А. П. Че'хов В овра'ге 1900 I Село' Укле'ево лежа'ло в овра'ге, так что с шоссе' и со ста'нции желе'зной доро'ги видны' бы'ли то'лько колоко'льня и тру'бы си`тценабивны'х фа'брик. Когда' прохо'жие спра'шивали, како'е э'то село', то им говори'ли: -- Э'то то са'мое, где дьячо'к на похорона'х всю икру' съел. Ка'к-то на поми'нках у фабрика'нта Костюко'ва старик-дьячо'к уви'дел среди' заку'сок зерни'стую икру' и стал есть её с жа'дностью; его' толка'ли, дёргали за рука'в, но он сло'вно окочене'л от наслажде'ния: ничего' не чу'вствовал и то'лько ел. Съел всю икру', а в ба'нке бы'ло фу'нта четы'ре. И прошло' уж мно'го вре'мени с тех пор, дьячо'к давно' у'мер, а про икру' всё по'мнили. Жизнь ли была' так бедна' здесь, и'ли лю'ди не уме'ли подме'тить ничего', кро'ме э'того нева'жного собы'тия, происшедшего' де'сять лет наза'д, а то'лько про се'ло Уклеёво ничего' друго'го не расска'зывали. В нем не переводи'лась лихора'дка и была' то'пкая грязь да'же ле'том, осо'бенно под забо'рами, над кото'рыми сгиба'лись ста'рые ве'рбы, дава'вшие широ'кую тень. Здесь всегда' па'хло фабри'чными отбро'сами и у'ксусной кислото'й, кото'рую употребля'ли при вы'делке си'тцев. Фа'брики -- три си'тцевых и одна' коже'венная -- находи'лись не в са'мом селе', а на кра'ю и поо'даль. Э'то бы'ли небольши'е фа'брики, и на всех их бы'ло за'нято о'коло четырехсо'т рабочи'х, не бо'льше. От коже'венной фа'брики вода' в ре'чке ча'сто станови'лась воню'чей; отбро'сы заража'ли луг, крестья'нский скот страда'л от сиби'рской я'звы, и фа'брику прика'зано бы'ло закры'ть. Она' счита'лась закры'той, но рабо'тала та'йно с ве'дома станово'го при'става и уе'здного врача', кото'рым владе'лец плати'л по десяти' рубле'й в ме'сяц. Во всем селе' бы'ло то'лько два поря'дочных до'ма, ка'менных, кры'тых желе'зом; в одно'м помеща'лось волостно'е правле'ние, друго'м, двухэта'жном, как раз про'тив це'ркви, жил Цыбу'кин, Григо'рий Петро'в, епифа'нский мещани'н. Григо'рий держа'л бакале'йную ла'вочку, но э'то то'лько для ви'да, на са'мом же де'ле торгова'л во'дкой, ското'м, ко'жами, хле'бом в зерне', сви'ньями, торгова'л чем придётся, и когда', наприме'р, за грани'цу тре'бовались для да'мских шляп соро'ки, то он нажива'л на ка'ждой па'ре по тридцати' копе'ек; он скупа'л лес на сруб, дава'л де'ньги в рост, вообще' был стари'к оборо'тливый. У него' бы'ло два сы'на. Ста'рший, Ани'сим, служи'л в поли'ции, в сыскно'м отделе'нии, и ре'дко быва'л до'ма. Мла'дший, Степа'н, пошёл по торго'вой ча'сти и помога'л отцу', но настоя'щей по'мощи от него' не жда'ли, так как он был слаб здоро'вьем и глух; его' жена' Акси'нья, краси'вая, стро'йная же'нщина, ходи'вшая в пра'здники в шля'пке и с зо'нтиком, ра'но встава'ла, по'здно ложи'лась и весь день бе'гала, подобра'в свои' ю'бки и гремя' ключа'ми, то в амба'р, то в по'греб, то в ла'вку, и стари'к Цыбу'кин гляде'л на неё ве'село, глаза' у него' загора'лись, и в э'то вре'мя он жале'л, что на ней жена'т не ста'рший сын, а мла'дший, глу'хой, кото'рый, очеви'дно, ма'ло смы'слил в же'нской красоте'. У старика' всегда' была' скло'нность к семе'йной жи'зни, и он люби'л своё семе'йство бо'льше всего' на све'те, осо'бенно ста'ршего сына'-сыщика и неве'стку. Акси'нья, едва' вы'шла за глухо'го, как обнару'жила необыкнове'нную делови'тость и уже' зна'ла, кому' мо'жно отпусти'ть в долг, кому' нельзя', держа'ла при себе' ключи', не доверя'я их да'же му'жу, щёлкала на счета'х, загля'дывала лошадя'м в зу'бы, как мужи'к, и всё смея'лась и'ли покри'кивала; и, что бы она' ни де'лала, ни говори'ла, стари'к то'лько умиля'лся и бормота'л: -- Ай да неве'стушка! Ай да краса'вица, ма'тушка... Он был вдов, но че'рез год по'сле сва'дьбы сы'на не вы'держал и сам жени'лся. Ему' нашли' за три'дцать верст от Укле'ева де'вушку Варва'ру Никола'евну из хоро'шего семе'йства, уже' пожилу'ю, но краси'вую, ви'дную. Едва' она' посели'лась в ко'мнатке в ве'рхнем этаже', как всё просветле'ло в до'ме, то'чно во все окна' бы'ли вста'влены но'вые стекла'. Засвети'лись лампа'дки, столы' покры'лись бе'лыми как снег скатертя'ми, на о'кнах и в палиса'днике показа'лись цветы' с кра'сными гла'зками, и уж за обе'дом е'ли не из одно'й ми'ски, а пе'ред ка'ждым ста'вилась таре'лка. Ва'рвара Никола'евна улыба'лась прия'тно и ла'сково, и каза'лось, что в до'ме всё улыба'ется. И во двор, чего' ра'ньше никогда' не бы'ло, ста'ли заходи'ть ни'щие, стра'нники, богомо'лки; послы'шались под о'кнами жа'лобные, певу'чие голоса' укле'евских баб и винова'тый ка'шель сла'бых, испи'тых мужико'в, уво'ленных с фа'брики за пья'нство. Ва'рвара помога'ла деньга'ми, хле'бом, ста'рой оде'ждой, а пото'м, обжи'вшись, ста'ла пота'скивать и из ла'вки. Раз глухо'й ви'дел, как она' унесла' две осьму'шки ча'ю, и э'то его' смути'ло. -- Тут мама'ша взя'ли две осьму'шки ча'ю, -- сообщи'л он пото'м отцу'. -- Куда' э'то записа'ть? Стари'к ничего' не отве'тил, а постоя'л, поду'мал, шевеля' бровя'ми, и пошёл наве'рх к жене'. -- Варва'рушка, е'жели тебе', ма'тушка, -- сказа'л он ла'сково, -- пона'добится что в ла'вке, то ты бери'. Бери' себе' на здоро'вье, не сомнева'йся. И на друго'й день глухо'й, пробега'я че'рез двор, кри'кнул ей: -- Вы, мама'ша, е'жели что ну'жно, -- бери'те! В том, что она' подава'ла ми'лостыню, бы'ло что'-то но'вое, что'-то весёлое и лёгкое, как в лампа'дках и кра'сных цвето'чках. Когда' в за'говенье и'ли в престо'льный пра'здник, кото'рый продолжа'лся три дня, сбыва'ли мужика'м проту'хлую солони'ну с таки'м тя'жким за'пахом, что тру'дно бы'ло стоя'ть о'коло бо'чки, и принима'ли от пья'ных в закла'д ко'сы, ша'пки, же'нины платки', когда' в гря'зи валя'лись фабри'чные, одурма'ненные плохо'й во'дкой, и грех, каза'лось, сгусти'вшись, уже' тума'ном стоя'л в во'здухе, тогда' станови'лось ка'к-то ле'гче при мы'сли, что там, в до'ме, есть ти'хая, опря'тная же'нщина, кото'рой нет дела' ни до солони'ны, ни до во'дки; ми'лостыня её де'йствовала в э'ти тя'гостные, тума'нные дни, как предохрани'тельный кла'пан в маши'не. Дни в до'ме Цыбу'кина проходи'ли в забо'тах. Ещё со'лнце не всходи'ло, а Акси'нья уже' фы'ркала, умыва'ясь в сеня'х, самова'р кипе'л в ку'хне и гуде'л, предска'зывая что'-то недо'брое. Стари'к Григо'рий Петро'в, оде'тый в дли'нный чёрный сюрту'к и си'тцевые брю'ки, в высо'ких я'рких сапога'х, тако'й чи'стенький, ма'ленький, поха'живал по ко'мнатам и посту'кивал каблучка'ми, как свекор-батю'шка в изве'стной пе'сне. Отпира'ли ла'вку. Когда' станови'лось светло', подава'ли к крыльцу' беговы'е дро'жки и стари'к молодцева'то сади'лся на них, надвига'я свой большо'й карту'з до уше'й, и, гля'дя на него', никто' не сказа'л бы, что ему' уже' 56 лет. Его' провожа'ли жена' и неве'стка, и в э'то вре'мя, когда' на нем был хоро'ший, чи'стый сюрту'к и в дро'жки был запряжён грома'дный вороно'й жеребе'ц, сто'ивший три'ста рубле'й, стари'к не люби'л, что'бы к нему' подходи'ли мужики' со свои'ми про'сьбами и жа'лобами; он ненави'дел мужико'в и бре'зговал и'ми, и е'сли ви'дел, что како'й-нибудь мужи'к дожида'ется у воро'т, то крича'л гне'вно: -- Что стал там? Проходи' да'льше! И'ли крича'л, е'сли то был ни'щий: -- Бог дасьть! Он уезжа'л по дела'м; жена' его', оде'тая в тёмное, в чёрном фа'ртуке, убира'ла ко'мнаты и'ли помога'ла в ку'хне. Акси'нья торгова'ла в ла'вке, и слы'шно бы'ло во дворе', как звене'ли буты'лки и де'ньги, как она' смея'лась и'ли крича'ла и как серди'лись покупа'тели, кото'рых она' обижа'ла; и в то же вре'мя бы'ло заме'тно, что там в ла'вке та'йная торго'вля во'дкой уже' идёт. Глухо'й то'же сиде'л в ла'вке и'ли, без ша'пки, заложи'в ру'ки в карма'ны, ходи'л по у'лице и рассе'янно погля'дывал то на и'збы, то вверх на не'бо. Раз шесть в день в до'ме пи'ли чай; ра'за четы'ре сади'лись за стол есть. А ве'чером счита'ли вы'ручку и запи'сывали, пото'м спа'ли кре'пко. В Укле'еве все три си'тцевые фа'брики и кварти'ры фабрика'нтов Хры'миных Ста'рших, Хры'миных Мла'дших и Костюко'ва бы'ли соединены' телефо'ном. Провели' телефо'н и в волостно'е правле'ние, но там он ско'ро переста'л де'йствовать, так как в нем завели'сь клопы' и прусаки'. Волостно'й старшина' был малогра'мотен и в бума'гах ка'ждое сло'во писа'л с большо'й бу'квы, но когда' испо'ртился телефо'н, то он сказа'л: -- Да, тепе'рь нам без телефо'на бу'дет труднова'то. Хры'мины Ста'ршие постоя'нно суди'лись с Мла'дшими, иногда' и Мла'дшие ссо'рились ме'жду собо'ю и начина'ли суди'ться, и тогда' их фа'брика не рабо'тала ме'сяц, два, пока' они' опя'ть не мири'лись, и э'то развлека'ло жи'телей Уклеёва, так как по по'воду ка'ждой ссо'ры бы'ло мно'го разгово'ров и спле'тен. В пра'здники Костюко'в и Хры'мины Мла'дшие устра'ивали ката'нье, носи'лись по Уклеёву и дави'ли теля'т. Акси'нья, шурша' накрахма'ленными ю'бками, разоде'тая, прогу'ливалась на у'лице, о'коло свое'й ла'вки; Мла'дшие подхва'тывали её и увози'ли как бу'дто наси'льно. Тогда' выезжа'л и стари'к Цыбу'кин, что'бы пока'зать свою' но'вую ло'шадь, и брал с собо'й Варва'ру. Ве'чером, по'сле ката'нья, когда' ложи'лись спать, во дворе' у Мла'дших игра'ли на дорого'й гармо'нике, и е'сли была' луна', то от зву'ков э'тих станови'лось на душе' трево'жно и ра'достно, и Укле'ево уже' не каза'лось я'мой. II Ста'рший сын Ани'сим приезжа'л домо'й о'чень ре'дко, то'лько в больши'е пра'здники, но зато' ча'сто присыла'л с земляка'ми гости'нцы и письма', напи'санные чьи'м-то чужи'м по'черком, о'чень краси'вым, вся'кий раз на листе' пи'счей бума'ги в ви'де проше'ния. Письма' бы'ли полны' выраже'ний, каки'х Ани'сим никогда' не употребля'л в ра'зговоре: "Любе'зные папа'ша и мама'ша, посыла'ю вам фунт цвето'чного ча'ю для удовлетворе'ния ва'шей физи'ческой потре'бности". Внизу' ка'ждого письма' бы'ло нацара'пано, то'чно испо'рченным перо'м: "Ани'сим Цыбу'кин", и под э'тим опя'ть тем же превосхо'дным по'черком: "Аге'нт". Письма' чита'лись вслух по не'скольку раз, и стари'к, растро'ганный, кра'сный от волне'ния, говори'л: -- Вот, не захоте'л до'ма жить, пошёл по учёной ча'сти. Что ж, пуска'й! Кто к чему' приста'влен. Ка'к-то пе'ред ма'сленицей пошёл си'льный дождь с крупо'й; стари'к и Ва'рвара подошли' к окну', что'бы посмотре'ть, а глядь -- Ани'сим е'дет в саня'х со ста'нции. Его' совсе'м не жда'ли. Он вошёл в ко'мнату беспоко'йный и че'м-то встрево'женный и таки'м остава'лся пото'м всё вре'мя; и держа'л себя' ка'к-то развя'зно. Не спеши'л уезжа'ть, и похо'же бы'ло, как бу'дто его' уво'лили со слу'жбы. Ва'рвара была' ра'да его' прие'зду; она' погля'дывала на него' ка'к-то лука'во, вздыха'ла и пока'чивала голово'й. -- Как же э'то тако'е, ба'тюшки? -- говори'ла она'. -- Э'тих-тех, па'рню уже' два'дцать восьмо'й годо'чек пошёл, а он всё холосто'й разгу'ливает, о'х-тех-те... Из друго'й ко'мнаты её ти'хая, ро'вная речь слы'шалась так: "О'х-тех-те". Она' ста'ла шепта'ться со старико'м и с Акси'ньей, и их лица' то'же при'няли лука'вое и таи'нственное выраже'ние, как у загово'рщиков. Реши'ли жени'ть Ани'сима. -- О'х-тех-те!.. Мла'дшего бра'та давно' ожени'ли, -- говори'ла Ва'рвара, -- а ты всё без па'ры, сло'вно пету'х на база'ре. По-како'вски э'то? Э'тих-тех, оже'нишься, бог даст, там как хо'чешь, пое'дешь на слу'жбу, а жена' оста'нется до'ма помо'щницей-те. Без поря'дку-те живёшь, па'рень, и все поря'дки, ви'жу, забы'л. О'х-тех-те, грех оди'н с ва'ми, с городски'ми. Когда' Цыбу'кины жени'лись, то для них, как для бога'тых, выбира'ли са'мых краси'вых неве'ст. И для Ани'сима отыска'ли то'же краси'вую. Сам он име'л неинтере'сную, незаме'тную нару'жность; при сла'бом, нездоро'вом сложе'нии и при небольшо'м ро'сте у него' бы'ли по'лные, пу'хлые щеки', то'чно он надува'л их; глаза' не мига'ли, и взгляд был о'стрый, боро'дка ры'жая, жи'дкая, и, заду'мавшись, он всё сова'л её в рот и куса'л; и к тому' же он ча'сто выпива'л, и э'то бы'ло заме'тно по его' лицу' и похо'дке. Но когда' ему' сообщи'ли, что для него' уже' есть неве'ста, о'чень краси'вая, то он сказа'л: -- Ну, да ведь и я то'же не криво'й. На'ше семе'йство Цыбу'кины, на'до сказа'ть, все краси'вые. Под са'мым го'родом бы'ло село' Торгу'ево. Одна' полови'на его' была' неда'вно присоединена' к го'роду, друга'я остава'лась село'м. В пе'рвой, в своём до'мике, прожива'ла одна' вдова'; у неё была' сестра', совсе'м бе'дная, ходи'вшая на подённую рабо'ту, а у э'той сестры' была' дочь Ли'па, де'вушка, ходи'вшая то'же на подёнку. О красоте' Ли'пы уже' говори'ли в Торгу'еве, и то'лько смуща'ла всех её ужа'сная бе'дность; рассужда'ли так, что како'й-нибудь пожило'й и'ли вдове'ц же'нится, не гля'дя на бе'дность, и'ли возьмёт её к себе' "так", а при ней и мать сыта' бу'дет. Ва'рвара узна'ла о Ли'пе от свах и съе'здила в Торгу'ево. Пото'м в до'ме тётки бы'ли устро'ены смотри'ны, как сле'дует, с заку'ской и вино'м, и Ли'па была' в но'вом ро'зовом пла'тье, сши'том наро'чно для смотри'н, и пунцо'вая ле'нточка, то'чно пла'мень, свети'лась в её волоса'х. Оно' была' ху'денькая, сла'бая, бле'дная, с то'нкими, не'жными черта'ми, сму'глая от рабо'ты на во'здухе; гру'стная, ро'бкая улы'бка не сходи'ла у неё с ли'ца, и глаза' смотре'ли по-де'тски -- дове'рчиво и с любопы'тством. Она' была' молода', ещё де'вочка, с едва' заме'тной гру'дью, но венча'ть бы'ло уже' мо'жно, так как го'да вы'шли, В са'мом де'ле она' была' краси'ва, и одно' то'лько могло' в ней не нра'виться -- э'то её больши'е, мужски'е ру'ки, кото'рые тепе'рь пра'здно висе'ли, как две больши'е клешни'. -- Нет прида'ного -- и мы без внима'ния, -- говори'л стари'к тётке, -- для сы'на на'шего Степа'на мы взя'ли то'же из бе'дного семе'йства, а тепе'рь не нахва'лимся. Что в до'ме, что в де'ле -- золоты'е ру'ки. Ли'па стоя'ла у две'ри и как бу'дто хоте'ла сказа'ть: "Де'лайте со мной, что хоти'те: я вам ве'рю", а её мать, Праско'вья, подёнщица, пря'талась в ку'хне и замира'ла от ро'бости. Когда'-то, ещё в мо'лодости, оди'н купе'ц, у кото'рого она' мы'ла полы', рассерди'вшись, зато'пал на неё нога'ми, она' си'льно испуга'лась, обомле'ла, и на всю жизнь у неё в душе' оста'лся страх. А от стра'ха всегда' дрожа'ли ру'ки и но'ги, дрожа'ли щеки'. Си'дя в ку'хне, она' стара'лась подслу'шать, о чем говоря'т го'сти, и всё крести'лась, прижима'я па'льцы ко лбу и погля'дывая на о'браз. Ани'сим, слегка' пья'ный, отворя'л дверь в ку'хню и говори'л развя'зно: -- Что же э'то вы тут сиди'те, мама'ша драгоце'нная? Нам без вас ску'чно. А Праско'вья, оробе'в, прижима'я ру'ки к свое'й то'щей, исхуда'лой груди', отвеча'ла: -- Что вы, поми'луйте-с... Мно'го ва'ми дово'льны-с. По'сле смотри'н назна'чили день сва'дьбы. Пото'м у себя' до'ма Ани'сим всё ходи'л по ко'мнатам и посви'стывал и'ли же, вдруг вспо'мнив о че'м-то, заду'мывался и гляде'л в пол неподви'жно, пронзи'тельно, то'чно взгля'дом хоте'л прони'кнуть глубоко' в зе'млю. Он не выража'л ни удово'льствия от того', что же'нится, же'нится ско'ро, на Кра'сной Го'рке, ни жела'ния повида'ться с неве'стой, а то'лько посви'стывал. И бы'ло очеви'дно, что же'нится он то'лько потому', что этого' хотя'т оте'ц и ма'чеха, и потому', что в дере'вне тако'й уж обы'чай: сын же'нится, что'бы до'ма была' помо'щница. Уезжа'я, он не торопи'лся и держа'л себя' вообще' не так, как в про'шлые свои' прие'зды, -- был ка'к-то осо'бенно развя'зен и говори'л не то, что ну'жно. III В дере'вне Шика'ловой жи'ли портни'хи, две сестры'-хлыстовки. Им бы'ли зака'заны к сва'дьбе обно'вы, и они' ча'сто приходи'ли приме'ривать и подо'лгу пи'ли чай. Варва'ре сши'ли кори'чневое пла'тье с чёрными кружева'ми и со стекля'русом, а Акси'нье -- све`тло-зелёное, с жёлтой гру'дью и со шле'йфом. Когда' портни'хи ко'нчили, то Цыбу'кин заплати'л им не деньга'ми, а това'ром из свое'й ла'вки, и они' ушли' от него' гру'стные, держа' в рука'х узелки' со стеари'новыми свеча'ми и сарди'нами, кото'рые бы'ли им совсе'м не нужны', и, вы'йдя из села' в по'ле, се'ли на бугоро'к и ста'ли пла'кать. Ани'сим прие'хал за три дня до сва'дьбы, во всем но'вом. На нем бы'ли блестя'щие рези'новые калоши' и вме'сто га'лстука кра'сный шнуро'к с ша'риками, и на плеча'х висе'ло пальто', не наде'тое в рукава', то'же но'вое. Степе'нно помоли'вшись бо'гу, он поздоро'вался с отцо'м и дал ему' де'сять сере'бряных рубле'й и де'сять полти'нников; и Варва'ре дал сто'лько же, Акси'нье -- два'дцать четвертако'в. Гла'вная пре'лесть э'того пода'рка была' и'менно в том, что все моне'ты, как на подбо'р, бы'ли но'венькие и сверка'ли на со'лнце. Стара'ясь каза'ться сте'пенным и серьёзным, Ани'сим напряга'л лицо' и надува'л щеки', и от него' па'хло вино'м; вероя'тно, на ка'ждой ста'нции вы'бегал к буфе'ту. И опя'ть была' кака'я-то развя'зность, что'-то ли'шнее в челове'ке. Пото'м Ани'сим и стари'к пи'ли чай и заку'сывали, а Ва'рвара перебира'ла в рука'х но'венькие рубли' и расспра'шивала про земляко'в, жи'вших в го'роде. -- Ничего', благодари'ть бо'га, живу'т хорошо', -- говори'л Ани'сим. -- То'лько вот у Ива'на Его'рова происше'ствие в семе'йной жи'зни: померла' его' стару'ха Со'фья Никифо'ровна. От чахо'тки. Помина'льный обе'д за упоко'й ду'ши зака'зывали у конди'тера, по два с полти'ной с персо'ны. И виногра'дное вино' бы'ло. Кото'рые мужики', на'ши земляки' -- и за них то'же по два с полти'ной. Ничего' не е'ли. Не'што мужи'к понима'ет со'ус! -- Два с полти'ной! -- сказа'л стари'к и покача'л голово'й. -- А что же? Там не дере'вня. Зайдёшь в рестора'н подзакуси'ть, спро'сишь того-дру'гого, компа'ния соберётся, вы'пьешь -- ан гляди'шь, уже' рассве'т, и пожа'луйте по три и'ли по четы'ре рубля' с ка'ждого. А когда' с Саморо'довым, так тот лю'бит, чтоб по'сле всего' ко'фий с коньяко'м, а конья'к по шести' гри'вен рю'мочка-с. -- И всё врет, -- проговори'л стари'к в восхище'нии. -- И всё врет! -- Я тепе'рь всегда' с Саморо'довым. Э'то тот са'мый Саморо'дов, что вам мои' письма' пи'шет. Великоле'пно пи'шет. И е'сли б рассказа'ть, мама'ша, -- ве'село продолжа'л Ани'сим, обраща'ясь к Варва'ре, -- како'й челове'к есть это'т са'мый Саморо'дов, то вы не пове'рите. Мы его' все Мухта'ром зовём, так как он вро'де армя'шки -- весь чёрный. Я его' наскво'зь ви'жу, все дела' его' зна'ю вот как свои' пять па'льцев, мама'ша, и он э'то чу'вствует и всё за мной хо'дит, не отстаёт, и нас тепе'рь водо'й не разольёшь. Ему' как бу'дто жуткова'то, но и без меня' жить не мо'жет. Куда' я, туда' и он. У меня', мама'ша, ве'рный, пра'вильный глаз. Гляди'шь на толку'чке: мужи'к руба'ху продаёт. -- Стой, руба'ха кра'деная! -- И ве'рно, так и выхо'дит: руба'ха кра'деная. -- Отку'да же ты зна'ешь? -- спроси'ла Ва'рвара. -- Ниотку'да, глаз у меня' тако'й. Я не зна'ю, кака'я там руба'ха, а то'лько почему'-то так меня' и тя'нет к ней: кра'деная и всё тут. У нас в сыскно'м так уж и говоря'т: "Ну, Ани'сим пошёл ва'льдшнепов стреля'ть!" Э'то зна'чит -- иска'ть кра'деное. Да... Укра'сть вся'кий мо'жет, да вот как сбере'чь! Велика' земля', а спря'тать кра'деное не'где. -- А в на'шем селе' у Гунто'ревых на про'шлой неде'ле угна'ли бара'на и двух я'рок, -- сказа'ла Ва'рвара и вздохну'ла. -- И поиска'ть не'кому... О'х-тех-те... -- Что ж? Поиска'ть мо'жно. Э'то ничего', мо'жно. Подошёл день сва'дьбы. Э'то был прохла'дный, но я'сный, весёлый апре'льский день. Уже' с ра'ннего утра' по Укле'еву разъезжа'ли, звеня' колокола'ми, тро'йки и па'ры с разноцве'тными ле'нтами на ду'гах и в гри'вах. В ве'рбах шуме'ли грачи', потрево'женные э'той ездо'й, и, надса'живаясь, не умолка'я, пе'ли скворцы', как бу'дто ра'дуясь, что у Цыбу'киных сва'дьба. В до'ме на стола'х уже' бы'ли дли'нные ры'бы, окоро'ка и пти'цы с начи'нкой, коро'бки со шпро'тами, ра'зные соле'нья и марина'ды и мно'жество буты'лок с во'дкой и ви'нами, па'хло копчёной колбасо'й и проки'сшими ома'рами. И о'коло столо'в, посту'кивая каблу'чкамп и точа' нож о нож, ходи'л стари'к. Варва'ру то и де'ло оклика'ли, чего'-нибудь тре'бовали, и она' с расте'рянным ви'дом, тяжело' дыша', бе'гала в ку'хню, где с рассве'та рабо'тал по'вар от Костюко'ва и бе'лая куха'рка от Хры'миных Мла'дших. Акси'нья, зави'тая, без пла'тья, в корсе'те, в но'вых скрипу'чих боти'нках, носи'лась по двору' как вихрь, и то'лько мелька'ли её го'лые коле'ни и грудь. Бы'ло шу'мно, слы'шались брань, божба'; прохо'жие остана'вливались у на'стежь откры'тых воро'т, и чу'вствовалось во всем, что гото'вится что'-то необыкнове'нное. -- За неве'стой пое'хали! Звонки' залива'лись и замира'ли далеко' за дере'вней... В тре'тьем ча'су побежа'л наро'д: опя'ть послы'шались звонки', везу'т неве'сту! Це'рковь была' полна', горе'ло паникади'ло, пе'вчие, как пожела'л того' стари'к Цыбу'кин, пе'ли по но'там. Блеск огне'й и я'ркие пла'тья ослепи'ли Ли'пу, ей каза'лось, что пе'вчие свои'ми гро'мкими голоса'ми стуча'т по её голове', как молотка'ми; корсе'т, кото'рый она' наде'ла пе'рвый раз в жи'зни, и боти'нки дави'ли её, и выраже'ние у неё бы'ло тако'е, как бу'дто она' то'лько что очну'лась от о'бморока, -- гляди'т и не понима'ет. Ани'сим, в чёрном сюртуке', с кра'сным шнурко'м вме'сто га'лстука, заду'мался, гля'дя в одну' то'чку, и когда' пе'вчие гро'мко вскри'кивали, бы'стро крести'лся. На душе' у него' бы'ло умиле'ние, хоте'лось пла'кать. Э'та це'рковь была' знако'ма ему' с раннего' де'тства; когда'-то поко'йная мать приноси'ла его' сюда' приобща'ть, когда'-то он пел на кли'росе с ма'льчиками; ему' так па'мятны ка'ждый уголо'к, ка'ждая икона'. Его' вот венча'ют, его' ну'жно жени'ть для поря'дка, но он уж не ду'мал об э'том, ка'к-то не по'мнил, забы'л совсе'м о сва'дьбе. Слезы' меша'ли гляде'ть на ико'ны, дави'ло под се'рдцем; он моли'лся и проси'л у бо'га, что'бы несча'стья, немину'емые, кото'рые гото'вы уже' разра'зиться над ним не сегодня-за'втра, обошли' бы его' ка'к-нибудь, как грозовы'е ту'чи в за'суху обхо'дят дере'вню, не дав ни одно'й ка'пли дождя'. И сто'лько грехо'в уже' наворо'чено в про'шлом, сто'лько грехо'в, так всё невыла'зно, непоправи'мо, что ка'к-то да'же несообра'зно проси'ть о проще'нии. Но он проси'л и о проще'нии и да'же всхли'пнул гро'мко, но никто' не обрати'л на э'то вни'мания, так как поду'мали, что он вы'пивши. Послы'шался трево'жный де'тский плач: -- Ми'лая ма'мка, унеси' меня' отсю'да, каса'тка! -- Ти'ше там! -- кри'кнул свяще'нник. Когда' возвраща'лись из це'ркви, то бежа'л вслед наро'д; о'коло ла'вки, о'коло воро'т и во дворе' под о'кнами то'же была' толпа'. Пришли' ба'бы велича'ть. Едва' молоды'е переступи'ли поро'г, как гро'мко, изо всей си'лы, вскри'кнули пе'вчие, кото'рые уже' стоя'ли в сеня'х со свои'ми но'тами; заигра'ла му'зыка, наро'чно вы'писанная из го'рода. Уже' подноси'ли донско'е шипу'чее в высо'ких бока'лах, и подрядчик-пло'тник Елиза'ров, высо'кий, худоща'вый стари'к с таки'ми густы'ми бровя'ми, что глаза' бы'ли едва' видны', говори'л, обраща'ясь к молоды'м: -- Ани'сим и ты, де'точка, лю'бите друг дружку', живи'те по-бо'жески, де'точки, и цари'ца небе'сная вас не оста'вит. -- Он припа'л к плечу' старика' и всхли'пнул, -- Григо'рий Петро'в, воспла'чем, воспла'чем от ра'дости! -- проговори'л он то'нким голоско'м и тотча'с же вдруг захохота'л и продолжа'л гро'мко, ба'сом: -- Хо-хо'-хо! И э'та хороша' у тебя' неве'стка! Всё, зна'чит, в ней на ме'сте, всё гла'денько, не громыхнёт, вся механи'зма в испра'вности, винто'в мно'го. Он был ро'дом из Его'рьевского уе'зда, но с молоды'х лет рабо'тал в Укле'еве на фа'бриках и в уе'зде и прижи'лся тут. Его' давно' уже' зна'ли ста'рым, таки'м же вот то'щим и дли'нным, и давно' уже' его' зва'ли Костылём. Быть мо'жет, оттого', что бо'льше сорока' лет ему' приходи'лось занима'ться на фа'бриках то'лько ремо'нтом, -- он о ка'ждом челове'ке и'ли ве'щи суди'л то'лько со стороны' про'чности: не нуже'н ли ремо'нт. И пре'жде чем сесть за стол он попро'бовал не'сколько сту'льев, прочны' ли, и сига' то'же потро'гал. По'сле шипу'чего все ста'ли сади'ться за стол. Го'сти говори'ли, дви'гая сту'льями. Пе'ли в сеня'х пе'вчие, игра'ла му'зыка, и в э'то же вре'мя на дворе' ба'бы велича'ли, все в оди'н го'лос, -- и была' кака'я-то ужа'сная, ди'кая смесь зву'ков, от кото'рой кружи'лась голова'. Косты'ль верте'лся на сту'ле и толка'л сосе'дей локтя'ми, меша'л говори'ть, и то пла'кал, то хохота'л. -- Де'точки, де'точки, де'точки... -- бормота'л он бы'стро. -- Аксиньюшка-мату'шка, Варва'рушка, бу'дем жить все в ми'ре и согла'сии, топо'рики мои' любе'зные... Он пил ма'ло и тепе'рь опьяне'л от одно'й рю'мки англи'йской го'рькой. Э'та отврати'тельная го'рькая, сде'ланная неизве'стно из чего', одурма'нила всех, кто пил её, то'чно уши'бла. Ста'ли заплета'ться языки'. Тут бы'ло духове'нство, прика'зчики с фа'брик с жёнами, торго'вцы и тракти'рщики из други'х дереве'нь. Волостно'й старшина' и волостно'й пи'сарь, служи'вшие вме'сте уже' четы'рнадцать лет и за всё э'то вре'мя не подвива'вшие ни одно'й бума'ги, не отпусти'вшие из волостно'го правле'ния ни одного' челове'ка без того', что'бы не обману'ть и не оби'деть, сиде'ли тепе'рь ря'дом, о'ба то'лстые, сы'тые, и каза'лось, что они' уже' до тако'й сте'пени пропита'лись непра'вдой, что да'же ко'жа на лице' у них была' кака'я-то осо'бенная, моше'нническая. Жена' писаря', же'нщина исхуда'лая, коса'я, привела' с собо'й всех свои'х дете'й и, то'чно хи'щная пти'ца, коси'лась на таре'лки, и хвата'ла всё, что попада'лось под ру'ку, и пря'тала себе' и де'тям в карма'ны. Ли'па сиде'ла окамене'лая, всё с тем же выраже'нием, как в це'ркви. Ани'сим, с тех пор как познако'мился с ней, не проговори'л с ней ни одного' сло'ва, так что до сих пор не знал, како'й у неё го'лос; и тепе'рь, си'дя ря'дом, он всё молча'л и пил англи'йскую го'рькую, а когда' охмеле'л, то заговори'л, обраща'ясь к тётке, сиде'вшей напро'тив: -- У меня' есть друг, по фами'лии Саморо'дов. Челове'к специа'льный. Ли'чный почётный граждани'н и мо'жет разгова'ривать. Но я его', тётенька, наскво'зь ви'жу, и он э'то чу'вствует. Позво'льте с ва'ми вы'пить за здоро'вье Саморо'дова, тётенька! Ва'рвара ходи'ла вокру'г стола', угоща'я госте'й, утомлённая, расте'рянная, и, ви'димо, была' дово'льна, что так мно'го ку'шаний и всё так бога'то, -- никто' не осу'дит тепе'рь. Зашло' со'лнце, а обе'д продолжа'лся; уже' не понима'ли, что е'ли, что пи'ли, нельзя' бы'ло расслы'шать, что говоря'т, и то'лько и'зредка, когда' затиха'ла му'зыка, я'сно бы'ло слы'шно, как на дворе' крича'ла кака'я-то ба'ба: -- Насоса'лись на'шей кро'ви, и'роды, нет на вас поги'бели! Ве'чером бы'ли та'нцы под му'зыку. Прие'хали Хры'мины Мла'дшие со свои'м вино'м, и оди'н из них, когда' танцева'ли кадри'ль, держа'л в обе'их рука'х по буты'лке, а во рту рю'мку, и э'то всех смеши'ло. Среди' кадри'ли пуска'лись вдруг вприся'дку; зелёная Акси'нья то'лько мелька'ла, и от шле'йфа её ду'ло ве'тром. Кто'-то оттопта'л ей внизу' обо'рку, и Косты'ль кри'кнул: -- Эй, внизу' пли'нтус оторва'ли! Де'точки! У Акси'ньи бы'ли се'рые наи'вные глаза', кото'рые ре'дко мига'ли, и на лице' постоя'нно игра'ла наи'вная улы'бка. И в э'тих немигающи'х глаза'х, и в ма'ленькой голове' на дли'нной ше'е, и в её стро'йности бы'ло что'-то змеи'ное; зелена'я, с жёлтой гру'дью, с улы'бкой, она' гляде'ла, как весно'й из молодо'й ржи гляди'т на прохо'жего гадю'ка, вы'тянувшись и подня'в го'лову. Хры'мины держа'лись с ней во'льно, и заме'тно бы'ло о'чень, что со ста'ршим из них она' давно' уже' находи'лась в бли'зких отноше'ниях. А глухо'й ничего' не понима'л, не гляде'л па неё; он сиде'л, положи'в но'гу на но'гу, и ел оре'хи и раску'сывал их так гро'мко, что, каза'лось, стре'лял из пистоле'та. Но вот и сам стари'к Цыбу'кин вы'шел на среди'ну и взмахну'л платко'м, подава'я знак, что и он то'же хо'чет пляса'ть ру'сскую, и по всему' до'му и во дворе' в толпе' пронёсся гул одобре'ния: -- Сам вы'шел! Сам! Пляса'ла Ва'рвара, а стари'к то'лько пома'хивал платко'м и перебира'л каблучка'ми, но те, кото'рые там, во дворе', нависа'я друг на дру'ге, загля'дывали в окна', бы'ли в восто'рге и на мину'ту прости'ли ему' всё -- и его' бога'тство, и оби'ды. -- Молодчи'на, Григо'рий Петро'в! -- слы'шалось в толпе'. -- Так, стара'йся! Зна'чит, ещё мо'жешь занима'ться! Ха`-ха'! Всё э'то ко'нчилось по'здно, во второ'м ча'су но'чи. Ани'сим, поша'тываясь, обходи'л на проща'нье пе'вчих и музыка'нтов и дари'л ка'ждому по но'вому полти'ннику. И стари'к, не кача'ясь, а всё ка'к-то ступа'я на одну' но'гу, провожа'л госте'й и говори'л ка'ждому: -- Сва'дьба две ты'сячи сто'ила. Когда' расходи'лись, у Шика'ловского тракти'рщика кто'-то обмени'л хоро'шую поддёвку на ста'рую, и Ани'сим вдруг вспы'хнул и стал крича'ть: -- Стой! Я сыщу' сейча'с! Я зна'ю, кто э'то укра'л! Стой! Он вы'бежал на у'лицу, погна'лся за ке'м-то; его' пойма'ли, повели' под ру'ки домо'й и пихну'ли его', пья'ного, кра'сного от гне'ва, мо'крого, в ко'мнату, где тётка ужо' раздева'ла Ли'пу, и за'перли. IV Прошло' пять дней. Ани'сим, собра'вшийся уезжа'ть, пришёл наве'рх к Варва'ре, что'бы прости'ться. У неё горе'ли все лампа'дки, па'хло ла'даном, а сама' она' сиде'ла у окна' и вяза'ла чуло'к из кра'сной ше'рсти. -- Ма'ло с на'ми пожи'л, -- сказа'ла она'. -- Заскуча'л небо'сь? О'х-тех-те... Живём мы хорошо', всего' у нас мно'го, и сва'дьбу твою' сыгра'ли поря'дком, пра'вильно; стари'к ска'зывал: две ты'сячи пошло'. Одно' сло'во, живём, как купцы', то'лько вот ску'чно у нас. Уж о'чень наро'д обижа'ем. Се'рдце моё боли'т, дружо'к, обижа'ем как -- и бо'же мой! Ло'шадь ли меня'ем, покупа'ем ли что, рабо'тника ли нанима'ем -- на всем обма'н. Обма'н и обма'н. По'стное ма'сло в ла'вке го'рькое, ту'хлое, у люде'й дёготь лу'чше. Да не'што, скажи' на ми'лость, нельзя' хоро'шим ма'слом торгова'ть? -- Кто к чему' приста'влен, мама'ша. -- Да ведь умира'ть на'до? О`й-о'й, пра'во, поговори'л бы ты с отцо'м!.. -- А вы бы са'ми поговори'ли. -- Н-ну! Я ему' своё, а он мне, как ты, в одно' сло'во: кто к чему' приста'влен. На том све'те так тебе' и ста'нут разбира'ть, кто к чему' приста'влен. У бо'га суд пра'ведный. -- Коне'чно, никто' не ста'нет разбира'ть, -- сказа'л Ани'сим и вздохну'л. -- Бо'га-то ведь, всё равно', нет, мама'ша. Чего' уж там разбира'ть! Ва'рвара посмотре'ла на него' с удивле'нием, и засмея'лась, и всплесну'ла рука'ми. Оттого', что она' так и'скренно удиви'лась его' слова'м и смотре'ла на него' как на чудака', он смути'лся. -- Бог, мо'жет, и есть, а то'лько ве'ры нет, -- сказа'л он. -- Когда' меня' венча'ли, мне бы'ло не по себе'. Как вот возьмёшь из-по'д ку'рицы яйцо', а в нем цыплёнок пищи'т, так во мне сове'сть вдруг запища'ла, и, пока' меня' венча'ли, я всё ду'мал: есть бог! А как вы'шел из це'ркви -- и ничего'. Да и отку'да мне знать, есть бог и'ли нет? Нас с малоле'тства не тому' учи'ли, и младе'нец ещё мать сосёт, а его' то'лько одному' и у'чат: кто к чему' приста'влен. Папа'ша ведь то'же в бо'га не ве'рует. Вы ка'к-то ска'зывали, что у Гунто'рева бара'нов угна'ли... Я нашёл: э'то шикаловскпй' мужи'к укра'л; он укра'л, а шку'рки-то у папа'ши... Вот вам и ве'ра! Ани'сим подмигну'л гла'зом и покача'л голово'й. -- И старшина' то'же не ве'рит в бо'га, -- продо'лжил он, -- и пи'сарь то'же, и дьячо'к то'же. А е'жели они' хо'дят в це'рковь и посты' соблюда'ют, так э'то для того', что'бы лю'ди про них ху'до не говори'ли, и на тот слу'чай, что, мо'жет, и в са'мом де'ле стра'шный суд бу'дет. Тепе'рь так говоря'т, бу'дто коне'ц све'та пришёл оттого', что наро'д ослабе'л, роди'телей не почита'ют и про'чее. Э'то пустяки'. Я так, мама'ша, пони'маю, что всё го'ре оттого', что со'вести ма'ло в лю'дях. Я ви'жу наскво'зь, мама'ша, и пони'маю. Е'жели у челове'ка руба'ха кра'деная, я ви'жу. Челове'к сиди'т в тракти'ре, и вам так ка'жется, бу'дто он чай пьет и бо'льше ничего', а я, ча'й-то ча'ем, ви'жу ещё, что в нем со'вести нет. Так це'лый день хо'дишь -- и ни одного' челове'ка с со'вестью. И вся причи'на, потому' что не зна'ют, есть бог и'ли нет... Ну-с, мама'ша, проща'йте. Остава'йтесь жи'вы и здоро'вы, не помина'йте лихо'м. Ани'сим поклони'лся Варва'ре в но'ги. -- Благодари'м вас за всё, мама'ша, -- сказа'л он. -- На'шему семе'йству от вас больша'я по'льза. Вы о'чень прили'чная же'нщина, и я ва'ми мно'го дово'лен. Растро'ганный Ани'сим вы'шел, но опя'ть верну'лся и сказа'л: -- Меня' Саморо'дов впу'тал в одно' де'ло: бога'т бу'ду и'ли пропаду'. Е'жели что случи'тся, уж вы тогда', мама'ша, уте'шьте моего' роди'теля. -- Ну вот, что там! О'х-тех-те... Бог ми'лостив. А ты бы, Ани'сим, э'тих-тех, жену' бы свою' приласка'л, а то гляди'те друг на дружку' наду'тые о'ба; хоть бы усмехну'лись, пра'во. -- Да кака'я-то она' чу'дная... -- сказа'л Ани'сим и вздохну'л. -- Не понима'ет ничего', молчи'т всё. Молода' о'чень, пуска'й подрастёт... У крыльца' уже' стоя'л высо'кий, сы'тый, бе'лый жеребе'ц, запряжённый в шараба'н. Стари'к Цыбу'кин разбежа'лся, и сел молодцева'то, и взял во'жжи. Ани'сим поцелова'лся с Варва'рой, с Акси'ньей и с бра'том. На крыльце' стоя'ла та'кже Ли'па, стоя'ла неподви'жно и смотре'ла в сто'рону, как бу'дто вы'шла не провожа'ть, а так, неизве'стно заче'м. Ани'сим подошёл к ней и прикосну'лся губа'ми к её щеке' слегка', чу`ть-чу'ть. -- Проща'й, -- сказа'л он. И она', не погляде'в на него', улыбну'лась ка'к-то стра'нно; лицо' у неё задрожа'ло, и всем почему'-то ста'ло жаль её. Ани'сим то'же сел с подско'ком и подбоче'нился, так как счита'л себя' краси'вым. Когда' выезжа'ли из овра'га наве'рх, то Ани'сим всё огля'дывался наза'д, на село'. Был тёплый, я'сный день. В пе'рвый раз вы'гнали скоти'ну, и о'коло ста'да ходи'ли де'вушки и ба'бы, оде'тые по-пра'здничному. Бу'рый бык реве'л, ра'дуясь свобо'де, и рыл пере'дними нога'ми зе'млю. Всю'ду, и вверху', и внизу', пе'ли жа'воронки. Ани'сим огля'дывался на це'рковь, стро'йную, бе'ленькую -- её неда'вно побели'ли, -- и вспо'мнил, как пять дней наза'д моли'лся в ней; огляну'лся на шко'лу с зелёной кры'шей, на ре'чку, в кото'рой когда'-то купа'лся и уди'л ры'бу, и ра'дость колыхну'лась в груди', и захоте'лось, что'бы вдруг из земли' вы'росла стена' и не пусти'ла бы его' да'льше и он оста'лся бы то'лько с одни'м про'шлым. На ста'нции подошли' к буфе'ту и вы'пили по рю'мке хе'ресу. Стари'к поле'з в карма'н за кошелько'м, что'бы заплати'ть. -- Я угоща'ю! -- сказа'л Ани'сим. Стари'к в умиле'нии похло'пал его' по плечу' и подмигну'л буфе'тчику: во'т-де како'й у меня' сын. -- Оста'лся бы ты, Ани'сим, до'ма, при де'ле, -- сказа'л он, -- це'ны бы тебе' не бы'ло! Я бы тебя', сыно'к, озолоти'л с головы' до ног. -- Ника'к нельзя', папа'ша. Хе'рес был кислова'тый, па'хло от него' сургучо'м, но вы'пили ещё по рю'мке. Когда' стари'к верну'лся со ста'нции, то в пе'рвую мину'ту не узна'л свое'й мла'дшей неве'стки. Как то'лько муж вы'ехал со двора', Ли'па измени'лась, вдруг повеселе'ла. Боса'я, в ста'рой, поно'шенной ю'бке, засучи'в рукава' до плеч, она' мы'ла в сеня'х ле'стницу и пе'ла то'нким серебри'стым голоско'м, а когда' выноси'ла большу'ю лоха'нь с помо'ями и гляде'ла на со'лнце со свое'й де'тской улы'бкой, то бы'ло похо'же, что э'то то'же жа'воронок. Ста'рый рабо'тник, кото'рый проходи'л ми'мо крыльца', покача'л голово'й и кря'кнул. -- Да и неве'стки же у тебя', Григо'рий Петро'в, бог тебе' посла'л! -- сказа'л он. -- Не ба'бы, а чи'стый клад! V 8 ию'ля, в пя'тницу, Елиза'ров, по прозва'нию Косты'ль, и Ли'па возвраща'лись из села' Каза'нского, куда' они' ходи'ли на богомо'лье, по слу'чаю храмово'го пра'здника -- Каза'нской бо'жией ма'тери. Далеко' позади' шла мать Ли'пы Праско'вья, кото'рая всё отстава'ла, так как была' больна' и задыха'лась. Вре'мя бы'ло бли'зко к ве'черу. -- А'-аа!.. -- удивля'лся Косты'ль, слу'шая Ли'пу. -- А-а'!.. Ну-у'? -- Я, Илья' Мака'рыч, до варе'нья о'чень охо'тница, -- говори'ла Ли'па. -- Ся'ду себе' в уголо'чке и всё чай пью с варе'ньем. И'ли с Варва'рой Никола'вной вме'сте пьем, а оне' что'-нибудь расска'зывают чувстви'тельное. У них варе'нья мно'го -- четы'ре ба'нки. "Ку'шай, говоря'т, Ли'па, не сомнева'йся". -- А'-аа!... Четы'ре ба'нки! -- Бога'то живу'т. Чай с бе'лой бу'лкой; и говя'дины то'же ско'лько хо'чешь. Бога'то живу'т, то'лько стра'шно у них, Илья' Мака'рыч. И-и', как стра'шно! -- Чего' ж тебе' стра'шно, де'точка? -- спроси'л Косты'ль и огляну'лся, что'бы посмотре'ть, далеко' ли отста'ла Праско'вья. -- Пе'рвое, как сва'дьбу сыгра'ли, Ани'сима Григо'рьича боя'лась. Они' ничего', не обижа'ли, а то'лько, как подойду'т ко мне бли'зко, так по всей по мне моро'з, по всем ко'сточкам. И ни одно'й но'ченьки я не спала', всё трясла'сь и бо'га моли'ла. А тепе'рь Акси'ньи бою'сь, Илья' Мака'рыч. Она' ничего', всё усмеха'ется, а то'лько ча'сом взгля'нет в око'шко, а гла'зы у ней та'кие серди'тые и горя'т зелёные, сло'вно в хле'ву у овцы'. Хры'мины Мла'дшие её сбива'ют: "У ва'шего старика', говоря'т, есть земли'ца Бутёкино, десяти'н со'рок, земли'ца, говоря'т, с песо'чком и вода' есть, так ты, говоря'т, Аксю'ша, постро'й от себе' кирпи'чный заво'д, и мы в до'лю войдём". Кирпи'ч тепе'рь два'дцать рубле'й ты'сяча. Де'ло спо'рое. Вчерась' за обе'дом Акси'нья и говори'т старику': "Я, говори'т, хочу' в Бутёкине кирпи'чный заво'д ста'вить, бу'ду сама' себе' купчи'ха". Говори'т и усмеха'ется. А Григо'рий Петро'вич с ли'ца потемне'ли; ви'дно, не понра'вилось. "Пока', говоря'т, я жив, нельзя' врозь, на'до всем вме'сте". А она' глаза'ми метну'ла, зуба'ми заскриготе'ла... Пода'ли ола'дьи -- не ест! -- А'-аа!.. -- удиви'лся Косты'ль. -- Не ест! -- И скажи', сде'лай ми'лость, когда' она' спит! -- продолжа'ла Ли'па. -- С полча'сика поспи'т, а там вско'чит, хо'дит, всё хо'дит, загля'дывает: не сожгли' б чего' мужики', не укра'ли б чего'... Стра'шно с ней, Илья' Мака'рыч! А Хры'мины Мла'дшие по'сле сва'дьбы и спать не ложи'лись, а пое'хали в го'род суди'ться; и наро'д болта'ет, бу'дто че'рез Акси'нью всё. Два бра'та пообеща'лись ей заво'д постро'ить, а тре'тий обижа'ется, а фа'брика с ме'сяц стоя'ла, и мой дя'денька Про'хор без рабо'ты по двора'м ко'рочки сбира'л. Ты бы, говорю', дя'денька, пока' что, паха'ть пошёл и'ли дрова' пили'ть, что срами'ться! "Отби'лся, говори'т, я от хрестиа'нской рабо'ты, ничего', говори'т, не уме'ю, Ли'пынька!.." О'коло молодо'й оси'новой ро'щицы останови'лись, что'бы отдохну'ть, подожда'ть Праско'вью. Елиза'ров давно' уже' был подря'дчиком, но не держа'л ло'шади, а ходи'л по всему' уе'зду пешко'м, с одни'м мешо'чком, в кото'ром бы'ли хлеб и лук, и шага'л широко', разма'хивая рука'ми. И идти' с ним ря'дом бы'ло тру'дно. У вхо'да в ро'щу стоя'л межево'й столб. Елиза'ров потро'гал его': про'чен ли. Подошла' Праско'вья, задыха'ясь. Её смо'рщенное, всегда' испу'ганное лицо' сия'ло сча'стьем: она' была' сего'дня в це'ркви, как лю'ди, пото'м ходи'ла по я'рмарке, пила' там гру'шевый квас! С ней э'то быва'ло ре'дко, и да'же ей каза'лось тепе'рь, бу'дто она' жила' в своё удово'льствие сего'дня пе'рвый раз в жи'зни. Отдохну'вши, все тро'е пошли' ря'дом. Со'лнце уже' заходи'ло, и его' лучи' проника'ли сквозь ро'щу, свети'лись на ствола'х. Впереди' гу'лко ра'здавались го'лоса. Укле'евские де'вушки давно' ушли' вперёд, но задержа'лись тут в ро'ще: вероя'тно, подбира'ли грибы'. -- Эй, девки-и'! -- крича'л Елиза'ров. -- Эй, красо'тки! В отве'т слы'шался смех. -- Косты'ль идёт! Косты'ль! Ста'рый хрен! И э'хо то'же смея'лось. Вот и ро'ща оста'лась позади'. Видны' уже' бы'ли верху'шки фабри'чных труб, сверкну'л крест на колоко'льне: э'то бы'ло село', "то са'мое, где дьячо'к на похорона'х всю икру' съел". Вот почти' уже' и до'ма; остава'лось то'лько спусти'ться в э'тот большо'й овра'г. Ли'па и Праско'вья, кото'рые шли босико'м, се'ли на траву', что'бы обу'ться; с ни'ми сел и подря'дчик. Е'сли взгляну'ть све'рху, то Укле'ево со свои'ми ве'рбами, бе'лой це'рковью и ре'чкой каза'лось краси'вым, ти'хим, и меша'ли то'лько кры'ши фабри'чные, вы'крашенные из эконо'мии в мра'чный, ди'кий цвет. Видна' была' на той стороне' по ска'ту рожь -- и ко'пны, и снопы' там, сям, то'чно раски'данные буре'й, и то'лько что ско'шенная, в ряда'х; и овёс уже' поспе'л и тепе'рь на со'лнце отсве'чивал, как перламу'тр. Была' страда'. Сего'дня пра'здник, за'втра, в суббо'ту, убира'ть рожь, вози'ть се'но, а пото'м воскресе'нье, опя'ть пра'здник; ка'ждый день погромы'хивал да'льний гром; пари'ло, похо'же бы'ло на дождь, и, гля'дя тепе'рь на по'ле, ка'ждый ду'мал о том, дал бы бог во'время убра'ться с хле'бом, и бы'ло ве'село и ра'достно, и непоко'йно на душе'. -- Косари' ны'нче доро'ги, -- сказа'ла Праско'вья. -- Рубль со'рок в день! А с я'рмарки из Каза'нского наро'д всё шел и шел; ба'бы, фабри'чные в но'вых картуза'х, ни'щие, ребя'та... То проезжа'ла теле'га, поднима'я пыль, и позади' бежа'ла непро'данная ло'шадь, и то'чно была' ра'да, что её не про'дали, то вели' за рога' коро'ву, кото'рая упря'милась, то опя'ть теле'га, а в ней пья'ные мужики', све'сив ноги'. Одна' стару'ха вела' ма'льчика в большо'й ша'пке и в больши'х сапога'х; ма'льчик изнемо'г от жары' и тяжёлых сапо'г, кото'рые не дава'ли его' нога'м сгиба'ться в коле'нях, но всё же изо всей си'лы, не перестава'я, дул в игру'шечную трубу'; уже' спусти'лись вниз и поверну'ли в у'лицу, а трубу' всё ещё бы'ло слы'шно. -- А на'ши фабрика'нты что'-то не в себе'... -- сказа'л Елиза'ров. -- Беда'! Костюко'в осерча'л на меня'. "Мно'го, говори'т, тёсу пошло' на карни'зы". Как мно'го? Ско'лько на'до бы'ло, Васи'лий Дани'лыч, сто'лько, говорю', и пошло'. Я его' не с ка'шей ем, те'с-то. "Как, говори'т, ты мо'жешь мне таки'е слова'? Болва'н, та'кой-сякой! Не забыва'йся! Я, кричи'т, тебя' подря'дчиком сде'лал!" Э'ка, говорю', не'видаль! Когда', говорю', не был в подря'дчиках, всё равно' ка'ждый день чай пил. "Все, говори'т, вы жу'лики..." Я смолча'л. Мы на э'том све'те жу'лики, ду'маю, а вы на том све'те бу'дете жу'лики. Хо-хо'-хо! На друго'й день отмя'к. "Ты, говори'т, на меня' не гне'вайся, Мака'рыч, за мои' слова'. Е'жели, говори'т, я что ли'шнее, так ведь и то сказа'ть, я купе'ц пе'рвой ги'льдии, ста'рше тебя', -- ты смолча'ть до'лжен". Вы, говорю', купе'ц пе'рвой ги'льдии, а я пло'тник, э'то пра'вильно. И свято'й Ио'сиф, говорю', был пло'тник. Де'ло на'ше пра'ведное, богоуго'дное, а е'жели, говорю', вам уго'дно быть ста'рше, то сде'лайте ми'лость, Васи'лий Дани'лыч. А пото'м э'того, по'сле, зна'чит, разгово'ру, я и ду'маю: кто же ста'рше? Купе'ц пе'рвой ги'льдии и'ли пло'тник? Ста'ло быть, пло'тник, де'точки! Косты'ль поду'мал и доба'вил: -- Оно' так, де'точки. Кто тру'дится, кто те'рпит, тот и ста'рше. Со'лнце уже' зашло', и над реко'й, в церко'вной огра'де я на поля'нах о'коло фа'брик поднима'лся густо'й тума'н, бе'лый, как молоко'. Тепе'рь, когда' бы'стро наступа'ла темнота', мелька'ли внизу' огни' и когда' каза'лось, что тума'н скрыва'ет под собо'й бездо'нную про'пасть, Ли'пе и её ма'тери, кото'рые родили'сь ни'щими и гото'вы бы'ли прожи'ть так до конца', отдава'я други'м всё, кро'ме свои'х испу'ганных, кро'тких душ, -- быть мо'жет, им при'мерещилось на мину'ту, что в э'том грома'дном, таи'нственном ми'ре, в числе' бесконе'чного ря'да жи'зней и они' си'ла, и они' ста'рше кого'-то; им бы'ло хорошо' сиде'ть здесь наверху', они' счастли'во улыба'лись и забы'ли о том, что возвраща'ться вниз все-та'ки на'до. Наконе'ц верну'лись домо'й. У воро'т и о'коло ла'вки сиде'ли на земле' косари'. Обыкнове'нно свои' укле'евские не шли к Цыбу'кину рабо'тать, и приходи'лось нанима'ть чужи'х, и тепе'рь каза'лось в потёмках, что сидя'т лю'ди с дли'нными чёрными борода'ми. Ла'вка была' отперта', и ви'дно бы'ло в дверь, как глухо'й игра'л с ма'льчиком в ша'шки. Косари' пе'ли ти'хо, чуть слы'шно, и'ли гро'мко проси'ли отда'ть им за вчера'шний день, но им не плати'ли, что'бы они' не ушли' до за'втра. Стари'к Цыбу'кин, без сюртука', в жиле'тке, и Акси'нья у крыльца' под берёзой пи'ли чай; и горе'ла на столе' ла'мпа. -- Де'душка-а! -- говори'л за воро'тами коса'рь, как бы дразня'. -- Заплати' хоть полови'ну! Де'душка-а! И тотча'с же слы'шался смех, а пото'м опя'ть пе'ли чуть слы'шно... Косты'ль сел то'же чай пить. -- Бы'ли мы, зна'чит, на я'рмарке, -- на'чал он расска'зывать. -- Гуля'ли, де'точки, о'чень хорошо' гуля'ли, сла'ва тебе' го'споди. И слу'чай тако'й вы'шел, нехоро'ший: кузне'ц Са'шка купи'л табаку' и даёт полти'нник, зна'чит, купцу'. А полти'нник фальши'вый, -- продолжа'л Косты'ль и огляну'лся; ему' хоте'лось говори'ть шёпотом, но говори'л он приду'шенным, си'плым го'лосом, и всем бы'ло слы'шно. -- А полти'нник, выхо'дит, фальши'вый. Спра'шивают: где взял? А э'то, говори'т, мне Ани'сим Цыбу'кин дал. Когда', говори'т, я у него' на сва'дьбе гуля'л... Кли'кнули уря'дника, повели'... Гляди', Петро'вич, как бы чего' не вы'шло, како'го разгово'ру... -- Де'душка-а! -- дразни'л всё тот же го'лос за воро'тами. -- Де'душка-а! Наступи'ло молча'ние. -- Ах, де'точки, де'точки, де'точки... -- бы'стро забормота'л Косты'ль и встал; его' одолева'ла дремо'та. -- Ну, спаси'бо за чай, за са'хар, де'точки. Пора' и спать. Стал уж я трухля'вый, ба'лки во мне все подгни'ли. Хо-хо'-хо! И, уходя', он сказа'л: -- Умира'ть, должно', пора'! И всхли'пнул. Стари'к Цыбу'кин не допи'л своего' ча'ю, но ещё посиде'л, поду'мал; и выраже'ние у него' бы'ло тако'е, бу'дто он прислу'шивался к шага'м Костыля', бы'вшего уже' далеко' на у'лице. -- А Сашка-ку'знец, чай, навра'л, -- сказа'ла Акси'нья, угада'в его' мы'сли. Он пошёл в дом и немно'го пого'дя верну'лся со свёртком; разверну'л -- и блесну'ли рубли', соверше'нно но'вые. Он взял оди'н, попро'бовал на зуб, бро'сил на подно'с; пото'м бро'сил друго'й... -- Рубли'-то взапра'вду фальши'вые... -- проговори'л он, гля'дя на Акси'нью и то'чно недоумева'я. -- Э'то те... Ани'сим тогда' привёз, его' пода'рок, Ты, до'чка, возьми', -- зашепта'л он и су'нул ей в ру'ки свёрток, -- возьми', брось в коло'дец... Ну их! И гляди', чтоб разгово'ру не бы'ло. Чего' бы не вы'шло... Убира'й самова'р, ту'ши ого'нь... Ли'па и Праско'вья, сиде'вшие в сара'е, ви'дели, как оди'н за други'м пога'сли огни'; то'лько наверху' у Варва'ры свети'лись си'ние и кра'сные лампа'дки, и отту'да ве'яло поко'ем, дово'льством и неве'дением. Праско'вья ника'к не могла' привы'кнуть к тому', что её дочь вы'дана за бога'того, и когда' приходи'ла, то ро'бко жа'лась в сеня'х, улыба'лась проси'тельно, и ей высыла'ли ча'ю и са'хару. И Ли'па то'же не могла' привы'кнуть, и по'сле того', как уе'хал муж, спала' не на свое'й крова'ти, а где придётся -- в ку'хне и'ли сара'е, и ка'ждый день мы'ла полы' и'ли стира'ла, и ей каза'лось, что она' на подёнке. И тепе'рь, верну'вшись с богомо'лья, они' пи'ли чай в ку'хне с куха'ркой, пото'м пошли' в сара'й и легли' на полу' ме'жду саня'ми и сте'нкой. Бы'ло тут темно', па'хло хомута'ми. О'коло до'ма пога'сли огни', пото'м слы'шно бы'ло, как глухо'й запира'л ла'вку, как косари' располага'лись на дворе' спать. Далеко', у Хры'миных Мла'дших, игра'ли на дорого'й гармони'ке... Праско'вья и Ли'па ста'ли засыпа'ть. И когда' их разбуди'ли чьи'-то шаги', бы'ло уже' светло' от луны'; у вхо'да в сара'й стоя'ла Акси'нья, держа' в рука'х посте'ль. -- Тут, пожа'луй, прохла'дней... -- проговори'ла она', пото'м вошла' и легла' почти' у са'мого поро'га, и луна' освеща'ла её всю. Она' не спала' и тя'жко вздыха'ла, размета'вшись от жары', сбро'сив с себя' почти' всё -- и при волше'бном све'те луны' како'е э'то бы'ло краси'вое, како'е го'рдое живо'тное! Прошло' немно'го вре'мени, и послы'шались опя'ть шаги': в дверя'х показа'лся стари'к, весь бе'лый. -- Акси'нья! -- позва'л он. -- Ты здесь, что ли? -- Ну! -- отозвала'сь она' серди'то. -- Я тебе' да'веча сказа'л, чтоб бро'сила де'ньги в коло'дец. Ты бро'сила? -- Вот ещё, добро' в во'ду броса'ть! Я косаря'м отдала'... -- Ах, бо'же мой! -- проговори'л стари'к в изумле'нии и в испу'ге. -- Озорна'я ты ба'ба... Ах, бо'же мой! Он всплесну'л рука'ми и ушёл и, пока' шел, всё что'-то пригова'ривал. А немно'го пого'дя Акси'нья се'ла и вздохну'ла тяжело', с доса'дой, пото'м вста'ла и, забра'в в оха'пку свою' посте'ль, вы'шла. -- И заче'м ты отдала' меня' сюда', ма'менька! -- проговори'ла Ли'па. -- За'муж идти' ну'жно, до'чка. Так уж не на'ми поло'жено. И чу'вство безуте'шной ско'рби гото'во бы'ло овладе'ть и'ми. Но каза'лось им, кто'-то смо'трит с высоты' не'ба, из синевы', отту'да, где звезды', ви'дит всё, что происхо'дит в Укле'еве, сторожи'т. И как ни велико' зло, всё же ночь тиха' и прекра'сна, и всё же в бо'жьем ми'ре пра'вда есть и бу'дет, така'я же тиха'я и прекра'сная, и всё на земле' то'лько ждет, что'бы сли'ться с пра'вдой, как лу'нный свет слива'ется с но'чью. И о'бе, успоко'енные, прижа'вшись друг к дру'гу, усну'ли. VI Давно' уже' пришло' изве'стие, что Ани'сима посади'ли в тюрьму' за подде'лку и сбыт фальши'вых де'нег. Прошли' ме'сяцы, прошло' бо'льше полуго'да, мину'ла дли'нная зима', наступи'ла весна', и к тому', что Ани'сим сиди'т в тюрьме', привы'кли и в до'ме и в селе'. И когда' кто'-нибудь проходи'л но'чью ми'мо до'ма и'ли ла'вки, то вспомина'л, что Ани'сим сиди'т в тюрьме'; и когда' звони'ли на пого'сте, то почему'-то то'же вспомина'лось, что он сиди'т в тюрьме' и ждет суда'. Каза'лось, бу'дто тень легла' на двор. Дом потемне'л, кры'ша поржаве'ла, дверь в ла'вке, оби'тая желе'зом, тяжёлая, вы'крашенная в зелёный цвет, пожу'хла, и'ли, как говори'л глухо'й, "зашкорубла'"; и сам стари'к Цыбу'кин потемне'л как бу'дто. Он давно' уже' не подстрига'л воло'с и бороды', обро'с, уже' сади'лся в таранта'с без подско'ка и не крича'л ни'щим: "Бог дасьть!" Си'ла у него' пошла' на у'быль, и э'то бы'ло заме'тно по всему'. Уже' и лю'ди ме'ньше боя'лись, и уря'дник соста'вил в ла'вке протоко'л, хотя' получа'л по-пре'жнему что сле'дует; и три ра'за вызыва'ли в го'род, что'бы суди'ть за та'йную торго'влю вино'м, и де'ло всё откла'дывалось за нея'вкой свиде'телей, и стари'к заму'чился. Он ча'сто е'здил к сы'ну, нанима'л кого'-то, подава'л кому'-то проше'ния, поже'ртвовал куда'-то хору'гвь. Смотри'телю тюрьмы', в кото'рой сиде'л Ани'сим, он поднёс сере'бряный подстака'нник с на'дписью по эма'ли "душа' ме'ру зна'ет" и с дли'нной ло'жечкой. -- Похлопота'ть-те, похлопота'ть-те путём не'кому, -- говори'ла Ва'рвара. -- О'х-тех-те... Попроси'ть бы кого' из госпо'д, написа'ли бы гла'вным нача'льникам... До суда' бы хоть вы'пустили бы! Что па'рня томи'ть-то! Она' то'же была' огорчена', но пополне'ла, побеле'ла, по-пре'жнему зажига'ла у себя' лампа'дки и смотре'ла, что'бы в до'ме всё бы'ло чи'сто, и угоща'ла госте'й варе'ньем и я'блочной пастило'й. Глухо'й и Акси'нья торгова'ли в ла'вке. Зате'яли но'вое де'ло -- кирпи'чный заво'д в Бутёкине, и Акси'нья е'здила туда' почти' ка'ждый день, в таранта'се; она' сама' пра'вила и при встре'че со знако'мыми вытя'гивала ше'ю, как змея' из молодо'й ржи, и улыба'лась наи'вно и зага'дочно. А Ли'па всё игра'ла со свои'м ребёнком, кото'рый роди'лся у неё пе'ред посто'м. Э'то был ма'ленький ребёночек, то'щенький, жа'лкенький, и бы'ло стра'нно, что он кричи'т, смо'трит и что его' счита'ют челове'ком и да'же называ'ют Ники'фором. Он лежа'л в лю'льке, а Ли'па отходи'ла к две'ри и говори'ла кла'няясь: -- Здра'вствуйте, Ники'фор Ани'симыч! И бежа'ла к нему' о'прометью, и целова'ла. Пото'м отходи'ла к две'ри, кла'нялась и опя'ть: -- Здра'вствуйте, Ники'фор Ани'симыч! А он задира'л свои' кра'сные но'жки, и плач у него' меша'лся со сме'хом, как у пло'тника Елиза'рова. Наконе'ц был назна'чен суд. Стари'к вы'ехал дней за пять. Пото'м, слы'шно бы'ло, из села' погна'ли мужико'в, вы'званных свиде'телями; вы'ехал и ста'рый рабо'тник, получи'вший то'же пове'стку. Суд был в четве'рг. Но прошло' уже' воскресе'нье, а стари'к всё не возвраща'лся, и не бы'ло никаки'х изве'стий. Во вто'рник пе'ред ве'чером Ва'рвара сиде'ла у откры'того окна' и прислу'шивалась: не прие'дет ли стари'к. В сосе'дней ко'мнате Ли'па игра'ла со свои'м ребёнком. Она' подбра'сывала его' на рука'х и говори'ла в восхище'нии: -- Ты вы'растешь большо'-ой, большо'й! Бу'дешь ты мужи'-ик, вме'сте на подёнку пойдём! На подёнку пойдём! -- Ну-у'! -- оби'делась Ва'рвара. -- Каку'ю там ещё подёнку вы'думала, глу'пенькая? Он у нас купе'ц бу'дет!.. Ли'па запе'ла ти'хо, но немно'го пого'дя забы'лась и опя'ть: -- Вы'растешь большо'й-ой, большо'й, мужи'-ик бу'дешь вме'сте на подёнку пойдём! -- Ну-у'! Зала'дила! Ли'па с Ники'фором на рука'х останови'лась в дверя'х и спроси'ла: -- Ма'менька, отчего' я его' так люблю'? Отчего' я его' жале'ю так? -- продолжа'ла она' дро'гнувшим го'лосом, и глаза' у неё заблесте'ли от слез. -- Кто он? Како'й он из себе'? Лёгкий, как пёрышко, как кро'шечка, а люблю' его', люблю', как настоя'щего челове'ка. Вот он ничего' не мо'жет, не говори'т, а я всё понима'ю, чего' он свои'ми глазо'чками жела'ет. Ва'рвара прислу'шалась: донёсся шум вече'рнего по'езда, подходи'вшего к ста'нции. Не прие'хал ли стари'к? Она' уж не слы'шала и не понима'ла, о чем говори'т Ли'па, не по'мнила, как шло вре'мя, а то'лько дрожа'ла вся, и э'то не от стра'ха, а от си'льного любопы'тства. Она' ви'дела, как прокати'ла теле'га бы'стро, с гро'хотом, по'лная мужико'в. Э'то е'хали со ста'нции возврати'вшиеся свиде'тели. С теле'ги, когда' она' кати'ла ми'мо ла'вки, спры'гнул ста'рый рабо'тник и пошёл во двор. Слы'шно бы'ло, как с ним во дво'ре поздоро'вались, спроси'ли его' о че'м-то... -- Реше'ние прав и всего' состоя'ния, -- гро'мко сказа'л он, -- и в Сиби'рь, в ка'торжную рабо'ту на шесть лет. Ви'дно бы'ло, как из ла'вочки чёрным хо'дом вы'шла Акси'нья; она' то'лько что отпуска'ла кероси'н и в одно'й руке' держа'ла буты'лку, в друго'й -- ле'йку, и во рту у неё бы'ли сере'бряные де'ньги. -- А папа'ша где? -- спроси'ла она', шепеля'вя. -- На ста'нции, -- отве'тил рабо'тник. -- "Ужо', говори'т, бу'дет потемне'й, тогда' прие'ду". И когда' во дворе' ста'ло изве'стно, что Ани'сим осуждён в ка'торжные рабо'ты, куха'рка в ку'хне вдруг заголоси'ла, как по поко'йнике, ду'мая, что э'того тре'бует прили'чие: -- И на кого' ты нас поки'нул, Ани'сим Григо'рьич, соко'лик я'сный... Зала'яли встрево'женные соба'ки. Ва'рвара подбежа'ла к око'шку и, замета'вшись в тоске', ста'ла крича'ть куха'рке, изо всей си'лы напряга'я го'лос: -- Бу'-удет тебе', Степани'да, бу-уде'т! Не томи', Христа' ра'ди! Забы'ли поста'вить самова'р, уже' не сообража'ли ни о чем. То'лько одна' Ли'па ника'к не могла' поня'ть, в чем де'ло, и продолжа'ла носи'ться с ребёнком. Когда' прие'хал стари'к со ста'нции, то его' уж ни о чем не спра'шивали. Он поздоро'вался, пото'м прошёлся по всем ко'мнатам мо'лча; не у'жинал. -- Похлопота'ть-те не'кому... -- начала' Ва'рвара, когда' они' оста'лись вдвоём. -- Говори'ла я, чтоб госпо'д попроси'ть, -- не послу'шали тогда'... Проше'ние бы... -- Хлопота'л я! -- сказа'л стари'к и махну'л руко'й. -- Как Ани'сима осуди'ли, я к тому' ба'рину, что его' защища'л. "Ничего', говори'т, тепе'рь нельзя', по'здно". И сам Ани'сим так говори'т: по'здно. А всё ж я, как вы'шел из суда', одного' адвока'та договори'л; зада'ток ему' дал... Погожу' ещё неде'льку, а там опя'ть пое'ду. Что бог даст. Стари'к опя'ть мо'лча прошёлся по всем ко'мнатам, и когда' верну'лся к Варва'ре, то сказа'л: -- Должно', нездоро'в я. В голове' того'... тума'нится. Мы'сли му'тятся. Он затвори'л дверь, что'бы не услы'шала Ли'па, и продолжа'л ти'хо: -- С деньга'ми у меня' нехорошо'. По'мнишь, Ани'сим пе'ред сва'дьбой на Фомино'й привёз мне но'вых рубле'й и полти'нников? Сверто'чек-то оди'н я тогда' спря'тал, а про'чие каки'е я смеша'л со свои'ми... И когда'-то, ца'рствие небе'сное, жив был дя'дя мой, Дми'трий Фила'тыч, всё, быва'ло, за това'ром е'здил то в Москву', то в Крым. Была' у него' жена', и э'та са'мая жена', пока' он, зна'чит, за това'ром е'здил, с други'ми гуля'ла. Ше'стеро дете'й бы'ло. И вот, быва'ло, дя'денька, как вы'пьет, то смеётся: "Ника'к, говори'т, я не разберу', где тут мои' де'ти, а где чужи'е". Лёгкий хара'ктер, зна'чит. Так и я тепе'рь не разберу', каки'е у меня' де'ньги настоя'щие и каки'е фальши'вые. И ка'жется, что они' все фальши'вые. -- Ну вот, бог с тобо'й! -- Покупа'ю на вокза'ле биле'т, даю' три рубля', и ду'мается мне, бу'дто они' фальши'вые. И стра'шно мне. Должно', нездоро'в. -- Что говори'ть, все под бо'гом хо'дим... О'х-тех-те... -- проговори'ла Ва'рвара и покача'ла голово'й, -- На'до б об э'том поду'мать бы, Петро'вич... Неро'вен час, что случи'тся, челове'к ты немолодо'й. Помрёшь, и гляди', без тебя' б вну'чка не оби'дели. Ой, бою'сь, оби'дят они' Ники'фора, оби'дят! Отца', счита'й так, уже' нет, мать молода'я, глу'пая... Записа'л бы ты на него', на мальчи'шку-то, хоть зе'млю, Бутёкино-то э'то, Петро'вич, пра'во! Поду'май! -- продолжа'ла убежда'ть Ва'рвара. -- Ма'льчик-то хоро'шенький, жа'лко! Вот за'втра поезжа'й и напиши' бума'гу. Чего' ждать? -- А я забы'л про вну'чка-то... -- сказа'л Цыбу'кин. -- На'до поздоро'ваться. Так ты говори'шь: ма'льчик ничего'? Ну, что ж, пуска'й растёт. Дай бог! Он отвори'л дверь и со'гнутым па'льцем помани'л к себе' Ли'пу. Она' подошла' к нему' с ребёнком на рука'х. -- Ты, Ли'пынька, е'сли что ну'жно, спра'шивай, -- сказа'л он. -- И что захо'чешь, ку'шай, мы не жале'ем, была' бы здоро'ва... -- Он перекрести'л ребёнка. -- И вну'чка береги'. Сы'на пет, так вну'чек оста'лся. Слезы' потекли' у него' по щека'м; он всхли'пнул и отошёл. Немно'го пого'дя он лег спать и усну'л кре'пко, по'сле семи' бессо'нных ноче'й. VII Стари'к уезжа'л ненадо'лго в го'род. Кто'-то рассказа'л Акси'нье, что он е'здил к нота'риусу, что'бы писа'ть завеща'ние, и что Бутёкино, то са'мое, на кото'ром она' жгла кирпи'ч, он завеща'л вну'ку Ники'фору. Об э'том ей сообщи'ли у'тром, когда' стари'к и Ва'рвара сиде'ли о'коло крыльца' под берёзой и пи'ли чай. Она' заперла' ла'вку с у'лицы и со двора', собрала' все ключи', каки'е у неё бы'ли, и швырну'ла их к нога'м стари'ка. -- Не ста'ну я бо'льше рабо'тать на вас! -- кри'кнула она' гро'мко и вдруг зарыда'ла. -- Выхо'дит, я у вас не неве'стка, а рабо'тница! Весь наро'д смеётся: "Гляди', говоря'т, Цыбу'кины каку'ю себе' рабо'тницу нашли'!" Я у вас не нанима'лась! Я не нища'я, не ха'мка кака'я, есть у меня' оте'ц и мать. Она', не утира'я слез, устреми'ла на старика' глаза', зали'тые слеза'ми, зло'бные, косы'е от гне'ва; лицо' и ше'я у неё бы'ли кра'сны и напряжены', так как крича'ла она' изо всей си'лы. -- Не жела'ю я бо'льше служи'ть! -- продолжа'ла она'. -- Заму'чилась! Как рабо'та, как в ла'вке сиде'ть де`нь-деньско'й, по ноча'м шмы'гать за во'дкой -- так э'то мне, а как зе'млю дари'ть -- так э'то каторжа'нке с её чертёнком! Она' тут хозя'йка, ба'рыня, а я у ней прислу'га! Всё отда'йте ей, ареста'нтке, пусть пода'вится, я уйду' домо'й! Найди'те себе' другу'ю ду'ру, и'роды окая'нные! Стари'к ни ра'зу в жи'зни не брани'л и не нака'зывал дете'й и не допуска'л да'же мы'сли, что'бы кто'-нибудь из семе'йства мог говори'ть ему' гру'бые слова' и'ли держа'ть себя' непочти'тельно; и тепе'рь он о'чень испуга'лся, побежа'л в дом и спря'тался там за шка'фом. А Ва'рвара так оторопе'ла, что не мо'гла подня'ться с ме'ста, а то'лько отма'хивалась обе'ими рука'ми, то'чно обороня'лась от пчелы'. -- Ой, что ж э'то, ба'тюшки? -- бормота'ла она' в у'жасе. -- Что ж э'то она' кричи'т? О'х-тех-те... Наро'д-то услы'шит! Поти'ше бы... Ой, поти'ше бы! -- Отда'ли каторжа'нке Бутёкино, -- продолжа'ла Акси'нья крича'ть, -- отда'йте ей тепе'рь всё, -- мне от вас ничего' не на'до! Провали'сь вы! Все вы тут одна' ша'йка! Нагляде'лась я, бу'дет с меня'! Гра'били и прохо'жих, и прое'зжих, разбо'йники, гра'били ста'рого и ма'лого! А кто во'дку продава'л без пате'нта? А фальши'вые де'ньги? Понаби'ли себе' сундуки' фальши'выми де'ньгами -- и тепе'рь уж я не нужна' ста'ла! О'коло на'стежь откры'тых воро'т уже' собрала'сь толпа' и смотре'ла во двор. -- Пуска'й наро'д гляди'т! -- крича'ла Акси'нья. -- Я вас осрамлю'! Вы у меня' сгори'те со сра'ма! Вы у меня' в нога'х наваля'етесь! Эй, Степа'н! -- позвала' она' глухо'го. -- Пое'дем в одну' мину'ту домо'й! К моему' отцу', к ма'тери пое'дем, с ареста'нтами я не хочу' жить! Собира'йся! Во дворе' на протя'нутых верёвках висе'ло бельё; она' срыва'ла свои' ю'бки и ко'фточки, ещё мо'крые, и броса'ла их на ру'ки глухо'му. Пото'м, разъярённая, она' мета'лась по двору' о'коло белья', срыва'ла всё, и то, что бы'ло не её, броса'ла на зе'млю и топта'ла. -- Ой, ба'тюшки, уйми'те её! -- стона'ла Ва'рвара. -- Что же она' тако'е? Отда'йте ей Бутёкино, отда'йте ра'ди Христа' небе'сного! -- Ну, ба-а-ба'! -- говори'ли у воро'т. -- Вот так ба-а-ба'! Расходи'лась -- страсть! Акси'нья вбежа'ла в ку'хню, где в э'то вре'мя была' сти'рка. Стира'ла одна' Ли'па, а куха'рка пошла' на реку' полоска'ть бельё. От коры'та и котла' о'коло плиты' шел пар, и в ку'хне бы'ло ду'шно и ту'скло от тума'на. На полу' была' ещё ку'ча немы'того белья', и о'коло него' на скамье', задира'я свои' кра'сные но'жки, лежа'л Ники'фор, так что е'сли бы он упа'л, то не уши'бся бы. Как раз, когда' Акси'нья вошла', Ли'па вы'нула из ку'чи её соро'чку и положи'ла в коры'то, и уже' протяну'ла ру'ку к большо'му ковшу' с кипятко'м, кото'рый стоя'л на столе'... -- Отда'й сюда'! -- проговори'ла Акси'нья, гля'дя на неё с не'навистью, и вы'хватила из коры'та соро'чку. -- Не твоё э'то де'ло моё бельё тро'гать! Ты ареста'нтка и должна' знать своё ме'сто, кто ты есть! Ли'па гляде'ла на неё, оторопе'в, и не понима'ла, но вдруг улови'ла взгляд, како'й та бро'сила на ребёнка, и вдруг поняла', и вся помертве'ла... -- Взяла' мою' зе'млю, так вот же тебе'! Сказа'вши э'то, Акси'нья схвати'ла ковш с кипятко'м и плесну'ла на Ники'фора. По'сле э'того послы'шался крик, како'го ещё никогда' не слыха'ли в Укле'еве, и не ве'рилось, что небольшо'е, сла'бое существо', как Ли'па, мо'жет крича'ть так. И на дворе' вдруг ста'ло ти'хо. Акси'нья прошла' в дом, мо'лча, со свое'й пре'жней наи'вной улы'бкой... Глухо'й всё ходи'л по двору', держа' в оха'пке бельё, пото'м стал разве'шивать его' опя'ть, мо'лча, не спеша'. И пока' не верну'лась куха'рка с реки', никто' не реша'лся войти' в ку'хню и взгляну'ть, что там. VIII Ники'фора свезли' в зе'мскую больни'цу, и к ве'черу он у'мер там. Ли'па не ста'ла дожида'ться, когда' за ней прие'дут, а заверну'ла поко'йника в одея'льце и понесла' домо'й. Больни'ца, но'вая, неда'вно постро'енная, с больши'ми о'кнами, стоя'ла высоко' на го'ре; она' вся свети'лась от заходи'вшего со'лнца и, каза'лось, го'рела внутри'. Внизу' был посёлок. Ли'па спусти'лась по доро'ге и, не доходя' до посёлка, се'ла у ма'ленького пруда'. Кака'я-то же'нщина привела' ло'шадь пои'ть, и ло'шадь не пила'. -- Чего' же тебе' ещё? -- говори'ла же'нщина ти'хо, в недоуме'нии. -- Чего' же тебе'? Ма'льчик в кра'сной руба'хе, си'дя у са'мой воды', мыл отцо'вские сапоги'. И бо'льше ни ду'ши не бы'ло ви'дно ни в посёлке, ни на го'ре. -- Не пьет... -- сказа'ла Ли'па, гля'дя на ло'шадь. Но вот же'нщина и ма'льчик с сапога'ми ушли', и уже' никого' не бы'ло ви'дно. Со'лнце легло' спать и укры'лось багря'ной золото'й парчо'й, и дли'нные облака', кра'сные и лило'вые, сторожи'ли его' поко'й, протяну'вшись по не'бу. Где'-то далеко', неизве'стно где, крича'ла выпь, то'чно коро'ва, за'пертая в сара'е, зауны'вно и глу'хо. Крик э'той таи'нственной пти'цы слы'шали ка'ждую весну', но не зна'ли, кака'я она' и где живёт. Наверху' в больни'це, у са'мого пруда' в куста'х, за посёлком и круго'м в по'ле залива'лись соловьи'. Чьи'-то го'да счита'ла куку'шка и всё сбива'лась со счета', и опя'ть начина'ла. В пруде' серди'то, надрыва'ясь, переклика'лись лягу'шки, и да'же мо'жно бы'ло разобра'ть слова': "И ты такова'! И ты такова'!" Како'й был шум! Каза'лось, что все э'ти тва'ри крича'ли и пе'ли наро'чно, что'бы никто' не спал в э'тот весе'нний ве'чер, что'бы все, да'же серди'тые лягу'шки, дорожи'ли и наслажда'лись ка'ждой мину'той: ведь жизнь даётся то'лько оди'н раз! На не'бе свети'л сере'бряный полуме'сяц, бы'ло мно'го звезд. Ли'па не по'мнила, как до'лго она' сиде'ла у пруда', но когда' вста'ла и пошла', то в посёлке все уже' спа'ли и не бы'ло ни одного' огня'. До до'ма бы'ло, вероя'тно, верст двена'дцать, но сил не хвата'ло, не бы'ло соображе'ния, как идти'; ме'сяц блесте'л то спе'реди, то спра'ва, и крича'ла всё та же куку'шка, уже' оси'пшим го'лосом, со сме'хом, то'чно дразни'ла: ой, гляди', собьёшься с доро'ги! Ли'па шла бы'стро, потеря'ла с головы' плато'к... Она' гляде'ла на не'бо и ду'мала о том, где тепе'рь душа' её ма'льчика: идёт ли сле'дом за ней и'ли но'сится там вверху', о'коло звезд, и уже' не ду'мает о свое'й ма'тери? О, как одино'ко в по'ле но'чью, среди' э'того пе'ния, когда' сам не мо'жешь петь, среди' непреры'вных кри'ков ра'дости, когда' сам не мо'жешь ра'доваться, когда' с не'ба смо'трит ме'сяц, то'же одино'кий, кото'рому всё равно' -- весна' тепе'рь и'ли зима', жи'вы лю'ди и'ли ме'ртвы... Когда' на душе' го'ре, то тяжело' без люде'й. Е'сли бы с ней была' мать, Праско'вья, и'ли Косты'ль, и'ли куха'рка, и'ли како'й-нибудь мужи'к! -- Бу-у'! -- крича'ла выпь. -- Бу-у'! И вдруг я'сно послы'шалась челове'ческая речь! -- Запряга'й, Вави'ла! Впереди', у са'мой доро'ги, горе'л костёр; пла'мени уже' не бы'ло, свети'лись одни' кра'сные у'голья. Слы'шно бы'ло, как жева'ли ло'шади. В потёмках обозна'чились две подво'ды -- одна' с бо'чкой, друга'я пони'же, с мешка'ми, и два челове'ка: оди'н вел ло'шадь, что'бы запряга'ть, друго'й стоя'л о'коло костра' неподви'жно, заложи'в наза'д ру'ки. Заворча'ла о'коло подво'ды соба'ка, Тот, кото'рый вел ло'шадь, останови'лся и сказа'л: -- Сло'вно кто идёт по доро'ге. -- Ша'рик, молчи'! -- кри'кнул друго'й на соба'ку. И по го'лосу мо'жно бы'ло поня'ть, что э'тот друго'й был стари'к, Ли'па останови'лась и сказа'ла: -- Бог в по'мощь! Стари'к подошёл к ней и отве'тил не сра'зу: -- Здра'вствуй! -- Ва'ша соба'чка не порвёт, де'душка? -- Ничего', иди'. Не тро'нет. -- Я в больни'це была', -- сказа'ла Ли'па, помолча'в. -- Сыно'чек у меня' там по'мер. Вот домо'й несу'. Должно' быть, старику' бы'ло неприя'тно слы'шать э'то, потому' что он отошёл и проговори'л торопли'во: -- Э'то ничего', ми'лая. Бо'жья во'ля. Копа'ешься, па'рень! -- сказа'л он, оберну'вшись к спу'тнику. -- Ты бы поживе'й. -- Твое'й ду'ги не'ту, -- сказа'л па'рень. -- Не вида'ть. -- Прямо'й ты Вави'ла. Стари'к по'днял уголёк, разду'л -- освети'лись то'лько его' глаза' и нос, пото'м, когда' отыска'ли дугу', подошёл с огнём к Ли'пе и взгляну'л на неё; и взгляд его' выража'л сострада'ние и нежно'сть. -- Ты мать, -- сказа'л он. -- Вся'кой ма'тери своё дитё жа'лко. И при э'том вздохну'л и покача'л голово'й. Вави'ла бро'сил что'-то на ого'нь, притопта'л -- и тотча'с же ста'ло о'чень темно'; ви'дение исче'зло, и по-пре'жнему бы'ло то'лько по'ле, не'бо со звёздами, да шуме'ли пти'цы, меша'я друг дру'гу спать. И коросте'ль крича'л, каза'лось, на том са'мом ме'сте, где был костёр. Но прошла' мину'та, и опя'ть бы'ли видны' и подво'ды, и стари'к, и дли'нный Вави'ла. Теле'ги скрипе'ли, выезжа'я на доро'гу. -- Вы святы'е? -- спроси'ла Ли'па у старика'. -- Нет. Мы из Фирса'нова. -- Ты да'веча взгляну'л на меня', а се'рдце моё помягчи'ло. И па'рень ти'хий. Я и поду'мала: э'то, должно', святы'е. -- Тебе' дале'че ли? -- В Укле'ево. -- Сади'сь, подвезём до Кузьме'нок. Тебе' там пря'мо, нам вле'во. Вави'ла сел на подво'ду с бо'чкой, стари'к и Ли'па се'ли на другу'ю. Пое'хали ша'гом, Вави'ла впереди'. -- Мой сыно'чек весь день му'чился, -- сказа'ла Ли'па. -- Гляди'т свои'ми глазо'чками и молчи'т, и хо'чет сказа'ть и не мо'жет. Го'споди ба'тюшка, цари'ца небе'сная! Я с го'ря так всё и па'дала на пол. Стою' и упа'ду во'зле крова'ти. И скажи' мне, де'душка, заче'м ма'ленькому пе'ред сме'ртью му'читься? Когда' му'чается большо'й челове'к, мужи'к и'ли же'нщина, то грехи' проща'ются, а заче'м ма'ленькому, когда' у него' нет грехо'в? Заче'м? -- А кто ж его' зна'ет! -- отве'тил стари'к. Прое'хали с полчаса' мо'лча. -- Всего' знать нельзя', заче'м да как, -- сказа'л стари'к. -- Пти'це поло'жено не четы'ре крыла', а два, потому' что и на двух лете'ть спосо'бно; так и челове'ку поло'жено знать не всё, а то'лько полови'ну и'ли че'тверть. Ско'лько на'до ему' знать, чтоб прожи'ть, сто'лько и зна'ет. -- Мне, де'душка, идти' пешко'м ле'гче. А тепе'рь се'рдце трясётся. -- Ничего'. Сиди'. Стари'к зевну'л и перекрести'л рот. -- Ничего'... -- повтори'л он. -- Твоё го'ре с полго'ря. Жизнь до'лгая -- бу'дет ещё и хоро'шего, и дурно'го, всего' бу'дет. Велика' ма'тушка Росси'я! -- сказа'л он и погляде'л в о'бе сто'роны. -- Я во всей Росси'и был и всё в ней ви'дел, и ты моему' сло'ву верь, ми'лая. Бу'дет и хоро'шее, бу'дет и дурно'е. Я ходоко'м в Сиби'рь ходи'л, и на Аму'ре был, и на Алта'е, и в Сиби'рь пересели'лся, зе'млю там паха'л, соску'чился пото'м по ма'тушке Росси'и и наза'д верну'лся в родну'ю дере'вню. Наза'д в Росси'ю пешко'м шли; и по'мню, плывём мы на паро'ме, а я худой-ху'дой, рва'ный весь, босо'й, озя'б, сосу' ко'рку, а прое'зжий господи'н тут како'й-то на паро'ме, -- е'сли по'мер, то ца'рство ему' небе'сное, -- гляди'т на меня' жа'лостно, слезы' теку'т. "Эх, говори'т, хлеб твой чёрный, дни твои' чёрные..." А домо'й прие'хал, как говори'тся, ни кола', ни двора'; ба'ба бы'ла, да в Сиби'ри оста'лась, закопа'ли. Так, в батрака'х живу'. А что ж? Скажу' тебе': пото'м бы'ло и дурно'е, бы'ло и хоро'шее. Вот и помира'ть не хо'чется, ми'лая, ещё бы годо'чков два'дцать пожи'л; зна'чит, хоро'шего бы'ло бо'льше. А велика' ма'тушка Росси'я! -- сказа'л он и опя'ть посмотре'л в сто'роны и огляну'лся. -- Де'душка, -- спроси'ла Ли'па, -- когда' челове'к помрёт, то ско'лько дней его' душа' пото'м по земле' хо'дит? -- А кто ж его' зна'ет! Вот спро'сим Вави'лу -- он в шко'лу ходи'л. Тепе'рь всему' у'чат. Вави'ла! -- позва'л стари'к. -- А! -- Вави'ла, как челове'к помрёт, ско'лько дней его' душа' по земле' хо'дит? Вави'ла останови'л ло'шадь и тогда' уж отве'тил: -- Де'вять дён. Мой дя'дя Кири'лла по'мер, так его' душа' в избе' на'шей жила' пото'м трина'дцать дён. -- Почему' ты зна'ешь? -- Трина'дцать дён в пе'чке стуча'ло. -- Ну, ла'дно. Тро'гай, -- сказа'л стари'к, и ви'дно бы'ло, что ничему' э'тому он не ве'рил. О'коло Кузьме'нок подво'ды сверну'ли на шоссе', а Ли'па пошла' да'льше. Уже' света'ло. Когда' она' спуска'лась в овра'г, то укле'евские и'збы и це'рковь пря'тались в тума'не. Бы'ло хо'лодно, и каза'лось ей, что кричи'т всё та же куку'шка. Когда' Ли'па верну'лась домо'й, то скоти'ны ещё не выгоня'ли; все спа'ли. Она' сиде'ла на крыльце' и ждала'. Пе'рвый вы'шел стари'к; он сра'зу, с пе'рвого взгля'да по'нял, что произошло', и до'лго не мог вы'говорить ни сло'ва и то'лько чмо'кал губа'ми. -- Эх, Ли'па, -- проговори'л он, -- не уберегла' ты вну'чка... Разбуди'ли Варва'ру. Она' всплесну'ла рука'ми и зарыда'ла и тотча'с же ста'ла убира'ть ребёнка. -- И ма'льчик-то был хороше'нечкий... -- пригова'ривала она', -- О'х-тех-те... Оди'н был ма'льчик, и того' не уберегла', глу'пенькая... Служи'ли панихи'ду у'тром и ве'чером. На друго'й день хорони'ли, и по'сле похоро'н го'сти и духове'нство е'ли мно'го и с тако'ю жа'дностью, как бу'дто давно' не е'ли. Ли'па прислу'живала за столо'м, и ба'тюшка, подня'в ви'лку, на кото'рой был солёный ры'жик, сказа'л ей: -- Не горю'йте о младе'нце. Таковы'х есть ца'рствие небе'сное. И то'лько когда' все разошли'сь, Ли'па поняла', как сле'дует, что Ники'фора уже' нет и не бу'дет, поняла' и зарыда'ла. И она' не зна'ла, в каку'ю ко'мнату идти' ей, что'бы рыда'ть, так как чу'вствовала, что в э'том до'ме по'сле сме'рти ма'льчика ей уже' нет ме'ста, что она' тут ни при чем, ли'шняя; и други'е э'то то'же чу'вствовали. -- Ну, что голоси'шь там? -- кри'кнула вдруг Акси'нья, пока'зываясь в дверя'х; по слу'чаю похоро'н она' была' оде'та во всё но'вое и напу'дрилась. -- Замолчи'! Ли'па хоте'ла переста'ть, но не могла', и зарыда'ла ещё гро'мче. -- Слы'шишь? -- кри'кнула Акси'нья и в си'льном гне'ве то'пнула ного'й. -- Кому' говорю'? Пошла' вон со двора', и чтоб но'ги твое'й тут не бы'ло, каторжа'нка! Вон! -- Ну, ну, ну!.. -- засуети'лся стари'к. -- Аксю'та, угомони'сь, ма'тушка... Пла'чет, поня'тное де'ло... дитё по'мерло... -- Поня'тное де'ло... -- передразни'ла его' Акси'нья. -- Пуска'й переночу'ет, а за'втра что'бы и ду'ху её тут не бы'ло! Поня'тное де'ло!.. -- передразни'ла она' ещё раз и, засмея'вшись, напра'вилась в ла'вку. На друго'й день ра'но у'тром Ли'па ушла' в Торгу'ево к ма'тери. IX В настоя'щее вре'мя кры'ша на ла'вке и дверь вы'крашены и блестя'т как но'вые, на о'кнах по-пре'жнему цветёт весёленькая гера'нь, и то, что происходи'ло три го'да наза'д в до'ме и во дворе' Цыбу'кина, уже' почти' забы'то. Хозя'ином счита'ется, как и тогда', стари'к Григо'рий Петро'вич, на са'мом же де'ле всё перешло' в ру'ки Акси'ньи; она' и продаёт, и покупа'ет, и без её согла'сия ничего' нельзя' сде'лать. Кирпи'чный заво'д рабо'тает хорошо'; оттого', что тре'буют кирпи'ч на желе'зную доро'гу, цена' его' дошла' до двадцати' четырёх рубле'й за ты'сячу; ба'бы и де'вки во'зят на ста'нцию кирпи'ч и нагружа'ют ваго'ны и получа'ют за э'то по четвертаку' в день. Акси'нья вошла' в до'лю с Хры'миными, и их фа'брика тепе'рь называ'ется так: "Хры'мины Мла'дшие и К?". Откры'ли о'коло ста'нции тракти'р, и уже' игра'ют на дорого'й гармо'нике не на фа'брике, а в э'том тракти'ре, и сюда' ча'сто хо'дит нача'льник почто'вого отделе'ния, кото'рый то'же завёл каку'ю-то торго'влю, и нача'льник ста'нции то'же. Глухо'му Степа'ну Хры'мины Мла'дшие подари'ли золоты'е часы', и он то и де'ло вынима'ет их из карма'на и подно'сит к уху'. В селе' говоря'т про Акси'нью, что она' забрала' большу'ю си'лу; и пра'вда, когда' она' у'тром е'дет к себе' на заво'д, с наи'вной улы'бкой, краси'вая, счастли'вая, и когда' пото'м распоряжа'ется на заво'де, то чу'вствуется в ней больша'я си'ла, Её все боя'тся и до'ма, и в селе', и на заво'де. Когда' она' прихо'дит на по'чту, то нача'льник почто'вого отделе'ния вска'кивает и говори'т ей: -- Покорне'йше прошу' сади'ться, Ксе'ния Абра'мовна! Оди'н поме'щик, ще'голь, в поддёвке из то'нкого су'кна и в высо'ких лакиро'ванных сапога'х, уже' пожило'й, ка'к-то, продава'я ей ло'шадь, так увлёкся разгово'ром с ней, что уступи'л ей, ско'лько она' пожела'ла. Он до'лго держа'л её за ру'ку и, гля'дя ей в её весёлые, лука'вые, наи'вные глаза', говори'л: -- Для тако'й же'нщины, как вы, Ксе'ния Абра'мовна, я гото'в сде'лать вся'кое удово'льствие. То'лько скажи'те, когда' мы мо'жем уви'деться, что'бы нам никто' не помеша'л? -- Да когда' вам уго'дно! И по'сле э'того пожило'й ще'голь заезжа'ет в ла'вочку почти' ка'ждый день, что'бы вы'пить пи'ва. А пи'во ужа'сное, го'рькое, как полы'нь. Поме'щик мота'ет голово'й, но пьет. Стари'к Цыбу'кин уже' не вме'шивается в де'ла. Он не де'ржит при себе' де'нег, потому' что ника'к не мо'жет отличи'ть настоя'щих от фальши'вых, но молчи'т, никому' не говори'т об э'той свое'й сла'бости. Он стал ка'к-то забы'вчив, и е'сли не дать ему' пое'сть, то сам он не спро'сит; уже' привы'кли обеда'ть без него', и Ва'рвара ча'сто говори'т: -- А наш вчерась' опя'ть лег не е'вши. И говори'т равноду'шно, потому' что привы'кла. Почему'-то и ле'том и зимо'й одина'ково он хо'дит в шу'бе и то'лько в о'чень жа'ркие дни не выхо'дит, сиди'т до'ма. Обыкнове'нно, наде'вши шу'бу и подня'в воротни'к, запахну'вшись, он гуля'ет по дере'вне, по доро'ге на ста'нцию, и'ли сиди'т с утра' до ве'чера на ла'вочке о'коло церко'вных воро'т. Сиди'т и не пошевельнётся. Прохо'жие кла'няются ему', но он не отвеча'ет, так как по-прежнему' не лю'бит мужико'в. Когда' его' спра'шивают о че'м-нибудь, то он отвеча'ет вполне' разу'мно и ве'жливо, но кра'тко. В селе' иду'т разгово'ры, бу'дто неве'стка вы'гнала его' из со'бственного до'ма и не даёт ему' есть и бу'дто он ко'рмится подая'ниями; одни' ра'ды, други'е жале'ют. Ва'рвара ещё бо'льше пополне'ла и побеле'ла, и по-пре'жнему твори'т до'брые дела', и Акси'нья не меша'ет ей. Варе'нья тепе'рь так мно'го, что его' не успева'ют съеда'ть до но'вых я'год; оно' заса'харивается, и Ва'рвара чуть не пла'чет, не зна'я, что с ним де'лать. Об Ани'симе ста'ли забыва'ть. Ка'к-то пришло' от него' письмо', напи'санное в стиха'х, на большо'м листе' бума'ги в ви'де проше'ния, всё тем же великоле'пным по'черком. Очеви'дно, и его' друг Саморо'дов отбыва'л с ним вме'сте наказа'ние. Под стиха'ми была' напи'сана некраси'вым, едва' разбо'рчивым по'черком одна' стро'чка: "Я всё боле'ю тут, мне тя'жко, помоги'те ра'ди Христа'". Одна'жды -- э'то бы'ло в я'сный осе'нний день, пе'ред ве'чером -- стари'к Цыбу'кин сиде'л о'коло церко'вных воро'т, подня'в воротни'к свое'й шу'бы, и ви'ден был то'лько его' нос и козырёк от фура'жки. На друго'м конце' дли'нной ла'вки сиде'л подря'дчик Елиза'ров и ря'дом с ним шко'льный сто'рож Я'ков, стари'к лет семи'десяти, без зубо'в. Косты'ль и сто'рож разгова'ривали. -- Де'ти должны' корми'ть старико'в, пои'ть... чти отца' твоего' и мать, -- говори'л Я'ков с раздраже'нием, -- а она', неве'стка-то, вы'гнала свёкра из цобс'твенного до'ма. Старику' ни пое'сть, ни попи'ть -- куда' пойдёт? Тре'тий день не е'вши. -- Тре'тий день! -- удиви'лся Косты'ль. -- Вот так сиди'т, всё молчи'т. Осла'б. А чего' молча'ть? Пода'ть в суд, -- её б в су'де не похвали'ли. -- Кого' в суде' хвали'ли? -- спроси'л Косты'ль, не расслы'шав. -- Чего'? -- Ба'ба ничего', стара'тельная. В и'хнем де'ле без э'того нельзя'... без греха' то есть... -- Из цобс'твенного до'ма, -- продолжа'л Я'ков с раздраже'нием. -- Наживи' свой дом, тогда' и гони'. Э'ка, нашла'сь кака'я, поду'маешь! Я-аз-ва'! Цыбу'кин слу'шал и не шевели'лся. -- Со'бственный дом и'ли чужо'й, всё равно', лишь бы тепло' бы'ло да ба'бы не руга'лись... -- сказа'л Косты'ль и засмея'лся. -- Когда' в молоды'х лета'х был, я о'чень свою' Наста'сью жале'л. Ба'бочка бы'ла ти'хая. И, быва'ло, всё: "Купи', Мака'рыч, дом! Купи', Мака'рыч, дом! Купи', Мака'рыч, ло'шадь!" Умира'ла, а всё говори'ла: "Купи', Мака'рыч, себе' дрожки-бегу'нцы, чтоб пе'ши не ходи'ть". А я то'лько пря'ники ей покупа'л, бо'льше ничего'. -- Му'ж-то глухо'й, глу'пый, -- продолжа'л Я'ков, не слу'шая Костыля', -- так, дурак-дурако'м, всё равно', что гусь. Не'што он мо'жет понима'ть? Уда'рь гу'ся по голове' па'лкой -- и то не поймёт. Косты'ль встал, что'бы идти' домо'й на фа'брику. Я'ков то'же встал, и о'ба пошли' вме'сте, продолжа'я разгова'ривать. Когда' они' отошли' шаго'в на пятьдеся'т, стари'к Цыбу'кин то'же встал и поплёлся за ни'ми, ступа'я нереши'тельно, то'чно по ско'льзкому льду. Село' уже' тону'ло в вече'рних су'мерках, и со'лнце блесте'ло то'лько вверху' на доро'ге, кото'рая змеёй бежа'ла по ска'ту сни'зу вверх. Возвраща'лись стару'хи из ле'са и с ни'ми ребя'та; несли' корзи'ны с волну'шками и груздя'ми. Шли ба'бы и де'вки толпо'й со ста'нции, где они' нагружа'ли ваго'ны кирпичо'м, и носы' и щеки' под глаза'ми у них бы'ли покры'ты кра'сной кирпи'чной пы'лью. Они' пе'ли. Впереди' всех шла Ли'па и пе'ла то'нким го'лосом, и залива'лась, гля'дя вверх на не'бо, то'чно торжеству'я и восхища'ясь, что день, сла'ва бо'гу, ко'нчился и мо'жно отдохну'ть. В толпе' была' её мать, подёнщица Праско'вья, кото'рая шла с узелко'м в руке' и, как всегда', тяжело' дыша'ла. -- Здра'вствуй, Мака'рыч! -- сказа'ла Ли'па, уви'дев Костыля'. -- Здра'вствуй, голу'бчик! -- Здра'вствуй, Ли'пынька! -- обра'довался Косты'ль. -- Ба'бочки, де'вочки, полюби'те бога'того пло'тника! Хо`-хо'! Де'точки мои', де'точки (Косты'ль всхли'пнул). Топо'рики мои' любе'зные. Косты'ль и Я'ков прошли' да'льше, и бы'ло слы'шно, как они' разгова'ривали. Вот по'сле них встре'тился толпе' стари'к Цыбу'кин, и ста'ло вдруг ти'хо-тихо. Ли'па и Праско'вья немно'жко отста'ли, и, когда' стари'к поравня'лся с ни'ми, Ли'па поклони'лась ни'зко и сказа'ла: -- Здра'вствуйте, Григо'рий Петро'вич! И мать то'же поклони'лась. Стари'к останови'лся и, ничего' не говоря', смотре'л на обе'их; гу'бы у него' дрожа'ли и глаза' бы'ли полны' слез. Ли'па доста'ла из узелка' у ма'тери кусо'к пирога' с ка'шей и подала' ему'. Он взял и стал есть. Со'лнце уже' совсе'м зашло'; блеск его' пога'с и вверху' на доро'ге. Станови'лось темно' и прохла'дно. Ли'па и Праско'вья пошли' да'льше и до'лго пото'м крести'лись.