столе, и промолвила: - Взгляните, сеньор, на часы. В этот самый час я увидела свет божий семьдесят пять лет тому назад. Подумайте, под стать ли мне заниматься в моем возрасте любовными делами. Образумьтесь, дитя мое, подавите в себе чувства, которые не пристали ни вам, ни мне. В ответ на эту рассудительную речь молодой человек, переставший внимать доводам рассудка, возразил даме со всей безудержностью человека, обуреваемого пламенными чувствами: - Жестокая Инесилья, к чему прибегаете вы к таким пустым отговоркам? Неужели вы думаете, что они заставят меня смотреть на вас иными главами? Не обольщайтесь ложной надеждой! Такая ли вы, какой мне представляетесь, или какие-либо чары околдовали мои взоры, но я никогда не перестану вас любить.
- Итак, - сказала она, - раз вы продолжаете упорствовать и намерены докучать мне своими ухаживаниями, то дом мой будет впредь для вас закрыт. Я больше вас не приму и запрещаю вам когда-либо показываться мне на глаза. Вы, может быть, полагаете, что, обескураженный этой отповедью, дон Валерио ретировался с достоинством. Ничуть не бывало: он стал еще назойливее. Любовь производит на влюбленных такое же действие, как вино на пьяниц. Наш кавалер молил, вздыхал и, неожиданно перейдя от просьб к действиям, захотел взять силой то, чего не мог добиться иначе. Но дама, мужественно оттолкнув его от себя, воскликнула с раздражением: - Остановитесь, дерзновенный, я навсегда положу конец вашей безрассудной страсти! Знайте, что вы мой сын! Эти слова ошеломили дона Валерио, и он сдержал себя. Но, вообразив, что Инесилья сказала ему это только для того, чтобы уклониться от его посягательств, ответил ей: - Вы выдумали эту басню, чтобы не уступить моим желаниям. - Нет, нет, - прервала она его, - я сообщаю вам тайну, которую никогда бы не открыла, если бы вы не принудили меня к этому. Двадцать шесть лет тому назад я любила вашего отца, дона Педро де Луна, который был тогда сеговийским губернатором. Вы - плод этой любви. Он признал вас и позаботился о том, чтобы вы получили тщательное воспитание. Не имея других детей и побуждаемый к тому же вашими достоинствами, он решил отписать вам часть своего состояния. Я, со своей стороны, также не оставляла вас своими попечениями: как только вы начали выезжать в свет, я стала приглашать вас к себе, дабы вы усвоили те учтивые манеры, которые необходимы всякому галантному человеку и которые одни только женщины умеют привить молодому кавалеру. Помимо этого, я использовала свое влияние, чтобы устроить вас к первому министру. Словом, я сделала для вас все, что обязана была сделать для собственного сына. После этого признания поступайте по своему усмотрению. Если вы можете одухотворить свои чувства и смотреть на меня только, как на мать, то я не стану прогонять вас от себя и буду питать к вам прежнюю нежность. Но если вы не способны сделать над собой это усилие, которого требуют от вас природа и разум, то удалитесь сейчас же и избавьте меня от ужаса, который внушает мне ваше присутствие. Вот что сказала ему Инесилья (*149). В это время дон Валерио хранил мрачное молчание: казалось, что он взывает к своей добродетели и собирается себя побороть. Но он и не думал об этом. У него зародилось новое намерение, и он готовил матери совсем иное зрелище. Не будучи в состоянии примириться с препятствием, мешавшим его счастью, он безвольно поддался отчаянию. Обнажив шпагу, он пронзил свою грудь и наказал себя сам, подобно Эдипу (*150), с той лишь разницей, что фиванец ослепил себя, побуждаемый раскаянием в содеянном грехе, а кастилец, напротив, покончил с жизнью из-за того, что не смог его совершить. Несчастный дон Валерио умер не сразу от своей раны. Он успел еще прийти в себя и испросить у бога прощение за то, что лишил себя жизни. Так как с его смертью освободилась должность секретаря при герцоге Лерме, то этот министр, вспомнив мое донесение о пожаре, а также лестные отзывы, полученные им обо мне, назначил меня на место этого молодого человека. Эту приятную весть я получил от Монтесера, который сказал мне: - Хотя, друг Жиль Блас, я расстаюсь с вами не без сожаления, однако же слишком люблю вас, чтобы не радоваться вашему назначению на место дона Валерио. Вы не преминете сделать блестящую карьеру, если последуете двум советам, которые я собираюсь вам дать: во-первых, выкажите перед его светлостью такое рвение, чтобы он не сомневался в вашей беззаветной преданности; во-вторых, ходите на поклон к сеньору Родриго Кальдерону, ибо этот человек обращается с душой своего господина, как с воском. Если вам выпадет счастье снискать расположение любимого секретаря, то вы пойдете далеко в самое короткое время, в чем беру на себя смелость вам поручиться. - Сеньор, - спросил я дона Диего, поблагодарив его за советы, - не будете ли вы столь любезны сказать мне, какой характер у дона Родриго? Я слыхал несколько раз, как люди о нем судачили. Они отзывались о графском любимце, как о довольно дурном человеке. Но я не доверяю тому, что говорит народ о лицах, состоящих при дворе, хотя иной раз он судит вполне здраво. Не откажите сообщить, какого вы мнения о сеньоре Кальдероне.
- Вы задали мне щепетильный вопрос, - возразил управитель с лукавой улыбкой. - Всякому другому я ответил бы, не колеблясь, что он достойнейший идальго и что о нем можно сказать одно только хорошее. Но с вами я буду откровенен. Во-первых, потому, что считаю вас молодым человеком, весьма сдержанным на язык, а во-вторых, полагаю, что обязан говорить с вами чистосердечно о доне Родриго, поскольку сам советовал вам снискать его благоволение; иначе выйдет, что я оказал вам услугу только наполовину. Узнайте же, - продолжал он, - что, будучи сперва простым слугой у его светлости, когда тот назывался еще только доном Франсиско де Сандоваль, он мало-помалу дошел до должности первого секретаря. Нет на свете человека более гордого, чем дон Родриго. Он отвечает на учтивости, которые ему оказывают, только тогда, когда у него имеются на это веские причины. Словом, он почитает себя как бы собратом герцога Лермы и в сущности разделяет с ним власть первого министра, так как раздает должности и губернаторства, как ему заблагорассудится. Народ нередко ропщет, но это его ничуть не беспокоит; лишь бы ему сорвать мзду со всякого дела, а на хулителей он плюет. Вы усмотрите из того, что я вам сказал, - добавил дон Диего, - какого поведения вам держаться со столь надменным смертным. - Разумеется, - отвечал я. - Было бы особенной невезухой, если бы я не сумел снискать расположение этого сеньора. Когда знаешь недостатки человека, которому хочешь понравиться, то надо быть редким растяпой, чтобы не добиться успеха. - Если так, - заметил Монтесер, - то я не замедлю представить вас герцогу Лерме. Мы, не откладывая, отправились к этому министру, которого застали в просторном зале, где он давал аудиенции. Просителей там толпилось больше, чем у самого короля. Я видел командоров и кавалеров орденов св.Якова и Калатравы, выхлопатывавших себе губернаторства и вице-королевства, епископов, которые хворали в своих епархиях и только ради перемены климата хотели стать архиепископами, а также тишайших отцов доминиканцев и францисканцев, смиренно просивших, чтобы их рукоположили в епископы. Были там и отставные офицеры, подвизавшиеся в такой же роли, как незадолго перед тем капитан Чинчилья, т.е. томившиеся в ожидании пенсии. Если герцог и не удовлетворял их желаний, то, по крайней мере, приветливо принимал от них челобитные, и я заметил, что он отвечал весьма учтиво тем, кто с ним разговаривал. Мы терпеливо дождались, пока он отпустил всех просителей. Тогда дон Диего сказал ему: - Дозвольте, ваша светлость, представить вам Жиль Бласа из Сантильяны. Это тот молодой человек, которого ваша светлость назначили на место дона Валерио. При этих словах министр взглянул на меня и любезно заметил, что я уже заслужил это назначение теми услугами, которые ему оказал. Затем он велел мне пройти в его кабинет, чтобы поговорить со мной с глазу на глаз, или, точнее, чтобы из личной беседы составить себе суждение о моих способностях. Прежде всего он пожелал узнать, кто я такой и какую жизнь вел до этого. Он даже потребовал, чтобы я ничего не скрыл от него. Исполнить такое приказание было нелегким делом. Не могло быть речи о том, чтобы солгать первому министру испанского королевства. С другой стороны, мне предстояло повествовать о стольких событиях, тягостных для моего самолюбия, что я был не в силах решиться на полную исповедь. Как выйти из такого затруднения? Я надумал слегка прикрыть истину в тех местах, где она могла испугать его своей наготой. Но он докопался до сути, несмотря на всю мою изворотливость. - Вижу, господин Сантильяна, что вы до известной степени пикаро (*151), - сказал он улыбаясь, когда я кончил свое повествование. Это замечание заставило меня покраснеть, и я отвечал ему: - Ваша светлость сами приказали мне быть искренним: я не смел ослушаться. - Благодарю тебя за это, дитя мое, - промолвил он. - В общем ты дешево отделался, и я удивляюсь тому, что дурные примеры не сгубили тебя вконец. Найдется немало честных людей, которые превратились бы в отчаянных плутов, если бы судьба послала им такие же испытания. Друг Сантильяна, - продолжал министр, - забудь свое прошлое: помни, что ты служишь теперь королю и будешь впредь трудиться для него. Ступай за мной; я покажу тебе, в чем будут состоять твои занятия.
С этими словами герцог повел меня в маленький кабинет, который помещался рядом с его собственным и где на полках стояло штук двадцать толстенных фолиантов. - Ты будешь работать здесь, - сказал он. - Эти фолианты представляют собой роспись всех знатных родов (*152), имеющихся в королевствах и княжествах испанской монархии. Каждая книга содержит в алфавитном порядке краткую историю дворян данной области, причем там перечисляются услуги, оказанные ими и их предками государству, равно как и поединки, в которых они участвовали. Упоминается там также об их поместьях, об их нравах и вообще обо всех их хороших и дурных особенностях, так что когда они являются ко двору просить каких-либо милостей, то я сразу вижу, заслуживают ли они их или нет. Для получения точных и подробных сведений я держу везде лиц на жалованье, которые наводят справки и присылают мне свои донесения. Но поскольку эти донесения слишком многословны и полны провинциализмов, то необходимо их отделать и сгладить слог, так как король иногда приказывает, чтобы ему их читали. А потому я и хочу, чтобы ты тотчас же приступил к этой работе, требующей четкого и сжатого стиля. С этими словами герцог вынул из папки, наполненной бумагами, одно из донесений и вручил его мне. Затем он вышел из моего кабинета, предоставив своему новоиспеченному секретарю приняться без помехи за первый опыт. Я прочел докладную записку и обнаружил, что она была не только нашпигована варварскими выражениями, но к тому же написана с излишней страстностью. А между тем ее составил один сольсонский монах. Его преподобие, притворившись порядочным человеком, поносил в нем без малейшего милосердия один знатный каталонский род, и только богу известно, говорил ли он правду. Я испытывал такое ощущение, точно читаю гнусный пасквиль, и мне сперва показалось зазорным браться за эту работу, так как не хотелось стать соучастником клеветы. Но хотя я был еще новичком при дворе, однако справился со своей совестью, поставив на карту спасение души доброго монаха и отнеся за его счет все несправедливости, - если таковые были, - принялся бесчестить изысканным кастильским слогом два или три поколения, быть может, вполне порядочных людей. Я написал уже четыре или пять страниц, когда герцог, которому не терпелось узнать, как я справился с работой, вернулся в мой кабинет и сказал: - Покажи-ка, Сантильяна, что ты там написал; мне хочется взглянуть. При этом он посмотрел на мою работу и, прочтя начало с большим вниманием, остался так доволен ею, что даже удивил меня: - Сколь я ни был расположен в твою пользу, - промолвил он, - однако же признаюсь тебе, что ты превзошел мои ожидания. Ты не только пишешь со всей ясностью и четкостью, которые мне нужны, но я нахожу также, что у тебя легкий и живой стиль. Остановив свой выбор на тебе, я не ошибся в твоих литературных дарованиях, и это утешает меня в утрате твоего предшественника. Министр, вероятно, не ограничился бы этой похвалой, если бы не вошел граф Лемос, его племянник, и не помешал ему продолжать. Герцог обнял его несколько раз с большой сердечностью, из чего я заключил, что он питает к нему нежную привязанность. Они заперлись вдвоем, чтобы обсудить по секрету одно важное семейное дело, о котором я расскажу ниже и которое в ту пору занимало министра больше, чем все королевские дела. Пока они совещались, пробило двенадцать. Зная, что секретари и другие чиновники покидали в этот час присутствие и отправлялись обедать, куда им заблагорассудится, я отложил свой шедевр в сторону и вышел, но не для того, чтобы пойти к Монтесеру, который уплатил мне мое жалованье и с которым я уже простился, а для того, чтобы заглянуть к самому известному кухмистеру в дворцовом квартале. Простой трактир меня уже не удовлетворял. "Помни, что ты теперь служишь королю", - эти слова не выходили у меня из памяти и превращались в семена честолюбия, которые с каждой минутой пускали все больше и больше ростков в моей душе. Войдя в кухмистерскую, я не преминул осведомить хозяина о том, что состою секретарем у первого министра, и, чувствуя себя такой важной персоной, даже затруднялся, какой обед себе заказать. Опасаясь потребовать блюда, которые бы отдавали скупостью, я предоставил ему самому выбрать то, что ему заблагорассудится. Он накормил меня отличным обедом, за которым мне прислуживали с превеликим почтением, отчего я получил даже больше удовольствия, нежели от самих кушаний. При расплате я бросил на стол пистоль, добрая четверть которого досталась прислуге, так как я не взял сдачи. Затем я вышел из кухмистерской, выпятив вперед грудь, с видом молодого человека, весьма довольного своей особой.
В двадцати шагах оттуда находилась гостиница, где обычно останавливались иностранные вельможи. Я снял там помещение, состоявшее из пяти или шести меблированных комнат. Можно было подумать, что я уже располагаю доходом в две или три тысячи дукатов. Уплатив за месяц вперед, я вернулся на работу и продолжал весь день трудиться над тем, что начал с утра. В соседнем со мной кабинете сидели два других секретаря; но они только переписывали начисто те бумаги, которые герцог лично им передавал. Я познакомился с ними в тот же вечер, по окончании присутствия, и, чтоб сойтись поближе, затащил их к своему кухмистеру, где заказал лучшие сезонные блюда, а также самые тонкие вина. Мы уселись за стол и принялись за беседу, которая отличалась скорей веселостью, нежели остроумием, ибо надо сказать, что гости мои, как я вскоре убедился, получили свои должности отнюдь не за умственные способности. Правда, они изрядно писали рондо и полу английским шрифтом, но не имели ни малейшего представления о науках, изучающихся в университетах. Зато они отлично разбирались в своих собственных делишках и, как я заметил, не были настолько ослеплены честью состоять при первом министре, чтобы не жаловаться на свое положение. - Вот уже шесть месяцев, - сообщил один из них, - как мы живем на собственный счет. Нам не платят жалованья, и всего хуже то, что наш оклад еще не установлен. Мы не знаем, на каком свете находимся. - Что касается меня, - заявил его товарищ, - то я предпочел бы получить вместо жалованья сто ударов плетьми с тем, чтобы мне позволили сыскать себе другое место, ибо я боюсь не только уйти самовольно, по и просить об увольнении, так как переписывал секретные бумаги. Я легко мог бы угодить в сеговийскую башню или в аликантскую крепость. - На какие же средства вы живете? - спросил я тогда. - У вас, вероятно, есть какие-нибудь достатки? Они ответили мне, что богатство их очень невелико, но что, по счастью, они поселились у одной честной вдовы, которая отпускает им в долг и кормит их за сто пистолей в год. Это сообщение, из которого я не упустил ни слова, развеяло в один миг мое горделивое опьянение. Я решил, что со мной могут поступить не лучше, что у меня нет оснований приходить в восторг от своей должности, оказавшейся менее прочной, чем я себе представлял, и что мне не мешало бы обходиться бережливее со своим кошельком. Эти размышления исцелили меня от страсти к безумным тратам. Я начинал раскаиваться в том, что пригласил в кухмистерскую секретарей, и с нетерпением ждал окончания ужина, а когда дело дошло до расплаты, даже поругался с хозяином из-за счета. Мои сослуживцы расстались со мной в полночь, так как я не настаивал на продолжении попойки. Они отправились к вдове, а я удалился в свои роскошные покои, бесясь на то, что их снял, и давая себе обещания выбраться оттуда к концу месяца. Несмотря на то, что я улегся на превосходную постель, мое беспокойство не позволило мне сомкнуть глаз. Я провел остаток ночи, изыскивая средства не работать даром на его королевское величество. Решив последовать совету Монтесера, я встал с намерением сходить на поклон к дону Родриго. Я был в самом подходящем настроении, чтобы предстать перед этим гордым человеком, ибо чувствовал, что нуждаюсь в нем. Итак, я отправился к секретарю. Его покои примыкали к апартаментам герцога Лермы и не уступали им в великолепии. По убранству комнат трудно было отличить господина от слуги. Я приказал доложить о себе как о преемнике дона Валерио, невзирая на что меня заставили прождать в прихожей более часа. "Запаситесь терпением, господин новый секретарь, - говорил я сам себе в это время. - Вам придется долго подежурить в чужих передних, прежде чем другие начнут дежурить в вашей". Наконец, двери покоя раскрылись. Я вошел и направился к дону Родриго в то самое время, когда он, дописав любовную записку своей очаровательной сирене, передал ее Педрильо. Ни мадридскому архиепископу, ни графу Галиано, ни даже самому первому министру не представлялся я с таким почтительным видом, как сеньору Кальдерону. Поклонившись ему до земли, я попросил его покровительства в выражениях, исполненных такого раболепства, что до сих пор не могу вспомнить о них без стыда, так я перед ним пресмыкался. Такое подобострастие сыграло бы мне скверную службу в глазах всякого человека, менее ослепленного гордостью, чем дон Родриго. Но что касается его, то моя угодливость пришлась ему по вкусу, и он ответил, даже довольно учтиво, что не упустит случая оказать мне услугу.
Поблагодарив его с величайшим усердием за проявленное ко мне благоволение, я поклялся ему в вечной преданности. Затем, опасаясь его обеспокоить, я удалился, прося извинить меня, если я помешал ему в его важных занятиях. После этого недостойного поступка я покинул апартаменты дона Родриго и, преисполненный смущения, пошел в свой кабинет, где довел до конца работу, порученную мне накануне. Герцог не преминул заглянуть туда поутру и, найдя, что я так же хорошо кончил, как начал, сказал мне: - Очень недурно, Сантильяна. Впиши теперь сам, и как можно чище, это сокращенное донесение в соответствующий том росписи. Затем ты возьмешь из папки другую докладную записку и исправишь ее точно таким же образом. Я довольно долго беседовал с герцогом, ласковое и обходительное обращение которого меня очаровало. Какая разница между ним и Кальдероном! Это были две натуры, во всем противоположные друг другу. В этот день я обедал в дешевом трактире и принял намерение ходить туда инкогнито каждый день, пока не выяснится, чего я добился своей угодливостью и подобострастием. Денег у меня хватало самое большое на три месяца. Я наметил этот срок, чтобы ублажить кого следует, и решил, что если по истечении этого времени мне не заплатят жалованья, то покину двор и его обманчивый блеск, ибо короткие безумства - самые лучшие. Таков был мой план. В течение двух месяцев я лез из кожи вон, чтобы понравиться Кальдерону, но он обращал так мало внимания на все мои потуги, что я потерял всякую надежду добиться какого-либо успеха. Тогда я переменил тактику и, перестав ходить к нему на поклон, старался использовать в своих интересах лишь те минуты, когда мне случалось беседовать с герцогом. Хотя герцог, - если так можно выразиться, - только мелькал передо мной ежедневно, однако же мне удалось постепенно расположить его к себе до такой степени, что он сказал как-то после полудня: - Послушай, Жиль Блас, мне нравится твой характер, и я питаю к тебе расположение. Ты старательный и преданный малый, к тому же умен и не болтлив. Полагаю, что не просчитаюсь, если облеку тебя своим доверием. Услыхав такие слова, я бросился герцогу в ноги и, почтительно облобызав руку, которую он мне протянул, воскликнул: - Возможно ли, чтобы ваша светлость почтили меня столь великой милостью? Сколько тайных врагов создаст мне эта благосклонность! Но есть только один человек, мести которого я боюсь: это дон Родриго Кальдерой. - С этой стороны тебе ничего не грозит, - возразил герцог. - Я знаю Кальдерона: он поступил ко мне еще мальчиком. Наши вкусы настолько сходятся, что он любит все, что я люблю, и ненавидит то, что я ненавижу. Не бойся поэтому, чтобы он отнесся к тебе с неприязнью; напротив, можешь рассчитывать на его дружбу. Из этого я заключил, что дон Родриго был ловкая шельма, всецело подчинившая герцога своему влиянию, и что мне надлежало соблюдать по отношению к нему величайшую осторожность. - Первым доказательством моего доверия, - продолжал герцог, - будет то, что я открою тебе свои намерения. Необходимо, чтобы ты знал о них, ибо это поможет тебе справиться с поручениями, которые я собираюсь на тебя возложить. Вот уже давно, как мой авторитет признан всеми, мои постановления слепо выполняются и я раздаю по своему усмотрению должности, места, губернаторства, вице-королевства и бенефиции. Смею сказать, что я царствую в Испании. Более высокого положения не существует, и мне дальше некуда стремиться. Но я хотел бы оградить его от бурь, которые начинают ему угрожать, а потому желаю, чтобы мой племянник, граф Лемос, стал моим преемником на министерском посту. Заметив в этом месте своей речи мое изумление, герцог продолжал: - Вижу, Сантильяна, вижу, что именно тебя удивляет. Тебе кажется странным, что я предпочитаю племянника своему родному сыну, герцогу Уседскому. Но мой сын не обладает достаточными способностями, чтобы занять мое место, и, кроме того, мы с ним враги. Он ухитрился заслужить расположение короля, который хочет сделать его своим фаворитом, а этого я не могу допустить. Милость монарха можно уподобить обладанию любимой женщиной: это такое счастье, которое всякий бережет для себя и которым ни за что не поделится с соперником, хотя бы его соединяли с ним узы крови или дружбы.
Ты знаешь теперь тайну моего сердца, - добавил он. - Я уже пытался опорочить перед королем герцога Уседского, но так как мне это не удалось, то приходится выстроить свои батареи по другой линии. Я хочу, чтобы граф Лемос, со своей стороны, заручился доверием инфанта (*153). Состоя при нем камер-юнкером, мой племянник имеет случай говорить с ним во всякое время; он человек неглупый, а кроме того, я знаю надежное средство, которое поможет ему добиться успеха в этом предприятии. Благодаря такой стратегии я противопоставлю племянника сыну. Между двоюродными братьями возникнет разлад, который заставит их искать у меня поддержки, и, нуждаясь во мне, они оба должны будут повиноваться моей воле. Вот в чем состоит мой план, - добавил он, - и твое содействие может мне понадобиться. Я намерен посылать тебя тайно к графу Лемосу (*154), и ты будешь докладывать мне все, что он прикажет тебе передать. Выслушав это конфиденциальное сообщение, которое было, по моему мнению, равноценно наличным деньгам, я отложил всякую тревогу. "Наконец-то я добрался до рога изобилия; теперь на меня польется золотой дождь, - сказал я сам себе. - Не может быть, чтобы наперсник человека, управляющего испанской монархией, не приобрел бы в самое короткое время несметных богатств". Лелеемый сей сладостной надеждой, я смотрел с равнодушием на то, как таяло содержимое моего бедного кошелька. При дворе скоро заметили благоволение, которое оказывал мне первый министр. Он подчеркивал его открыто, поручая мне нести свой портфель, который обычно брал с собой, когда отправлялся в Совет. Это новшество, благодаря которому на меня стали смотреть, как на маленького фаворита, возбудило зависть некоторых лиц и было причиной того, что меня начали осыпать пустыми учтивостями. Оба секретаря из соседнего кабинета также поторопились поздравить меня с предстоящей карьерой и пригласили отужинать к своей вдове не столько в порядке реванша, сколько в расчете на то, что это побудит меня оказать им впоследствии услугу. Меня чествовали со всех сторон. Даже надменный дон Родриго переменил свое отношение ко мне. Теперь он называл меня не иначе, как "сеньор Сантильяна", а прежде говорил мне просто "вы" и никогда не величал "сеньором". Он осыпал меня любезностями, в особенности тогда, когда герцог мог это заметить. Но уверяю вас, он попал не на простофилю. Чем больше я испытывал к нему ненависти, тем вежливее отвечал на его учтивости: даже старый царедворец не смог бы выполнить это ловче меня. Я также сопровождал своего светлейшего господина, когда он отправлялся к королю, а навещал он его три раза в день. Утром, как только король просыпался, герцог заходил в его опочивальню и, став на колени у изголовья постели, сообщал, что величеству предстояло делать и говорить в этот день. Затем он уходил и возвращался сейчас же после королевского обеда, но уже не для деловых разговоров, а для того, чтобы развлечь его величество. Он рассказывал ему про забавные происшествия, которые приключились в Мадриде и о которых он был всегда осведомлен раньше других через лиц, оплачиваемых им специально для этой цели. Наконец, вечером он в третий раз виделся с королем, отдавал ему, по своему усмотрению, отчет в том, что сделал за день, и ради проформы просил распоряжений на завтра. Пока герцог находился у монарха, я околачивался в антикамере, где встречался с вельможами, которые, лебезя перед фаворитом, искали случая завязать со мной разговор и радовались, когда я снисходил до беседы с ними. Как было тут не возомнить себя влиятельной персоной? При дворе найдется немало людей, думающих о себе то же самое с гораздо меньшим основанием. Одно обстоятельство послужило для меня особенным поводом к тщеславию. Король, которому герцог расхвалил слог своего секретаря, полюбопытствовал познакомиться с образчиком моего творчества. Министр приказал мне захватить каталонскую роспись, повел меня к монарху и велел прочесть вслух первое исправленное мною донесение. Сперва я смутился перед его величеством, но присутствие министра вскоре меня ободрило; я прочел свое произведение, которое король прослушал не без удовольствия. Государь даже изволил сказать, что он мною весьма доволен, и поручил первому министру позаботиться о моем благополучии. Гордость моя от этого отнюдь не уменьшилась, а разговор, который произошел у меня несколько дней спустя с графом Лемосом, окончательно вскружил мне голову честолюбивыми мечтами.
Я отправился к этому вельможе от имени его дяди и, застав его в апартаментах инфанта, вручил ему верительную грамоту, в которой герцог писал племяннику, что он может быть со мною вполне откровенен, так как я посвящен в его намерения и избран им в качестве их обоюдного посланца. Прочитав эпистолу, граф отвел меня в покой, где мы заперлись, и там этот молодой сеньор держал мне следующую речь: - Раз вы пользуетесь доверием герцога Лермы, то я не сомневаюсь в том, что вы его заслуживаете, а потому и сам могу вполне на вас положиться. Знайте же, что дела обстоят как нельзя лучше. Инфант отличает меня среди прочих сеньоров, состоящих при его особе и старающихся снискать его благосклонность. Сегодня утром у меня был с ним конфиденциальный разговор, из которого я усмотрел, что принц, по-видимому, огорчен скупостью короля, препятствующей ему следовать великодушным велениям своего сердца и даже поддерживать образ жизни, подобающий его положению. На это я не преминул выразить его высочеству свое сочувствие и, воспользовавшись моментом, обещал принести завтра к утреннему приему тысячу пистолей в ожидании более крупных сумм, которыми обязался снабжать его впредь. Принц весьма обрадовался моему обещанию, и я уверен, что приобрету его расположение, если сдержу свое слово. Передайте, - добавил он, - моему дяде обо всех этих обстоятельствах и приходите сегодня вечером сообщить мне, каково его мнение. Граф Лемос отпустил меня после этой речи, и я тотчас же отправился к герцогу Лерме, который, выслушав мое донесение, послал к Кальдерону за тысячью пистолями. Получив вечером эти деньги, я понес их к графу и по дороге рассуждал сам с собой: "Да, да, теперь я понимаю, в чем заключается надежное средство, с помощью которого министр намерен добиться успеха. Он прав, черт подери! И судя по всем данным, эта расточительность его не разорит. Догадываюсь, из чьих сундуков он черпает эти полновесные червонцы; но, в сущности, разве несправедливо, чтобы отец содержал сына?" Когда я расставался с графом Лемосом, он шепнул мне: - До свидания, милейших наш наперсник! Должен еще вам сказать, что инфант не совсем равнодушен к прекрасному полу. Необходимо, чтоб при первой же нашей встрече мы побеседовали об этом: предвижу, что мне скоро придется прибегнуть к вашему содействию. Возвращаясь к себе, я размышлял об этих далеко не двусмысленных словах, наполнивших радостью мое сердце. - Ах, черт подери, - воскликнул я, - неужели мне суждено стать Меркурием наследника престола! Я не вдавался в рассуждения о том, хорошо ли это или дурно; высокое положение августейшего сердцееда заглушило во мне нравственные принципы. Какая честь быть министром забав у принца крови! "Полегче, сеньор Жиль Блас, - скажут мне, - ведь вам предстояло быть только вице-министром". Готов с этим согласиться: но, по существу, обе должности одинаково почетны; разница только в барышах. Ах, сколь я был бы счастлив, исполняя эти благородные поручения, с каждым днем входя все больше и больше в милость к первому министру и лаская себя самыми радужными надеждами, если б мог быть сыт одним только тщеславием! Прошло уже более двух месяцев, как я отказался от своей великолепной квартиры и снял крошечную меблированную комнату, из самых скромных. Это меня огорчало, но так как я уходил с раннего утра, а возвращался домой только чтоб переночевать, то терпеливо нес свой крест. Целый день я проводил на сцене, т.е. у герцога, разыгрывая роль важного сеньора. Но как только я попадал в свою конуру, сеньор испарялся, и его место заступал бедный Жиль Блас без гроша денег и, что еще хуже, без всякой возможности их раздобыть. Не говоря о том, что гордость мешала мне признаться в своей нужде, я к тому же не знал никого, кто мог бы мне помочь, кроме дона Наварро, знакомством с которым я так пренебрег с тех пор как попал ко двору, что не смел теперь к нему обратиться. Мне пришлось продать свои вещи одну за другой и оставить себе только самое необходимое. Я перестал ходить в трактир, так как у меня не было, чем заплатить за обед. Как же я поддерживал свое существование? Не скрою этого от вас. Каждое утро нам приносили в присутствие на завтрак крошечный хлебец и наперсток вина: вот и все, что давал нам министр. За весь день я питался только этим, а вечером по большей части ложился без ужина.