Акса'ков С. Т. Де'тские го'ды Багрова'-внука, слу'жащие продолже'нием Семе'йной хро'ники 1858 Вну'чке мое'й О'льге Григо'рьевне Акса'ковой К ЧИТА'ТЕЛЯМ Я написа'л отры'вки из "Семе'йной хро'ники" [1] по расска'зам семе'йства гг. Багро'вых, как изве'стно мои'м благоскло'нным чита'телям. В эпило'ге к пя'тому и после'днему отры'вку я прости'лся с опи'санными мно'ю ли'чностями, не ду'мая, что'бы мне когда'-нибудь привело'сь говори'ть о них. Но челове'к ча'сто ду'мает оши'бочно: внук Степа'на Миха'йлыча Багро'ва рассказа'л мне с больши'ми подро'бностями исто'рию свои'х де'тских годо'в; я записа'л его' расска'зы с возмо'жною то'чностью, а как они' слу'жат продолже'нием "Семе'йной хро'ники", так счастли'во обрати'вшей на себя' внима'ние чита'ющей пу'блики, и как расска'зы э'ти представля'ют дово'льно по'лную исто'рию дитя'ти, жизнь челове'ка в де'тстве, де'тский мир, созида'ющийся постепе'нно под влия'нием ежедне'вных, но'вых впечатле'ний, -- то я реши'лся напеча'тать запи'санные мно'ю расска'зы. Жела'я, по возмо'жности, переда'ть жи'вость изу'стного повествова'ния, я везде' говорю' пря'мо от ли'ца расска'зчика. Пре'жние ли'ца "Хрони'ки" выхо'дят опя'ть на сце'ну, а ста'ршие, то есть де'душка и ба'бушка, в продолже'ние расска'за оставля'ют её навсегда'... Сно'ва поруча'ю мои'х Багро'вых благоскло'нному внима'нию чита'телей. С. Акса'ков ВСТУПЛЕ'НИЕ Я сам не зна'ю, мо'жно ли вполне' ве'рить всему' тому', что сохрани'ла моя' па'мять? Е'сли я по'мню действи'тельно случи'вшиеся собы'тия, то э'то мо'жно назва'ть воспомина'ниями не то'лько де'тства, но да'же младе'нчества. Разуме'ется, я ничего' не по'мню в свя'зи, в непреры'вной после'довательности, но мно'гие слу'чаи живу'т в мое'й па'мяти до сих пор со все'ю я'ркостью кра'сок, со все'ю жи'востью вчера'шнего собы'тия. Бу'дучи лет трех и'ли четырёх, я расска'зывал окружа'ющим меня', что по'мню, как отнима'ли меня' от корми'лицы... Все смея'лись мои'м расска'зам и уверя'ли, что я наслу'шался их от ма'тери и'ли ня'ньки и поду'мал, что э'то я сам ви'дел. Я спо'рил и в доказа'тельство приводи'л иногда' таки'е обстоя'тельства, кото'рые не могли' мне быть расска'заны и кото'рые могли' знать то'лько я да моя' корми'лица и'ли мать. Наводи'ли спра'вки, и ча'сто ока'зывалось, что действи'тельно де'ло бы'ло так и что рассказа'ть мне о нем никто' не мог. Но не всё, каза'вшееся мне ви'денным, ви'дел я в са'мом де'ле; те же спра'вки иногда' дока'зывали, что мно'гого я не мог ви'деть, а мог то'лько слы'шать. И!|2!та'к, я ста'ну расска'зывать из доистори'ческой, так сказа'ть, эпо'хи моего' де'тства то'лько то, в действи'тельности чего' не могу' сомнева'ться. ОТРЫ'ВОЧНЫЕ ВОСПОМИНА'НИЯ Са'мые пе'рвые предме'ты, уцеле'вшие на ве'тхой карти'не давно' проше'дшего, карти'не, си'льно полиня'вшей в ины'х места'х от вре'мени и пото'ка шести'десяти годо'в, предме'ты и о'бразы, кото'рые ещё но'сятся в мое'й па'мяти, -- корми'лица, ма'ленькая сестри'ца и мать; тогда' они' не име'ли для меня' никако'го определённого значе'нья и бы'ли то'лько безымёнными о'бразами. Корми'лица представля'ется мне снача'ла каки'м-то таи'нственным, почти' неви'димым существо'м. Я по'мню себя' лежа'щим но'чью то в крова'тке, то на рука'х ма'тери и го'рько пла'чущим: с рыда'нием и во'плями повторя'л я одно' и то же сло'во, призыва'я кого'-то, и кто'-то явля'лся в су'мраке слабоосвещённой ко'мнаты, брал меня' на ру'ки, клал к груди'... и мне станови'лось хорошо'. Пото'м по'мню, что уже' никто' не явля'лся на мой крик и призы'вы, что мать, прижа'в меня' к груди', напева'я одни' и те же слова' успокои'тельной пе'сни, бе'гала со мной по ко'мнате до тех пор, пока' я засыпа'л. Корми'лица, стра'стно меня' люби'вшая, опя'ть не'сколько раз явля'ется в мои'х воспомина'ниях, иногда' вдали', укра'дкой смотря'щая на меня' и'з-за други'х, иногда' целу'ющая мои' ру'ки, лицо' и пла'чущая на'до мно'ю. Корми'лица моя' была' госпо'дская крестья'нка и жила' за три'дцать верст; она' отправля'лась из дере'вни пешко'м в суббо'ту ве'чером и приходи'ла в Уфу' ра'но поутру' в воскресе'нье; нагляде'вшись на меня' и отдохну'в, пешко'м же возвраща'лась в свою' Каси'мовку, что'бы поспе'ть на ба'рщину. По'мню, что она' оди'н раз приходи'ла, а мо'жет быть и приезжа'ла ка'к-нибудь, с мое'й моло'чной сестро'й, здоро'вой и краснощёкой де'вочкой. Сестри'цу я люби'л снача'ла бо'льше всех игру'шек, бо'льше ма'тери, и любо'вь э'та выража'лась беспреста'нным жела'ньем её ви'деть и чу'вством жа'лости: мне все каза'лось, что ей хо'лодно, что она' голодна' и что ей хо'чется ку'шать; я беспреста'нно хоте'л оде'ть её свои'м пла'тьицем и корми'ть свои'м ку'шаньем; разумеётся, мне э'того не позволя'ли, и я пла'кал. Постоя'нное прису'тствие ма'тери слива'ется с ка'ждым мои'м воспомина'нием. Её о'браз неразры'вно соединя'ется с мои'м существова'ньем, и потому' он ма'ло выдаётся в отры'вочных карти'нах пе'рвого вре'мени моего' де'тства, хотя' постоя'нно уча'ствует в них. Тут сле'дует большо'й промежу'ток, то есть тёмное пятно' и'ли полиня'вшее ме'сто в карти'не давно' мину'вшего, и я начина'ю себя' по'мнить уже' о'чень больны'м, и не в нача'ле боле'зни, кото'рая тяну'лась с ли'шком полтора' го'да, не в конце' её (когда' я уже' оправля'лся), нет, и'менно по'мню себя' в тако'й сла'бости, что ка'ждую мину'ту опаса'лись за мою' жизнь. Оди'н раз, ра'но у'тром, я просну'лся и'ли очну'лся, и не узна'ю, где я. Все бы'ло незнако'мо мне: высо'кая, больша'я ко'мната, го'лые сте'ны из прето'лстых но'вых сосно'вых брёвен, си'льный смоли'стый за'пах; я'ркое, ка'жется летнеё, со'лнце то'лько что всхо'дит и сквозь окно' с пра'вой стороны', пове'рх реди'нного поло'га, [2] кото'рый был на'до мно'ю опу'щен, я'рко отража'ется на противополо'жной стене'... По'дле меня' трево'жно спит, без поду'шек и нера'здетая, моя' мать. Как тепе'рь, гляжу' на чёрную её ко'су, растрепа'вшуюся по худо'му и жёлтому её лицу'. Меня' накану'не перевезли' в подгоро'дную дере'вню Зу'бовку, верста'х в десяти' от Уфы'. Ви'дно, доро'га и произведённый движе'нием споко'йный сон подкрепи'ли меня'; мне ста'ло хорошо' и ве'село, так что я не'сколько мину'т с любопы'тством и удово'льствием рассма'тривал сквозь по'лог окружа'ющие меня' но'вые предме'ты. Я не уме'"л побере'чь сна бе'дной мое'й ма'тери, тро'нул её руко'й и сказа'л: "Ах, како'е со'лнышко! Как хорошо' пахне'т!" Мать вскочи'ла, в испу'ге сна'чала, и пото'м обра'довалась, вслу'шавшись в мой кре'пкий го'лос и взгляну'в на мое' посвежевшеё лицо'. Как она' меня' ласка'ла, каки'ми называ'ла имена'ми, как ра'достно пла'кала... э'того не расска'жешь! По'лог по'дняли; я попроси'л есть, меня' покорми'ли и да'ли мне вы'пить полрю'мки ста'рого рейнве'йну, [3] кото'рый, как ду'мали тогда', оди'н то'лько и подкрепля'л меня'. Рейнве'йну нали'ли мне из како'й-то стра'нной буты'лки со сплю'снутым, широ'ким, кру'глым дном и дли'нною у'зенькою ше'йкою. С тех пор я не ви'дывал таки'х буты'лок. Пото'м, по про'сьбе мое'й, доста'ли мне кусо'чки и'ли висю'льки сосно'вой смолы', кото'рая везде' по сте'нам и косяка'м топи'лась, ка'пала, да'же текла' понемно'жку, застыва'я и засыха'я на доро'ге и вися' в во'здухе ма'ленькими сосу'льками, соверше'нно похо'жими свои'м нару'жным ви'дом на обыкнове'нные ледяны'е сосу'льки. Я о'чень люби'л за'пах сосно'вой и ело'вой смолы', кото'рую кури'ли иногда' в на'ших де'тских ко'мнатах. Я поню'хал, полюбова'лся, поигра'л души'стыми и прозра'чными смоляны'ми сосу'льками; они' раста'яли у меня' в рука'х и скле'или мои' худы'е, дли'нные па'льцы; мать вы'мыла мне ру'ки, вы'терла их на'сухо, и я стал дрема'ть... Предме'ты на'чали меша'ться в мои'х глаза'х; мне каза'лось, что мы е'дем в каре'те, что мне хотя'т дать лека'рство и я не хочу' принима'ть его', что вме'сто ма'тери стои'т по'дле меня' ня'нька Ага'фья и'ли корми'лица... Как засну'л я и что бы'ло по'сле -- ничего' не по'мню. Ча'сто припомина'ю я себя' в каре'те, да'же не всегда' запряжённой лошадьми', не всегда' в доро'ге. О'чень по'мню, что мать, а иногда' ня'нька де'ржит меня' на рука'х, оде'того о'чень тепло', что мы сиди'м в каре'те, стоя'щей в сара'е, а иногда' вы'везенной на двор; что я хны'чу, повторя'я сла'бым го'лосом: "Су'пу, су'пу", кото'рого мне дава'ли понемно'жку, несмотря' на боле'зненный, мучи'тельный го'лод, сменя'вшийся иногда' соверше'нным отвраще'ньем от пи'щи. Мне ска'зывали, что в каре'те я пла'кал ме'нее и вообще' был гора'здо споко'йнее. Ка'жется, господа' до'ктора в са'мом нача'ле боле'зни ду'рно лечи'ли меня' и наконе'ц залечи'ли почти' до сме'рти, доведя' до соверше'нного ослабле'ния пищевари'тельные о'рганы; а мо'жет быть, что мни'тельность, изли'шние опасе'ния стра'стной ма'тери, беспреста'нная переме'на лека'рств бы'ли причи'ною отча'янного положе'ния, в кото'ром я находи'лся. Я иногда' лежа'л в забы'тьи, в како'м-то сре'днем состоя'нии ме'жду сном и о'бмороком; пульс почти' перестава'л би'ться, дыха'нье бы'ло так сла'бо, что прикла'дывали зе'ркало к гу'бам мои'м, что'бы узна'ть, жив ли я; но я по'мню мно'гое, что де'лали со мной в то вре'мя и что говори'ли о'коло меня', предполага'я, что я уже' ничего' не ви'жу, не слы'шу и не понима'ю, -- что я умира'ю. До'ктора и все окружа'ющие давно' осуди'ли меня' на смерть: до'ктора -- по несомне'нным медици'нским при'знакам, а окружа'ющие -- по несомне'нным дурны'м приме'там, неоснова'тельность и ло'жность кото'рых оказа'лись на мне весьма' убеди'тельно. Страда'ний ма'тери мое'й описа'ть невозмо'жно, но восто'рженное прису'тствие ду'ха и наде'жда спасти' своё дитя' никогда' её не оставля'ли. "Ма'тушка Со'фья Никола'евна, -- не оди'н раз говори'ла, как я сам слы'шал, пре'данная ей душо'ю да'льняя ро'дственница Чепруно'ва, -- переста'нь ты му'чить своё дитя'; ведь уж и до'ктора и свяще'нник сказа'ли тебе', что он не жиле'ц. Покори'сь во'ле божие'й: положи' дитя' под обра'за, зате'пли све'чку и дай его' а'нгельской ду'шеньке вы'йти с поко'ем из те'ла. Ведь ты то'лько меша'ешь ей и трево'жишь её, а пособи'ть не мо'жешь..." Но с гне'вом встреча'ла та'кие ре'чи моя' мать и отвеча'ла, что, поку'да и'скра жи'зни тлеётся во мне, она' не переста'нет де'лать все, что мо'жет, для моего' спасе'нья, -- и сно'ва кла'ла меня', бесчу'вственного, в крепи'тельную ва'нну, влива'ла в рот ре'йнвейну и'ли бульо'ну, це'лые часы' растира'ла мне грудь и спи'ну го'лыми рука'ми, а е'сли и э'то не помога'ло, то наполня'ла лёгкие мои' свои'м дыха'ньем -- и я, по'сле глубо'кого вздо'ха, начина'л дыша'ть сильнеё, как бу'дто просыпа'лся к жи'зни, получа'л созна'ние, начина'л принима'ть пи'щу и говори'ть, и да'же поправля'лся на не'которое вре'мя. Так быва'ло не оди'н раз. Я да'же мог занима'ться свои'ми игру'шками, кото'рые расставля'ли по'дле меня' на ма'леньком сто'лике; разуме'ется, все э'то де'лал я, ле'жа в крова'тке, потому' что едва' шевели'л свои'ми па'льцами. Но са'мое гла'вное мое' удово'льствие состоя'ло в том, что приноси'ли ко мне мою' ми'лую сестри'цу, дава'ли поцелова'ть, погла'дить по голо'вке, а пото'м ня'нька сади'лась с не'ю про'тив меня', и я подо'лгу смотре'л на сестру', ука'зывая то на одну', то на другу'ю мою' игру'шку и прика'зывая подава'ть их сестри'це. Заме'тив, что доро'га мне как бу'дто поле'зна, мать е'здила со мной беспреста'нно: то в подгоро'дные дереву'шки свои'х бра'тьев, то к знако'мым поме'щикам; оди'н раз, не зна'ю куда', сде'лали мы большо'е путеше'ствие; оте'ц был с на'ми. Дорого'й, дово'льно ра'но поутру', почу'вствовал я себя' так ду'рно, так я ослабе'л, что принуждены' бы'ли останови'ться; вы'несли меня' из каре'ты, постла'ли посте'ль в высо'кой траве' лесно'й поля'ны, в тени' дере'"в, и положи'ли почти' безжи'зненного. Я всё ви'дел и понима'л, что о'коло меня' де'лали. Слы'шал, как пла'кал оте'ц и утеша'л отча'янную мать, как горячо' она' моли'лась, подня'в ру'ки к не'бу. Я все слы'шал и ви'дел я'вственно и не мог сказа'ть ни одного' сло'ва, не мог пошевели'ться -- и вдруг то'чно просну'лся и почу'вствовал себя' лу'чше, кре'пче обыкнове'нного. Лес, тень, цветы', арома'тный во'здух мне так понра'вились, что я упроси'л не тро'гать меня' с ме'ста. Так и простоя'ли мы тут до ве'чера. Лошаде'й вы'прягли и пусти'ли на траву' близехо'нько от меня', и мне э'то бы'ло прия'тно. Где'-то нашли' роднико'вую во'ду; я слы'шал, как толкова'ли об э'том; ра'звели ого'нь, пи'ли чай, а мне да'ли вы'пить отврати'тельной ри'мской рома'шки с рейнве'йном, пригото'вили ку'шанье, обе'дали, и все отдыха'ли, да'же мать моя' спала' до'лго. Я не спал, но чу'вствовал необыкнове'нную бо'дрость и како'е-то вну'треннее удово'льствие и споко'йствие, и'ли, верне'е сказа'ть, я не понима'л, что чу'вствовал, но мне бы'ло хорошо'. Уже' дово'льно по'здно ве'чером, несмотря' на мои' про'сьбы и слезы', положи'ли меня' в каре'ту и перевезли' в ближа'йшую на доро'ге тата'рскую дере'"вню, где и ночева'ли. На друго'й день поутру' я чу'вствовал себя' та'кже све'жее и лу'чше про'тив обыкнове'нного. Когда' мы вороти'лись в го'род, моя' мать, ви'дя, что я стал немно'жко покре'пче, и сообра'зя, что я уже' с неде'лю не принима'л обыкнове'нных миксту'р и порошко'в, помоли'лась бо'гу и реши'лась оста'вить уфи'мских докторо'в, а приняла'сь лечи'ть меня' по дома'шнему лече'бнику Бу'хана. Мне станови'лось час от ча'су лу'чше, и че'рез не'сколько ме'сяцев я был уже' почти' здоро'в; но все э'то вре'мя, от кормёжки на лесно'й поля'не до настоя'щего выздоро'вления, почти' соверше'нно изгла'дилось из мое'й па'мяти. Впро'чем, одно' происше'ствие я по'мню дово'льно я'сно; оно' случи'лось, по увере'нию меня' окружа'ющих, в са'мой среди'не моего' выздоро'вления... Чу'вство жа'лости ко всему' страда'ющему доходи'ло во мне, в пе'рвое вре'мя моего' выздоровле'ния, до боле'зненного изли'шества. Пре'жде всего' э'то чу'вство обрати'лось на мою' ма'ленькую сестри'цу: я не мог ви'деть и слы'шать её слез и'ли кри'ка и сейча'с начина'л сам пла'кать; она' же была' в э'то вре'мя нездоро'ва. Снача'ла мать приказа'ла бы'ло перевести' её в другу'ю ко'мнату; но я, заме'тив э'то, пришёл в тако'е волне'ние и тоску', как мне по'сле говори'ли, что поспеши'ли возврати'ть мне мою' сестри'цу. Ме'дленно поправля'ясь, я не ско'ро на'чал ходи'ть и сна'чала це'лые дни, лёжа в свое'й крова'тке и посади'в к себе' сестру', забавля'л её ра'зными игру'шками и'ли пока'зываньем карти'нок. Игру'шки у нас бы'ли са'мые просты'е: небольши'е гла'дкие ша'рики и'ли кусо'чки де'рева, кото'рые мы называ'ли чу'рочками; я стро'ил из них каки'е-то кле'тки, а моя' подру'га люби'ла разруша'ть их, махну'в свое'й ручо'нкой. Пото'м на'чал я броди'ть и сиде'ть на око'шке, растворе'нном пря'мо в сад. Вся'кая пти'чка, да'же воробе'й, привлека'ла моё внима'нье и доставля'ла мне большо'е удово'льствие. Мать, кото'рая все свобо'дное вре'мя от посещёнья госте'й и хозя'йственных забо'т проводи'ла о'коло меня', сейча'с доста'ла мне кле'тку с пти'чками и па'ру ручны'х голубе'й, кото'рые ночева'ли под моёй крова'ткой. Мне расска'зывали, что я пришёл от них в тако'е восхище'ние и так его' выража'л, что нельзя' бы'ло смотре'ть равноду'шно на мою' ра'дость. Оди'н раз, си'дя на око'шке (с э'той мину'ты я все уже' тве'рдо по'мню), услы'шал я како'й-то жа'лобный визг в са'ду; мать то'же его' услы'шала, и когда' я стал проси'ть, что'бы посла'ли посмотре'ть, кто э'то пла'чет, что "ве'рно, кому'-нибудь бо'льно", -- мать посла'ла де'вушку, и та че'рез не'сколько мину'т принесла' в свои'х приго'ршнях кро'шечного, ещё слепо'го, щено'чка, кото'рый, весь дрожа' и не тве'рдо опира'ясь на свои' кривы'е ла'пки, ты'каясь во все сто'роны голово'й, жа'лобно визжа'л, и'ли скуча'л, как выража'лась моя' ня'нька. Мне ста'ло так его' жаль, что я взял э'того щено'чка и заку'тал его' свои'м пла'тьем. Мать приказа'ла принести' на блю'дечке тёпленького молочка', и по'сле многи'х попы'ток, толка'я ры'льцем слепо'го кутёнка в молоко', вы'учили его' лака'ть. С эти'х пор щено'к по це'лым часа'м со мной не расстава'лся; корми'ть его' по не'скольку раз в день сде'лалось моёй люби'мой заба'вой; его' назва'ли Су'ркой, он сде'лался пото'м небольшо'й дворня'жкой и жил у нас семна'дцать лет, разуме'ется уже' не в ко'мнате, а на дворе', сохраня'я всегда' необыкнове'нную привя'занность ко мне и к моёй ма'тери. Выздоро'вленье моё счита'лось чу'дом, по призна'нию сами'х докторо'в. Мать припи'сывала его', во-пе'рвых, бесконе'чному милосе'рдию бо'жию, а во-вторы'х, лече'бнику Бу'хана. Бу'хан получи'л ти'тло моёго спаси'теля, и мать приучи'ла меня' в де'тстве моли'ться бо'гу за упоко'й его' ду'ши при у'тренней и вече'рней моли'тве. Впосле'дствии она' где'-то доста'ла гравиро'ванный портре'т Бу'хана, и четы'ре стиха', напеча'танные под его' портре'том на францу'зском языке', бы'ли ке'м-то переведены' ру'сскими стиха'ми, напи'саны краси'во на бума'жке и накле'ены сверх францу'зских. Всё э'то, к сожале'нию, давно' исче'зло без сле'да. Я припи'сываю моё спасе'ние, кро'ме пе'рвой вы`шеприведённой причи'ны, без кото'рой ничто' соверши'ться не могло', -- неусы'пному ухо'ду, неосла'бному попече'нию, безграни'чному внима'нию ма'тери и доро'ге, то есть движе'нию и во'здуху. Внима'нье и попече'нье бы'ло вот како'е: постоя'нно нужда'ясь в де'ньгах, перебива'ясь, как говори'тся, с копе'йки на копе'йку, моя' мать достава'ла ста'рый ре'йнвейн в Каза'ни, почти' за пятьсо'т верст, че'рез стари'нного прия'теля своего' поко'йного отца', ка'жется, до'ктора Ре'йслейна, за вино' плати'лась неслы'ханная тогда' цена', и я пил его' понемно'гу, не'сколько раз в день. В го'роде Уфе' не бы'ло тогда' так называ'емых францу'зских бе'лых хле'бов -- и ка'ждую неде'лю, то есть ка'ждую по'чту, ще'дро вознагражда'емый почтальо'н привози'л из той же Каза'ни по три бе'лых хле'ба. Я сказа'л об э'том для приме'ра; то'чно то же соблюда'лось во всем. Моя' мать не дава'ла поту'хнуть во мне догора'вшему свети'льнику жи'зни: едва' он начина'л угаса'ть, она' пита'ла его' магнети'ческим излия'нием со'бственной жи'зни, со'бственного дыха'нья. Прочла' ли она' об э'том в како'й-нибудь кни'ге и'ли сказа'л до'ктор -- не зна'ю. Чудно'е цели'тельное де'йствие доро'ги не подлежи'т сомне'нию. Я знал мно'гих люде'й, от кото'рых отступа'лись до'ктора, обя'занных ей свои'м выздоровле'нием. Я счита'ю та'кже, что двенадцатичасово'е лежа'нье в траве' на лесно'й поля'не дало' пе'рвый благотво'рный толчо'к моёму рассла'бленному теле'сному органи'зму. Не оди'н раз я слы'шал от ма'тери, что и'менно с э'того вре'мени сде'лалась ма'ленькая переме'на к лу'чшему. ПОСЛЕ'ДОВАТЕЛЬНЫЕ ВОСПОМИНА'НИЯ По'сле моего' выздоровле'ния я начина'ю по'мнить себя' уже' дитя'тей, не кре'пким и ре'звым, каки'м я сде'лался впосле'дствии, но ти'хим, кро'тким, необыкнове'нно жа'лостливым, больши'м тру'сом и в то же вре'мя беспреста'нно, хотя' ме'дленно, уже' чита'ющим де'тскую кни'жку с карти'нками, под назва'нием "Зе'ркало доброде'тели". Как и когда' я вы'учился чита'ть, кто меня' учи'л и по како'й ме'тоде -- реши'тельно не зна'ю; но писа'ть я учи'лся гора'здо поздне'е и ка'к-то о'чень ме'дленно и до'лго. Мы жи'ли тогда' в губе'рнском го'роде Уфе' и занима'ли огро'мный зуби'нский деревя'нный дом, ку'пленный мои'м отцо'м, как я по'сле узна'л, с аукцио'на за три'ста рубле'й ассигна'циями. Дом был оби'т тёсом, но не вы'крашен; он потемне'л от дожде'й, и вся э'та грома'да име'ла о'чень печа'льный вид. Дом стоя'л на косого'ре, так что окна' в сад бы'ли о'чень ни'зки от земли', а окна' из столо'вой на у'лицу, на противополо'жной стороне' до'ма, возвыша'лись арши'на три над землёй; пара'дное крыльцо' име'ло бо'лее двадцати' пяти' ступе'нек, и с него' бы'ла ви'дна река' Бе'лая почти' во всю свою' ширину'. Две де'тские ко'мнаты, в кото'рых я жил вме'сте с сестро'й, вы'крашенные по штукату'рке голубы'м цве'том, находи'вшиеся во'зле спа'льной, выходи'ли око'шками в сад, и поса'женная под ни'ми мали'на росла' так высоко', что на целу'ю че'тверть загля'дывала к нам в окна', что о'чень весели'ло меня' и неразлу'чного моего' това'рища -- ма'ленькую сестри'цу. Сад, впро'чем, был хотя' дово'льно вели'к, но не краси'в: ко`е-где' я'годные кусты' сморо'дины, крыжо'вника и барбари'са, деся'тка два'-три то'щих я'блонь, кру'глые цветники' с ноготка'ми, шафра'нами и а'страми, и ни одного' большо'го де'рева, никако'й те'ни; но и э'тот сад доставля'л нам удово'льствие, осо'бенно мое'й сестри'це, кото'рая не зна'ла ни гор, ни поле'й, ни лесо'в; я же изъе'здил, как говори'ли, бо'лее пяти'сот верст: несмотря' на мое' боле'зненное состоя'ние, вели'чие красо'т бо'жьего ми'ра незаме'тно ложи'лось на де'тскую ду'шу и жи'ло без моего' ведо'ма в моём воображе'нии; я не мог удово'льствоваться на'шим бе'дным го'родским са'дом и беспреста'нно расска'зывал мое'й сестре', как челове'к быва'лый, о ра'зных чудеса'х, мно'ю ви'денных; она' слу'шала с любопы'тством, устреми'в на меня', по'лные напряжённого внима'ния, свои' прекра'сные гла'зки, в кото'рых в то же вре'мя я'сно выража'лось: "Бра'тец, я ничего' не понима'ю". Да и что мудрёного: расска'зчику то'лько пошёл пя'тый год, а слу'шательнице -- тре'тий. Я сказа'л уже', что был ро'бок и да'же трусова'т; вероя'тно, тя'жкая и продолжи'тельная боле'знь осла'била, утончи'ла, довела' до кра'йней восприи'мчивости мои' не'рвы, а мо'жет быть, и от приро'ды я не име'л хра'брости. Пе'рвые ощуще'ния стра'ха посели'ли во мне расска'зы ня'ньки. Хотя' она' со'бственно ходи'ла за сестро'й мое'й, а за мной то'лько присма'тривала, и хотя' мать стро'го запреща'ла ей да'же разгова'ривать со мно'ю, но она' иногда' успева'ла сообщи'ть мне ко`е-каки'е изве'стия о бу'ке, о домовы'х и мертвеца'х. Я стал боя'ться ночно'й темноты' и да'же днем боя'лся тёмных ко'мнат. У нас в до'ме бы'ла огро'мная за'ла, из кото'рой две две'ри вели' в две небольши'е го'рницы, дово'льно тёмные, потому' что окна' из них выходи'ли в дли'нные се'ни, служи'вшие коридо'ром; в одно'й из них помеща'лся буфе'т, а друга'я бы'ла заперта'; она' не'когда служи'ла рабо'чим кабине'том поко'йному отцу' мое'й ма'тери; там бы'ли со'браны все его' ве'щи: пи'сьменный стол, кре'сло, шкаф с кни'гами и проч. Ня'нька сказа'ла мне, что там ви'дят иногда' поко'йного моего' де'душку Зуби'на, сидящего' за сто'лом и разбира'ющего бума'ги. Я так боя'лся э'той ко'мнаты, что, проходя' ми'мо неё, всегда' зажму'ривал глаза'. Оди'н раз, и'дучи по дли'нным сеня'м, забы'вшись, я взгляну'л в око'шко кабине'та, вспо'мнил расска'з ня'ньки, и мне почу'дилось, что како'й-то стари'к в бе'лом шлафро'ке [4] сиди'т за сто'лом. Я закрича'л и упа'л в о'бморок. Ма'тери мое'й не бы'ло до'ма. Когда' она' вороти'лась и я рассказа'л ей обо всем случи'вшемся и обо всем, слы'шанном мно'ю от ня'ни, она' о'чень рассерди'лась: приказа'ла отпере'ть де'душкин кабине'т, ввела' меня' туда', дрожащего' от стра'ха, наси'льно и показа'ла, что там никого' нет и что на кре'слах висе'ло како'е-то бельё. Она' употреби'ла все уси'лия расто'лковать мне, что та'кие расска'зы -- вздор и вы'думки глу'пого неве'жества. Ня'ньку мою' она' прогнала' и не'сколько дней не позволя'ла ей входи'ть в на'шу де'тскую. Но кра'йность заста'вила призва'ть э'ту же'нщину и опя'ть приста'вить к нам; разуме'ется, стро'го запрети'ли ей расска'зывать подо'бный вздор и взя'ли с неё кля'твенное обеща'ние никогда' не говори'ть о простонаро'дных предрассу'дках и пове'рьях; но э'то не вы'лечило меня' от стра'ха. Ня'нька на'ша бы'ла стра'нная стару'ха, она' бы'ла о'чень к нам привя'зана, и мы с сестро'й её о'чень люби'ли. Когда' её сосла'ли в людску'ю и ей не позво'лено бы'ло да'же входи'ть в дом, она' прокра'дывалась к нам но'чью, целова'ла нас со'нных и пла'кала. Я э'то ви'дел сам, потому' что оди'н раз её ла'ски ра'збудили меня'. Она' ходи'ла за на'ми о'чень усе'рдно, но, по закорене'лому упря'мству и неве'жеству, не понима'ла тре'бований мое'й ма'тери и потихо'ньку де'лала ей все напереко'р. Че'рез год её совсе'м отосла'ли в дере'вню. Я до'лго тоскова'л: я не уме'"л поня'ть, за что ма'менька так ча'сто гне'валась на до'брую ня'ню, и остава'лся в том убежде'нии, что мать про'сто её не люби'ла. Я вся'кий день чита'л свою' еди'нственную кни'жку "Зе'ркало доброде'тели" мое'й ма'ленькой сестри'це, ника'к не дога'дываясь, что она' ещё ничего' не понима'ла, кро'ме удово'льствия смотре'ть карти'нки. Э'ту де'тскую кни'жку я знал тогда' наизу'сть всю; но тепе'рь то'лько два расска'за и две карти'нки из це'лой со'тни оста'лись у меня' в па'мяти, хотя' они', про'тив други'х, ничего' осо'бенного не име'ют. Э'то "Призна'тельный лев" и "Сам себя' одева'ющий ма'льчик". Я по'мню да'же физионо'мию льва и ма'льчика! Наконе'ц "Зе'ркало доброде'тели" переста'ло поглоща'ть мое' внима'ние и удовлетворя'ть моему' ребя'чьему любопы'тству, мне захоте'лось почита'ть други'х кни'жек, а взять их реши'тельно бы'ло не'где, тех книг, кото'рые чи'тывали иногда' мой оте'ц и мать, мне чита'ть не позволя'ли. Я при'нялся бы'ло за "Дома'шний лече'бник Бу'хана", но и э'то чте'ние мать сочла' почему'-то для мои'х лет неудо'бным; впро'чем, она' выбира'ла некото'рые ме'ста и, отмеча'я их закла'дками, позволя'ла мне их чита'ть; и э'то бы'ло в са'мом де'ле интере'сное чте'ние, потому' что там опи'сывались все травы', со'ли, коре'нья и все медици'нские сна'добья, о кото'рых то'лько упомина'ется в лече'бнике. Я перечи'тывал э'ти описа'ния в поздне'йшем во'зрасте и всегда' с удово'льствием, потому' что всё э'то изло'жено и переведено' на ру'сский язы'к о'чень толко'во и хорошо'. Благоде'тельная судьба' ско'ро посла'ла мне неожи'данное но'вое наслажде'ние, кото'рое произвело' на меня' сильне'йшее впечатле'ние и мно'го расши'рило тогда'шний круг мои'х поня'тий. Про'тив на'шего до'ма жил в со'бственном же до'ме С. И. Аничко'в, ста'рый бога'тый холостя'к, слы'вший о'чень у'мным и да'же учёным челове'ком; э'то мне'ние подтвержда'лось тем, что он был когда'-то по'слан депута'том от Оренбу'ргского кра'я в изве'стную коми'ссию, со'бранную Екатери'ною Второ'й для рассмотре'ния существу'ющих зако'нов. Аничко'в о'чень горди'лся, как мне расска'зывали, свои'м депута'тством и сме'ло погова'ривал о свои'х реча'х и де'йствиях, не принёсших, впро'чем, по его' со'бственному призна'нию, никако'й по'льзы. Ани'чкова не люби'ли, а то'лько уважа'ли и да'же при'баивались его' ре'зкого языка' и неги'бкого нра'ва. К моему' отцу' и ма'тери он благоволи'л и да'же дава'л взаймы' де'нег, кото'рых проси'ть у него' никто' не смел. Он услы'шал ка'к-то от мои'х роди'телей, что я ма'льчик приле'жный и о'чень люблю' чита'ть кни'жки, но что чита'ть нечего'. Ста'рый депута'т, бу'дучи просвещённее други'х, есте'ственно, был покрови'телем вся'кой любозна'тельности. На друго'й день вдруг присыла'ет он челове'ка за мно'ю; меня' повёл сам оте'ц. Аничко'в, расспроси'в хороше'нько, что я чита'л, как понима'ю прочи'танное и что по'мню, оста'лся о'чень дово'лен: веле'л пода'ть свя'зку книг и подари'л мне... О сча'стие!.. "Де'тское чте'ние для се'рдца и ра'зума", [5] и'зданное безде'нежно при "Моско'вских ве'домостях" Н. И. Но'виковым. Я так обра'довался, что чуть не со слеза'ми бро'сился на ше'ю старику' и, не по'мня себя', запры'гал и побежа'л домо'й, оста'вя своего' отца' бесе'довать с Ани'чковым. По'мню, одна'ко, благоскло'нный и одобри'тельный хо'хот хозя'ина, загреме'вший в мои'х уша'х и постепе'нно умолка'вший по ме'ре моего' удале'ния. Боя'сь, чтоб кто'-нибудь не отня'л моего' сокро'вища, я пробежа'л пря'мо че'рез се'ни в де'тскую, лег в свою' крова'тку, закры'лся полого'м, разверну'л пе'рвую часть -- и позабы'л всё меня' окружа'ющее. Когда' оте'ц вороти'лся и со сме'хом рассказа'л ма'тери всё происходи'вшее у Ани'чкова, она' о'чень встревожи'лась, потому' что и не зна'ла о моём возвраще'нии. Меня' отыска'ли лежащего' с кни'жкой. Мать расска'зывала мне пото'м, что я был то'чно как поме'шанный: ничего' не говори'л, не понима'л, что мне говоря'т, и не хоте'л идти' обе'дать. Должны' бы'ли отня'ть кни'жку, несмотря' на го'рькие мои' сле'зы. Угро'за, что кни'ги отни'мут совсе'м, заста'вила меня' удержа'ться от слез, встать и да'же обе'дать. По'сле обе'да я опя'ть схвати'л кни'жку и чита'л до ве'чера. Разуме'ется, мать положи'ла коне'ц та'кому исступлённому чте'нию: кни'ги заперла' в свой комо'д и выдава'ла мне по одно'й ча'сти, и то в изве'стные, назна'ченные е'ю, часы'. Кни'жек всего' бы'ло двена'дцать, и те не по поря'дку, а разро'зненные. Оказа'лось, что э'то не по'лное собра'ние "Де'тского чте'ния", состоявшего' из двадцати' часте'й. Я чита'л свои' кни'жки с восто'ргом и, несмотря' на разу'мную бережли'вость ма'тери, прочёл все с небольши'м в ме'сяц. В де'тском уме' моём произошёл соверше'нный переворо'т, и для меня' откры'лся но'вый мир... Я узна'л в "рассужде'нии о гро'ме", что та'кое мо'лния, во'здух, облака'; узна'л образова'ние дождя' и происхожде'ние сне'га. Мно'гие явле'ния в приро'де, на кото'рые я смотре'л бессмы'сленно, хотя' и с любопы'тством, получи'ли для меня' смысл, значе'ние и ста'ли ещё любопы'тнее. Муравьи', пчелы' и осо'бенно ба'бочки с свои'ми превраще'ньями из яи'чек в червяка', из червяка' в хризали'ду и наконе'ц из хризали'ды в краси'вую ба'бочку -- овладе'ли мои'м внима'нием и сочу'вствием; я получи'л непреодоли'мое жела'ние всё э'то наблюда'ть свои'ми глаза'ми. Со'бственно нравоучи'тельные статьи' производи'ли ме'нее впечатле'ния, но как забавля'ли меня' "смешно'й спо'соб лови'ть обезья'н" и ба'сня "о ста'ром во'лке", кото'рого все пастухи' от себя' прогоня'ли! Как восхища'лся я "золоты'ми ры'бками"! С не'которого вре'мени стал я замеча'ть, что мать моя' нездоро'ва. Она' не лежа'ла в посте'ли, но худе'ла, бледне'ла и теря'ла си'лы с ка'ждым днем. Нездоро'вье начало'сь давно', но я э'того сперва' не ви'дел и не понима'л причи'ны, от чего' оно' происходи'ло. То'лько впосле'дствии узна'л я из разгово'ров меня' окружа'вших люде'й, что мать сде'лалась больна' от теле'сного истоще'ния и душе'вных страда'ний во вре'мя мое'й боле'зни. Ежемину'тная опа'сность потеря'ть стра'стно люби'мое дитя' и уси'лия сохрани'ть его' напряга'ли её не'рвы и придава'ли ей неёстественные си'лы и как бы иску'сственную бо'дрость; но когда' опа'сность минова'лась -- о'бщая эне'ргия упа'ла, и мать начала' чу'вствовать ослабле'ние: у неё заболе'ла грудь, бок, и наконе'ц появи'лось лихора'дочное состоя'ние; те же са'мые до'ктора, кото'рые так безуспе'шно лечи'ли меня' и кото'рых она' бро'сила, приняли'сь лечи'ть её. Я услыха'л, как она' говори'ла моему' отцу', что у неё начина'ется чахо'тка. Я не зна'ю, до како'й сте'пени э'то бы'ло справедли'во, потому' что больна'я была', как все утвержда'ли, о'чень мни'тельна, и не зна'ю, притво'рно и'ли и'скренно, но мой оте'ц и до'ктора уверя'ли её, что э'то непра'вда. Я име'л уже' сму'тное поня'тие, что чахо'тка кака'я-то ужа'сная боле'знь. Се'рдце у меня' за'мерло от стра'ха, и мысль, что я причи'ною боле'зни ма'тери, му'чила меня' беспреста'нно. Я стал пла'кать и тоскова'ть, но мать уме'ла ка'к-то меня' разуве'рить и успоко'ить, что бы'ло и не тру'дно при её беспреде'льной нра'вственной вла'сти на'до мно'ю. Не име'я по'лной дове'ренности к иску'сству уфи'мских докторо'в, мать реши'лась е'хать в Оренбу'рг, чтоб посове'товаться там с до'ктором Деобо'льтом, кото'рый сла'вился во всем кра'е чуде'сными излече'ниями отча'янно больны'х. Она' сама' сказа'ла мне об э'том с весёлым ви'дом и уве'рила, что возврати'тся здоро'вою. Я соверше'нно пове'рил, успоко'ился, да'же повеселе'л и на'чал пристава'ть к ма'тери, чтоб она' е'хала поскоре'е. Но для э'той пое'здки на'добно бы'ло име'ть де'ньги, а прито'м куда' дева'ть, на кого' оста'вить двух ма'леньких дете'й? Я вслу'шивался в беспреста'нные разгово'ры об э'том ме'жду отцо'м и ма'терью и наконе'ц узна'л, что де'ло ула'дилось: де'нег дал тот же мой кни'жный благоде'тель С. И. Аничко'в, а дете'й, то есть нас с сестро'й, реши'лись завезти' в Багро'во и оста'вить у ба'бушки с де'душкой. Я был о'чень дово'лен, узна'в, что мы пое'дем на свои'х лошадя'х и что бу'дем в по'ле корми'ть. У меня' сохрани'лось нея'сное, но са'мое прия'тное воспомина'ние о доро'ге, кото'рую мой оте'ц о'чень люби'л; его' расска'зы о ней и ещё бо'лее о Багро'ве, обеща'вшие мно'жество но'вых, ещё неизве'стных мне удово'льствий, воспламени'ли моё ребя'чье воображе'ние. Де'душку с ба'бушкой мне та'кже хоте'лось ви'деть, потому' что я хотя' и ви'дел их, но по'мнить не мог: в пе'рвый мой прие'зд в Багро'во мне бы'ло во'семь ме'сяцев; но мать расска'зывала, что де'душка был нам о'чень рад и что он давно' зовёт нас к себе' и да'же се'рдится, что мы в четы'ре го'да ни ра'зу у него' не побыва'ли. Моя' продолжи'тельная боле'знь, ме'дленное выздоровле'ние и пото'м нездоро'вье ма'тери бы'ли тому' причи'ной. Впро'чем, мой оте'ц е'здил про'шлого го'да в Багро'во, одна'ко на са'мое коро'ткое вре'мя. По обыкнове'нию, всле'дствие приро'дного моего' сво'йства дели'ться мои'ми впечатле'ниями с други'ми, все мои' мечты' и прия'тные наде'жды я рассказа'л и стара'лся растолкова'ть ма'ленькой моёй сестри'це, а пото'м объясня'ть и всем меня' окружа'вшим. Начали'сь сбо'ры. Я собра'лся пре'жде всех: уложи'л свои' кни'жки, то есть "Де'тское чте'ние" и "Зе'ркало доброде'тели", в кото'рое, одна'ко, я уже' давно' не загля'дывал; не забы'л та'кже и чу'рочки, что'бы игра'ть и'ми с сестри'цей; две кни'жки "Детского' чте'ния", кото'рые я перечи'тывал уже' в тре'тий раз, оста'вил на доро'гу и с ра'достным лицо'м прибежа'л сказа'ть ма'тери, что я гото'в е'хать и что мне жаль то'лько оста'вить Сурку'. Мать сиде'ла в кре'слах, печа'льная и утомлённая сбо'рами, хотя' она' распоряжа'лась и'ми, не встава'я с ме'ста. Она' улыбну'лась мои'м слова'м и так взгляну'ла на меня', что я хотя' не мог поня'ть выраже'ния э'того взгля'да, но был поражён им. Се'рдце у меня' опя'ть за'мерло, и я гото'в был запла'кать; но мать приласка'ла меня', успоко'ила, ободри'ла и приказа'ла мне идти' в де'тскую -- чита'ть свою' люби'мую кни'жку и занима'ть сестри'цу, приба'вя, что ей тепе'рь не'когда с на'ми быть и что она' поруча'ет мне смотре'ть за сестро'ю; я повинова'лся и ме'дленно пошёл наза'д: кака'я-то грусть вдруг отрави'ла мою' весёлость, и да'же мысль, что мне поруча'ют ма'ленькую мою' сестри'цу, что в друго'е вре'мя бы'ло бы мне о'чень прия'тно и о'чень ле'стно, тепе'рь не уте'шила меня'. Сбо'ры продолжа'лись ещё не'сколько дней, наконе'ц всё бы'ло гото'во. ДОРО'ГА ДО ПАРАШИ'НА В жа'ркое ле'тнее у'тро, э'то бы'ло в исхо'де ию'ля, разбуди'ли нас с сестро'й ра'нее обыкнове'нного; напои'ли ча'ем за ма'леньким на'шим сто'ликом; пода'ли каре'ту к крыльцу', и, помоли'вшись бо'гу, мы все пошли' сади'ться. Для ма'тери бы'ло так устро'ено, что она' могла' лежа'ть, ря'дом с не'ю сел оте'ц, а про'тив него' ня'нька с мое'й сестри'цей, я же стоя'л у каре'тного окна', приде'рживаемый отцо'м и помеща'ясь везде', где открыва'лось месте'чко. Спуск к реке' Бе'лой был так крут, что пона'добилось подтормози'ть два колеса'. Мы с отцо'м и ня'ня с сестри'цей шли с го'ры пешко'м. Здесь начина'ется ряд ещё не испы'танных мно'ю впечатле'ний. Я не оди'н уже' раз переправля'лся че'рез Бе'лую, но, по тогда'шнему боле'зненному моему' состоя'нию и почти' младе'нческому во'зрасту, ничего' э'того не заме'тил и не почу'вствовал; тепе'рь же я был поражён широ'кою и бы'строю реко'ю, отлоги'ми песча'ными её берега'ми и зелёною уремо'й[6] на противополо'жном берегу'. На'шу каре'ту и пово'зку ста'ли грузи'ть на па'ром, а нам пода'ли большу'ю ко'сную ло'дку, [7] на кото'рую мы все должны' бы'ли перейти' по двум доска'м, поло'женным с бе'рега на край ло'дки; перево'зчики в пёстрых мордо'вских руба'хах, бре'дя по коле'ни в воде', повели' под ру'ки мою' мать и ня'ньку с сестри'цей; вдруг оди'н из перево'зчиков, ро'слый и загоре'лый, схвати'л меня' на ру'ки и понёс пря'мо по воде' в ло'дку, а оте'ц пошёл ря'дом по доще'чке, улыба'ясь и ободря'я меня', потому' что я, по свое'й тру'сости, от кото'рой ещё не освободи'лся, о'чень испуга'лся тако'го неожи'данного путеше'ствия. Че'тверо гребцо'в се'ли в весла', перенёсший меня' челове'к взя'лся за кормово'е весло', оттолкну'лись от бе'рега шесто'м, все пя'теро перево'зчиков перекрести'лись, ко'рмчий гро'мко сказа'л: "Призыва'й бо'га на помо'чь", и ло'дка полете'ла поперёк ре'ки, скользя' по вертяще'йся быстрине', бегу'щей у са'мого бе'рега, называ'ющейся "стремя'". Я был так поражён э'тим неви'данным зре'лищем, что соверше'нно онеме'л и не отвеча'л ни одного' сло'ва на вопро'сы отца' и ма'тери. Все смея'лись, говоря', что от стра'ха у меня' язы'к отнялся', но э'то бы'ло не совсе'м справедли'во: я был пода'влен не сто'лько стра'хом, ско'лько но'востью предме'тов и вели'чием карти'ны, красоту' кото'рой я чу'вствовал, хотя' объясни'ть, коне'чно, не уме'"л. Когда' мы ста'ли подплыва'ть к друго'му, отло'гому берегу' и по ме'лкому ме'сту пошли' на шеста'х к при'стани, я уже' соверше'нно опо'мнился, и мне ста'ло так ве'село, как никогда' не быва'ло. Бе'лые, чи'стые пески' с гря'дами ра'зноцветной га'льки, то есть ка'мешков, широко' расстила'лись пе'ред на'ми. Оди'н из гребцо'в соскочи'л в во'ду, подвёл ло'дку за носову'ю верёвку к при'стани и кре'пко привяза'л к прича'лу; друго'й гребе'ц сде'лал то же с кормою', и мы все преспоко'йно вы'шли на при'стань. Ско'лько но'вых предме'тов, ско'лько но'вых слов! Тут мой язы'к уже' ра'звязался, и я с больши'м любопы'тством стал расспра'шивать обо всем на'ших перево'зчиков. Я не могу' забы'ть, как э'ти до'брые лю'ди ла'сково, про'сто и толко'во отвеча'ли мне на мои' бесчи'сленные вопро'сы и как они' бы'ли благода'рны, когда' оте'ц дал им что'-то за труды'. С на'ми на ло'дке был ковёр и поду'шки, мы ра'зостлали их на сухо'м песке', пода'льше от воды', потому' что мать боя'лась сы'рости, и она' прилегла' на них, меня' же оте'ц повёл набира'ть га'лечки. Я не и'мел о них поня'тия и пришёл в восхище'ние, когда' оте'ц отыска'л мне неско'лько прекра'сных, гладки'х, блестящи'х ра'зными цвета'ми ка'мешков, из кото'рых не'которые и'мели о'чень краси'вую, зате'йливую фигу'ру. В са'мом де'ле, нигде' нельзя' отыска'ть тако'го разнообра'зия га'льки, как на реке' Бе'лой; в э'том я убеди'лся впосле'дствии. Мы тут же нашли' неско'лько окамене'лостей, кото'рые и по'сле до'лго у нас храни'лись и кото'рые мо'жно назва'ть ре'дкостью; э'то был большо'й кусо'к пчели'ного со'та и дово'льно больша'я лепёшка и'ли ку'чка рыбье'й икры', соверше'нно преврати'вшаяся в ка'мень. Перепра'ва каре'ты, киби'тки и девяти' лошаде'й продолжа'лась дово'льно до'лго, и я успе'л набра'ть це'лую ку'чу чуде'сных, по моему' мне'нию, ка'мешков; но я о'чень огорчи'лся, когда' оте'ц не позво'лил мне их взять с собо'ю, а вы'брал то'лько деся'тка полтора', сказа'в, что все оста'льные дрянь; я дока'зывал проти'вное, но меня' не послу'шали, и я с больши'м сожале'нием оста'вил на'бранную мно'ю ку'чку. Мы се'ли в каре'ту и отпра'вились в дальне'йший путь. Мать как бу'дто освежи'лась на откры'том во'здухе, и я с жа'ром на'чал ей пока'зывать и расска'зывать о на'йденных мно'ю драгоце'нностях, кото'рыми бы'ли наби'ты мои' карма'ны; ка'мешки о'чень понра'вились мое'й сестри'це, и не'которое из них я подари'л ей. В наше'й каре'те бы'ло мно'го доро'жных я'щиков, оди'н из них мать опроста'ла и отда'ла в мое' распоряже'ние, и я с больши'м стара'нием уложи'л в него' свои' сокро'вища. Снача'ла доро'га шла леси'стой уремо'й; огро'мные дубы', вя'зы и осоко'ри [8] поража'ли меня' свое'ю грома'дностью, и я беспреста'нно вскри'кивал: "Ах, како'е де'рево! Как оно' называ'ется?" Оте'ц удовлетворя'л моему' любопы'тству; доро'га была' песча'на, мы е'хали ша'гом, лю'ди [9] шли пешко'м; они' срыва'ли мне ли'стья и ве'тки с ра'зных дере'вьев и подава'ли в каре'ту, и я с больши'м удово'льствием рассма'тривал и замеча'л их осо'бенности. День был о'чень жа'ркий, и мы, отъе'хав верст пятна'дцать, останови'лись покорми'ть лошаде'й со'бственно для того', чтоб мать моя' не сли'шком утоми'лась от перево'за че'рез ре'ку и перее'зда. Э'та пе'рвая кормёжка случи'лась не в по'ле, а в како'й-то ру'сской дереву'шке, кото'рую я о'чень ма'ло по'мню; но зато' оте'ц обеща'л мне на друго'й день кормёжку на реке' Дёме, где хоте'л показа'ть мне каку'ю-то ры'бную ловлю', о кото'рой я знал то'лько по его' же расска'зам. Во вре'мя о'тдыха в поднаве'се крестья'нского двора' оте'ц мой занима'лся приготовле'нием у'дочек для меня' и для себя'. Э'то опя'ть бы'ло для меня' но'вое удово'льствие. Вы'дернули во'лос из лошади'ных хвосто'в и приняли'сь сучи'ть лесы'; я сам держа'л свя'занные волоса', а оте'ц вил из них то'ненькую ни'точку, называ'емую ле'сою. Нам помога'л Ефре'м Евсе'ев, о'чень до'брый и люби'вший меня' слуга'. Он не вил, а сучи'л ка'к-то на свое'й коле'нке то'лстые лесы' для кру'пной ры'бы; грузи'ла и крючки', припасённые зара'нее, бы'ли прикреплены' и навя'заны, и все э'ти принадле'жности, у'знанные мно'ю в пе'рвый раз, бы'ли намо'таны на па'лочки, завёрнуты в бума'жки и поло'жены для сохране'ния в мой я'щик. С каки'м внима'нием и любопы'тством смотре'л я на э'ти но'вые для меня' предме'ты, как ско'ро пони'мал их назначе'ние и как легко' и тве'рдо выу'чивал их назва'ния! Ночева'ть мы должны' бы'ли в тата'рской дере'вне, но ве'чер был так хоро'ш, что ма'тери мое'й захоте'лось останови'ться в по'ле; ита'к, у са'мой око'лицы свороти'ли мы немно'го в сто'рону и расположи'лись на круто'м берегу' ма'ленькой ре'чки. Ночёвки в по'ле никто' не ожида'л. Оте'ц ду'мал, что мать побои'тся ночно'й сы'рости; но ме'сто бы'ло необыкнове'нно су'хо, никаки'х боло'т, и да'же лесу' не находи'лось побли'зости, потому' что начина'лась уже' башки'рская степь; да'же вла'жности ночно'го во'здуха не бы'ло слы'шно. Для меня' опя'ть готови'лось но'вое зре'лище; отложи'ли лошаде'й, хоте'ли спу'тать и пусти'ть в по'ле, но как степны'е травы' погоре'ли от со'лнца и завя'ли, то посла'ли в дере'вню за све'жим се'ном и овсо'м и за вся'кими съестны'ми припаса'ми. Лю'ди приняли'сь ра'зводить ого'нь: оди'н принёс суху'ю жердь от око'лицы, изруби'л е'е на по'ленья, настрога'л струже'к и наколо'л лучи'ны для подто'пки, друго'й притащи'л це'лый во'рох хво'росту с ре'чки, а тре'тий, и'менно по'вар Маке'й, доста'л креме'нь и огни'во, вы'рубил огня' на большо'й кусо'к тру'ту, заверну'л его' в суху'ю ку'делю (е'е вози'ли наро'чно с собо'й для таки'х слу'чаев), взял в ру'ку и на'чал прово'рно маха'ть взад и вперёд, вниз и вверх и маха'л до тех пор, пока' куде'ля вспы'хнула; тогда' подложи'ли ого'нь под гото'вый костёр дров со стру'жками и лучи'ной -- и пла'мя запыла'ло. Ста'ли накла'дывать доро'жный са'мовар; на ра'зостланном ковре' и на поду'шках лежа'ла мать и готови'лась налива'ть чай; она' чу'вствовала себя' бодре'е. Я попроси'л позволе'ния ра'звести ма'ленький огонёк во'зле того' ме'ста, где мы сиде'ли, и когда' получи'л позволе'ние, то, не по'мня себя' от ра'дости, при'нялся хлопота'ть об э'том с по'мощью Ефре'ма, кото'рый в доро'ге вдруг сде'лался мои'м как бу'дто дя'дькой. Разведе'ние огня' достави'ло мне та'кое удово'льствие, что я и пересказа'ть не могу'; я беспреста'нно бе'гал от большо'го костра' к ма'ленькому, приноси'л ще'почек, пру'тьев и су'хого басты'льнику [10] для поддержа'ния я'ркого пла'мени, и так суети'лся, что мать принуждена' была' посади'ть меня' наси'льно по'дле себя'. Мы напи'лись ча'ю и пое'ли су'пу из ку'рицы, кото'рый свари'л нам по'вар. Мать расположи'лась ночева'ть с детьми' в каре'те, а оте'ц -- в киби'тке. Мать ско'ро легла' и положи'ла с собо'ю мою' сестри'цу, кото'рая давно' уже' спала' на рука'х у ня'ньки; но мне не хоте'лось спать, и я оста'лся посиде'ть с отцо'м и поговори'ть о за'втрашней кормёжке, кото'рую я ожида'л с ра'достным нетерпе'нием; но посреди' ра'зговоров мы о'ба ка'к-то заду'мались и до'лго просиде'ли, не говоря' ни одного' сло'ва. Не'бо сверка'ло звёздами, во'здух был напо'лнен благовони'ем от засыхающи'х степны'х трав, ре'чка журча'ла в овра'ге, костёр пыла'л и я'рко освеща'л наши'х люде'й, кото'рые сиде'ли о'коло котла' с горя'чей ка'шицей, хлеба'ли е'е и ве'село ра'зговаривали ме'жду собо'ю; ло'шади, припу'щенные к овсу', та'кже бы'ли освещены' с одно'й стороны' полосо'ю све'та... "Не по'ра ли спать тебе', Серё!жа?" -- сказа'л мой оте'ц по'сле до'лгого молча'ния; поцелова'л меня', перекрести'л и бе'режно, чтоб не ра'збудить мать, посади'л в каре'ту. Я не вдруг засну'л. Сто'лько уви'дел и узна'л я в э'тот день, что де'тское мое' воображе'ние продолжа'ло представля'ть мне в како'м-то смеше'нии все карти'ны и обра'зы, носи'вшиеся пре'до мно'ю. А что же бу'дет за'втра, на чуде'сной Дёме... Наконе'ц сон одоле'л меня', и я засну'л в како'м-то блаже'нном упое'нии. С ночёвки подняли'сь так ра'но, что ещё не совсе'м бы'ло светло', когда' оте'ц сел к нам в каре'ту. Он сел с больши'м трудо'м, потому' что от спа'вших дете'й ста'ло тесне'е. Я ви'дел, бу'дто сквозь сон, как он сади'лся, как тро'нулась каре'та с ме'ста и ша'гом проезжа'ла че'рез дере'вню, и слы'шал, как лай соба'к до'лго провожа'л нас; пото'м кре'пко засну'л и просну'лся, когда' уже' мы прое'хали полови'ну сте'пи, кото'рую нам на'добно бы'ло переби'ть поперёк и прое'хать со'рок верст, не встре'тив жилья' челове'ческого. Когда' я откры'л глаза', все уже' давно' просну'лись, да'же моя' сестри'ца сиде'ла на рука'х у отца', смотре'ла в отворе'нное окно' и что'-то ве'село лепета'ла. Мать сказа'ла, что чу'вствует себя' лу'чше, что она' уста'ла лежа'ть и что ей хо'чется посиде'ть. Мы останови'лись и все вы'шли из каре'ты, чтоб перела'дить в ней ночно'е устро'йство на денно'е. Степь, то есть безле'сная и волнообра'зная бесконе'чная равни'на, окружа'ла нас со всех сторо'н; ко`е-где' видне'лись дере'вья и сине'лось что'-то вда'ли; оте'ц мой сказа'л, что там течёт Дёма и что э'то сине'ется её гори'стая сторона', покры'тая ле'сом. Степь не была' уже' так хороша' и свежа', как быва'ет весно'ю и в са'мом нача'ле ле'та, како'ю опи'сывал её мне оте'ц и како'ю я по'сле сам узна'л её: по до'лочкам трава' была' ско'шена и сметена' в сто'га, а по други'м места'м она' вы'горела от ле'тнего со'лнца, засо'хла и пожелте'ла, и уже' си'зый ковы'ль, ещё не совсе'м распусти'вшийся, ещё не побеле'вший, расстила'лся как волны' по необозри'мой равни'не; степь была' ти'ха, и ни оди'н пти'чий го'лос не оживля'л э'той тишины'; оте'ц толкова'л мне, что тепе'рь вся степна'я пти'ца уже' не кричи'т, а пря'чется с молоды'ми детьми' по ни'зким ложби'нкам, где трава' вы'ше и гу'ще. Мы усе'лись в каре'те по-пре'жнему и взя'ли к себе' ня'ню, кото'рая опя'ть ста'ла держа'ть на рука'х мою' сестри'цу. Мать ве'село разгова'ривала с на'ми, и я неумолка'емо болта'л о вчера'шнем дне; она' напо'мнила мне о мои'х кни'жках, и я призна'лся, что да'же позабы'л о них. Я доста'л, одна'ко, одну' часть "Де'тского чте'ния" и стал чита'ть, но был так развле'чен, что в пе'рвый раз чте'ние не овладе'ло мои'м внима'нием и, чита'я гро'мко вслух: "Канаре'йки, хоро'шие канаре'йки, так крича'л мужи'к под Маши'ным око'шком" и проч., я ду'мал о друго'м и всего' болеё о текуще'й там, вдалеке', Дёме. Ви'дя мою' рассе'янность, оте'ц с ма'терью не могли' удержа'ться от сме'ха, а мне бы'ло ка'к-то доса'дно на себя' и нело'вко. Наконе'ц ко'нчив пове'сть об умерше'й с го'лоду канаре'йке и не ра'зжалобясь, как быва'ло пре'жде, я попроси'л позволе'ния закры'ть кни'жку и стал смотре'ть в окно', приста'льно следя' за сине'ющею в сторо'не да'лью, кото'рая как бу'дто сближа'лась с на'ми и шла пересе'чь на'шу доро'гу; доро'га начала' неприме'тно склоня'ться под и'зволок, и ку'чер Трофи'м, тряхну'в вожжа'ми, ве'село кри'кнул: "Эх вы, ми'лые, пошеве'ливайтесь! Недалеко' до Дёмы!.." И до'брые ко'ни на'ши побежа'ли кру'пною ры'сью. Уже' обозна'чилась зелене'ющая доли'на, по кото'рой текла' река', ведя' за собо'ю густу'ю, та'кже зелёную урему'. "А вон, Серё!жа, -- сказа'л оте'ц, вы'глянув в окно', -- ви'дишь, как пря'мо к Дёме идёт то'же зелёная полоса' и как в ра'зных места'х по ней торча'т белова'тые о'стрые шиши'? Э'то башки'рские во'йлочные киби'тки, в кото'рых они' живу'т по ле'там, э'то башки'рские "ко'чи". Ка'бы бы'ло побли'же, я своди'л бы тебя' посмотре'ть на них. Ну, да когда'-нибудь по'сле". Я с любопы'тством рассма'тривал видне'вшиеся вдалеке' ле'тние жили'ща башки'рцев и пасу'щиеся круго'м их ста'да и табуны'. О'бо всем э'том я слыха'л от отца', но ви'дел свои'ми глаза'ми в пе'рвый раз. Вот уже' откры'лась и река', и мно'жество озёр, и прежнеё ру'сло Дёмы, по кото'рому она' текла' не'когда, кото'рое тяну'лось дли'нным рукаво'м и называ'лось Старице'й. Спуск в широ'кую зелёную доли'ну был крут и косогори'ст; на'добно бы'ло тормози'ть каре'ту и спуска'ться осторо'жно; э'то замедле'ние ра'здражало мою' нетерпели'вость, и я броса'лся от одного' око'шка к друго'му и суети'лся, как бу'дто мог уско'рить приближе'ние жела'нной кормёжки. Мне веле'ли сидёть сми'рно на ме'сте, и я до'лжен был нехотя' угомони'ться. Но вот мы наконе'ц на берегу' Дёмы, у са'мого перево'за; каре'та свороти'ла в сторо'ну, останови'лась под те'нью испо'линского осоко'ря, две'рцы отвори'лись, и пе'рвый вы'скочил я -- и так прово'рно, что забы'л свои' у'дочки в я'щике. Оте'ц, улыбну'вшись, напо'мнил мне о том и на мои' про'сьбы идти' поскореё уди'ть сказа'л мне, чтоб я не торопи'лся и подожда'л, поку'да он всё ула'дит о'коло мое'й ма'тери и распоряди'тся ко'рмом лошаде'й. "А ты погуля'й поку'да с Ефре'мом, посмотри' на перево'з да червячко'в пригото'вьте". Я схвати'л Ефре'ма за ру'ку, и мы пошли' на перево'з. Велича'вая, полново'дная Дёма, не широ'кая, не сли'шком бы'страя, с како'ю-то необыкнове'нною красото'ю, ти'хо и пла'вно, наравне' с берега'ми, расстила'лась пе'редо мной. Ме'лкая и кру'пная ры'ба мета'лась беспреста'нно. Се'рдце так и стуча'ло у меня' в груди', и я вздра'гивал при ка'ждом вспле'ске воды', когда' щу'ка и'ли же'рех выска'кивали на пове'рхность, гоня'ясь за ме'лкой ры'бкой. По обо'им берега'м реки' бы'ло вры'то по толсто'му столбу', к ним кре'пко был привя'зан мо'крый кана'т толщино'ю в ру'ку; по кана'ту ходи'л плот, похо'жий устро'йством на деревя'нный пол в ко'мнате, утверждённый на двух вы'долбленных огро'мных деревя'нных коло'дах, кото'рые называ'лись там "комяга'ми". Ско'ро я уви'дел, что оди'н челове'к мог легко' перегоня'ть э'тот плот с одного' бе'рега на друго'й. Дво'е перево'зчиков бы'ли башки'рцы, в остроконе'чных свои'х во'йлочных ша'пках, говори'вшие ло'маным ру'сским языко'м. Ефре'м, и'ли Евсе'ич, как я его' звал, держа' меня' кре'пко за ру'ку, вошёл со мно'ю на плот и сказа'л одному' башки'рцу: "Айда', знако'м, гуля'й на друго'й сторона'". И башки'рец о'чень охо'тно, отвяза'в плот от прича'ла, засучи'в свои' жи'листые ру'ки, став лицо'м к противопо'ложному берегу', уперши'сь нога'ми, на'чал тяну'ть к себе' кана'т обе'ими рука'ми, и плот, отделя'ясь от бе'рега, поплы'л поперёк ре'ки; че'рез не'сколько мину'т мы бы'ли на том берегу', и Евсе'ич, всё держа' меня' за ру'ку, походи'в по берегу', повысмо'трев вы'годных мест для уже'нья, до кото'рого был стра'стный охо'тник, та'ким же поря'дком вороти'лся со мно'ю наза'д. Тут на'чал он толкова'ть с обо'ими перево'зчиками, кото'рые жи'ли постоя'нно на берегу' в плетёном шалаше'; немилосе'рдно кове'ркая ру'сский язы'к, ду'мая, что так бу'дет понятнеё, и приме'шивая тата'рские слова', спра'шивал он: где бы отыска'ть нам червяко'в для уже'нья. Оди'н из башки'рцев ско'ро догада'лся, о чем идёт де'ло, и отвеча'л: "Е'кши, е'кши, бачка', ла'дно! Айда'" -- и повёл нас под небольшу'ю пове'ть, под кото'рой стоя'ли две ло'шади в защи'те от со'лнца: там мы нашли' в изоби'лии, чего' жела'ли. Подойдя' к каре'те, я уви'дел, что всё бы'ло устро'ено: мать распо'ложилась в тени' кудря'вого осоко'ря, погребе'ц был раскры'т и са'мовар закипа'л. Все припа'сы для обе'да бы'ли заку'плены с ве'чера в тата'рской дере'вне, не забы'ли и овса', а свеже'й, се'йчас нако'шенной травы' для лошаде'й купи'ли у башки'рцев. Великоле'пная урема' окружа'ла нас. Необыкнове'нное разнообра'зие я'годных дере'вьев и други'х древе'сных поро'д, живопи'сно переме'шанных, поража'ло свое'й красото'й. Толсты'е, как бре'вна, черёмухи бы'ли покры'ты уже' потемне'вшими я'годами; ки'сти ряби'ны и кали'ны начина'ли красне'ть; кусты' чёрной спе'лой смороди'ны распространя'ли в во'здухе свой аромати'ческий за'пах; ги'бкие и це'пкие сте'бли ежеви'ки, покры'тые кру'пными, ещё зелёными я'годами, обвива'лись о'коло всего', к чему' то'лько прикаса'лись; да'же мали'ны бы'ло мно'го. На всё э'то о'чень любова'лся и ука'зывал мне оте'ц; но, призна'юся, у'дочка так засе'ла у меня' в голове', что я не мог впо'лне почу'вствовать окружа'вшую меня' пы'шную и краси'вую урему'. Как то'лько мы напи'лись ча'ю, я стал проси'ть отца', что'бы он показа'л мне уже'нье. Наконе'ц мы пошли', и Евсе'ич с на'ми. Он уже' вы'рубил не'сколько вя'зовых уди'лищ, напла'вки сде'лали из то'лстого зелёного камыша', лесы' привяза'ли и ста'ли уди'ть с пло'ту, пове'ря слова'м башки'рцев, что тут "а'й-ай, бо'льно хорошо' бере'"т ры'ба". Евсе'ич пригото'вил мне са'мое лёгонькое уди'лище и навяза'л то'нкую ле'су с ма'леньким крючко'м; он насади'л кро'шечный кусо'чек мя'того хле'ба, заки'нул у'дочку и дал мне уди'лище в пра'вую ру'ку, а за ле'вую кре'пко держа'л меня' оте'ц: ту же мину'ту напла'вок привста'л и погрузи'лся в во'ду, Евсе'ич закрича'л: "Тащи', тащи'...", и я с больши'м трудо'м вытащи'л поря'дочную пло'тичку. Я весь дрожа'л как в ли'хорадке и соверше'нно не по'мнил себя' от ра'дости. Я схвати'л свою' добы'чу обе'ими рука'ми и побежа'л показа'ть её ма'тери: Евсе'ич провожа'л меня'. Мать не хоте'ла ве'рить, чтоб я мог сам пойма'ть ры'бу, но, задыха'ясь и заика'ясь от горя'чности, я уверя'л её, ссыла'ясь на Евсе'ича, что то'чно я вытащи'л сам э'ту прекра'сную ры'бку. Евсе'ич подтверди'л мои' слова'. Мать не име'ла распо'ложения к уже'нью, да'же не люби'ла его', и мне бы'ло о'чень бо'льно, что она' хо'лодно приняла' мою' ра'дость; а к бо'льшему горю', мать, уви'дя меня' в та'ком волне'нии, сказа'ла, что э'то мне вре'дно, и приба'вила, что не пу'стит, поку'да я не успоко'юсь. Она' посади'ла меня' по'дле себя' и посла'ла Евсе'ича сказа'ть моему' отцу', что пришлёт Серё!жу, когда' он отдохнёт и придёт в себя'. Э'то был для меня' неожи'данный уда'р; слезы' так и бры'знули из мои'х глаз, но мать име'ла твёрдость не пу'стить меня', поку'да я не успоко'ился соверше'нно. Немно'го пого'дя оте'ц сам пришёл за мной. Мать была' недово'льна. Она' сказа'ла, что, отпуска'я меня', и не вообража'ла, что я сам ста'ну уди'ть. Но оте'ц уговори'л мать позво'лить мне на э'тот раз пойма'ть ещё не'сколько ры'бок, и мать, хотя' не ско'ро, согласи'лась. Как я благодари'л моего' отца'! Я не зна'ю, что бы сде'лалось со мной, е'сли б меня' не пусти'ли. Мне ка'жется, я бы непреме'нно захвора'л с го'ря. Сестри'ца ста'ла проси'ться со мной, и как уже'нье бы'ло всего' шага'х в пяти'десяти, то отпусти'ли и её с няне'й посмотре'ть на на'ше рыболо'вство. Когда' мы пришли', оте'ц показа'л мне не'сколько кру'пных окуне'й и пло'тиц, кото'рых он вы'удил без меня': друга'я ры'ба в э'то вре'мя не брала', потому' что бы'ло уже' по'здно и жа'рко, как объясня'л мне Евсе'ич. Я вы'удил ещё не'сколько пло'тичек, и вся'кий раз почти' с та'ким же восхище'нием, как и пе'рвую. Но как мать отпусти'ла меня' на коро'ткое вре'мя, то мы ско'ро вороти'лись. Оте'ц приказа'л по'вару Маке'ю свари'ть и зажа'рить не'сколько кру'пных окуне'й, а всю оста'льную ры'бу отда'л лю'дям, что'бы они' свари'ли себе' уху'. Уже'нье про'сто свело' меня' с ума'! Я ни о чем друго'м не мог ни дума'ть, ни говори'ть, так что мать серди'лась и сказа'ла, что не бу'дет меня' пуска'ть, потому' что я от тако'го волне'ния мо'гу захвора'ть; но оте'ц уверя'л её, что э'то случи'лось то'лько в пе'рвый раз и что горя'чность моя' пройдёт; я же был уве'рен, что никогда' не пройдёт, и слу'шал с замира'ющим се'рдцем, как реша'ется моя' у'часть. У'дочка, дрожа'щий и ныря'ющий напла'вок, со'гнутое от тя'жести уди'лище, ры'ба, трепе'щущая на ле'се, -- приводи'ли меня' при одно'м воспомина'нии в восто'рг, в самозабве'ние. Всё остально'е вре'мя на кормёжке я был неве'сел и не смел ра'зговаривать о ры'бках ни с отцо'м, ни с сестри'цей, да и все бы'ли как бу'дто че'м-то недово'льны. В та'ком расположе'нии ду'ха отпра'вились мы в дальне'йший путь. Мать дорого'й приняла'сь мне растолко'вывать, почему' нехорошо' так безу'мно предава'ться како'й-нибудь заба'ве, как э'то вре'дно для здоро'вья, да'же опа'сно; она' говори'ла, что, забыва'я все други'е заня'тия для како'й-нибудь охо'ты, и у'мненький ма'льчик мо'жет поглупе'ть, и что вот тепе'рь, вме'сто того' чтоб ве'село смотре'ть в око'шко, и'ли чита'ть кни'жку, и'ли ра'зговаривать с отцо'м и ма'терью, я сижу' мо'лча, как бу'дто опу'щенный в во'ду. Всё э'то она' говори'ла и не'жно и ла'сково, и я как бу'дто почу'вствовал пра'вду её слов, успоко'ился не'сколько и на'чал вслух чита'ть свою' кни'жку. Ме'жду тем к ве'черу пошёл дождь, доро'га сде'лалась грязна' и тяжела'; вы'сунувшись из око'шка, я ви'дел, как налипа'ла земля' к колеса'м и пото'м отва'ливалась от них то'лстыми пласта'ми; мне э'то бы'ло любопы'тно и ве'село, а лоша'дкам на'шим накла'дно, и они' начина'ли пристава'ть. Ку'чер Трофи'м, наклоня'сь к передне'му окну', сказа'л моему' отцу', что доро'га ста'ла тяжела', что нам не дое'хать за'светло до Параши'на, что мы бо'льно запозда'ем и лошаде'й перего'ним, и что не прика'жет ли он зае'хать для ночёвки в чува'шскую дере'вню, ми'мо око'лицы кото'рой мы бу'дем проезжа'ть. Оте'ц мой и сам уже' говори'л об э'том; мы поутру' прое'хали со'рок верст, да по'сле обе'да на'до бы'ло прое'хать со'рок пять -- э'то бы'ло уже' сли'шком мно'го, а потому' он согласи'лся на предложе'ние Трофи'ма. Хотя' ма'тери мое'й и не хоте'лось бы ночева'ть в Чува'шах, кото'рые по неопря'тности свое'й бы'ли ей проти'вны, но де'лать бы'ло не'чего, и по'следовало приказа'ние: заверну'ть в чува'шскую дере'вню для ночёвки. Мы не дое'хали до Параши'на пятна'дцать верст. Че'рез не'сколько мину'т свороти'ли с доро'ги и въе'хали в селе'ние без у'лиц; и'збы бы'ли ра'збросаны в беспоря'дке; вся'кий хозя'ин посели'лся там, где ему' уго'дно, и к ка'ждому двору' был свой прое'зд. Со'лнце, закры'тое облака'ми, уже' сади'лось, дождь продолжа'лся, и наступа'ли ра'нние су'мерки; мы бы'ли встре'чены стра'шным ла'ем соба'к, кото'рых чува'ши де'ржат ещё бо'льше, чем тата'ры. Лай э'тот, неумолка'емо продолжа'вшийся и во всю ночь, слива'лся тогда' с ре'зким бормота'ньем визгли'вых чува'шек, с звя'каньем их ме'дных и сере'бряных подве'сок и бра'нью наши'х люде'й, потому' что хозя'ева пря'тались, чтоб изба'виться от постоя'льцев. До'лго звене'ла в уша'х у нас э'та пронзи'тельная му'зыка. Наконе'ц отыска'ли вы'борного, как он ни пря'тался, до'лжность кото'рого на э'тот раз, за отсу'тствием му'жа, исправля'ла его' жена' чува'шка; она' отвела' нам кварти'ру у богатого' чуваше'нина, кото'рый име'л не'сколько изб, так что одну' из них очи'стили соверше'нно для нас. В каре'те остава'ться бы'ло сы'ро, и мы неме'дленно вошли' в и'збу, уже' освещённую горяще'й лучи'ной. Тут опя'ть яви'лись для меня' но'вые, неви'данные предме'ты: пре'жде всего' ки'нулся мне в глаза' наря'д чувашски'х же'нщин: они' хо'дят в бе'лых руба'шках, вы'шитых кра'сной ше'рстью, но'сят каки'е-то чёрные хвосты', а головы' их и грудь уве'шаны сере'бряными, и кру'пными и са'мыми ме'лкими, деньга'ми: всё э'то звени'т и бря'кает на них при ка'ждом движе'нии. Пото'м изуми'ли меня' огро'мная и'зба, закопчённая ды'мом и покры'тая лосняще'йся саже'й с потолка' до са'мых ла'вок, -- широ'кие, у'стланные поперёк до'сками ла'вки, называ'ющиеся "на'рами", печь без трубы' и, наконе'ц, горя'щая лучи'на вме'сто све'чи, ущемлённая в так называ'емый свете'ц, кото'рый есть не что ино'е, как желе'зная поло'ска, ра'зрубленная све'рху на'трое и во'ткнутая в деревя'нную па'лку с подно'жкой, так что она' мо'жет стоя'ть где уго'дно. В и'збе не бы'ло никако'й нечисто'ты, но то'лько па'хло ды'мом, и непро'тивно. Мы расположи'лись о'чень удо'бно на широки'х на'рах. Оте'ц дока'зывал ма'тери мое'й, что она' напра'сно не лю'бит чувашски'х дереве'нь, что ни у кого' нет таки'х про'сторных изб и таки'х широки'х нар, как у них, и что да'же в их и'збах опрятнеё, чем в мордовски'х и осо'бенно русски'х; но мать возража'ла, что чува'ши са'ми о'чень неопря'тны и га'дки; про'тив э'того оте'ц не спо'рил, но говори'л, что они' предо'брые и прече'стные лю'ди. Свете'ц, с ущемлённой в него' горяще'й лучи'ной, кото'рую на'добно бы'ло беспреста'нно заменя'ть но'вою, обрати'л на себя' мое' осо'бенное внима'ние; ины'е лучи'ны горе'ли ка'к-то о'чень при'хотливо: иногда' пла'мя пыла'ло я'рко, иногда' чу`ть-чу'ть перебира'лось и вдруг опя'ть си'льно вспы'хивало; обгоре'вший, обу'глившийся коне'ц лучи'ны то загиба'лся крючко'м в сто'рону, то па'дал, треща', и звеня', и лома'ясь; иногда' вдруг лучи'на начина'ла шипе'ть, и стру'йка се'рого ды'ма начина'ла бить, как стру'йка воды' из фонта'нчика, впра'во и'ли вле'во. Оте'ц растолкова'л мне, что э'то бы'ла стру'йка не ды'ма, а па'ра, от сы'рости, находивше'йся в лучи'не. Всё э'то меня' о'чень занима'ло, и мне бы'ло доса'дно, когда' принесли' доро'жную свечу' и погаси'ли лучи'ну. Мы все провели' ночь о'чень споко'йно под свои'ми по'логами, без кото'рых мы никуда' не е'здили. Но'чью дождь прошёл; хотя' у'тро бы'ло прекра'сное, но мы вы'ехали не так ра'но, потому' что нам на'добно бы'ло переёхать всего' пятна'дцать верст до Параши'на, где оте'ц хоте'л пробы'ть це'лый день. Слы'ша ча'сто сло'во Пара'шино, я спроси'л, что э'то та'кое? И мне объясни'ли, что э'то бы'ло большо'е и бога'тое село', принадлежавшеё тётке моего' отца', Праско'вье Ива'новне Куроле'совой, и что мой оте'ц до'лжен был осмотре'ть в нем всё хозя'йство и написа'ть свое'й тётушке, всё ли там хорошо', всё ли в поря'дке. Верст за во'семь до села' пошли' па'рашинские по'ля, покры'тые спе'лою, высо'кою и густо'ю ро'жью, кото'рую уже' на'чали жать. По'ля каза'лись так обши'рны, как бу'дто им и конца' не бы'ло. Оте'ц мой говори'л, что он и не ви'дывал таки'х хле'бов и что ны'нешний год урожа'й отли'чный. Молоды'е кре'стьяне и кре'стьянки, рабо'тавшие в одни'х руба'хах, узна'ли наши'х люде'й и моего' отца'; во'ткнув серпы' свои' в сжа'тые снопы', они' на'чали выбега'ть к каре'те. Оте'ц веле'л останови'ться. По загоре'лым ли'цам жнецо'в и жниц текли' ручьи' по'та, но лица' бы'ли ве'селы; челове'к два'дцать окружи'ли на'шу каре'ту. Все бы'ли так ра'ды. "Здра'вствуй, ба'тюшка Алексе'й Степа'ныч! -- заговори'л оди'н кре'стьянин поста'рше други'х, кото'рый был деся'тником, как я по'сле узна'л, -- давно' мы тебя' не вида'ли. Ма'тушка Праско'вья Ива'новна отписа'ла к нам, что ты у нас побыва'ешь. Наси'лу мы тебя' дожда'лись". Оте'ц мой, не выходя' из каре'ты, ла'сково поздоро'вался со все'ми и сказа'л, что вот он и прие'хал к ним и привёз свою' хозя'йку и дете'й. Мать вы'глянула из окна' и сказа'ла: "Здра'вствуйте, мои' друзья'!" Все поклони'лись ей, и тот же кре'стьянин сказа'л: "Здра'вствуй, ма'тушка Со'фья Никола'вна, ми'лости проси'м. А э'то сыно'к, что ли, твой?" -- продолжа'л он, указа'в на меня'. "Да, э'то мой сын, Серё!жа, а до'чка спит", -- отвеча'л оте'ц. Меня' вы'сунули из око'шка. Мне та'кже все поклони'лись и назва'ли меня' Сергеём Алексеи'чем, чего' я до тех пор не слы'хивал. "Всем вам мы ра'ды, ба'тюшка Алексе'й Степа'ныч", -- сказа'л тот же кре'стьянин. Ра'дость бы'ла непритво'рная, выража'лась на всех ли'цах и слышна' бы'ла во всех голоса'х. Я был изумлён, я чу'вствовал како'е-то непоня'тное волне'ние и о'чень полюби'л эти'х до'брых люде'й, кото'рые всех нас так лю'бят. Оте'ц мой продолжа'л ра'зговаривать и расспра'шивать о мно'гом, чего' я и не пони'мал; слы'шал то'лько, как ему' отвеча'ли, что, сла'ва бо'гу, все живу'т помале'ньку, что с хле'бом не знай, как и совлада'ть, потому' что мно'го на'роду хвора'ет. Когда' же мой оте'ц спроси'л, отчего' в пра'здник они' на ба'рщине (э'то был пе'рвый спас, то есть пе'рвое а'вгуста), ему' отвеча'ли, что так приказа'л ста'роста Миро'ныч; что в э'тот пра'здник то'чно пре'жде не рабо'тали, но вот уже' го'да четы'ре как на'чали рабо'тать; что все мужики' поста'рше и ба'бы ребя'тницы уе'хали ночева'ть в село', но по'сле обе'дни все прие'дут, и что в по'ле оста'лся то'лько на'род молодо'й, всего' серпо'в с со'тню, под присмо'тром деся'тника. Оте'ц и мать прости'лись с кре'стьянами и кре'стьянками. Я отвеча'л на их покло'ны мно'жеством покло'нов, хотя' каре'та тро'нулась уже' с ме'ста, и, вы'сунувшись из окна', крича'л: "Проща'йте, проща'йте!" Оте'ц и мать улыба'лись, гля'дя на меня', а я, весь в движе'нии и волне'нии, при'нялся расспра'шивать: отчего' э'ти лю'ди зна'ют, как нас зову'т? Отчего' они' нам ра'ды, за что они' нас лю'бят? Что та'кое ба'рщина? Кто та'кой Миро'ныч? и проч. и проч. Оте'ц ка'к-то затрудня'лся удовлетвори'ть всем мои'м вопроса'м, мать помо'гала ему', и мне отвеча'ли, что в Параши'не полови'на кре'стьян родовы'х багровски'х, и что им хорошо' изве'стно, что когда'-нибудь они' бу'дут опя'ть на'ши; что его' они' зна'ют потому', что он езжа'л в Параши'но с тётушкой, что лю'бят его' за то, что он им ничего' худо'го не де'лал, и что по нем лю'бят мою' мать и меня', а потому' и зна'ют, как нас зову'т. Что та'кое ста'роста Миро'ныч -- я хорошо' по'нял, а что та'кое ба'рщина -- по мои'м ле'там поня'ть мне бы'ло тру'дно. В э'тот раз, как и во мно'гих други'х слу'чаях, не по'няв не'которых отве'тов на мои' вопро'сы, я не оставля'л их для себя' тёмными и нере'шенными, а всегда' объясня'л по-сво'ему: так обыкнове'нно поступа'ют де'ти. Таки'е объясне'ния надо'лго остаю'тся в их ума'х, и мне ча'сто случа'лось пото'м, называ'я предме'т настоя'щим его' и'менем, заключа'ющим в себе' по'лный смысл, соверше'нно его' не понима'ть. Жизнь, коне'чно, объясни'т всё, и узна'ние оши'бки быва'ет ча'сто о'чень заба'вно; но зато' быва'ет иногда' о'чень огорчи'тельно. По'сле ржаны'х хле'бов пошли' яровы'е, начина'ющие уже' поспева'ть. Оте'ц мой, гля'дя на них, ча'сто говори'л с сожале'нием: "Не успе'ют ны'нче убра'ться с хле'бом до нена'стья; рожь поспе'ла по'здно, а вот уже' и яровы'е поспева'ют. А каки'е хле'ба, в жизнь мою' не ви'дывал таки'х!" Я заме'тил, что мать моя' соверше'нно равноду'шно слу'шала слова' отца'. Не понима'я, как и почему', но и мне бы'ло жа'лко, что не успе'ют убра'ться с хле'бом. ПАРАШИ'НО С пло'ской возвы'шенности пошла' доро'га под и'зволок, и вот наконе'ц откры'лось пе'ред на'ми лежа'щее на ни'зменности бога'тое село' Пара'шино, с ка'менной це'рковью и небольши'м пру'дом в овра'ге. Госпо'дское гумно' стоя'ло, как го'род, постро'енный из хле'бных кла'дей, да'же в крестья'нских гу'мнах ви'дно бы'ло мно'го прошлого'дних ко'пен. Оте'ц мой ра'довался, гля'дя на тако'е изоби'лие хле'ба, и говори'л: "Вот крестья'не, так крестья'не! Се'рдце ра'дуется!" Я ра'довался вме'сте с ним и опя'ть заме'тил, что мать не прини'мала уча'стия в его' слова'х. Наконе'ц мы въе'хали в село'. В са'мое э'то вре'мя свяще'нник в по'лном облаче'нии, неся' крест на голове', предше'ствуемый диа'коном с кади'лом, о'бразами и хору'гвями и сопровожда'емый огро'мною толпо'ю наро'да, шел из це'ркви для соверше'ния водоосвяще'ния на иорда'ни. Пе'ние дьячко'в заглуша'лось колоко'льным зво'ном и то'лько в промежу'тках врыва'лось в мой слух. Мы сейча'с останови'лись, вы'шли из каре'ты и присоедини'лись к наро'ду. Мать вела' меня' за ру'ку, а ня'нька несла' мою' сестри'цу, кото'рая с необыкнове'нным любопы'тством смотре'ла на неви'данное е'ю зре'лище; мне же хотя' удало'сь ви'деть не'что подо'бное в Уфе', но тем не ме'нее я смотре'л на него' с восхище'нием. По'сле водосвя'тия, приложи'вшись ко кресту', окроплённые свято'й водо'ю, получи'в от свяще'нника поздравле'ние с благополу'чным прие'здом, пошли' мы на госпо'дский двор, всего' че'рез у'лицу от це'ркви. Наро'д окружа'л нас те'сною толпо'ю, и все бы'ли так же веселы' и ра'ды нам, как и крестья'не на жнитве'; мно'гие старики' протесни'лись вперёд, кла'нялись и здоро'вались с на'ми о'чень ла'сково; ме'жду ни'ми пе'рвый был малоро'слый, широкопле'чий, немолодо'й мужи'к с про'седью и с таки'ми необыкнове'нными глаза'ми, что мне да'же стра'шно ста'ло, когда' он на меня' при'стально погляде'л. Толпа' крестья'н проводи'ла нас до крыльца' госпо'дского флиге'ля и пото'м разошла'сь, а мужи'к с стра'шными глаза'ми взбежа'л на крыльцо', о'тпер две'ри и пригласи'л нас войти', пригова'ривая: "Ми'лости про'сим, ба'тюшка Алексе'й Степа'ныч и ма'тушка Со'фья Никола'вна!" Мы вошли' во фли'гель; там бы'ло как бу'дто всё пригото'влено для на'шего прие'зда, но по'сле я узна'л, что тут всегда' остана'вливался, наезжа'вший иногда', гла'вный управи'тель и пове'ренный ба'бушки Куроле'совой, кото'рого оте'ц с ма'терью называ'ли Ми'хайлушкой, а все про'чие с благогове'нием велича'ли Ми'хайлом Максимо'вичем, и вот причи'на, почему' фли'гель всегда' был при'бран. Из слов отца' я сейча'с догада'лся, что малоро'слый мужи'к с стра'шными глаза'ми был тот са'мый Миро'ныч, о кото'ром я расспра'шивал ещё в каре'те. Оте'ц мой осведомля'лся у него' обо всем, каса'ющемся до хозя'йства, и отпусти'л, сказа'в, что позовёт его', когда' бу'дет ну'жно, и приказа'в, чтоб не'которых старико'в, на'званных им по и'менам, он присла'л к нему'. Как я ни был мал, но заме'тил, что Миро'ныч был недово'лен приказа'нием моего' отца'. Он так отвеча'л "слу'шаю-с", что я как тепе'рь слы'шу это'т звук, кото'рый я'сно выража'л: "Нехорошо' вы э'то де'лаете". Когда' он ушёл, я услы'шал та'кой разгово'р ме'жду отцо'м и ма'терью, кото'рый привёл меня' в большо'е изумле'ние. Мать сказа'ла, что это'т Миро'ныч до'лжен быть разбо'йник. Оте'ц улыбну'лся и отвеча'л, что похо'же на то, что он пре'жде слыха'л об нем мно'го нехоро'шего, но что он родня' и люби'мец Ми'хайлушки, а тётушка Праско'вья Ива'новна во всем Ми'хайлушке ве'рит; что он веле'л посла'ть к себе' таки'х старико'в из багровски'х, кото'рые ска'жут ему' всю пра'вду, зна'я, что он их не вы'даст и что Миро'нычу бы'ло э'то невку'сно. Оте'ц приба'вил, что пое'дет по'сле обе'да осмотре'ть все полевы'е рабо'ты, и приглаша'л с собо'ю мою' мать; но она' реши'тельно отказа'лась, сказа'в, что она' не лю'бит смотре'ть на них и что е'сли он хо'чет, то мо'жет взять с собо'й Серё!жу. Я обра'довался, стал проси'ться; оте'ц охо'тно согласи'лся. "Да, вот мы с Серё!жей, -- сказа'л мой оте'ц, -- по'сле ча'ю пойдём осма'тривать ко'нный заво'д, а пото'м пройдём на родники' и на ме'льницу". Разуме'ется, я то'же о'чень обра'довался и э'тому предложе'нию, и мать то'же на него' согласи'лась. По'сле ча'ю мы отпра'вились на ко'нный двор, находи'вшийся на заднём конце' госпо'дского дво'ра, поро'сшего траво'ю. У вхо'да в коню'шни ожида'л нас, вме'сте с други'ми ко'нюхами, гла'вный ко'нюх Григо'рий Ковля'га, кото'рый с пе'рвого взгля'да о'чень мне понра'вился; он был осо'бенно ла'сков со мно'ю. Не успе'ли мы войти' в коню'шни, как яви'лся проти'вный Миро'ныч, кото'рый пото'м це'лый день уже' не отстава'л от отца'. Мы вошли' широки'ми воро'тами в како'е-то дли'нное строе'ние; на о'бе сто'роны тяну'лись коридо'ры, где напра'во и нале'во, в осо'бых отгоро'дках, ста'рые больши'е и то'лстые ло'шади, а в не'которых и молоды'е, ещё то'ненькие. Тут я узна'л, что их ко'мнатки называ'лись сто'йлами. Про'тив са'мых воро'т, на стене', висе'л о'браз Никола'я Чудотво'рца, как сказа'л мне Ковля'га. Осмотре'в о'бе сто'роны коню'шни и похвали'в в них чисто'ту, оте'ц вы'шел опя'ть на двор и приказа'л вы'вести не'которых лошаде'й. Ковля'га сам выводи'л их с по'мощью друго'го ко'нюха. Го'рдые живо'тные, раско'рмленные и застоя'вшиеся, ржа'ли, подыма'лись на ды'бы и поднима'ли на во'здух обои'х ко'нюхов, так что они' висе'ли у них на ше'ях, кре'пко держа'сь пра'вою руко'ю за узду'. Я робе'л и прижима'лся к отцу'; но когда' пуска'ли не'которых из эти'х сла'вных коне'й бе'гать и пры'гать на дли'нной верёвке вокру'г державши'х её ко'нюхов, кото'рые, уперши'сь нога'ми и пригну'вшись к земле', едва' могли' с ни'ми ла'дить -- я о'чень и'ми любова'лся. Миро'ныч во всё сова'лся, и мне бы'ло о'чень доса'дно, что он называ'л Ковля'гу Гри'шка Ковляжо'нок, тогда' как мой оте'ц называ'л его' Григо'рий. "А где пасу'тся табуны'?" -- спроси'л мой оте'ц у Ковля'ги. Миро'ныч отвеча'л, что оди'н пасётся у "Ко'шелги", а друго'й у "Ка'менного врага'", и приба'вил: "Ко'ли вам уго'дно бу'дет, ба'тюшка Алексе'й Степа'ныч, погляде'ть госпо'дские ржаны'е и яровы'е хле'ба и парово'е по'ле (мы за'втра отслужи'м моле'бен и начнём сев), то не прика'жете ли подогна'ть туда' табуны'? Там бу'дет уж недалеко'". Оте'ц отвеча'л: "Хорошо'". С ко'нного дво'ра отпра'вились мы на родники'. Оте'ц мой о'чень люби'л вся'кие воды', осо'бенно ключевы'е; а я не мог без восхище'ния ви'деть да'же бегу'щей по у'лицам воды', и потому' великоле'пные пара'шинские родники', кото'рых бы'ло бо'льше двадцати', привёли меня' в восто'рг. Некото'рые родники' бы'ли о'чень си'льны и вырыва'лись из середи'ны горы', други'е би'ли и кипе'ли у её подо'швы, некото'рые находи'лись на косого'рах и бы'ли обде'ланы деревя'нными сру'бами с кры'шей; в сру'бы бы'ли вдолблены' широ'кие ли'повые коло'ды, напо'лненные та'кой прозра'чной водо'ю, что каза'лись пусты'ми; вода' по всей коло'де перелива'лась че'рез край, па'дая по бока'м стекля'нною бахромо'й. Я ви'дел, как при'ходили крестья'нки с вёдрами, оттыка'ли деревя'нный гвоздь, находи'вшийся в конце' коло'ды, подставля'ли ведро' под струю' воды', кото'рая би'ла дуго'й, потому' что ни'жний коне'ц коло'ды лежа'л высоко' от земли', на больши'х ка'менных пли'тах (бока' овра'га состоя'ли все из ди'кого плитняка'). В одну' мину'ту наполня'лось одно' ведро', а пото'м друго'е. Все родники' стека'ли в пруд. Мно'гие необде'ланные ключи' текли' туда' же ручейка'ми по мелки'м ка'мешкам, ме'жду ни'ми мы с отцо'м нашли' мно'жество прекра'сных, то'чно как обто'ченных, дово'льно дли'нных, похожи'х на са'харные голо'вки: э'ти ка'мешки называ'лись чёртовыми па'льцами. Я уви'дел их в пе'рвый раз, они' мне о'чень понра'вились; я наби'л и'ми свои' карма'ны, то'лько назва'ние их ника'к не мог объясни'ть мне оте'ц, и я до'лго надое'дал ему' вопроса'ми: что за зверь черт, и'меющий та'кие кре'пкие па'льцы? Ещё по'лный но'вых и прия'тных впечатле'ний, я вдруг перешёл опя'ть к но'вым е'сли не так прия'тным, зато' не менеё любопы'тным впечатле'ниям: оте'ц привёл меня' на ме'льницу, о кото'рой я не и'мел ника'кого поня'тия. Пруд наполня'лся родника'ми и был дово'льно глубо'к; овра'г перегора'живала, запружа'я во'ду, широ'кая навозна'я плоти'на; посреди'не её стоя'ла ме'льничная амбару'шка; в ней находи'лся оди'н мукомо'льный поста'в, кото'рый моло'л хорошо' то'лько в по'лую во'ду, впро'чем, не оттого', что'бы ма'ло бы'ло воды' в пру'де, как объясни'л мне оте'ц, а оттого', что вода' шла везде' сквозь плоти'ну. Э'та дрянна'я ме'льница показа'лась мне чу'дом иску'сства челове'ческого. Пре'жде всего' я уви'дел па'дающую из ка'узной трубы' струю' воды' пря'мо на водяно'е колесо', позеленевшеё от мокро'ты, ворочавшеёся дово'льно ме'дленно, всё в бры'згах и пе'не; шум воды' сме'шивался с каки'м-то други'м гуде'ньем и шипе'ньем. Оте'ц показа'л мне деревя'нный ларь, то есть я'щик, широ'кий вверху' и у'зенький внизу', как я увида'л по'сле, в кото'рый всыпа'ют хле'бные зерна'. Пото'м мы сошли' вниз, и я уви'дел вертя'щийся жёрнов и над ним дрожа'щий ко'вшик, из кото'рого сы'пались зерна', попада'вшие под ка'мень; вертя'сь и ра'здавливая зерна', жёрнов, окруже'нный лубо'чной обеча'йкой, [11] превраща'л их в муку', кото'рая сы'палась вниз по деревя'нной лопа'точке. Загляну'в сбо'ку, я уви'дел друго'е, так называ'емое сухо'е колесо', кото'рое верте'лось гора'здо скореё водяно'го и, задева'я каки'ми-то кулака'ми за шестерню', верте'ло утверждённый на ней ка'мень; амбару'шка бы'ла напо'лнена хле'бной пы'лью и вся дрожа'ла, да'же припры'гивала. До'лго находи'лся я в соверше'нном изумле'нии, ра'зглядывая та'кие чудеса' и вспомина'я, что я ви'дел что'-то подо'бное в детски'х игру'шках; до'лго простоя'ли мы в ме'льничном амба'ре, где како'й-то стари'к, дря'хлый и сго'рбленный, кото'рого называ'ли засы'пкой, седо'й и хво'рый, моло'л вся'кое хле'бное у'хвостье для посы'пки господски'м лошадя'м; он был весь бе'лый от мучно'й пы'ли; я на'чал бы'ло расспра'шивать его', но, заметя', что он ча'сто и задыха'ясь ка'шлял, что привёло меня' в жа'лость, я обрати'лся с оста'льными вопроса'ми к отцу': проти'вный Миро'ныч и тут беспреста'нно вме'шивался, хотя' мне не хоте'лось его' слу'шать. Когда' мы вы'шли из ме'льницы, то я уви'дел, что хле'бная пыль и нас вы'белила, хотя' не так, как засы'пку. Я сейча'с на'чал проси'ть отца', чтоб больно'го старичка' положи'ли в посте'ль и напои'ли ча'ем; оте'ц улыбну'лся и, обратя'сь к Миро'нычу, сказа'л: "Засы'пка, Васи'лий Тере'нтьев, бо'льно стар и хвор; ка'шель его' заби'л, и ухво'стная пыль ему' не годи'тся; его' бы на'до совсе'м отста'вить от стари'чьих рабо'т и не наряжа'ть в засы'пки". -- "Как изво'лите приказа'ть, ба'тюшка Алексе'й Степа'ныч, -- отвеча'л Миро'ныч, -- да не бу'дет ли други'м оби'дно? Его' отста'вить, так и други'х на'до отста'вить. Ведь таки'х дармое'дов и лежебо'ков мно'го. Кто же бу'дет ста'ричьи рабо'ты исполня'ть?" Оте'ц отвеча'л, что не все же старики' хво'ры, что больны'х на'до побере'чь и успоко'ить, что они' на свой век уже' порабо'тали. "Ведь ты и сам ско'ро соста'ришься, -- сказа'л мой оте'ц, -- то'же бу'дешь дармое'дом и тогда' захо'чешь поко'ю". Миро'ныч отвеча'л: "Слу'шаю-с; по приказа'нию ва'шему бу'дет испо'лнено; а э'того-то Василья' Тере'нтьева и не на'до бы милова'ть: у него' внук буя'н и намня'сь чуть меня' за го'рло не сгреб". Оте'ц мой с се'рдцем отвеча'л и таки'м го'лосом, како'го я у него' никогда' не слы'хивал: "Так ты за вину' вну'ка нака'зываешь больно'го де'душку? Да ты взы'скивай с винова'того". Миро'ныч прово'рно подхвати'л: "Бу'дьте поко'йны, ба'тюшка Алексе'й Степа'ныч, бу'дет испо'лнено по ва'шему приказа'нию". Не зна'ю отчего', я начина'л чу'вствовать вну'треннюю дрожь. Васи'лий Тере'нтьев, кото'рый ви'дел, что мы останови'лись, и побрёл бы'ло к нам, услыха'в та'кие ре'чи, сам останови'лся, тряся'сь всем те'лом и кла'няясь беспреста'нно. Когда' мы взошли' на го'ру, я огляну'лся -- стари'к всё стоя'л на том же ме'сте и ни'зко кла'нялся. Когда' же мы пришли' в свой фли'гель, я, забы'в о родника'х и ме'льнице, сейча'с рассказа'л ма'тери о больно'м ста'ричке. Мать о'чень горячо' приняла' мой расска'з: сейча'с хоте'ла призва'ть и ра'збранить Миро'ныча, сейча'с отста'вить его' от до'лжности, сейча'с написа'ть об это'м к тётушке Праско'вье Ива'новне... И отцу' моему' о'чень тру'дно бы'ло удержа'ть её от таки'х опроме'тчивых посту'пков. Тут по'следовал до'лгий разгово'р и да'же спор. Я мно'гого не понима'л, мно'гое забы'л, и у меня' оста'лись в па'мяти то'лько отцо'вы сло'ва: "Не вме'шивайся не в своё де'ло, ты всё де'ло испо'ртишь, ты всё семе'йство погу'бишь, тепе'рь Миро'ныч не тро'нет их, он все-та'ки бу'дет опаса'ться, чтоб я не написа'л к тётушке, а е'сли пойдёт де'ло на то, чтоб Миро'ныча прочь, то Ми'хайлушка его' не вы'даст. Тогда' мне уж в Параши'но и загля'дывать не'чего, по'льзы не бу'дет, да, пожа'луй, и тётушка ещё прогне'вается". Мать поспо'рила, но уступи'ла. Бо'же мой! Како'е смеше'ние поня'тий произошло' в мое'й ребя'чьей голове'! За что страда'ет больно'й ста'ричок, что та'кой злой Миро'ныч, кака'я э'то си'ла Ми'хайлушка и ба'бушка? Почему' оте'ц не позво'лил ма'тери сейча'с прогна'ть Миро'ныча? Ста'ло, оте'ц мо'жет э'то сде'лать? Заче'м же он не де'лает? Ведь он до'брый, ведь он никогда' не се'рдится? Вот вопро'сы, кото'рые кипе'ли в де'тской голове' мое'й, и я ра'зрешил себе' их тем, что Ми'хайлушка и ба'бушка недо'брые лю'ди и что мой оте'ц их бои'тся. Чёртовы па'льцы я отда'л ми'лой мое'й сестри'це, кото'рая о'чень скуча'ла без меня'. Мы присоедини'ли но'вое сокро'вище к на'шим пре'жним драгоце'нностям -- к чу'ркам и ка'мешкам с реки' Бе'лой, кото'рые я всегда' называ'л "шту'фами" (э'то сло'во я переня'л у старика' Ани'чкова). Я пересказа'л сестри'це с жа'ром о том, что ви'дел. Я постоя'нно сообща'л ей обо всем, что происходи'ло со мной без неё. Тепе'рь я стал замеча'ть, что сестри'ца моя' не всё понима'ет, и пото'му, перенима'я ре'чи у ня'ньки, стара'лся говори'ть поня'тным языко'м для ма'ленького дитя'ти. По'сле обе'да на дли'нных крестья'нских ро'спусках [12] отпра'вились мы с отцо'м в по'ле; проти'вный Миро'ныч та'кже присе'л с на'ми. Я е'хал на ро'спусках в пе'рвый раз в мое'й жи'зни, и мне о'чень понра'вилась э'та езда'; си'дя в сло'женной вче'тверо бе'лой кошме', я пока'чивался то'чно как в колыбе'ли, вися'щей на ги'бком древе'сном су'чке. По колея'м степно'й доро'ги ро'спуски опуска'лись так ни'зко, что расту'щие высоко' травы' и цветы' хлеста'ли меня' по нога'м и рука'м, и э'то меня' о'чень забавля'ло. Я да'же успева'л срыва'ть цвето'чки. Но я заме'тил, что для больши'х люде'й так сиде'ть нело'вко потому', что они' должны' бы'ли не опуска'ть свои'х ног, а вытя'гивать и держа'ть их на во'здухе, чтоб не задева'ть за зе'млю: я же сиде'л на ро'спусках почти' с нога'ми, и трава' задева'ла то'лько мои' башмаки'. Когда' мы проезжа'ли ме'жду хле'бов по широ'ким межа'м, заро'сшим ви'шенником с краснова'тыми я'годами и бобо'вником с зеленова'тыми боба'ми, то я упроси'л отца' останови'ться и свои'ми рука'ми нарва'л целу'ю горсть дики'х ви'шен, мелки'х и жестки'х, как кру'пный горо'х; оте'ц не позво'лил мне их отве'дать, говоря', что они' ки'слы, потому' что не поспе'ли; бобо'в же ди'кого пе'рсика, называ'емого крестьяна'ми бобо'вником, я нащипа'л себе' це'лый карма'н; я хоте'л и я'годы положи'ть в друго'й карма'н и отвезти' ма'меньке, но оте'ц сказа'л, что "мать на та'кую дрянь и смотре'ть не ста'нет, что я'годы в карма'не ра'здавятся и перепа'чкают мое' пла'тье и что их на'до ки'нуть". Мне жаль бы'ло вдруг расста'ться с ни'ми, и я до'лго держа'л их в свое'й руке', но наконе'ц принуждён был бро'сить, сам не зна'ю, как и когда'. В тех места'х, где рожь не наклони'лась, не вы'легла, как говори'тся, она' стоя'ла так высоко', что нас с ро'спусками и лошадьми' не бы'ло ви'дно. Э'то но'вое зре'лище то'же мне о'чень нра'вилось. До'лго мы е'хали межа'ми, и вот на'чал слы'шаться издалека' како'й-то стра'нный шум и го'вор люде'й; чем бли'же мы подъезжа'ли, тем станови'лся он слышне'е, и наконе'ц сквозь несжату'ю рожь ста'ли мелька'ть блестя'щие се'рпы и коло'сья горсте'й сре'занной ржи, кото'рыми кто'-то взма'хивал в во'здухе; вско'ре показа'лись пле'чи и спины' согну'вшихся крестья'н и крестья'нок. Когда' мы вые'хали на десяти'ну, кото'рую жа'ли челове'к с де'сять, го'вор прекрати'лся, но зато' ша'рканье се'рпов по соло'ме уси'лилось и наполня'ло всё по'ле необыкнове'нными и неслы'ханными мно'ю зву'ками. Мы останови'лись, сошли' с ро'спусков, подошли' бли'зко к жнеца'м и жни'цам, и оте'ц мой сказа'л каки'м-то до'брым го'лосом: "Бог на по'мощь!" Вдруг все оста'вили рабо'ту, оберну'лись к нам лицо'м, ни'зко поклони'лись, а не'которые крестья'не, поста'рше, поздоро'вались с отцо'м и со мной. На загоре'лых ли'цах была' напи'сана ра'дость, не'которые тяжело' дыша'ли, у ины'х бы'ли обвя'заны гря'зными тряпи'цами па'льцы на рука'х и босы'х нога'х, но все бы'ли бо'дры. Оте'ц мой спроси'л: ско'лько люде'й на десяти'не? не тяжело' ли им? И получи'в в отве'т, что "тяжеле'нько, да как же быть, рожь сильна', прихвати'м ве'чера...", сказа'л: "Так жни'те с бо'гом...", и в одну' мину'ту засверка'ли се'рпы, го'рсти ржи замелька'ли над голова'ми рабо'тников, и шум от ре'зки жёсткой соло'мы ещё звучне'е, сильне'е разне'сся по всему' по'лю. Я стоя'л в како'м-то оцепене'нии. Вдруг плач ребёнка обрати'л на себя' моё вни'мание, и я уви'дел, что в ра'зных места'х, ме'жду трех па'лочек, свя'занных вверху' и во'ткнутых в зе'млю, висе'ли лю'льки; молода'я же'нщина во'ткнула серп в свя'занный е'ю сноп, подошла' не торопя'сь, взяла' на ру'ки пла'чущего младе'нца и тут же, присе'в у стоя'щего пя'тка сно'пов, на'чала целова'ть, ласка'ть и корми'ть гру'дью своё дитя'. Ребёнок ско'ро успоко'ился, засну'л, мать положи'ла его' в лю'льку, взяла' серп и приняла'сь жать с осо'бенным уси'лием, что'бы догна'ть свои'х подру'г, что'бы не отста'ть от други'х. Оте'ц разгова'ривал с Миро'нычем, и я и'мел вре'мя всмотре'ться во всё меня' окружа'ющее. Невырази'мое чу'вство сострада'ния к работающи'м с таки'м напря'женьем сил на со'лнечном зно'е обхвати'ло мою' ду'шу, и мно'го раз пото'м, быва'я на жнитве', я всегда' вспомина'л э'то пе'рвое впечатле'ние... С э'той десяти'ны пое'хали мы на другу'ю, на тре'тью и так да'лее. Сна'чала мы встава'ли с ро'спусков и подходи'ли к жнеца'м, а пото'м то'лько подъезжа'ли к ним; остана'вливались, оте'ц мой го'ворил: "Бог на по'мощь". Везде' бы'ло одно' и то же: те же покло'ны, те же до'брые обра'дованные ли'ца и те же просты'е слова': "Благода'рствуем, ба'тюшка Алексе'й Степа'ныч". Остана'вливаться везде' бы'ло невозмо'жно, недоста'ло бы вре'мени. Мы объе'хали яровы'е хле'ба, кото'рые то'же начина'ли поспева'ть, о чем оте'ц мой и Миро'ныч го'ворили с беспоко'йством, не зна'я, где взять рук и как убра'ться с жнитво'м. "Вот она', страда'-то, настоя'щая-то стра'да, ба'тюшка Алексе'й Степа'ныч, -- го'ворил гла'вный ста'роста. -- Ржи поспе'ли по'здно, яровы'е, почита'й, поспева'ют, уже' и по'здние овсы' ста'ли меша'ться, а пришла' пора' се'ять. Вчера' бог дал та'кого до'ждика, что боро'зду проби'л; тепе'рь земля' сы'ренька, и с завтрашнего' дня всех мужико'в пого'ню се'ять; так изво'льте рассуди'ть: с одни'ми ба'бами не мно'го нажнёшь, а ржи'-то оста'лось полови'на несжато'й. Не позво'лите ли, ба'тюшка, сде'лать ли'шний сгон?" Оте'ц отвеча'л, что крестья'нам ведь та'кже на'до убира'ться, и что отня'ть у них день в та'кую стра'дную по'ру де'ло нехоро'шее, и что лу'чше сде'лать помо'чь и позва'ть сосе'дей. Ста'роста на'чал бы'ло распространя'ться о том, что у них сосе'ди да'льние и к помо'чам непривы'чные; но в самоё э'то вре'мя подъе'хали мы к горо'хам и ма'кам, кото'рые привлекли' моё вни'мание. Оте'ц приказа'л Миро'нычу сломи'ть неско'лько ещё зелёных голо'вок ма'ка и вы'драть с ко'рнем оха'пку горо'ха с молоды'ми стручка'ми и лопа'тками; всё э'то он отда'л в моё распоряже'ние и да'же позво'лил съесть оди'н молоде'нький стручо'к, пло'ские горо'шинки кото'рого показа'лись мне о'чень сладки'ми и вку'сными. В друго'е вре'мя э'то за'няло бы меня' гора'здо сильне'е, но в настоя'щую мину'ту ржано'е по'ле с жнеца'ми и жни'цами наполня'ло моё воображе'ние, и я дово'льно равноду'шно держа'л в рука'х за то'нкие сте'бли с деся'ток ма'ковых голо'вок и оха'пку зелёного горо'ха. Возвраща'ясь домо'й, мы зае'хали в парово'е по'ле, дово'льно заро'сшее зелёным осото'м и козлецо'м, за что оте'ц мой сде'лал замеча'ние Миро'нычу; но тот опра'вдывался да'льностью по'лей, невозмо'жностью гоня'ть туда' госпо'дские и крестья'нские ста'да для толо'ки, и уверя'л, что вся э'та трава' подре'жется со'хами и бо'льше не отрыгнёт, то есть не вы'растет. Несмотря' на всё э'то, оте'ц мой оста'лся не совсе'м дово'лен паровы'м по'лем, сказа'л, что па'шня места'ми мелка' и боро'зды ре'дки -- отчего' и травы' мно'го. Со'лнце опуска'лось, и мы едва' успе'ли посмотре'ть два госпо'дских табуна', наро'чно подо'гнанные бли'зко к па'ру. В одно'м находи'лось мно'жество молоды'х лоша'док вся'ких во'зрастов и матере'й с жеребя'тками, кото'рые неско'лько отвлекли' меня' от карти'ны жнитва' и ра'звеселили свои'ми прыжка'ми и ла'сками к матеря'м. Друго'й табу'н, к кото'рому, как го'ворили, и приближа'ться на'до бы'ло с осторо'жностью, осма'тривал то'лько мой оте'ц, и то ходи'л к нему' пешко'м вме'сте с пастуха'ми. Там бы'ли каки'е-то ди'кие и злы'е ло'шади, кото'рые броса'лись на незнако'мых люде'й. Уже' ста'ло те'мно, когда' мы вороти'лись. Мать начина'ла беспоко'иться и жале'ть, что меня' отпусти'ла. В са'мом де'ле, я сли'шком уто'мился и засну'л, не дожда'вшись да'же ча'ю. Просну'вшись дово'льно по'здно, потому' что никто' меня' не буди'л, я уви'дел о'коло себя' больши'е суеты', хло'поты и сбо'ры. К отцу' пришли' мно'гие крестья'не с ра'зными про'сьбами, кото'рых испо'лнить Миро'ныч не смел, как он говори'л, и'ли, всего' верне'е, не хоте'л. Э'то узна'л я по'сле, из разгово'ров моего' отца' с ма'терью. Оте'ц, одна'ко, не брал на себя' никако'й вла'сти и всем отвеча'л, что тётушка приказа'ла ему' то'лько осмотре'ть хозя'йство и обо всем донести' ей; но входи'ть в распоряже'ния ста'росты не прика'зывала. Впро'чем, наедине' с Миро'нычем, я сам слы'шал, как он говори'л, что для одного' крестья'нина мо'жно бы сде'лать то'-то, а для друго'го то'-то. На таки'е ре'чи ста'роста обыкнове'нно отвеча'л: "Слу'шаю, бу'дет испо'лнено", хотя' мой оте'ц не'сколько раз повторя'л: "Я, бра'тец, тебе' ничего' не прика'зываю, а говорю' то'лько, не рассу'дишь ли ты сам так поступи'ть? Я и тётушке донесу', что никаки'х приказа'ний тебе' не дава'л, а ты на меня' не ссыла'йся". К ма'тери мое'й пришло' ещё бо'лее крестья'нских баб, чем к отцу' крестья'н: одни' то'же с ра'зными про'сьбами об обро'ках, а други'е с ра'зными боле'знями. Здоро'вых мать и слу'шать не ста'ла, а больны'м дава'ла сове'ты и да'же лека'рства из свое'й доро'жной апте'чки. Накану'не ве'чером, когда' я уже' спал, оте'ц мой ви'делся с те'ми старика'ми, кото'рых он приказа'л присла'ть к себе'; ви'дно, они' ничего' осо'бенно дурно'го об Миро'ныче не сказа'ли, потому' что оте'ц был с ним ла'сковее вчера'шнего и да'же похвали'л его' за усе'рдие. Свяще'нник с попадье'й приходи'ли проща'ться с на'ми и отозва'лись об Миро'ныче одобри'тельно. Свяще'нник сказа'л, ме'жду про'чим, что ста'роста -- челове'к подвла'стный, исполня'ет, что ему' прика'жут, и приба'вил с улы'бкой, что "еди'н бог без греха' и что жаль то'лько, что у Миро'ныча мно'го родни' на селе' и он до неё ла'сков". Я не по'нял э'тих слов и ду'мал, что чем бо'льше родни' у него' и чем он ла'сковее к ней -- тем лу'чше. Не зна'ю отчего', сбо'ры продолжа'лись о'чень до'лго, и мы вы'ехали о'коло полдён. Миро'ныч и не'сколько старико'в с толпо'ю крестья'нских ма'льчиков и де'вочек проводи'ли нас до око'лицы. Нам на'добно бы'ло прое'хать со'рок пять верст и ночева'ть на реке' Ик, о кото'рой оте'ц говори'л, что она' не хуже' Дёмы и о'чень ры'бна: прия'тные наде'жды опя'ть зашевели'лись в мое'й голове'. ДОРО'ГА ИЗ ПАРАШИ'НА В БАГРО'ВО Доро'га удиви'тельное де'ло! Её могу'щество непреодоли'мо, успокои'тельно и цели'тельно. Отрыва'я вдруг челове'ка от окружа'ющей его' среды', всё равно', любе'зной ему' и'ли да'же неприя'тной, от постоя'нно развлека'ющей его' мно'жеством предме'тов, постоя'нно теку'щей разнообра'зной действи'тельности, она' сосредото'чивает его' мы'сли и чу'вства в те'сный мир доро'жного экипа'жа, устремля'ет его' внима'ние снача'ла на са'мого себя', пото'м на воспомина'ние прошедшего' и наконе'ц на мечты' и наде'жды -- в бу'дущем; и всё э'то де'лается с я'сностью и споко'йствием, без вся'кой суеты' и торопли'вости. То'чно то бы'ло тогда' со мной. Снача'ла сме'шанною толпо'ю но'вых предме'тов, о'бразов и поня'тий рои'лись у меня' в голове': Дёма, ночёвка в Чува'шах, родники', ме'льница, дря'хлый старичок-засы'пка и ржано'е по'ле со жни'цами и жнеца'ми, пото'м ка'ждый предме'т отдели'лся и уясни'лся, яви'лись тёмные, непони'маемые мной ме'ста и'ли пя'тна в э'тих карти'нах: я обрати'лся к отцу' и ма'тери, прося' объясни'ть и растолкова'ть их мне. Объясне'ния и толкова'ния показа'лись мне неудовлетвори'тельными, вероя'тно, потому', что со мной говори'ли как с ребёнком, не замеча'я того', что мои' вопро'сы бы'ли гора'здо ста'рше моего' во'зраста. Наконе'ц я обрати'лся к самому' свежему' предме'ту мои'х недоуме'ний: отчего' снача'ла говори'ли об Миро'ныче, как о челове'ке злом, а прости'лись с ним, как с челове'ком до'брым? Оте'ц с ма'терью стара'лись растолкова'ть мне, что соверше'нно до'брых люде'й ма'ло на све'те, что пара'шинские старики', кото'рых оте'ц мой зна'ет давно', лю'ди че'стные и правди'вые, сказа'ли ему', что Миро'ныч нача'льник у'мный и распоряди'тельный, забо'тливый о госпо'дском и о крестья'нском де'ле; они' говори'ли, что, коне'чно, он потака'ет и потво'рствует свое'й родне' и бога'тым мужика'м, кото'рые нахо'дятся в ми'лости у гла'вного управи'теля, Ми'хайлы Ма'ксимыча, но что как же быть? Свой своему' понево'ле друг, и что нельзя' не ува'жить Ми'хайле Макси'мычу; что Миро'ныч хотя' гуля'ет, но на рабо'тах всегда' быва'ет в тре'звом ви'де и не дерётся без то'лку; что он не поживи'лся ни одно'й копе'йкой, ни госпо'дской, ни крестья'нской, а нажива'ет больши'е де'ньги от дёгтя и ко'жевенных заво'дов, потому' что он в ча'сти у хозя'ев, то есть у бога'тых парашински'х мужико'в, промышляющи'х в башкирски'х леса'х си'дкою дёгтя и поку'пкою у башки'рцев кож ра'зного ме'лкого и кру'пного скота'; что хотя' хозя'евам мале'нько и оби'дно, ну, да они' бога'ты и получа'ют больши'е барыши'. В заключе'ние старики' проси'ли, чтоб Миро'ныча не тро'гать и что вся'кий дру'гой на его' ме'сте бу'дет гора'здо ху'же. Тако'е объясне'ние, на кото'рое пона'добилось ещё мно'го но'вых объясне'ний, о'чень меня' озада'чило. Жите'йская му'дрость не мо'жет быть пони'маема дитя'тей; доброво'льные усту'пки несовме'стны с чистото'й его' ду'ши, и я ника'к не мог прими'риться с мы'слью, что Миро'ныч мо'жет дра'ться, не перестава'я быть до'брым челове'ком. Наконе'ц я надое'л свои'ми вопро'сами, и мне приказа'ли и'ли чита'ть кни'жку, и'ли игра'ть с сестри'цей. Кни'жка не шла мне в го'лову, и я при'нялся разбира'ть свои' ка'мешки и чёртовы па'льцы, пока'зывая, называ'я и расска'зывая об их ка'чествах мое'й сестре'. Перее'зд опя'ть был огро'мный, с ли'шком со'рок верст. Снача'ла, вёрстах в десяти' от Параши'на, мы прое'хали че'рез каку'ю-то вновь сели'вшуюся ру'сскую дере'вню, а пото'м три'дцать верст не бы'ло никако'го селе'ния и доро'га шла по ро'вному редколе'сью; круго'м видне'лись прекра'сные ро'щи, пото'м ста'ли попада'ться небольши'е приго'рки, а с пра'вой стороны' потяну'лась непреры'вная цепь высо'ких и скали'стых гор, иногда' покры'тых ле'сом, а иногда' соверше'нно го'лых. Спуска'ясь с поло'гого ска'та, веду'щего к реке' Ик, на'добно бы'ло проезжа'ть ми'мо чувашско-мордо'вской и ча'стью тата'рской дере'вни, называ'ющейся Ик-Карма'ла, потому' что она' раски'нулась по приго'ркам ре'чки Карма'лки, впада'ющей в Ик, в полу'торе вёрсте от дере'вни. Мы останови'лись во'зле око'лицы, чтоб посла'ть в Карма'лу для заку'пки овса' и съестны'х припа'сов, кото'рые лю'ди на'ши должны' бы'ли привезти' нам на ночёвку, назна'ченную на берегу' реки' Ик. Со'лнце стоя'ло ещё о'чень высоко'; бы'ло так жа'рко, как среди' ле'та. Вдруг мать начала' говори'ть, что не лу'чше ли ночева'ть в Карма'ле, где во'здух так сух, и что о'коло И'ка но'чью непреме'нно бу'дет сы'ро. Я так и о'бмер. Отцу' моему' та'кже бы'ло э'то неприя'тно, но он отвеча'л: "Как тебе' уго'дно, ма'тушка". Мать вы'сунулась из окна', посмотре'ла на рассе'янные чува'шские и'збы и, указа'в руко'ю на оди'н двор, стоя'вший отде'льно от про'чих и заключа'вший внутри' себя' небольшо'й холм, сказа'ла: "Вот где я жела'ла бы останови'ться". Препя'тствий никаки'х не бы'ло. Бога'тый чуваше'нин охо'тно пусти'л нас на ночле'г, потому' что мы не тре'бовали себе' и'збы, и мы споко'йно въе'хали на огро'мный, ещё зелёный двор и поста'вили каре'ту, по жела'нию ма'тери, на са'мом ве'рху хо'лма, и'ли приго'рка. Вид отту'да был о'чень хоро'ш на всю живопи'сную окре'стность ре'чки Карма'лки и зелёную урему' Ика', теку'щего в доли'не. Но мне бы'ло не до прекра'сных ви'дов! Все мои' мечты' поуди'ть ве'чером, когда', по слова'м отца', так хоро'шо клюёт ры'ба на та'кой реке', кото'рая не ху'же Дёмы, разлете'лись как дым, и я стоя'л то'чно приговорённый к како'му-нибудь наказа'нию. Вдруг го'лос отца' вы'вел меня' из отча'янного положе'ния. "Серё!жа, -- сказа'л он, -- я попрошу' у хозя'ина ло'шадь и ро'спуски, и он довезёт нас с тобо'й до И'ка. Мы там по'удим. Как то'лько со'лнце ста'нет сади'ться, я пришлю' тебя' с Ефре'мом. А сам я ворочу'сь, когда' уж бу'дет темно'. Проси'сь у ма'тери", -- приба'вил он, смотря' с улы'бкою в глаза' мое'й ма'тери. Я не говори'л ни сло'ва, но когда' мать взгляну'ла на меня', то прочла' всё на моём лице'. Она' почу'вствовала невозмо'жность лиши'ть меня' э'того сча'стия и с доса'дой сказа'ла отцу': "Как тебе' не сты'дно взмани'ть ребёнка? Ведь он опя'ть так же взволну'ется, как на Дёме!" Тут я получи'л употребле'ние языка' и при'нялся го'рячо уверя'ть, что бу'ду соверше'нно споко'ен; мать с больши'м неудово'льствием сказа'ла: "Ступа'й, но чтоб до зака'та со'лнца ты был здесь". Так неохо'тно да'нное позволе'ние обли'ло меня' холо'дной водо'й. Я хоте'л бы'ло сказа'ть, что не хочу' е'хать, но язы'к не повороти'лся. Че'рез не'сколько мину'т всё бы'ло гото'во: ло'шадь, у'дочки и червяки', и мы отпра'вились на Ик. Впосле'дствии я нашёл, что Ик ниче'м не ху'же Дёмы; но тогда' я не в состоя'нии был им восхища'ться: мысль, что мать отпусти'ла меня' про'тив своего' жела'ния, что она' недово'льна, беспоко'ится обо мне, что я отпу'щен на коро'ткое вре'мя, что сейча'с на'до возвраща'ться -- соверше'нно закры'ла мою' ду'шу от сла'дких впечатле'ний великоле'пной приро'ды и уже' зароди'вшейся во мне охо'ты, но ме'сто, куда' мы прие'хали, бы'ло пои'стине очарова'тельно! Са'жен за две'сти повы'ше Ик разделя'лся на два рукава', и'ли прото'ка, кото'рые текли' в весьма' бли'зком расстоя'нии друг от дру'га. Разделённая вода' бы'ла уже' не так глубока', и на обо'их прото'ках находи'лись высо'кие мосты' на сва'ях; оди'н прото'к был глу'бже и ти'ше, а дру'гой -- ме'льче и быстре'е. Та'кая же чуде'сная урема', как и на Дёме, росла' по берега'м И'ка. Прото'ки устремля'лись в глубь е'е и исчеза'ли в густо'й ча'ще дере'вьев и кусто'в. Да'лее, по обеи'м сторона'м И'ка, протека'вшего до сих пор по широ'кой и откры'той доли'не, подступа'ли го'ры, то леси'стые, то го'лые и камени'стые, как бу'дто гото'вые приня'ть реку' в своё владе'нье. Оте'ц мой вы'брал ме'сто для уже'нья, и они' о'ба с Евсе'ичем ско'ро приняли'сь за де'ло. Мне та'кже да'ли у'дочку и насади'ли крючо'к уже' не хле'бом, а червяко'м, и я неме'дленно пойма'л небольшо'го о'куня; у'дочку опра'вили, заки'нули и да'ли мне держа'ть уди'лище, но мне сде'лалось так гру'стно, что я положи'л его' и стал проси'ть отца', чтоб он отпра'вил меня' с Евсе'ичем к ма'тери. Оте'ц удиви'лся, говори'л, что ещё ра'но, что со'лнышко ещё це'лый час не ся'дет, но я продолжа'л проси'ться и начина'л уже' пла'кать. Оте'ц мой о'чень не люби'л и да'же боя'лся слез, и потому' приказа'л Евсе'ичу отвезти' меня' домо'й, а самому' поскоре'е вороти'ться, что'бы ве'чер поуди'ть вме'сте. Моё ско'рое возвраще'ние удиви'ло, да'же испуга'ло мать. "Что с тобо'й, -- вскри'кнула она', -- здоро'в ли ты?" Я отвеча'л, что соверше'нно здоро'в, но что мне не захоте'лось уди'ть. По нетвёрдому моему' го'лосу, по глаза'м, по'лным слез, она' прочла' всё, что происходи'ло в моём се'рдце. Она' обняла' меня', и мы о'ба запла'кали. Мать хоте'ла опя'ть меня' отпра'вить уди'ть к отцу', но я стал горячо' проси'ть не посыла'ть меня', потому' что жела'ние оста'ться бы'ло вполне' и'скренне. Мать почу'вствовала, что посла'ть меня' бы'ло бы таки'м же наси'лием, как и непозво'ленье е'хать, когда' я проси'лся. Евсе'ич бего'м побежа'л к отцу', а я оста'лся с ма'терью и сестро'й; мне вдруг сде'лалось так легко', так ве'село, что, ка'жется, я ещё и не испы'тывал та'кого удово'льствия. По'сле мно'гих не'жных слов, ласк и разгово'ров, позабо'тившись, чтоб хозя'йские со'баки бы'ли привя'заны и за'перты, мать приказа'ла мне вме'сте с сестри'цей побе'гать по двору'. Мы обежа'ли вокру'г приго'рка, на кото'ром стоя'ла на'ша каре'та, и нашли' там та'кую дико'винку, что я, запыха'вшись, с ра'достным кри'ком прибежа'л рассказа'ть о ней ма'тери. Де'ло состоя'ло в том, что с задне'й стороны', из среди'ны приго'рка, бил родни'к; чуваше'нин подста'вил коло'ду, и как все надво'рные строе'ния бы'ли ни'же родни'ка, то он провёл во'ду, во-пе'рвых, в ле'тнюю ку'хню, во-вторы'х, в огро'мное коры'то, и'ли вы'долбленную коло'ду, для мытья' белья', и, в-тре'тьих, в хле'вы, куда' загоня'лся на ночь скот и ло'шади. Всё э'то привело' меня' в восхище'ние, и обо всем я с жа'ром рассказа'л ма'тери. Мать улыба'лась и хвали'ла дога'дливость чуваше'нина, осо'бенно вы'годную потому', что ре'чка была' дово'льно далеко'. В дополне'ние моего' удово'льствия мать позво'лила мне развести' ма'ленький костёр огня' у са'мой каре'ты, потому' что наш двор был то'чно по'ле. Великоле'пно опуска'лось со'лнце за тёмные И'кские го'ры. Мы напи'лись ча'ю, пото'м поу'жинали при све'те моего' костра'. Оте'ц ещё не возвраща'лся. Не'сколько раз мелька'ла у меня' в голове' мысль: что'-то де'лается на берегу' И'ка? Ка'к-то клюёт там ры'ба? Но э'ти мы'сли не смуща'ли моего' ра'достного, све'тлого состоя'ния ду'ши. Како'й был ве'чер! Каки'м чу'дным свето'м озаря'ла нас постепе'нно угаса'ющая заря'! Как темне'ла понемно'гу вся окре'стность! Вот уже' и урема' И'ка скры'лась в бе'лом тума'не ро'сы, и мать сказа'ла мне: "Ви'дишь, Серё!жа, как там сы'ро, -- хорошо', что мы не там ночу'ем". Оте'ц всё ещё не возвраща'лся, и мать хоте'ла уже' посла'ть за ним, но то'лько что мы улегли'сь в каре'те, как подошёл оте'ц к окну' и ти'хо сказа'л: "Вы ещё не спи'те?" Мать попеня'ла ему', что он так до'лго не возвраща'лся. Ры'бы пойма'ли ма'ло, но оте'ц вы'удил большо'го жере'ха, кото'рого мне о'чень захоте'лось посмотре'ть. Евсе'ич принёс пук горя'щей лучи'ны, и я, не вылеза'я из каре'ты, полюбова'лся на э'ту сла'вную ры'бу. Оте'ц перекрести'л меня' и сел у'жинать. Ещё не'сколько слов, не'сколько ласк от ма'тери -- и кре'пкий сон овладе'л мно'ю. Мы никогда' ещё не поднима'лись так ра'но с ночле'га, потому' что ра'но останови'лись. Я впросо'нках слы'шал, как спусти'ли каре'ту с приго'рка, и совсе'м просну'лся, когда' сел к нам оте'ц. Мысль, что я сейча'с опя'ть уви'жу Ик, разгуля'ла меня', и я уже' не спал до со'лнечного восхо'да. При бле'ске как бу'дто пыла'ющей зари' подъе'хали мы к пе'рвому мо'сту че'рез Ик; вся урема' и осо'бенно река' то'чно дыми'лись. Я не смел опусти'ть стекла', кото'рое по'днял оте'ц, шёпотом сказа'в мне, что сы'рость вредна' для ма'тери; но и сквозь стекло' я ви'дел, что все дере'вья и о'ба моста' бы'ли соверше'нно мо'кры, как бу'дто от си'льного дождя'. Но как хоро'ш был Ик! Лёгкий пар подыма'лся от бы'стро теку'щих и места'ми завёртывающихся струй его'. Высо'кие дере'вья бы'ли до полови'ны заку'таны в тума'н. Как то'лько подняли'сь мы на и'зволок, тума'н исче'з и пе'рвый луч со'лнца прони'к почти' сза'ди в каре'ту и освети'л лицо' спяще'й про'тив меня' мое'й сестри'цы. Че'рез не'сколько мину'т мы все уже' кре'пко спа'ли. Ра'но подня'вшись, дово'льно ра'но прие'хали мы и на кормёжку в большо'е мордо'вское селе'ние Коро'вино. Там не'где бы'ло корми'ть в по'ле, но как мать моя' не люби'ла остана'вливаться в деревня'х, то мы расположи'лись ме'жду после'дним дворо'м и околи'цей. Сла'вного жере'ха, довезённого в мо'крой траве' соверше'нно све'жим, свари'ли на обе'д. Мать то'лько что отве'дала и то по про'сьбе отца': она' счита'ла ры'бу вре'дною для себя' пи'щей. Мне то'же да'ли небольшо'й кусо'чек с рёбер, и я нашёл его' необыкнове'нно вку'сным, что утвержда'л и мой оте'ц. Вы'кормив лошаде'й, мы вско'ре по'сле полдён, ча'су во второ'м пусти'лись в путь. Э'то был после'дний перее'зд до Багро'ва, всего' три'дцать пять верст. Мы торопи'лись, чтоб прие'хать пора'нее, потому' что в Коро'вине, где все зна'ли моего' де'душку и отца', мы услыха'ли, что де'душка нездоро'в. В продолже'ние доро'ги мы два ра'за перее'хали че'рез ре'ку Нася'гай по весьма' плохи'м моста'м. Пе'рвый мост был так ду'рен, что мы должны' бы'ли все вы'йти из каре'ты, да'же лошаде'й уно'сных отложи'ли и на одно'й па'ре ко'ренных ко`е-ка'к перетащи'ли на'шу тяжёлую и нагруже'нную каре'ту. Тут Нася'гай был ещё невели'к, но когда', верст че'рез де'сять, мы перее'хали его' в друго'й раз, то уже' уви'дели сла'вную реку', о'чень бы'струю и глубо'кую; но всё он был, по кра'йней ме'ре, вдво'е ме'ньше И'ка, и урема' его' состоя'ла из одни'х кусто'в. Со'лнце стоя'ло ещё о'чень высоко', "де'рева в два", как говори'л Евсе'ич, когда' мы с круто'й го'ры уви'дели Багро'во, лежа'щее в доли'не ме'жду двух больши'х прудо'в, до полови'ны заро'сших камыша'ми, и с одно'й стороны' окруже'нное высо'кими берёзовыми ро'щами. Я всё э'то о'чень хоро'шо рассмотре'л, потому' что гора' бы'ла крута', каре'ту на'добно бы'ло подтормози'ть и оте'ц пошёл со мно'ю пешко'м. Не зна'ю отчего', се'рдце у меня' так и би'лось. Когда' мать вы'глянула из око'шка и увида'ла Багро'во, я заме'тил, что глаза' е'е напо'лнились слеза'ми и на лице' выра'зилась грусть; хотя' и пре'жде, вслу'шиваясь в ра'зговоры отца' с ма'терью, я дога'дывался, что мать не лю'бит Багро'ва и что ей неприя'тно туда' е'хать, но я оставля'л э'ти слова' без понима'ния и да'же без внима'ния и то'лько в э'ту мину'ту по'нял, что есть каки'е-нибудь ва'жные причи'ны, кото'рые огорча'ют мою' мать. Оте'ц та'кже сде'лался неве'сел. Мне ста'ло гру'стно, и я с больши'м смуще'нием сел в каре'ту. В не'сколько мину'т дое'хали мы до крыльца' до'ма, кото'рый показа'лся мне печа'льным и да'же ма'леньким в сравне'нии с на'шим уфи'мским до'мом. БАГРО'ВО Ба'бушка и тётушка встре'тили нас на крыльце'. Они' с восклица'ниями и, как мне показа'лось, со слеза'ми обнима'лись и целова'лись с мои'м отцо'м и ма'терью, а пото'м и нас с сестро'й перецелова'ли. Я ту же мину'ту, одна'ко, почу'вствовал, что они' не так бы'ли ла'сковы с на'ми, как други'е городски'е да'мы, иногда' приезжа'вшие к нам. Ба'бушка была' ста'рая, о'чень то'лстая же'нщина, оде'тая то'чно в та'кой шушу'н и так же повя'занная платко'м, как на'ша ня'нька Ага'фья, а тётушка была' то'чно в та'кой же ко'фте и ю'бке, как на'ша Пара'ша. Я сейча'с заме'тил, что они' вообще' ка'к-то совсе'м не то, что моя' мать и'ли на'ши уфи'мские го'стьи. К де'душке снача'ла вошёл оте'ц и пото'м мать, а нас с сестри'цей оста'вили одни'х в за'ле. Мать успе'ла сказа'ть нам, чтоб мы бы'ли сми'рны, никуда' по ко'мнатам не ходи'ли и не говори'ли гро'мко. Тако'е приказа'ние вме'сте с недоста'точно ла'сковым приёмом так нас смути'ло, что мы оробе'ли и мо'лча сиде'ли на сту'ле соверше'нно одни', потому' что ня'нька Ага'фья ушла' в коридо'р, где окружи'ли её го'рничные де'вки и дворо'вые ба'бы. Так прошло' нема'ло вре'мени. Наконе'ц вы'шла мать и спроси'ла: "Где же ва'ша ня'нька?" Ага'фья вы'скочила из коридо'ра, уверя'я, что то'лько сию' мину'ту отошла' от нас, ме'жду тем как мы с са'мого прихо'да в за'лу её и не вида'ли, а слы'шали то'лько бормота'нье и шушу'канье в коридо'ре. Мать взяла' нас обо'их за ру'ки и ввела' в го'рницу де'душки; он лежа'л совсе'м разде'тый в посте'ли. Седа'я борода' отросла' у него' чуть не на вершо'к, и он показа'лся мне о'чень стра'шен. "Здра'вствуйте, вну'чек и вну'чка", -- сказа'л он, протяну'в нам ру'ку. Мать шепну'ла, чтоб мы её поцелова'ли. "Не разгляжу' тепе'рь, -- продолжа'л де'душка, жму'рясь и накры'в глаза' руко'ю, -- на кого' похо'ж Серё!жа: когда' я его' ви'дел, он ещё ни на кого' не походи'л. А Надёжа, ка'жется, похо'жа на мать. За'втра, бог даст, не вста'ну ли ка'к-нибудь с посте'ли. Де'ти, чать, с доро'ги ку'шать хотя'т; покорми'те же их. Ну, ступа'йте, ула'живайтесь на но'вом гнезде'". Мы все вы'шли. В гости'ной ожида'л нас самова'р. Ба'бушка хоте'ла напои'ть нас ча'ем с густы'ми жи'рными сли'вками и сдо'бными кренделя'ми, чего', коне'чно, нам хоте'лось; но мать сказа'ла, что она' сли'вок и жи'рного нам не даёт и что мы чай пьем по'стный, а вме'сто сдо'бных кренделе'й проси'ла дать обыкнове'нного бе'лого хле'ба. "Ну, так ты нам скажи', неве'стушка, -- говори'ла ба'бушка, -- что твои' де'тки едя'т и чего' не едя'т: а то ведь я не зна'ю, чем их по'тчевать; мы ведь лю'ди дереве'нские и ваши'х городски'х поря'дков не зна'ем". Тётушка подхвати'ла, что сестри'ца сама' бу'дет распоряжа'ться и что пусть по'вар Степа'н к ней при'ходит и спра'шивает, что ну'жно пригото'вить. Хотя' я не понима'л тогда' та'йной му'зыки эти'х слов, но я тут же почу'вствовал что'-то чужо'е, недоброхо'тное. Мать отвеча'ла о'чень почти'тельно, что напра'сно ма'тушка и сестри'ца беспоко'ятся о на'шем ку'шанье и что одного' кури'ного су'па бу'дет всегда' для нас доста'точно; что она' потому' не даёт мне молока', что была' напу'гана мое'й долговре'менной боле'знью, а что во'зле меня' и сестра' привы'кла пить по'стный чай. Пото'м ба'бушка предложи'ла мое'й ма'тери вы'брать для своего' помеще'нья одну' из двух ко'мнат: и'ли за'лу, и'ли гости'ную. Мать отвеча'ла, что она' жела'ла бы заня'ть гости'ную, но бои'тся, чтоб не бы'ло беспоко'йно сестри'це от та'кого бли'зкого сосе'дства с ма'ленькими детьми'. Тётушка возрази'ла, что стена' глуха'я, без две'ри, и потому' слы'шно не бу'дет, -- и мы за'няли гости'ную. С на'ми была' желе'зная двойна'я крова'ть, кото'рая вся разви'нчивалась и разбира'лась. Ефре'м с Фё!дором сейча'с её собра'ли и поста'вили, а Пара'ша пове'сила о'чень краси'вый, не зна'ю, из како'й ма'терии, ка'жется, кисе'йный за'навес; зна'ю то'лько, что на нем бы'ли та'кие прекра'сные буке'ты цвето'в, что я, мно'го лет спустя', находи'л большо'е удово'льствие их рассма'тривать; на око'шки пове'сили та'кие же гарди'ны -- и ко'мната вдруг получи'ла совсе'м друго'й вид, так что у меня' на се'рдце ста'ло веселеё. Доро'жные сундуки' та'кже притащи'ли в гости'ную и покры'ли ковро'м. Я не забы'л своего' я'щичка с ка'мешками, а та'кже свои'х книг и всё э'то разложи'л в углу' на сто'лике. Пе'ред у'жином оте'ц с ма'терью ходи'ли к де'душке и оста'лись у него' посиде'ть. Нас та'кже хоте'ли бы'ло своди'ть к нёму прости'ться, но ба'бушка сказа'ла, что не на'до его' беспоко'ить и что де'тям пора' спать. Оста'вшись одни' в но'вом своём гнезде', мы с сестри'цей приняли'сь болта'ть; я сказа'л одни' потому', что ня'нька опя'ть ушла' и, сто'я за дверьми', опя'ть приняла'сь с ке'м-то шепта'ться. Я сообщи'л мое'й сестри'це, что мне неве'село в Багро'ве, что я бою'сь де'душки, что мне хо'чется опя'ть в каре'ту, опя'ть в доро'гу, и мно'го тому' подо'бного; но сестри'ца, пло'хо понима'я меня', уже' дрема'ла и говори'ла та'кой вздор, что я смея'лся. Наконе'ц сон одоле'л её, я позва'л ня'ню, и она' уложи'ла мою' сестру' спать на одно'й крова'ти с ма'терью, где и мне пригото'влено бы'ло месте'чко; отцу' же постла'ли на канапе'. Я то'же лег. Мне бы'ло снача'ла гру'стно, пото'м ста'ло ску'чно, и я засну'л. Не зна'ю, ско'лько вре'мени я спал, но, просну'вшись, уви'дел при све'те лампа'ды, те'плившейся пе'ред о'бразом, что оте'ц лежи'т на своём канапе', а мать сиди'т по'дле него' и пла'чет. Мать до'лго говори'ла впо`лго'лоса, иногда' почти' шёпотом, и я не мог расслу'шать в свя'зи всех её рече'й, хотя' стара'лся как мо'жно вслу'шиваться. Сон отлете'л от мои'х глаз, и слова' ма'тери: "Как я их оста'влю? На кого'? Я умру' с тоски'; никако'й до'ктор мне не помо'жет", а та'кже слова' отца': "Ма'тушка, побереги' ты себя', ведь ты захвора'ешь; ты непреме'нно за'втра сля'жешь в посте'ль..." -- слова', схва'ченные мои'м де'тским напряжённым слу'хом на ле'ту, ме'жду мно'гими други'ми, встрево'жили, испуга'ли меня'. Мысль оста'ться в Багро'ве одни'м с сестро'й, без отца' и ма'тери, хотя' была' не но'вою для меня', но как бу'дто до сих пор не понима'емою; она' вдруг по'разила меня' таки'м у'жасом, что я на мину'ту потеря'л спосо'бность слы'шать и сообража'ть слы'шанное, и потому' многи'х разгово'ров не по'нял, хотя' и мог бы поня'ть. Наконе'ц мать, по уси'льным про'сьбам отца', согласи'лась лечь в посте'ль. Она' помоли'лась бо'гу, перекрести'ла нас с сестро'й и легла'. Я притвори'лся спя'щим; но в са'мом де'ле засну'л уже' тогда', когда' засну'ла моя' мать. Оправда'лось предсказа'ние моего' отца'! Просну'вшись, я уви'дел, что он и Пара'ша хлопота'ли о'коло мое'й ма'тери. Она' о'чень захвора'ла; у ней разлила'сь желчь и би'ла лихора'дка; она' и пре'жде быва'ла нездоро'ва, но всегда' на нога'х, а тепе'рь была' так слаба', что не могла' встать с посте'ли. Я никогда' ещё не вида'л её так больно'ю... страх и тоска' овладе'ли мной. Я уже' понима'л, что мои' сле'зы огорча'т больну'ю, что э'то бу'дет ей вре'дно -- и пла'кал потихо'ньку, заверну'вшись в широ'кие полы' за'навеса, за высо'ким изголо'вьем крова'ти. Оте'ц уви'дел э'то и, погрозя' па'льцем, указа'л на мать; я кивну'л и потря'с голово'ю в знак того', что понима'ю, в чем де'ло, и не встрево'жу больну'ю. Оте'ц ходи'л к де'душке и, воротя'сь, сказа'л, что ему' лу'чше и что он хо'чет встать. В за'ле тётушка разлива'ла чай, ня'ня позвала' меня' туда', но я не хоте'л отойти' ни на шаг от ма'тери, и оте'ц, боя'сь, что'бы я не распла'кался, е'сли ста'нут принужда'ть меня', сам принёс мне ча'ю и по'стный кре'ндель, то'чно тако'й, каки'е присыла'ли нам в Уфу' из Багро'ва; мы с сестро'й (да и все) о'чень их люби'ли, но тепе'рь кре'ндель не пошёл мне в го'рло, и, чтоб не принужда'ли меня' есть, я спря'тал его' под огро'мный пухови'к, на кото'ром лежа'ла мать. Я слы'шал в беспреста'нно растворяему'ю дверь, как ве'село болта'ла моя' сестри'ца с ба'бушкой и тётушкой, и мне бы'ло отчего'-то доса'дно на неё. Я слы'шал, как повели' её к де'душке, и почу'вствовал, что сейча'с приду'т за мной. Предчу'вствие испо'лнилось ту же мину'ту: тётушка прибежа'ла, говоря', что де'душка меня' спра'шивает. Оте'ц гро'мко сказа'л: "Серё!жа, ступа'й к де'душке". Мать ти'хо подозвала' меня' к себе', разгла'дила мои' во'лосы, при'стально посмотре'ла на мои' покрасне'вшие глаза', поцелова'ла меня' в лоб и сказа'ла на у'хо: "Будь умён и ла'сков с де'душкой", и глаза' её напо'лнились слеза'ми. Каково' же бы'ло мне идти'! Оте'ц оста'лся с ма'терью, а тётушка повела' меня' за ру'ку. Ви'дно, мно'го страда'ния и стра'ха выража'лось на моём лице', потому' что тётушка, останови'вшись в лаке'йской, приласка'ла меня' и сказа'ла: "Не бо'йся, Серё!жа! Де'душка тебя' не уку'сит". Я едва' мог уде'рживать сле'зы, гото'вые хлы'нуть из глаз, и ро'бко переступи'л поро'г де'душкиной го'рницы. Он сиде'л на ко'жаных, стари'нных, каки'х-то дико'винных кре'слах, везде' по края'м уни'занных ме'дными ши'шечками... Как э'то стра'нно! Э'ти кре'сла и ме'дные ши'шечки пре'жде всего' ки'нулись мне в глаза', привлекли' моё внима'ние и как бу'дто рассе'яли и немно'го ободри'ли меня'. Де'душка был в хала'те, на коле'нях у него' сиде'ла сестри'ца. Уви'дя меня', он сейча'с спусти'л её на пол и ла'сково сказа'л: "Подойди'-ка ко мне, Серё!жа", и протяну'л ру'ку. Я поцелова'л её. "Что э'то у тебя' глаза' кра'сны? Ты, ника'к, пла'кал, да и тепе'рь хо'чешь пла'кать? Ви'дно, ты бои'шься и не лю'бишь де'душку?" -- "Ма'менька больна'", -- сказа'л я, собра'в все си'лы, чтоб не запла'кать. Тут ба'бушка и тётушка приняли'сь расска'зывать, что я у'жасть как привя'зан к ма'тери, что не отхожу' от неё ни на пядь и что она' уже' меня' так приучи'ла. Говори'ли мно'го в э'том ро'де; но де'душка как бу'дто не слу'шал их, а сам так при'стально и доброду'шно смотре'л на меня', что ро'бость моя' ста'ла проходи'ть. "Зна'ете ли, на кого' похо'ж Серё!жа? -- гро'мко и ве'село сказа'л он. -- Он весь в дя'дю, Григо'рья Петро'вича". С э'тими слова'ми он взял меня', посади'л к себе' на коле'ни, погла'дил, поцелова'л и сказа'л: "Не плачь, Серё!жа. Мать выздоровеёт. Ведь э'то не сме'ртное", -- и на'чал меня' расспра'шивать о'чень мно'го и о'чень до'лго об Уфе' и о том, что я там де'лал, о доро'ге и прочеё. Я ободри'лся и разговори'лся, осо'бенно о кни'жках и о доро'ге. Де'душка слу'шал меня' внима'тельно, приве'тливо улыба'лся, наконе'ц сказа'л, ка'к-то значи'тельно посмотря' на ба'бушку и тётушку: "Э'то хорошо', что ты мать лю'бишь. Она' ходи'ла за тобо'й, не щадя' живота'. Ступа'й к ней, то'лько не шуми', не беспоко'й её и не плачь". Я отвеча'л, что ма'менька не уви'дит, что я спря'чусь в по'лог, когда' захо'чется пла'кать, поцелова'л ру'ку у де'душки и побежа'л к ма'тери. Сестри'ца оста'лась. Мать как бу'дто испуга'лась, услыха'в мои' ско'рые ша'ги, но увида'в моё ра'достное лицо', са'ма обра'довалась. Я поспеши'л рассказа'ть с мале'йшими подро'бностями моё пребыва'ние у де'душки, и ко'жаные кре'сла с ме'дными ши'шечками та'кже не бы'ли забы'ты: оте'ц и да'же мать не мо'гли не улыба'ться, слу'шая моё горячеё и обстоя'тельное описа'ние кре'сел. "Сла'ва бо'гу, -- сказа'ла мать, -- я ви'жу, что ты де'душке понра'вился. Он до'брый, ты до'лжен люби'ть его'..." Я отвеча'л, что люблю' и, пожа'луй, сейча'с опя'ть пойду' к нему'; но мать возрази'ла, что э'того не ну'жно, и попроси'ла отца' сейча'с пойти' к де'душке и посиде'ть у него': ей хоте'лось знать, что он ста'нет говори'ть обо мне и об сестри'це. Хотя' я, по-ви'димому, был дово'лен приёмом де'душки, но всё мне каза'лось, что он не так обра'довался мне, как я ожида'л, су'дя по расска'зам. Я спроси'л об э'том мать. Она' отвеча'ла, что де'душка тепе'рь нездоро'в, что ему' не до нас, а потому' он и нела'сков. Вме'сте с Пара'шей я стал хлопота'ть и уха'живать о'коло больно'й, подава'я ей како'е-то лека'рство, кото'рое она' сде'лала по Буха'ну, и питье'" из клю'квы. Она' попроси'ла бы'ло лимо'нов, но ей отвеча'ли, что их да'же не ви'дывали. "Как я глупа'", -- сказа'ла мать как бу'дто про себя' и спроси'ла клю'квы. Пара'ша сейча'с принесла' це'лую полоска'тельную ча'шку, приба'вя, что "клю'квы у них мно'го: им ка'ждый год, по пе'рвому зи'мнему пути', по це'лому во'зу приво'зят её из Ста'рого Багро'ва". Пото'м мать приказа'ла привяза'ть к свое'й голове' чёрного хле'ба с у'ксусом, кото'рый мне так нра'вился, что я понемно'жку клал его' к себе' в рот; пото'м она' захоте'ла как бу'дто усну'ть и заста'вила меня' чита'ть. Я сейча'с при'нялся за "Де'тское чте'ние", и в са'мом де'ле мать засну'ла и спала' це'лый час. Я ви'дел в око'шко, что сестри'ца гуля'ла с ня'нькой Агафье'й по саду', ме'жду разросши'мися, ста'рыми, необыкнове'нной величины' куста'ми сморо'дины и барбари'са, каки'х я ни пре'жде, ни по'сле не ви'дывал; я заме'тил, как выпа'рхивали из них пти'чки с красно-же'лтыми хво'стиками. Заме'тил, что из одного' та'кого куста' вы'прыгнула пёстрая ко'шка -- и мне о'чень захоте'лось туда'. Как то'лько мать просну'лась и сказа'ла, что ей немно'жко полу'чше, вошёл оте'ц. Я се'йчас попроси'лся гуля'ть в сад вме'сте с сестро'й; мать позво'лила, приказа'в мне не подходи'ть к реке', чего' и'менно я жела'л, потому' что оте'ц ча'сто разгова'ривал со мной о своём любе'зном Бугурусла'не и мне хоте'лось посмотре'ть на него' побли'же. В са'ду я уви'дел, что са'да нет да'же и тако'го, каки'е я вида'л в Уфе'. Э'то был скоре'е огоро'д, состоя'вший из одни'х я'годных кусто'в, осо'бенно из кусто'в бе'лой, кра'сной и чёрной сморо'дины, усы'панной я'годами, и из я'блонь, бо'льшею ча'стью поме'рзших про'шлого го'да, кото'рые бы'ли спи'лены и вновь при'виты черенка'ми; всё э'то заключа'лось в огоро'де и бы'ло окру'жено высо'кими наво'зными гря'дками арбу'зов, дынь и тыкв, бесчи'сленным мно'жеством гря'док с огурца'ми и вся'кими огоро'дными овоща'ми, ра'зными горо'хами, боба'ми, ре'дькою, морко'вью и проч. Вдоба'вок ко всему' везде', где то'лько бы'ло месте'чко, росли' подсо'лнечники и укро'п, кото'рый там называ'ли "копро'м", наконе'ц, на лощи'не, залива'емой весенне'й водо'й, зелене'ло стра'шное коли'чество капу'сты... Вся э'та некраси'вая смесь мне о'чень понра'вилась, нра'вится да'же и тепе'рь, и, коне'чно, гора'здо бо'лее подстри'женных ли'повых и'ли берёзовых алле'й и несча'стных ёлок, из кото'рых выре'зывают комо'ды, пирами'ды и шары'. С пра'вой стороны', во'зле са'мого до'ма, текла' бы'страя и глубо'кая река' и'ли ре'чка, кото'рая вдруг повора'чивала нале'во и таки'м о'бразом составля'я у'гол, с двух сторо'н то'чно огора'живала так называ'емый сад. Едва' мы успе'ли его' обойти' и осмотре'ть, едва' успе'ли переговори'ть с сестрице'й, кото'рая с по'мощью ня'ньки рассказа'ла мне, что де'душка до'лго продержа'л её, о'чень ласка'л и наконе'ц посла'л гуля'ть в сад, -- как прибежа'л Евсе'ич и позва'л нас обе'дать; в э'то вре'мя, то есть ча'су в двена'дцатом, мы обыкнове'нно за'втракали, а обе'дали ча'су в тре'тьем; но Евсе'ич сказа'л, что де'душка всегда' обе'дает в по'лдень и что он сиди'т уже' за столо'м. Мы поспеши'ли в дом и вошли' в за'лу. Де'душка приказа'л нас с сестрице'й поса'дить за стол пря'мо про'тив себя', а как высо'ких де'тских кре'сел с на'ми не бы'ло, то подложи'ли под нас ку'чу поду'шек, и я смея'лся, как высоко' сиде'ла моя' сестри'ца, хотя' сам сиде'л немно'го пони'же. Я вспо'мнил, что, вороти'вшись из са'ду, не был у ма'тери, и стал проси'ться сходи'ть к ней; но оте'ц, сиде'вший по'дле меня', шепну'л мне, чтоб я переста'л проси'ться и что я схожу' по'сле обе'да; он сказа'л э'ти слова' таки'м стро'гим го'лосом, како'го я никогда' не слы'хивал, -- и я замолча'л. Де'душка хоте'л нас корми'ть ра'зными свои'ми ку'шаньями, но ба'бушка останови'ла его', сказа'в, что Со'фья Никола'вна ничего' тако'го де'тям не даёт и что для них пригото'влен суп. Де'душка помо'рщился и сказа'л: "Ну, так пусть оте'ц ко'рмит их как зна'ет". Сам он и вся семья' е'ли по'стное, и де'душка, несмотря' на то что пе'рвый день как встал с посте'ли, ку'шал ботви'нью, ры'бу, ра'ки, ка'шу с каки'м-то по'стным молоко'м и грибы'. За'пах по'стного ма'сла бро'сился мне в нос, и я сказа'л: "Как нехорошо' пахне'т!" Оте'ц дёрнул меня' за рука'в и опя'ть шепну'л мне, чтоб я не смел э'того говори'ть, но де'душка слы'шал мои' слова' и сказа'л: "Эге', брат, како'й ты не'женка". Ба'бушка и тётушка улыбну'лись, а мой оте'ц покрасне'л. По'сле обе'да де'душка зашёл к мое'й ма'тери, кото'рая лежа'ла в посте'ли и ничего' в э'тот день не е'ла. Посиде'в немно'го, он пошёл почива'ть, и вот наконе'ц мы оста'лись одни', то есть: оте'ц с ма'терью и мы с сестрице'й. Тут я узна'л, что де'душка при'ходил к нам пе'ред обедо'м и, уви'дя, как в са'мом де'ле больна' моя' мать, о'чень сожале'л об ней и сове'товал е'хать неме'дленно в Оренбу'рг, хотя' пре'жде, что бы'ло мне изве'стно из разгово'ров отца' с ма'терью, он называ'л э'ту пое'здку причу'дами и пусто'ю тра'тою де'нег, потому' что не ве'рил до'кторам. Мать отвеча'ла ему', как мне расска'зывали, что тепе'решняя её боле'знь де'ло случа'йное, что она' ско'ро пройдёт и что для пое'здки в Оренбу'рг ей ну'жно не'сколько вре'мени опра'виться. Сно'ва порази'ла меня' мысль об разлу'ке с ма'терью и отцо'м. Остава'ться нам одни'м с сестрице'й в Багро'ве на це'лый ме'сяц каза'лось мне так стра'шно, что я сам не знал, чего' жела'ть. Я вспо'мнил, как сам проси'л ещё в Уфе' мою' мать е'хать поскоре'е лечи'ться, но сло'ва, слы'шанные мно'ю в проше'дшую ночь: "Я умру' с тоски', никако'й до'ктор мне не помо'жет", поколеба'ли во мне уверенно'сть, что мать воро'тится из Оренбу'рга здоро'вою. Всё э'то я объясня'л ей и отцу' как уме'"л, сопровожда'я свои' объясне'ния слеза'ми; но для ма'тери мое'й не'трудно бы'ло уве'рить меня' во всем, что ей уго'дно, и соверше'нно успоко'ить, и я ско'ро, несмотря' на страх разлу'ки, стал жела'ть то'лько одного': скоре'йшего отъе'зда ма'меньки в Оренбу'рг, где непреме'нно вы'лечит её до'ктор. С э'тих пор я заме'тил, что мать сде'лалась осторо'жна и не говори'ла при мне ничего' тако'го, что могло' бы меня' встрево'жить и'ли испуга'ть, а е'сли и говори'ла, то так ти'хо, что я ничего' не мог расслы'шать. Она' заставля'ла меня' долеё обыкнове'нного чита'ть, игра'ть с сестрице'й и гуля'ть с Евсе'ичем; да'же отпуска'ла с отцо'м на ме'льницу и на о'стров. Пруд и о'стров о'чень мне нра'вились, но, коне'чно, не так, как бы понра'вились в друго'е вре'мя и как горячо' полюби'л я их впо'следствии. Че'рез не'сколько дней мать вста'ла с посте'ли; её лихора'дка и желчь прошли', но она' ещё бо'льше похуде'ла и глаза' её пожелте'ли. Ско'ро я заме'тил, что ста'ли реши'тельно сбира'ться в Оренбу'рг и что сам де'душка торопи'л отъе'здом, потому' что путь был небли'зкий. Оди'н раз мать при мне говори'ла ему', что бои'тся обремени'ть ма'тушку и сестри'цу присмо'тром за детьми'; бои'тся обеспоко'ить его', е'сли кто'-нибудь из дете'й захвора'ет. Но де'душка возра'зил, и как бу'дто с се'рдцем, что э'то всё пустяки', что ведь де'ти не чужи'е и что кому' же, как не родно'й ба'бушке и тётке, присмотре'ть за ни'ми. Мать говори'ла, что ня'нька у нас не благона'дежна и что ухо'д за мной она' поруча'ет Ефре'му, о'чень до'брому и усе'рдному челове'ку, и что он бу'дет со мной ходи'ть гуля'ть. Де'душка отвеча'л: "Ну что же, хорошо'. Ефре'м до'брой поро'ды, а не то, пожа'луй, я дам тебе' свою' Аксю'тку ходи'ть за детьми'". Мать отклони'ла тако'е ми'лостивое предложе'ние под ра'зными предло'гами; она' зна'ла, что Акси'нья недо'брая. Де'душка с неудово'льствием промо'лвил: "Ну, как хо'чешь; я ведь с свое'й Аксю'ткой не навя'зываюсь". Слы'шал я та'кже, как моя' мать проси'ла и моли'ла со слеза'ми ба'бушку и тётушку не оста'вить нас, присмотре'ть за на'ми, не корми'ть по'стным ку'шаньем, и, в слу'чае нездоро'вья, не лечи'ть обыкнове'нными их лека'рствами: гарле'мскими ка'плями и эссе'нцией до'лгой жи'зни, кото'рыми они' лечи'ли всех, и старико'в и младе'нцев, от всех боле'зней. Ба'бушка и тётушка, кото'рые бы'ли недово'льны, что мы остаёмся у них на рука'х, и да'же не скрыва'ли э'того, обеща'ли, покоря'ясь во'ле де'душки, что бу'дут смотре'ть за на'ми неусы'пно и выполня'ть все про'сьбы мое'й ма'тери. На вся'кий слу'чай мать оста'вила некото'рые лека'рства из свое'й апте'ки и да'же написа'ла, как и когда' их употребля'ть, е'сли кто'-нибудь из нас захвора'ет. Э'то бы'ло пору'чено тётушке Татья'не Степа'новне, кото'рая всё-таки бы'ла подобреё други'х и не могла' не чу'вствовать жа'лости к слеза'м больно'й ма'тери, впервы'е расстаю'щейся с ма'ленькими детьми'. Всё э'то вре'мя, до отъе'зда ма'тери, я находи'лся в трево'жном состоя'нии и да'же в борьбе' с сами'м собо'ю. Ви'дя мать бле'дною, худо'ю и сла'бою, я жела'л то'лько одного', чтоб она' е'хала поскореё к до'ктору; но как то'лько я и'ли остава'лся оди'н, и'ли хотя' и с други'ми, но не вида'л пе'ред собо'ю ма'тери, тоска' от приближа'ющейся разлуки' и страх оста'ться с де'душкой, ба'бушкой и тётушкой, кото'рые не бы'ли так ла'сковы к нам, как мне хоте'лось, не люби'ли и'ли так ма'ло люби'ли нас, что моё се'рдце к ним не лежа'ло, овладева'ли мной, и моё воображе'ние, ра'звитое не по ле'там, вдруг представля'ло мне та'кие стра'шные карти'ны, что я броса'л всё, чем тогда' зани'мался: кни'жки, ка'мешки, оставля'л да'же гуля'нье по саду' и прибега'л к ма'тери как безу'мный, в тоске' и стра'хе. Не'сколько раз гото'в я был бро'ситься к ней на ше'ю и проси'ть, чтоб она' не е'здила и'ли взяла' нас с собо'ю; но больно'е её лицо' заставля'ло меня' опо'мниться, и жела'нье, чтоб она' е'хала лечи'ться, всегда' побежда'ло мою' тоску' и страх. Я не пони'маю тепе'рь, отчего' оте'ц и мать реши'лись оста'вить нас в Багро'ве. Они' е'хали в той же каре'те, и мы то'чно так же могли' бы помести'ться в ней; но мать никогда' не име'ла э'того наме'рения и ещё в Уфе' сказа'ла мне, что ни под каки'м ви'дом не мо'жет нас взять с собо'ю, что она' должна' е'хать одна' с отцо'м; э'то наме'ренье ни ра'зу не поколеба'лось и в Багро'ве, и я вполне' ве'рил в невозмо'жность перемени'ть его'. Че'рез неде'лю, кото'рая, несмотря' на мою' печа'ль и мучи'тельные трево'ги, необыкнове'нно ско'ро прошла' для меня', оте'ц и мать уе'хали. При проща'нье я уже' не уме'"л совладе'ть с собо'ю, и мы о'ба с сестро'й пла'кали и рыда'ли; мать та'кже. Когда' каре'та съе'хала со двора' и пропа'ла из мои'х глаз, я пришёл в исступле'нье, бро'сился с крыльца' и побежа'л догоня'ть каре'ту с кри'ком: "Ма'менька, вороти'сь!" Э'того никто' не ожида'л, и потому' не вдруг могли' меня' останови'ть; я успе'л перебежа'ть че'рез двор и вы'бежать на у'лицу. Евсе'ич пе'рвый догна'л меня', за ним бежа'ло мно'жество наро'да; он схвати'л меня' и, кре'пко держа' на рука'х, принёс домо'й. Де'душка с ба'бушкой стоя'ли на крыльце', а тётушка шла к нам навстре'чу; она' ста'ла угова'ривать и ласка'ть меня', но я ничего' не слу'шал, крича'л, пла'кал и стара'лся вы'рваться из кре'пких рук Евсе'ича. Когда' он взошёл на крыльцо', поста'вил меня' на но'ги пе'ред де'душкой, де'душка серди'то кри'кнул: "Переста'нь реве'ть. О чем пла'чешь? Мать воро'тится, не оста'нется жить в Оренбу'рге". И я присмире'л. Де'душка пошёл в свою' го'рницу, и я слы'шал, как ба'бушка, идя' за ним, говори'ла: "Вот, ба'тюшка, сам ви'дишь. Мно'го бу'дет нам хлопо'т: де'ти о'чень избало'ваны". Тётушка взяла' меня' за ру'ку и повела' в гости'ную, то есть в на'шу спа'льную ко'мнату. Ми'лая моя' сестри'ца, держа'сь за другу'ю мою' ру'ку и са'ма облива'ясь ти'хими слеза'ми, говори'ла: "Не плачь, бра'тец, не плачь". Когда' мы вошли' в гости'ную и я уви'дел крова'ть, на кото'рой мы обыкнове'нно спа'ли вме'сте с ма'терью, я бро'сился на посте'ль и сно'ва при'нялся гро'мко рыда'ть. Тётушка, Евсе'ич и ня'нька Ага'фья употребля'ли все уси'лия, чтоб успоко'ить меня' кни'жками, шту'фами, игру'шками и разгово'рами. Евсе'ич про'бовал останови'ть мои' сле'зы расска'зами о доро'ге, о Дёме, об уже'нье и рыбака'х, но всё бы'ло напра'сно; то'лько утоми'вшись от слез и рыда'нья, я наконе'ц, сам не зна'ю как, засну'л. ПРЕБЫВА'НИЕ В БАГРО'ВЕ БЕЗ ОТЦА' И МА'ТЕРИ И с ли'шком ме'сяц про'жили мы с сестри'цей, без отца' и ма'тери, в негостеприи'мном тогда' для нас Багро'ве, большу'ю часть вре'мени заклю'ченные в свое'й ко'мнате, потому' что ско'ро наступи'ла сыра'я пого'да и гуля'нье на'ше по саду' прекрати'лось. Вот как текла' э'та однообра'зная и невесёлая жизнь: как ско'ро мы просы'пались, что быва'ло всегда' ча'су в восьмо'м, ня'нька води'ла нас к де'душке и ба'бушке; с на'ми здоро'вались, говори'ли не'сколько слов, а иногда' почти' и не говори'ли, пото'м отсыла'ли нас в на'шу ко'мнату; о'коло двена'дцати часо'в мы выходи'ли в за'лу обе'дать; хотя' от нас была' дверь пря'мо в за'лу, но она' была' заперта' на ключ и да'же заве'шена ковро'м, и мы проходи'ли че'рез коридо'р, из кото'рого тогда' ещё была' дверь в гости'ную. За обе'дом нас всегда' сажа'ли на друго'м конце' стола', пря'мо про'тив де'душки, всегда' на высо'ких поду'шках; иногда' он быва'л ве'сел и говори'л с на'ми, осо'бенно с сестри'цей, кото'рую называ'л козу'лькой; а иногда' он был тако'й серди'тый, что ни с кем не говори'л; ба'бушка и тётушка та'кже молча'ли, и мы с сестри'цей, соску'чившись, начина'ли перешёптываться ме'жду собо'й; но Евсе'ич, кото'рый всегда' стоя'л за мои'м сту'лом, сейча'с остана'вливал меня', шепну'в мне на у'хо, что'бы я молча'л; то же де'лала ня'нька Ага'фья с мое'й сестри'цей. По'сле они' сказа'ли нам, что'бы мы не сме'ли говори'ть, когда' ста'рый ба'рин, то есть де'душка, не ве'сел. По'сле обе'да мы сейча'с у'ходили в свою' ко'мнату, куда' в шесть часо'в приноси'ли нам чай; часо'в в во'семь обыкнове'нно у'жинали, и нас то'чно так же, как к обе'ду, води'ли в за'лу и сажа'ли про'тив де'душки; сейча'с по'сле у'жина мы проща'лись и у'ходили спать. Пе'рвые дни загля'дывала к нам в ко'мнату тётушка и как бу'дто забо'тилась о нас, а пото'м ста'ла ходи'ть ре'же и наконе'ц совсе'м переста'ла. Мы то'лько и вида'лись с не'ю и со все'ми за обе'дом, у'жином, при у'треннем здоро'ванье и вече'рнем проща'нье. Снача'ла загля'дывали к нам, под ра'зными предло'гами, го'рничные девчо'нки и де'вушки, да'же дворо'вые же'нщины, проси'ли у нас "поцелова'ть ру'чку", к чему' мы не бы'ли приу'чены и потому' не соглаша'лись, ко'е о чем спра'шивали и у'ходили; пото'м все соверше'нно нас оста'вили, и, ка'жется, по прика'занью ба'бушки и'ли тётушки, кото'рая (я сам слы'шал) говори'ла, что "Со'фья Никола'вна не лю'бит, чтоб лаке'и и де'вки разгова'ривали с её детьми'". Ня'нька Ага'фья от у'треннего ча'я до обе'да и от обе'да до вече'рнего ча'я та'кже куда'-то у'ходила, но зато' Евсе'ич це'лый день не отлуча'лся от нас и да'же спал всегда' в коридо'ре у на'ших двере'й. Он и'ли забавля'л нас расска'зами, и'ли игра'л с на'ми, и'ли слу'шал мое' чте'ние. Ту'т-то мы ещё бо'льше сжили'сь с ми'лой мое'й сестри'цей, хотя' она' была' так ещё мала', что я не мог вполне' разделя'ть с ней всех мои'х мы'слей, чувств и жела'ний. Она', наприме'р, не понима'ла, что нас ма'ло лю'бят, а я пони'мал э'то соверше'нно; оттого' она' была' смелеё и веселе'е меня' и ча'сто са'ма загова'ривала с де'душкой, ба'бушкой и тёткой; её и люби'ли за то гора'здо бо'льше, чем меня', осо'бенно де'душка; он да'же иногда' присыла'л за ней и подо'лгу держа'л у себя' в го'рнице. Я о'чень э'то ви'дел, но не зави'довал ми'лой сестри'це, во-пе'рвых, потому', что о'чень люби'л её, и, во-вторы'х, потому', что у меня' не бы'ло располо'женья к де'душке и я чу'вствовал всегда' нево'льный страх в его' прису'тствии. Должно' сказа'ть, что была' осо'бенная причи'на, почему' я не люби'л и боя'лся де'душки: я свои'ми глаза'ми ви'дел оди'н раз, как он серди'лся и то'пал нога'ми; я слы'шал пото'м из свое'й ко'мнаты каки'е-то стра'шные и жа'лобные кри'ки. Ня'нька Ага'фья не заме'длила мне всё объясни'ть, хотя' до'брый Евсе'ич по'нял, заче'м она' расска'зывает дитя'ти то, о чем ему' и знать не на'до. И так неприме'тно устро'ился у нас осо'бый мир в те'сном углу' на'шем, в на'шей гости'ной ко'мнате. Пе'рвые дни по'сле отъе'зда отца' и ма'тери я провёл в беспреста'нной тоске' и слеза'х, но ма`ло-пома'лу успоко'ился, осмотре'лся вокру'г себя' и устро'ился. Вся'кий день я принима'лся учи'ть чита'ть ма'ленькую сестри'цу, и соверше'нно без по'льзы, потому' что во всё вре'мя пребыва'ния на'шего в Багро'ве она' не вы'учила да'же а'збуки. Вся'кий день заставля'л её слу'шать "Де'тское чте'ние", чита'я сря'ду все статьи' без исключе'ния, хотя' мно'гих сам не понима'л. Бе'дная слу'шательница моя' ча'сто зева'ла, напряжённо устреми'в на меня' свои' прекра'сные гла'зки, и засыпа'ла иногда' под моё чте'ние; тогда' я принима'лся с ней игра'ть, стро'я городки' и це'ркви из чу'рочек и'ли до'ма, в кото'рых хозя'евами бы'ли её ку'клы; са'мая люби'мая её игра' была' игра' "в го'сти": мы сади'лись по ра'зным угла'м, я брал к себе' одну' и'ли две из её ку'кол, с кото'рыми приезжа'л в го'сти к сестри'це, то есть переходи'л из одного' угла' в друго'й. У сестри'цы всегда' бы'ло не'сколько ку'кол, кото'рые все называ'лись её до'чками и'ли племя'нницами; тут бы'ло мно'го разгово'ров и угоще'ний, по'лное передра'зниванье больши'х люде'й. Я о'чень по'мню, что пуска'лся в ра'зные вы'думки и расска'зывал ра'зные небыва'лые со мной приключе'ния, не'которым основа'нием и'ли образцо'м кото'рых бы'ли прочи'танные мно'ю в кни'жках и'ли слы'шанные происше'ствия. Так, наприме'р, я расска'зывал, что у меня' в до'ме был пожа'р, что я вы'прыгнул с двумя' детьми' из око'шка (то есть с двумя' ку'клами, кото'рых держа'л в рука'х); и'ли что на меня' напа'ли разбо'йники и я всех их победи'л; наконе'ц, что в багро'вском саду' есть пеще'ра, в кото'рой живёт Змей Горы'ныч о семи' голова'х, и что я наме'рен их отруби'ть. Мне о'чень бы'ло прия'тно, что мои' расска'зы производи'ли впечатле'ние на мою' сестри'цу и что мне иногда' удава'лось да'же напуга'ть её; одну' ночь она' ху'до спала', просы'палась, пла'кала и всё ви'дела во сне то разбо'йников, то Змея' Горы'ныча и прибавля'ла, что э'то бра'тец её напуга'л. Ня'ня погрози'ла мне, что пожа'луется де'душке, и я укроти'л пла'менные поры'вы моёй де'тской фанта'зии. Во вре'мя отсу'тствия отца' и ма'тери три тётушки перебыва'ли в гостя'х в Багро'ве. Пе'рвая была' Алекса'ндра Степа'новна; она' произвела' на меня' са'мое неприя'тное впечатле'ние, а та'кже и муж её, кото'рый, одна'ко, нас с сестро'й о'чень люби'л, ча'сто сажа'л на коле'ни и беспреста'нно целова'л. Но'вая тётушка совсе'м нас не люби'ла, всё насмеха'лась над на'ми, называ'ла нас городски'ми не'женками, и ско'лько я мог поня'ть, о'чень нехорошо' говори'ла о моёй ма'тери и смея'лась над мои'м отцо'м. Её муж быва'л иногда' ка'к-то стра'нен и да'же стра'шен: шуме'л, брани'лся, пел пе'сни и, должно' быть, говори'л о'чень дурны'е слова', потому' что о'бе тётушки зажима'ли ему' рот рука'ми и пуга'ли, что де'душка идёт, чего' он о'чень боя'лся и тотча'с уходи'л от нас. Втора'я прие'хавшая тётушка была' Акси'нья Степа'новна, кре'стная моя' мать; э'та была' предо'брая, нас о'чень люби'ла и о'чень ласка'ла, осо'бенно без други'х; она' да'же привезла' нам гости'нца, изю'ма и черносли'ву, но отдала' ти'хонько от всех и веле'ла так есть, что'бы никто' не вида'л; она' пожури'ла ня'ньку на'шу за неопря'тность в ко'мнате и пла'тье, приказа'ла переменя'ть ча'ще бельё и погрози'ла, что ска'жет Со'фье Никола'вне, в како'м ви'де нашла' дете'й; мы о'чень обра'довались её ла'сковым реча'м и о'чень её полюби'ли. Одно' смути'ло меня': приказа'нье есть поти'хоньку пода'ренные е'ю ла'комства. Мать и оте'ц приуча'ли меня' ничего' ти'хонько не де'лать, и я реши'лся спря'тать изю'м и черносли'в до прие'зда ма'тери. Тре'тья тётушка, Елизаве'та Степа'новна, кото'рую все называ'ли генера'льшей, приезжа'ла на коро'ткое вре'мя; э'та тётушка была' прего'рдая и ничего' с на'ми не говори'ла. Она' привезла' с собо'ю двух дочере'й, кото'рые бы'ли поста'рше меня'; она' оста'вила их погости'ть у де'душки с ба'бушкой и са'ма дня че'рез три уе'хала. По-види'мому, пребыва'ние двух двою'родных сестри'ц мо'гло бы развесели'ть нас и сде'лать на'шу жизнь болеё прия'тною, но вы'шло совсе'м не так, и положе'ние на'ше ста'ло е'ще грустнеё, по крайне'й ме'ре моё. Я о'чень ви'дел, что с ни'ми поступа'ют совсе'м не так, как с на'ми; их и люби'ли, и ласка'ли, и весели'ли, и угоща'ли ра'зными ла'комствами; им да'же чай налива'ли сла'ще, чем нам: я узна'л э'то неча'янно, взя'вши оши'бкой ча'шку двою'родной сестры'. Де'вочки э'ти, разумеётся, ни в чем не бы'ли винова'ты: они' чужда'лись нас, но, как их научи'ли и как им прика'зывали, так они' и обходи'лись с на'ми. Я про'бовал им чита'ть, но они' не хоте'ли слу'шать и называ'ли меня' дьячко'м. Они' бы'ли в до'ме свои': вся де'вичья и вся дво'рня их зна'ла и люби'ла, и им бы'ло о'чень ве'село, а на нас никто' и не смотре'л. Я ча'сто слы'шал сквозь дверь в коридо'ре шёпот и сде'ржанный смех, а иногда' и хо'хот и возню'; Евсе'ич ска'зывал мне, что э'то го'рничные де'вушки игра'ли с ба'рышнями и пря'тались за сундука'ми в пери'нах и поду'шках, кото'рыми был зава'лен по обе'им сторона'м широ'кий коридо'р. Евсе'ич предлага'л и мне поигра'ть, и мне са'мому иногда' хоте'лось, но у меня' недостава'ло для э'того сме'лости, да и мать, уезжа'я, запрети'ла нам входи'ть в каки'е-нибудь игры' и'ли разгово'ры с багро'вской прислу'гой. Евсе'ич в продолже'ние эти'х тяжёлых пяти' неде'ль сде'лался соверше'нно мои'м дя'дькой, и я о'чень полюби'л его'. Я да'же чи'тывал ему' иногда' "Де'тское чте'ние". Одна'жды я прочёл ему' "Пове'сть о несча'стной семье', жи'вшей под сне'гом". ["Де'тское чте'ние", часть 1-я.] Вы'слушав её, он сказа'л: "Не зна'ю, соко'лик мой (так он звал меня' всегда'), всё ли пра'вда тут напи'сано; а вот здесь, в дере'вне, про'шлой зимо'ю, допо'длинно случи'лось, что мужи'к Аре'фий Ники'тин пое'хал за дрова'ми в лес, в о'бщий коло'к, всего' версты' четы'ре, да и запозда'л; поднялся' бура'н, лошадёнка была' плоха'я, да и сам он был плох; показа'лось ему', что он не по той доро'ге е'дет, он и пошёл оты'скивать доро'гу, снег был глубо'кий, он вы'бился из сил, завя'з в долочке' -- так его' сне'гом там и занесло'. Ло'шадь постоя'ла, отдохну'ла, ви'дно, прозя'бла, и пошла' шажко'м, да и пришла' домо'й с во'зом. До'ма Аре'фья жда'ли; увида'ли, что ло'шадь пришла' одна', да'ли знать ста'росте, по'дняли трево'гу, и мужи'ков с деся'ток пое'хали оты'скивать Аре'фья. Бура'н был стра'шный, зги не вида'ть! Пое'здили, поиска'ли, да так ни с чем и вороти'лись. На друго'й день вся ба'рщина е'здила оты'скивать и та'кже ничего' не нашла'. Уж на тре'тий день, совсе'м по друго'й доро'ге, е'хал мужи'к из Кудри'на, е'хал он с зверово'й соба'кой; соба'ка и причу'яла что'-то недалеко' от доро'ги и начала' ла'пами снег разгреба'ть; мужи'к был охо'тник, останови'л ло'шадь и подошёл посмотре'ть, что тут та'кое есть; и ви'дит, что соба'ка вы'копала нору', что отту'да пар идёт; вот и при'нялся он разгреба'ть, и ви'дит, что внутри' пусто'е ме'сто, ро'вно медве'жья берло'га, и ви'дит, что в ней челове'к лежи'т, спит, и что круго'м его' всё обта'яло; он знал про Аре'фья и догада'лся, что э'то он. Мужи'к поскореё прикры'л дыру' снежко'м, пал на ло'шадь, да и прискака'л к нам в дере'вню. Наро'д ми'гом собра'лся. Поскака'ли с лопа'тами, откопа'ли Аре'фья, взва'лили на са'ни, прикры'ли шу'бой и привезли' домо'й. До'ма его' в и'збу не вдруг внесли', а сначала' до'лго оттира'ли сне'гом, а он весь был та'лый. Аре'фий от сту'жи и сне'гу ро'вно просну'лся; тогда' внесли' его' в и'збу, но он всё был без па'мяти. Уж на друго'й день пришёл в себя' и есть попроси'л. Тепе'рь здоро'в, то'лько ка'к-то говори'ть стал ду'рно. Вот э'то, мой соко'лик, уж настоя'щая пра'вда. Ко'ли хо'чешь, то я тебе' покажу' его', когда' он придёт на ба'рский двор. С тех пор его' зову'т не Аре'фий, а Аре'ва". [Замеча'тельно, что э'тот несча'стный Аре'фий, не замёрзший в продолже'ние трех дней под сне'гом, в жесто'кие зи'мние моро'зы, замёрз лет че'рез два'дцать пять, в сентябре' ме'сяце, при са'мом лёгком моро'зе, после'довавшем по'сле си'льного дождя'! Он то'чно так же е'здил в лес за дрова'ми, в тот же о'бщий коло'к, так же потеря'л ло'шадь, кото'рая пришла' домо'й, и так же, вероя'тно, броди'л, оты'скивая доро'гу. Разуме'ется, он измо'к, иззя'б и до того', как ви'дно, вы'бился из сил, что, наконе'ц найдя' доро'гу, у са'мой око'лицы упа'л в ма'ленький овра'жек и не име'л сил вы'лезть из него'. Осе'нняя ночь дли'нная, и потому' неизве'стно, когда' он попа'л в овра'жек; но на друго'й день, часо'в в во'семь утра', пое'хав на охо'ту, молодо'й Багро'в нашёл его' уже' мёртвым и соверше'нно окочене'вшим.] Расска'з об Аре'фье о'чень меня' за'нял, и че'рез не'сколько дней Евсе'ич мне показа'л его', потому' что он приходи'л к де'душке что'-то проси'ть. Аре'фья все называ'ли дурачко'м, и в са'мом де'ле он ничего' не уме'"л рассказа'ть мне, как его' занесло' снего'м и что с ним пото'м бы'ло. Я попроси'л оди'н раз у тётушки каки'х-нибудь кни'жек почита'ть. Оказа'лось, что её библиоте'ка состоя'ла из трех книг: из "Пе'сенника", "Со'нника" и како'го-то театра'льного сочине'ния вро'де водеви'ля. Пе'сенника почему'-то она' не рассуди'ла дать мне, а со'нник и театра'льную пие'ску отдала'. О'бе кни'жки сде'лали на меня' си'льное впечатле'ние. Я вы'учил наизу'сть, что како'й сон зна'чит, и до'лго люби'л толкова'ть сны свои' и чужи'е, до'лго ве'рил пра'вде э'тих толкова'ний, и то'лько в университе'те соверше'нно истреби'лось во мне э'то суеве'рие. Толкова'ния снов в Со'ннике бы'ли кра'йне неле'пы, не име'ли да'же никаки'х, са'мых пусты'х, изве'стных в наро'де, осно'ваний и примене'ний. Я по'мню не'которые да'же тепе'рь. Вот не'сколько приме'ров: "Лови'ть ры'бу зна'чит несча'стие. Е'хать на теле'ге означа'ет смерть. Ви'деть себя' во сне в наво'зе предвеща'ет бога'тство". Театра'льная пие'ска име'ла двойно'е назва'ние; пе'рвое не по'мню, а второ'е бы'ло: "Драмати'ческая пустельга'". И то'чно, э'то была' пустельга'... но как она' мне понра'вилась! Начина'лась она' так: пасту'шка и'ли крестья'нская де'вушка гнала' домо'й ста'до гусе'й и пе'ла купле'т, кото'рый начина'лся и ока'нчивался припе'вом: Ти'га, ти'га домо'й, Ти'га, ти'га за мной. По'мню ещё два стишка' из друго'го купле'та: Вот василёк, Ми'лый цвето'к. Бо'льше ничего' не по'мню; зна'ю то'лько, что содержа'ние состоя'ло из любви' пасту'шки к пастуху', что ба'бушка снача'ла не соглаша'лась на их сва'дьбу, а пото'м согласи'лась. С э'того вре'мени глубоко' запа'ла в мой ум скло'нность к театра'льным сочине'ниям и росла' с ка'ждым го'дом. Де'душка получи'л то'лько одно' письмо' из Оренбу'рга с приложе'нием ма'ленькой запи'сочки ко мне от ма'тери, напи'санной кру'пными бу'квами, чтоб я лу'чше мог разобра'ть; э'та запи'сочка доста'вила мне вели'кую ра'дость. Тут приме'шивалась но'вость впечатле'ния осо'бого ро'да: в пе'рвый раз услы'шал я речь, обращённую ко мне и'з-за не'скольких сот верст, и от кого' же? От ма'тери, кото'рую я так горячо' люби'л, о кото'рой беспреста'нно ду'мал и ча'сто тоскова'л. До сих пор ещё никто' ко мне не писа'л ни одно'го сло'ва, да я не уме'"л и ра'збирать пи'саного, хотя' хорошо' чита'л печа'тное. Пошла' уже' пя'тая неде'ля, как мы жи'ли одни', и наконе'ц така'я жизнь начала' си'льно де'йствовать на мой де'тский ум и се'рдце. Чу'вство како'го-то сиро'тства и ро'бкой грусти' выража'лось не то'лько на моём лице', но да'же во всей мое'й нару'жности. Я стал рассе'янно игра'ть с сестри'цей, рассе'янно чита'ть свои' кни'жки и слу'шать расска'зы Евсе'ича. Ча'сто, разо'гнув "Де'тское чте'ние", я заду'мывался, и мое' ребя'чье воображе'ние рисова'ло мне печа'льные, а пото'м и стра'шные карти'ны. Мне представля'лось, что ма'менька у'мирает, у'мерла, что у'мер та'кже и мой оте'ц и что мы остаёмся жить в Багро'ве, что нас бу'дут нака'зывать, оде'нут в крестья'нское пла'тье, сошлю'т в ку'хню (я слыха'л о наказа'ниях тако'го ро'да) и что наконе'ц и мы с сестри'цей о'ба у'мрем. Вообража'емые карти'ны час от ча'су станови'лись я'рче, и, си'дя за кни'жкой над каки'м-нибудь весёлым расска'зом, я залива'лся слеза'ми. Сестри'ца броса'лась обнима'ть меня', целова'ть, спра'шивать и, не всегда' получа'я от меня' отве'ты, сама' принима'лась пла'кать, не зна'я о чем. Евсе'ич и ня'нька, кото'рая в ожида'нии молоды'х госпо'д (так называ'ли в до'ме моего' отца' и мать) начала' до'лее остава'ться с на'ми, -- не зна'ли, что и де'лать. Обыкнове'нные в таки'х слу'чаях угова'риванья и утеше'нья не име'ли успе'ха. На вопро'сы, о чем мы пла'чем, я отвеча'л, что "ве'рно, ма'менька больна' и'ли у'мирает"; а сестри'ца отвеча'ла, что "ей жа'лко, когда' бра'тец пла'чет". Сказа'ли о на'ших слеза'х тётушке. Она' приходи'ла к нам и на свои' о том же вопро'сы получа'ла та'кие же отве'ты. Тётушка угова'ривала нас не пла'кать и уверя'ла, что ма'менька здоро'ва, что она' ско'ро воро'тится и что её ждут ка'ждый день; но я был так убеждён в мои'х печа'льных предчу'вствиях, что реши'тельно не пове'рил тётушкиным слова'м и упо'рно повторя'л оди'н и тот же отве'т: "Вы наро'чно так говори'те". Тётушка с доса'дою ушла' от нас. На друго'й день, когда' мы пришли' здоро'ваться к де'душке, он дово'льно суро'во сказа'л мне: "Я слы'шу, что ты всё хны'чешь, ты пла'кса, а гля'дя на тебя' и козу'лька пла'чет. Чтоб я не слыха'л о твои'х слеза'х". Я так испуга'лся, что да'же побледне'л, как мне по'сле ска'зывали, и то'чно, я не смел пла'кать весь это'т день, но зато' пропла'кал почти' всю ночь. Де'душки я стал боя'ться ещё болеё. В подража'ние тётушкиным слова'м и Евсе'ич, и ня'нька беспреста'нно повторя'ли: "Ма'менька здоро'ва, ма'менька сейча'с прие'дет, вот уж она' подъезжа'ет к околице', и мы пойдём их встреча'ть..." После'дние слова' сначала' производи'ли на меня' си'льное впечатле'ние, се'рдце у меня' так и би'лось, но пото'м мне бы'ло доса'дно их слу'шать. Прошло' ещё два дня; тоска' моя' ещё болеё усили'лась, и я потеря'л вся'кую спосо'бность че'м-нибудь занима'ться. Ми'лая моя' сестри'ца не отходи'ла от меня' ни на шаг: ча'сто она' проси'ла меня' поигра'ть с ней и'ли почита'ть ей кни'жку, и'ли рассказа'ть что'-нибудь. Я исполня'л её про'сьбы, но так неохо'тно, вя'ло и неве'село, что нере'дко посреди' и'гры и'ли чте'ния я перестава'л игра'ть и'ли чита'ть, и мы мо'лча, печа'льно смотре'ли друг на дру'га, и глаза' на'ши наполня'лись слеза'ми. В оди'н из таки'х ску'чных тяжёлых дней вбежа'ла к нам в ко'мнату де'вушка Феклу'ша и гро'мко закрича'ла: "Молоды'е госпо'да е'дут!" Стра'нно, что я не вдруг и не совсе'м пове'рил это'му изве'стию. Коне'чно, я привы'к слы'шать подо'бные слова' от Евсе'ича и ня'ньки, но всё стра'нно, что я так недове'рчиво обра'довался; впро'чем, сла'ва бо'гу, что так случи'лось: е'сли б я соверше'нно пове'рил, то, ка'жется, сошёл бы с у'ма и'ли захвора'л; сестри'ца моя' начала' пры'гать и крича'ть: "Ма'менька прие'хала, ма'менька прие'хала!" Ня'нька Ага'фья, кото'рая на это'т раз бы'ла с на'ми одна', встрево'женным го'лосом спроси'ла: "Взапра'вду, что ли?" -- "Взапра'вду, взапра'вду, уж бли'зко, -- отвеча'ла Феклу'ша, -- Ефре'м Евсе'ич побежа'л встреча'ть", -- и сама' убежа'ла. Ня'нька прово'рно опра'вила на'ше пла'тье и во'лосы, взяла' обои'х нас за ру'ки и повела' в лаке'йскую; две'ри бы'ли растворе'ны на'стежь, в сеня'х уже' стоя'ли ба'бушка, тётушка и двою'родные сестри'цы. Дождь лил как из ведра', так что на крыльцо' нельзя' бы'ло вы'йти; подъе'хала каре'та, в око'шке мелькну'л обра'з мое'й ма'тери -- и с э'той мину'ты я ничего' не по'мню... Я очну'лся и'ли очу'вствовался уже' на коле'нях ма'тери, кото'рая сиде'ла на канапе', положи'в мою' го'лову на свою' грудь. Вот бы'ла ра'дость, вот бы'ло сча'стье! Как то'лько я совсе'м опра'вился и на'чал бы'ло расспра'шивать и расска'зывать, моя' мать торопли'во вста'ла и ушла' к де'душке, с кото'рым она' ещё не успе'ла поздоро'ваться: испу'ганная мое'й дурното'й, она' не заходи'ла в его' ко'мнату. Че'рез не'сколько мину'т присла'ли Евсе'ичу сказа'ть, чтоб он меня' привёл к ста'рому ба'рину. На э'тот раз я пошёл без вся'кой ро'бости. Там была' моя' мать, при ней я никого' не боя'лся. Де'душка сиде'л на крова'ти, а во'зле него' по одну' ру'ку оте'ц, по другу'ю мать. Ба'бушка сиде'ла на де'душкиных кре'слах, а тётушка и двою'родные сестри'цы на сту'льях. Я не ви'дел и'ли, лу'чше сказа'ть, не по'мнил, что ви'дел отца', а потому', обра'довавшись, пря'мо бро'сился к нему' на ше'ю и на'чал его' обнима'ть и целова'ть. "А, так ты так же и отца' лю'бишь, как мать, -- ве'село сказа'л де'душка, -- а я ду'мал, что ты то'лько по ней соску'чился. Ну, Со'фья Никола'вна, -- продолжа'л он, -- сыно'к твой пла'кса, на всех тоску' нагна'л, и козу'лька от него' нема'ло попла'кала. Я уж на него' прикри'кнул мале'нько, так он поуня'лся". Мать отвеча'ла, что я привы'к к ней во вре'мя свое'й продолжи'тельной боле'зни. Ми'лая моя' сестри'ца была' так сме'ла, что я с удивле'нием смотре'л на неё: когда' я входи'л в ко'мнату, она' побежа'ла мне навстре'чу с ра'достными кри'ками: "Ма'менька прие'хала, тя'тенька прие'хал!", а пото'м с та'кими же восклица'ниями перебега'ла от ма'тери к де'душке, к отцу', к ба'бушке и к други'м; да'же вскара'бкалась на коле'ни к де'душке. Оте'ц с ма'терью прие'хали пе'ред обе'дом часа' за два. По'сле обе'да все разошли'сь, по обыкнове'нию, отдыха'ть, а мы оста'лись одни'. Я расска'зывал отцу' и ма'тери подро'бно всё вре'мя на'шего пребыва'ния без них. Я не понима'л, что до'лжен был произве'сть мой расска'з над се'рдцем горя'чей ма'тери, не понима'л, что моему' отцу' бы'ло вдвойне' приско'рбно его' слу'шать. Впро'чем, е'сли б я и понима'л, я бы всё расска'зал настоя'щую пра'вду, потому' что был приу'чен ма'терью к соверше'нной и'скренности. Не'сколько раз мать перерыва'ла мой расска'з; глаза' её блесте'ли, бле'дное её лицо' вспы'хивало румя'нцем, и прерыва'ющимся от волне'ния го'лосом начина'ла она' говори'ть моему' отцу' не совсе'м поня'тные мне сло'ва; но оте'ц вся'кий раз остана'вливал её знако'м и успока'ивал слова'ми: "Побереги' себя' ра'ди бо'га, пожале'й Серё!жу. Что он до'лжен подума'ть?.." И вся'кий раз мать овладева'ла собо'й и заставля'ла меня' продолжа'ть расска'з. Когда' я ко'нчил, она' вы'слала нас с сестро'й в за'лу, приказа'в ня'ньке, что'бы мы никуда' не ходи'ли и сиде'ли ти'хо, потому' что хо'чет отдохну'ть; но я ско'ро догада'лся, что мы вы'сланы для того', что'бы мать с отцо'м могли' поговори'ть без нас. Я да'же слы'шал сквозь за'пертую и заве'шенную дверь снача'ла выра'зительный и я'вственный шёпот, а пото'м и жа'ркий ра'зговор впо`лго'лоса, причём иногда' вырыва'лись и гро'мкие слова'. Понима'я де'ло то'лько вполови'ну, я, одна'ко, дога'дывался, что ма'менька гне'вается за нас на де'душку, ба'бушку и тётушку и что мой оте'ц за них заступа'ется; из всего' этого' я вы'вел почему'-то тако'е заключе'ние, что мы должны' ско'ро уе'хать, в чем и не оши'бся. Я в свою' о'чередь расспроси'л та'кже отца' и мать о том, что случи'лось с ни'ми в Оренбу'рге. Из расска'зов их и разгово'ров с други'ми я узна'л, к большо'й мое'й ра'дости, что до'ктор Деобо'льт не нашёл никако'й чахо'тки у мое'й ма'тери, но зато' нашёл други'е ва'жные боле'зни, от кото'рых и на'чал бы'ло лечи'ть её; что лека'рства ей о'чень помогли' сна'чала, но что пото'м она' ста'ла о'чень тоскова'ть о де'тях и до'ктор принуждён был её отпусти'ть; что он дал ей лека'рств на всю зи'му, а весно'ю приказа'л пить кумы'с, и что для э'того мы пое'дем в каку'ю-то прекра'сную дере'вню, и что мы с отцо'м и Евсе'ичем бу'дем там уди'ть ры'бку. Всё э'то меня' успоко'ило и обра'довало, осо'бенно пото'му, что други'е говори'ли, да я и сам ви'дел, что ма'менька ста'ла здоровеё и кре'пче. Ро'бость моя' вдруг прошла', и печа'льное Багро'во как бу'дто повеселе'ло. Мне показа'лось да'же, а мо'жет быть оно' и в са'мом де'ле бы'ло так, что все ста'ли к нам ласковеё, внима'тельнее и бо'льше забо'тились о нас. По ребя'честву моему' я поду'мал, что все нас полюби'ли. Впро'чем, я и тепе'рь ду'маю, что в э'ту после'днюю неде'лю на'шего пребыва'ния в Багро'ве де'душка то'чно полюби'л меня', и полюби'л и'менно с той поры', когда' сам уви'дел, что я горячо' привя'зан к отцу'. Он да'же вы'сказал мне, что счита'л меня' ба'ловнем ма'тери, ма'тушкиным сынко'м, кото'рый отца' совсе'м не лю'бит, а родны'х его' и пода'вно, и всем в Багро'ве "бре'згует"; очеви'дно, что э'то бы'ло ему' наска'зано, а моя' нела'сковость, печа'льный вид и ро'бость, да'же страх, внуша'емый его' прису'тствием, утверди'ли старика' в таки'х мы'слях. Тепе'рь же, когда' он приласка'л меня', когда' прошёл мой страх и тоска' по ма'тери, когда' на се'рдце у меня' повеселе'ло и я сам стал к нему' ласка'ться, -- весьма' есте'ственно, что он полюби'л меня'. В не'сколько дней я как бу'дто перероди'лся; стал жив, да'же стал бе'гать беспреста'нно, расска'зывать ему' вся'кую вся'чину и се'йчас попо'тчевал его' чте'нием "Де'тского чте'ния", и всё э'то де'душка принима'л благоскло'нно; угрю'мый стари'к та'кже как бу'дто стал до'брым и ла'сковым стари'ком. Я жи'во по'мню, как он любова'лся на на'шу дру'жбу с сестрице'й, кото'рая, си'дя у него' на коле'нях и слу'шая мою' болтовню' и'ли чте'ние, вдруг без вся'кой причи'ны спры'гивала на пол, подбега'ла ко мне, обнима'ла и целова'ла, и пото'м возвраща'лась наза'д и опя'ть впо'лзала к де'душке на коле'ни; на вопро'с же его': "Что ты, козу'лька, вскочи'ла?" -- она' отвеча'ла: "Захоте'лось бра'тца поцелова'ть". Одни'м сло'вом, у нас с де'душкой образова'лась та'кая связь и любо'вь, та'кие прямы'е сноше'ния, что пе'ред ни'ми все отступи'ли и не сме'ли меша'ться в них. Двою'родные на'ши сестри'цы, кото'рые пре'жде бы'ли в большо'й ми'лости, сиде'ли тепе'рь у пе'чки на сту'льях, а мы у де'душки на крова'ти; ви'дя, что он не обраща'ет на них никако'го вни'манья, а занима'ется на'ми, генера'льские до'чки (как их называ'ли), соскуча'сь молча'ть и не принима'я уча'стия в наши'х разгово'рах, уходи'ли поти'хоньку из ко'мнаты в де'вичью, где бы'ло им гора'здо веселеё. Хотя' мать мне ничего' не говори'ла, но я узна'л из её разгово'ров с отцо'м, иногда' не совсе'м прия'тных, что она' име'ла недружелю'бные объясне'ния с ба'бушкой и тётушкой, и'ли, про'сто сказа'ть, ссо'рилась с ни'ми, и что ба'бушка отвеча'ла: "Нет, неве'стушка, не взыщи'; мы к твои'м де'тям и приступи'ться не сме'ли. Где нам меша'ться не в своё де'ло? У вас поря'дки городски'е, а у нас дереве'нские". Всего' же болеё мать серди'лась на на'шу ня'ньку и о'чень её брани'ла. Ня'нька Ага'фья пла'кала, и мне бы'ло о'чень её жаль, а в то же вре'мя она' всё говори'ла непра'вду; кляла'сь и божи'лась, что от нас и де'нно и но'щно не отходи'ла, и ссыла'лась на меня' и на Евсе'ича. Я попро'бовал да'же сказа'ть ей: "Заче'м ты, ня'нюшка, говори'шь непра'вду?" Она' отвеча'ла, что грех мне на неё напада'ть, и запла'кала навзры'д. Я стал в тупи'к; мне приходи'ло да'же в го'лову: уж в са'мом де'ле не солга'л ли я на ня'ньку Ага'фью; но Евсе'ич, кото'рый в глаза' улича'л её, что она' всё бе'гала по и'збам, успоко'ил мою' ро'бкую ребя'чью со'весть. По'сле э'того мать сказа'ла отцу', что она' ни за что на све'те не оста'вит Ага'фью в ня'ньках и что, прие'хав в Уфу', непреме'нно её отпу'стит. На'чали поспе'шно сбира'ться в доро'гу. Срок о'тпуска моего' отца' уже' прошёл, да и вре'мя бы'ло осе'ннее. За день до на'шего отъе'зда прие'хала тётушка Акси'нья Степа'новна. Мы с сестри'цей о'чень обра'довались до'брой тётушке и о'чень к ней ласка'лись. Моя' мать, при де'душке и при всех, о'чень горячо' её благодари'ла за то, что она' не оста'вила своего' кре'стника и его' сестры' свои'ми ла'сками и внима'нием, и уверя'ла её, что, поку'да жива', не забу'дет её ро'дственной любви'. Как я ни был мал, но заме'тил, что ба'бушка и тётушка Татья'на Степа'новна чего'-то о'чень перепуга'лись. По'сле я узна'л, что они' боя'лись де'душки. Я да'же слы'шал, как мой оте'ц пеня'л мое'й ма'тери и говори'л: "Хорошо', что ба'тюшка не вслу'шался, как ты благодари'ла сестру' Акси'нью Степа'новну, и не догада'лся, а то могла' бы вы'йти беда'. Ведь уж ты выговори'ла своё неудово'льствие и ма'тушке и сестре'; заче'м же их подводи'ть под гнев? Ведь мы за'втра уе'дем". Мать со вздо'хом отвеча'ла, что се'рдце не вы'терпело и что она' на ту мину'ту забы'лась и то'чно поступи'ла неосторо'жно. Когда' же кре'стная мать пришла' к нам в ко'мнату, то мать опя'ть благодари'ла её со слеза'ми и целова'ла её ру'ки. Наконе'ц мы совсе'м уложи'лись и собра'лись в доро'гу. Де'душка ла'сково прости'лся с на'ми, перекрести'л нас и да'же сказа'л: "Жаль, что уж вре'мя поздне'е, а то бы ещё с неде'льку на'до вам погости'ть. Невесты'ньке с детьми' бы'ло беспоко'йно жить; ну, да я пристро'ю ей осо'бую го'рницу". Все про'чие проща'лись не оди'н раз; до'лго целова'лись, обнима'лись и пла'кали. Я соверше'нно пове'рил, что нас о'чень полюби'ли, и мне всех бы'ло жаль, осо'бенно де'душку. Обра'тная доро'га в Уфу', та'кже че'рез Пара'шино, где мы то'лько переночева'ли, уже' совсе'м была' не так весела'. Пого'да стоя'ла мо'края и'ли холо'дная, остана'вливаться в по'ле бы'ло невозмо'жно, а потому' кормёжки и ночёвки в чува'шских, мордо'вских и тата'рских деревня'х о'чень нам наску'чили; у тата'р ещё бы'ло лу'чше, потому' что у них и'збы бы'ли бе'лые, то есть с тру'бами, а в курны'х и'збах чува'шей и мордвы' кормёжки бы'ли нестерпи'мы: мы так ра'но выезжа'ли с ночёвок, что остана'вливались корми'ть лошаде'й и'менно в то вре'мя, когда' ещё топи'лись пе'чи; на'до бы'ло лежа'ть на ла'вках, чтоб не задохну'ться от ды'му, несмотря' на растворе'нную дверь. Мать о'чень боя'лась, чтоб мы с сестро'й не простуди'лись, и мы обыкнове'нно лежа'ли в по'логу, прикры'тые тёплым одея'лом; у ма'тери от ды'му заболе'ли глаза' и проболе'ли це'лый ме'сяц, то'лько в шесто'й день прие'хали мы в Уфу'. ЗИМА' В УФЕ' По'сле тако'й ску'чной, продолжи'тельной и утоми'тельной доро'ги я о'чень обра'довался на'шему уфи'мскому просто'рному до'му, больши'м и высо'ким ко'мнатам, Сурке', кото'рый мне та'кже о'чень обра'довался, и свобо'де бе'гать, игра'ть и шуме'ть где уго'дно. В до'ме нас встре'тили неожи'данные го'сти, кото'рым мать о'чень обра'довалась: э'то бы'ли её родны'е бра'тья, Серге'й Никола'ич и Алекса'ндр Никола'ич; они' служи'ли в вое'нной слу'жбе, в како'м-то драгу'нском полку', и прие'хали в домово'й о'тпуск на не'сколько ме'сяцев. С пе'рвого взгля'да я полюби'л обо'их дя'дей; о'ба о'чень молоды'е, краси'вые, ла'сковые и весёлые, осо'бенно Алекса'ндр Никола'ич: он шути'л и смея'лся с утра' и до ве'чера и всех други'х заставля'л хохота'ть. Они' воспи'тывались в Москве', в Университе'тском благоро'дном пансио'не, люби'ли чита'ть кни'жки и уме'ли наизу'сть чита'ть стихи'; э'то была' для меня' соверше'нная но'вость: я до сих пор не знал, что тако'е стихи' и как их чита'ют. Вдо'бавок ко всему' дя'дя Серге'й Никола'ич о'чень люби'л рисова'ть и хорошо' рисова'л; с ним был я'щичек с соковы'ми кра'сками [13] и ки'сточками... одно' уж э'то привело' меня' в восхище'ние. Я люби'л смотре'ть карти'нки, а рисова'нье их каза'лось мне че'м-то волше'бным, све`рхъесте'ственным: я смотре'л на дя'дю Серге'я Никола'ича, как на высшеё существо'. Хотя' печа'льное и тя'гостное впечатле'ние житья' в Багро'ве бы'ло осла'блено после'днею неде'лею на'шего там пребыва'ния, хотя' дли'нная доро'га та'кже пригото'вила меня' к той жи'зни, кото'рая ждала' нас в Уфе', но, несмотря' на то, я почу'вствовал необъясни'мую ра'дость и пото'м споко'йную уве'ренность, когда' уви'дел себя' перенесённым совсе'м к други'м лю'дям, уви'дел други'е лица', услы'шал други'е ре'чи и го'лоса, когда' уви'дел любо'вь к себе' от дя'дей и от бли'зких друзе'й моего' отца' и ма'тери, уви'дел ла'ску и приве'т от всех на'ших знако'мых. Э'то произвело' на меня' тако'е де'йствие, что я вдруг, как говори'ли, разверну'лся, то есть стал смеле'е пре'жнего, твёрже и бойче'е. Все говори'ли, что я перемени'лся, что я вы'рос и поумне'л. Должно' призна'ться, что, слы'ша таки'е о'тзывы, я стал самолюби'вее и самонаде'яннее. Дя'ди мои' помести'лись в отде'льной столо'вой, из кото'рой кро'ме две'ри в за'лу был ход че'рез о'бщую и'ли прохо'дную ко'мнату в бо'льшую столя'рную; пре'жде э'то бы'ла го'рница, в кото'рой у поко'йного де'душки Зуби'на помеща'лась канцеля'рия, а тепе'рь в ней жил и рабо'тал столя'р Михе'й, муж на'шей ня'ньки Ага'фьи, о'чень серди'тый и гру'бый челове'к. Я пре'жде о нем почти' не знал; но мои' дя'ди люби'ли иногда' захо'дить в столя'рную подразни'ть Михе'я и забавля'лись тем, что он серди'лся, гоня'лся за ни'ми с деревя'нным молотко'м, брани'л их и да'же иногда' бива'л, что доставля'ло им большо'е удово'льствие и чему' они' от ду'ши хохота'ли. Мне то'же каза'лось э'то заба'вным, и не подозрева'л я тогда', что сам бу'ду мно'го терпе'ть от подо'бной заба'вы. Здоро'вье мое'й ма'тери ви'димо укрепля'лось, и я заме'тил, к нам ста'ло е'здить гора'здо бо'льше госте'й, чем пре'жде; впро'чем, э'то могло' мне показа'ться: про'шлого го'да я был ещё мал, не совсе'м попра'вился в здоро'вье и ме'нее обраща'л внима'ния на всё, происходи'вшее у нас в до'ме. Всех знако'мых е'здило о'чень мно'го, но я их ма'ло знал. Мне хорошо' изве'стны и па'мятны то'лько те, кото'рые быва'ли у нас почти' ежедне'вно и кото'рые, как ви'дно, о'чень люби'ли моего' отца' и мать и нас с сестри'цей. Э'то бы'ли: стару'шка Мертва'го и дво'е её сынове'й Дми'трий Бори'сович и Степа'н Бори'сович Мертва'го, Чича'говы, Княжевичи', у кото'рых дво'е сынове'й бы'ли почти' одни'х лет со мно'ю, Вое'цкая, кото'рую я осо'бенно люби'л за то, что её зва'ли так же, как и мою' мать, Со'фьей Никола'вной, и сестри'ца её, де'вушка Пе'карская; из вое'нных всех ча'ще быва'ли у нас генера'л Мансу'ров с жено'ю и двумя' дочерьми', генера'л граф Ланжеро'н и полко'вник Л. Н. Энгельга'рдт; полково'й же адъюта'нт Во'лков и друго'й офице'р Христофо'вич, кото'рые бы'ли дружны' с мои'ми дя'дями, быва'ли у нас ка'ждый день; до'ктор Авена'риус -- та'кже э'то был давни'шний друг на'шего до'ма. С детьми' Княжевиче'й и Мансу'ровых мы бы'ли дружны' и ча'сто вме'сте и'грывали. Де'ти Княжевиче'й бы'ли молодцы', потому' что оте'ц и мать воспи'тывали их без вся'кой не'ги; они' не зна'ли просту'ды и е'ли всё, что им взду'мается, а я, напро'тив, кро'ме ежедне'вных дие'тных ку'шаний, не смел ничего' съесть без позволе'ния ма'тери; в сыру'ю же пого'ду меня' не выпуска'ли из ко'мнаты. На'до вспо'мнить, что я го'да полтора' был бо'лен при сме'рти, и потому' не удиви'тельно, что меня' берегли' и не'жили; но ми'лая моя' сестри'ца да'ром попа'ла на та'кую же дие'ту и береже'нье от во'здуха. Иногда' го'сти приезжа'ли обе'дать, и бо'же мой! как хлопота'ла моя' мать с по'варом Макеём, весьма' пло'хо разумевши'м своё де'ло. Минда'льное пиро'жное всегда' приготовля'ла она' сама', и смотре'ть на э'то пригото'вленье бы'ло одни'м из люби'мых мои'х удово'льствий. Я вни'мательно наблюда'л, как она' обдава'ла минда'ль кипятко'м, как счища'ла с него' разбу'хшую ко'жицу, как выбира'ла минда'лины то'лько са'мые чи'стые и бе'лые, как заставля'ла толо'чь их, е'сли пиро'жное приготовля'лось из минда'льного те'ста, и'ли как сама' ре'зала их но'жницами и, замеси'в э'ти обре'зки на яи'чных бе'лках, сби'тых с са'харом, де'лала из них чу'дные фигу'рки: то венки', то коро'ны, то каки'е-то цвето'чные ша'пки и'ли звезды'; всё э'то сажа'лось на желе'зный лист, усы'панный му'кою, и посыла'лось в ку'хонную печь, отку'да приноси'лось уже' пе'ред са'мым обе'дом соверше'нно гото'вым и поджаривши'мся. Мать, щего'льски разоде'тая, по да'нному ей от меня' зна'ку, выбега'ла из го'стиной, надева'ла на себя' высо'кий бе'лый фа'ртук, снима'ла бе'режно но'жичком чудно'е пиро'жное с желе'зного ли'ста, ка'ждую фигу'рку окропля'ла ма'линовым сиро'пом, краси'во накла'дывала на большо'е блю'до и возвраща'лась к свои'м гостя'м. Си'дя за столо'м, я всегда' нетерпели'во ожида'л минда'льного блю'да не сто'лько для того', чтоб им пола'комиться, ско'лько для того', чтоб пора'доваться, как го'сти бу'дут хвали'ть прекра'сное пиро'жное, брать по друго'й фигу'рке и говори'ть, что "ни у кого' нет тако'го минда'льного блю'да, как у Со'фьи Никола'вны". Я торжествова'л и не мог споко'йно сиде'ть на мои'х высоки'х кресе'льцах и непреме'нно говори'л на у'хо сиде'вшему по'дле меня' го'стю, что всё э'то ма'менька де'лала сама'. Я по'мню, что го'сти у нас тогда' быва'ли так ве'селы, как по'сле никогда' уже' не быва'ли во всё остально'е вре'мя на'шего житья' в Уфе', а ме'жду тем я и тогда' знал, что мы вся'кий день нужда'лись в де'ньгах и что всё у нас в до'ме бы'ло беднеё и хуже', чем у други'х. Из вое'нных госте'й я бо'льше всех люби'л снача'ла Льва Никола'евича Энгельга'рдта: по своёму ро'сту и доро'дству он каза'лся богатырём ме'жду други'ми и к тому' же был хоро'ш собо'ю. Он о'чень люби'л меня', и я ча'сто си'живал у него' на коле'нях, с любопы'тством слу'шая его' громозву'чные вое'нные расска'зы и с благогове'нием посма'тривая на два креста', висе'вшие у него' на груди', осо'бенно на золото'й кре'стик с округлёнными конца'ми и с на'дписью: "Оча'ков взят 1788 го'да 6 декабря'". Я сказа'л, что люби'л его' снача'ла; э'то потому', что впо'следствии я его' боя'лся; он напуга'л меня', сказа'в одна'жды: "Хо'чешь, Серё!жа, в вое'нную слу'жбу?" Я отвеча'л: "Не хочу'". -- "Как тебе' не сты'дно, -- продолжа'л он, -- ты дворяни'н и непреме'нно до'лжен служи'ть со шпа'гой, а не с перо'м. Хо'чешь в гренаде'ры? Я привезу' тебе' гренаде'рскую ша'пку и теса'к..." Я перепуга'лся и убежа'л от него'. Энгельга'рдт вздума'л продолжа'ть шу'тку и на друго'й день, ви'дя, что я не подхожу' к нему', сказа'л мне: "А, труси'шка! Ты бои'шься вое'нной слу'жбы, так вот я тебя' наси'льно возьму'..." С эти'х пор я уж не подходи'л к полко'внику без осо'бенного приказа'ния ма'тери, и то со слеза'ми. В э'том стра'хе утвержда'л меня' ма'льчик-товарищ, ча'сто к нам ходи'вший, криво'й Андрю'ша, сын о'чень до'брой же'нщины, пре'данной душе'вно на'шему до'му. Он был ста'рше меня', и я ему' ве'рил. Пото'м мне каза'лось, что он наро'чно пуга'л меня'. По'сле чте'ния лу'чшим мои'м удово'льствием бы'ло смотре'ть, как рису'ет дя'дя Серге'й Никола'ич. Он не так люби'л е'здить по гостя'м, как друго'й мой дя'дя, меньшо'й его' брат, кото'рого все называ'ли ве'треником, и рисова'л не то'лько для меня' ма'ленькие карти'нки, но и для себя' дово'льно больши'е карти'ны. Я не мог, быва'ло, дожда'ться того' вре'мени, когда' дя'дя ся'дет за стол у себя' в ко'мнате, на кото'ром стоя'л уже' ста'кан с водо'й и чи'стая фая'нсовая таре'лка, зара'нее мно'ю пригото'вленная. За не'сколько вре'мени до назна'ченного ча'са я уже' не отходи'л от дя'ди и всё смотре'л ему' в глаза'; а е'сли и э'то не помо'гало, то дёргал его' за рука'в, говоря' са'мым проси'тельным го'лосом: "Дя'денька, пойдёмте рисова'ть". Наконе'ц он сади'лся за стол, натира'л на таре'лку кра'ски, обма'кивал ки'сточку в ста'кан -- и глаза' мои' уже' не отрыва'лись от его' ру'ки, и ка'ждое появле'ние но'вого листка' на де'реве, но'са у пти'цы, но'ги у соба'ки и'ли како'й-нибудь черты' в челове'ческом лице' приве'тствовал я ра'достными восклица'ниями. Ви'дя та'кую мою' охо'ту, дя'дя взду'мал учи'ть меня' рисова'ть; он весьма' тща'тельно пригото'вил мне оригина'лы, то есть ме'лкие и больши'е полукру'жочки и по'лные круги', без тушёвки и оттушёванные, помещённые в квадра'тиках, зара'нее расче'рченных, пото'м гла'зки, бро'ви и проч. Дя'дя, как ско'ро сади'лся сам за свою' карти'ну, уса'живал и меня' рисова'ть на друго'м сто'ле; но уче'ние снача'ла не име'ло никако'го успе'ха, потому' что я беспреста'нно вска'кивал, чтоб посмотре'ть, как рису'ет дя'дя; а когда' он запрети'л мне сходи'ть с ме'ста, то я тара'щил свои' глаза' на него' и'ли влеза'л на стул, наде'ясь хоть что'-нибудь уви'деть. Дя'дя догада'лся, что про'ка не бу'дет, и на'чал заставля'ть меня' рисова'ть в други'е часы'; он не оши'бся: в коро'ткое вре'мя я сде'лал блиста'тельные успе'хи для своего' во'зраста. Дя'дя проро'чил, что из меня' вы'йдет необыкнове'нный рисова'льщик. Но не все проро'чества сбыва'ются, и я в зре'лых года'х не уме'"л нарисова'ть кружо'чка, кото'рый рисова'л в ребя'честве. По кни'жной ча'сти библиоте'ка моя', состоя'вшая из двена'дцати часте'й "Де'тского чте'ния" и "Зе'ркала доброде'тели", была' умно'жена двумя' но'выми кни'жками: "Де'тской библиоте'кой" [14] Шишко'ва и "Исто'рией о мла'дшем Ки'ре и возвра'тном похо'де десяти' ты'сяч гре'ков, сочине'ния Ксенофо'нта". Кни'ги э'ти подари'л мне тот же до'брый челове'к, С. И. Аничко'в; к ним приба'вил он ещё то'лстый рукопи'сный том, кото'рый я тепе'рь и назва'ть не уме'ю. Я по'мню то'лько, что в нем бы'ло мно'жество чертеже'й и пла'нов, о'чень тща'тельно сде'ланных и разрисо'ванных кра'сками. Ничего' не пони'мая, я с вели'ким наслажде'нием перели'стывал э'ту кни'гу, вме'сте с мое'й сестри'цей, и растолко'вывал ей, что кака'я фигу'ра представля'ет и зна'чит. Я до'лжен был всё сочиня'ть и выду'мывать, пото'му что не име'л ни мале'йшего поня'тия о настоя'щем де'ле. Как бы я жела'л тепе'рь услы'шать мою' тогда'шнюю болтовню'! "Де'тская библиоте'ка", сочине'ние г. Ка'мпе, переведённая с нёмецкого А.С.Шишко'вым, осо'бенно де'тские пе'сни, кото'рые ско'ро вы'учил я наизу'сть, привели' меня' в восхище'ние: [Алекса'ндр Семё!ныч Шишко'в, без сомне'ния, оказа'л вели'кую услу'гу перево'дом э'той кни'жки, кото'рая, несмотря' на устаре'лость языка' и нравоучи'тельных приёмов, до сих пор остаётся лу'чшею де'тскою кни'гою. Она' име'ла мно'го изда'ний; ка'жется, пе'рвое бы'ло сде'лано в 1792 году'. В изда'ниях, кото'рые мне случа'лось ви'деть и слича'ть, текст остава'лся без попра'вки, без переме'н. Некото'рые стихотворе'ния, как наприме'р: "Дитя', рассужда'ющее здра'во", "Де'тские заба'вы", "Фиа'лка и Терно'вый куст", "Ба'бочка", "Сча'стье благоде'тельства", "Никола'шина похвала' зи'мним уте'хам" (лу'чше всех напи'санное), мо'жно назва'ть и'стинными сокро'вищами для ма'леньких дете'й. Я име'ю тепе'рь под рука'ми три изда'ния "Де'тской библиоте'ки" 1806 (четвёртое изда'ние), 1820 и 1846 годо'в (вероя'тно, их бы'ло бо'лее десяти'); но, к удивле'нию моему', не нахожу' в двух последни'х небольшо'й драмати'ческой пие'ски, в кото'рой бе'дный крестья'нский ма'льчик поёт сле'дующую пе'сню, сло'женную для его' отца' каки'м-то грамоте'ем. Вот она': Не в не'ге я роди'лся, Не в ро'скоши я жил; Рабо'тал и труди'лся, И хлад и зной сноси'л. Терпя' разли'чны муки', Боро'лся я с судьбо'й; Мои' суро'вы ру'ки Не зна'ли, что поко'й. Я со'лнечного всхо'ду Ни ра'зу не проспа'л, В суро'вую пого'ду Укры'ться не иска'л. Но, плу'гом раздира'я Утро'бу я земли', То дро'гнул, промока'я, То весь горе'л в пы'ли. За ра'зными труда'ми Меня' зрел со'лнца бег; Здесь твёрдыми сте'нами Оде'л я ди'кий брег; Там ка'менные до'мы Воздви'гнул для други'х, Чуть кры'шу из соло'мы Име'я для свои'х. Земну'ю жи'лу ро'я, В пеще'рах погребён, Я со'лнечного зно'я И све'та был лишён. В коли'честве премно'гом Я зла'то находи'л И в ру'бище убо'гом Весь век мой проводи'л. Одна'ко ж в э'то вре'мя, Быв мо'лод и здоро'в, Не чу'вствовал я бре'мя Сих тя'гостных трудо'в; Без вся'кого изли'шку Дово'льно собира'л, Корми'л свою' семьи'шку, Был сыт и сла'дко спал. Но мла'дость промелькну'ла, Её уж бо'ле нет; Скорбь лю'тая согну'ла Упру'гий мой хребе'т... Мой одр, где я, страда'я, Убо'г лежу' и сир, Злой сме'рти ожида'я, Стал ны'не весь мой мир. Почему' и кем была' исключена' драмати'ческая пи'еса и пе'сня в изда'ниях 1820 и 1846 годо'в, не понима'ю. Кака'я на'добность была' перепеча'тывать текст ста'рых изда'ний 1790 годо'в, когда' бы'ло изда'ние 1806 го'да, испра'вленное и значи'тельно попо'лненное сами'м Шишко'вым? А ско'лько си'лы и теплоты' в приведённой мно'ю пе'сне, несмотря' на неприли'чную для крестья'нина кни'жность не'которых слов и выраже'ний, хотя' э'то извиня'ется тем, что пе'сню написа'л како'й-то грамоте'й! Как слышна' горя'чая любо'вь Шишко'ва к простолюди'ну!] э'то и немудрено'; но удиви'тельно, что Ксенофо'нт нра'вился мне не ме'нее, а в после'дующие го'ды сде'лался мои'м люби'мым чте'нием. Я и тепе'рь так по'мню э'ту кни'гу, как бу'дто она' не сходи'ла с моего' стола'; да'же нару'жность её так вре'залась в мое'й па'мяти, что я то'чно гляжу' на неё и ви'жу черни'льные пятна' на мно'гих страни'цах, протёртые па'льцем ме'ста и заверну'вшиеся уголки' не'которых листо'в. Сраже'ние мла'дшего Ки'ра с бра'том свои'м Арта'ксерксом, его' смерть в э'той би'тве, возвраще'ние десяти' ты'сяч гре'ков под вражде'бным наблюде'нием многочи'сленного перси'дского во'инства, гре'ческая фала'нга, дори'йские пля'ски, беспреста'нные би'твы с ва'рварами и, наконе'ц, мо'ре -- путь возвраще'ния в Гре'цию -- кото'рое с та'ким восто'ргом уви'дело хра'брое во'инство, восклица'я: "Фала'тта! Фала'тта!" [15] -- всё э'то так сжило'сь со мно'ю, что я и тепе'рь по'мню всё с соверше'нной я'сностью. Так безмяте'жно и ве'село текла' моя' жизнь пе'рвые ме'сяцы. Не могу' в то'чности припо'мнить, с како'го и'менно вре'мени начала' она' возмуща'ться. Э'то случи'лось ка'к-то неприме'тно. О'ба мои' дя'ди и прия'тель их, адъюта'нт Во'лков, получи'ли охо'ту дразни'ть меня': снача'ла вое'нной слу'жбой, говоря', что вы'шел ука'з, по кото'рому ве'лено брать в солда'ты ста'ршего сы'на у всех дворя'н. Хотя' я возража'л, что э'то непра'вда, что э'то всё их вы'думки, но прока'зники написа'ли кру'пными бу'квами ука'з, приложи'ли к нему' каку'ю-то печа'ть -- и успе'ли напуга'ть меня'. Я всего' бо'лее пове'рил криво'му Андрю'ше, кото'рый на'чал ходи'ть к нам вся'кий день и кото'рый, вероя'тно, был в за'говоре. Э'та глу'пая заба'ва продолжа'лась дово'льно до'лго и сто'ила мне многи'х волне'ний, огорче'ний и да'же слез. Всего' ху'же бы'ло то, что я, бу'дучи вспы'льчив от приро'ды, серди'лся за насме'шки и начина'л говори'ть гру'бости, к чему' пре'жде соверше'нно не был спосо'бен. Э'то забавля'ло всех; о'бщий смех ободря'л меня', и я позволя'л себе' говори'ть таки'е де'рзости, за кото'рые пото'м меня' же брани'ли и заставля'ли проси'ть извине'ния; а как я, по ребя'честву, находи'л себя' соверше'нно пра'вым и не соглаша'лся извиня'ться, то меня' ста'вили в у'гол и доводи'ли наконе'ц до того', что я проси'л проще'ния. Коне'чно, мать вразумля'ла меня', что всё э'то одни' шу'тки, что за них не должно' серди'ться и что на'добно отвеча'ть на них шу'тками же; но беда' состоя'ла в том, что дитя' не мо'жет я'сно различа'ть грани'ц ме'жду шу'ткою и пра'вдою. Иногда' до'лго я не ве'рил слова'м мои'х пресле'дователей и отвеча'л на них сме'хом, но вдруг ка'к-то начина'л ве'рить, оскорбля'ться насме'шками, разгоряча'лся, выходи'л из себя' и де'рзкими бра'нными слова'ми, как уме'"л, отпла'чивал мои'м проти'вникам. Всего' бо'лее достава'лось от меня' Во'лкову; впро'чем, развязка' всегда' бы'ла для меня' сли'шком невы'годна. Когда' надое'ло дразни'ть меня' солда'тством, да я и привы'к к то'му и не так уже' раздража'лся, отыска'ли другу'ю, не ме'нее чувстви'тельную во мне струну'. Оди'н раз вдруг дя'дя говори'т мне поти'хоньку, с ва'жным и таи'нственным ви'дом, что Во'лков хо'чет жени'ться на мое'й сестри'це и увезти' с собо'й в похо'д. Я пове'рил и, не име'я ни о чем поня'тия, по'нял то'лько, что хотя'т ра'злучить меня' с сестри'цей и сде'лать её че'м-то вро'де солда'та. Гнев и не'нависть, к како'й то'лько мо'жет быть спосо'бно се'рдце дитя'ти, почу'вствовал я к Во'лкову, кото'рого и пре'жде неподлюблива'л. Во'лков на друго'й день, чтоб поддержа'ть шу'тку, сказа'л мне с ва'жным ви'дом, что ба'тюшка и ма'тушка согла'сны вы'дать за него' мою' сестри'цу и что он про'сит та'кже моего' согла'сия. Из э'того вы'шло мно'го весьма' печа'льных исто'рий: я при'ходил в бе'шенство, брани'лся и хоте'л застрели'ть из пу'шки Во'лкова, е'сли он то'лько дотро'нется до мое'й сестри'цы. С э'тим господи'ном в са'мое э'то вре'мя случи'лось смешно'е и неприя'тное происше'ствие, как бу'дто в наказа'ние за его' охо'ту дразни'ть люде'й, кото'рому я, по глу'пости мое'й, о'чень ра'довался и говори'л: "Вот бог его' наказа'л за то, что он хо'чет увезти' мою' сестри'цу". Происше'ствие состоя'ло в сле'дующем: в како'й-то торже'ственный пра'здник у губерна'тора был бал. Во'лков, распу'дренный, ра'зодетый, в чулка'х и башмака'х, пе'ред са'мым ба'лом зае'хал к нам, что'бы вме'сте с мои'ми дя'дями отпра'виться к губерна'тору. Поку'да дя'ди мои' одева'лись, Во'лков, от не'чего де'лать, зашёл в столя'рную к Ми'хею и на'чал, по обыкнове'нию, дразни'ть его' и меша'ть рабо'тать. Ми'хей был осо'бенно не в ду'хе; снача'ла он дово'льствовался бра'нными слова'ми, но, вы'веденный из терпе'ния, схвати'л деревя'нный молото'к и так ло'вко уда'рил им Во'лкова по лбу, что у него' в одну' мину'ту вскочи'ла огро'мная ши'шка и оди'н глаз запу'х. Е'хать на бал бы'ло невозмо'жно. Дя'ди мои' хохота'ли, а бе'дный Во'лков пла'кал от бо'ли и доса'ды, что не мог попа'сть к губерна'тору, где ему' о'чень хоте'лось потанцева'ть. Разумеётся, все узна'ли э'то происше'ствие и до'лго не мо'гли без сме'ха смотре'ть на Во'лкова, кото'рый принуждён был не'сколько дней просиде'ть до'ма и да'же не е'здил к нам: на це'лый ме'сяц я был изба'влен от несно'сного дра'зненья. Ещё пре'жде я слы'шал мелько'м, что мой оте'ц покупа'ет каку'ю-то башки'рскую зе'млю, в настоя'щее же вре'мя э'та поку'пка соверши'лась зако'нным поря'дком. Превосхо'дная земля', с ли'шком семь ты'сяч десяти'н, в тридцати' вёрстах от Уфы', по реке' Бе'лой, со мно'жеством озёр, из кото'рых одно' бы'ло длино'ю о'коло трех верст, была' ку'плена за небольшу'ю це'ну. Оте'ц мой с жа'ром и подро'бно рассказа'л мне, ско'лько там во'дится пти'цы и ры'бы, ско'лько роди'тся вся'ких я'год, ско'лько озёр, каки'е чуде'сные расту'т леса'. Расска'зы его' привели' меня' в восхище'ние и так разгорячи'ли моё воображе'ние, что я да'же по ноча'м бре'дил но'вою прекра'сною землёю! Вдоба'вок ко всему', в суде'бном а'кте ей да'ли и'мя "Сергеёвской пу'стоши", а дереву'шку, кото'рую хоте'ли неме'дленно посели'ть там в сле'дующую весну', зара'нее назва'ли "Сергеёвкой". Э'то мне понра'вилось. Чу'вство со'бственности, исключи'тельной принадле'жности чего' бы то ни бы'ло, хотя' не вполне', но о'чень понима'ется дитяте'й и составля'ет для него' осо'бенное удово'льствие (по крайне'й ме'ре, так бы'ло со мной), а потому' и я, бу'дучи во'все не ску'пым ма'льчиком, о'чень дорожи'л тем, что Сергеёвка -- моя': без э'того притяжа'тельного местоиме'ния я никогда' не называ'л её. Туда' весно'ю собира'лась моя' мать, чтоб пить кумы'с, предпи'санный ей Деобо'льтом. Я счита'л дни и часы' в ожида'нии э'того счастли'вого собы'тия и без уста'ли говори'л о Сергеёвке со все'ми гостя'ми, с отцо'м и ма'терью, с сестрице'й и с но'вой ня'нькой её, Параше'й. Я забы'л сказа'ть, что Ага'фья уже' была' давно' отста'влена. Вме'сто Пара'ши мать взяла' к себе' для услу'г горбу'шку Катери'ну, княжну', -- так всегда' её называ'ли без вся'кой причи'ны, вероя'тно в шу'тку. Э'то была' калмы'чка, ку'пленная не'когда мои'м поко'йным де'душкой Зуби'ным и по'сле его' сме'рти отпу'щенная на во'лю. Мать держа'ла её у себя' в девичье'й, одева'ла и корми'ла так, из сожале'нья; но тепе'рь, приста'вив свою' го'рничную ходи'ть за сестрице'й, она' попро'бовала взять к себе' княжну' и снача'ла была' е'ю дово'льна; но впо'следствии не бы'ло никако'й возмо'жности ужи'ться с калмы'чкой: лука'вая азиа'тская приро'да, льсти'вая и зла'я, скучли'вая и непостоя'нная, ско'ро до того' надое'ла ма'тери, что она' отосла'ла горбу'шку опя'ть в де'вичью и запрети'ла нам говори'ть с не'ю, потому' что то'чно разгово'ры с не'ю могли' быть вредны' для дете'й. Катери'на име'ла привы'чку хвали'ть в глаза' и осыпа'ть са'мыми уни'женными ла'сками всех госпо'д, и больши'х и ма'леньких, а за глаза' говори'ла совсе'м друго'е; моёму отцу' и ма'тери она' жа'ловалась и ябедни'чала на всех на'ших слуг, а с ни'ми о'чень нехорошо' говори'ла про моего' отца' и мать и чуть бы'ло не поссо'рила её с Параше'й. Да'же нам с сестрице'й мимохо'дом хоте'ла внуши'ть недо'брые мы'сли. Я не скрыва'л от ма'тери ничего' мно'ю слы'шанного, да'же ни одно'й со'бственной моёй мы'сли; разумеётся, всё ей рассказа'л, и она' поспеши'ла удали'ть от нас э'то вре'дное существо'. Впро'чем, горбу'шка, под и'менем княжны', прожила' в на'шем до'ме до глубо'кой ста'рости. Когда' забы'лась ши'шка на лбу, произведённая молотко'м Михе'я, Во'лков и мои' дя'ди опя'ть приняли'сь му'чить и дразни'ть меня'. На э'тот раз моя' любе'зная Сергеёвка послужи'ла к тому' весьма' действи'тельным сре'дством. Снача'ла Во'лков пристава'л, чтоб я подари'л ему' Сергеёвку, пото'м принима'лся торгова'ть её у моего' отца'; разуме'ется, я серди'лся и говори'л ра'зные глу'пости; наконе'ц повтори'ли прежнеё сре'дство, ещё с больши'м успе'хом: вме'сто ука'за о солда'тстве сочини'ли и написа'ли сва'дебный догово'р, и'ли ря'дную, в кото'рой бы'ло ска'зано, что мой оте'ц и мать, с моего' согла'сия, потому' что Сергеёвка счита'лась мое'й со'бственностью, отдаю'т её в прида'ное за мое'й сестри'цей в ве'чное владе'ние П. Н. Во'лкову. Бума'га была' подпи'сана мои'м отцо'м и ма'терью, то есть подписа'лись под их ру'ки, вме'сто же меня', за неуме'ньем гра'моте, расписа'лся дя'дя мой, Серге'й Никола'ич. Бе'дный ма'льчик был соверше'нно сбит с то'лку! Не ве'ря согла'сию моего' отца' и ма'тери, сли'шком хорошо' зна'я своё несогла'сие, в то же вре'мя я вполне' пове'рил, что э'та бума'га, кото'рую дя'дя называ'л купче'й кре'постью, лиша'ет меня' сестры' и Сергеёвки; кро'ме мучи'тельной ско'рби о таки'х велики'х поте'рях я был ра'здражен и уязвлён до глуби'ны се'рдца таки'м на'глым обма'ном. Бе'шенство мое' превзошло' вся'кие грани'цы и помрачи'ло мой рассу'док. Я осы'пал дя'дю все'ми бра'нными слова'ми, каки'е то'лько знал; назва'л его' подья'чим, прика'зным крючко'м [16] и моше'нником, а Во'лкова как гла'вного вино'вника и престу'пника хоте'л непреме'нно застрели'ть, как то'лько доста'ну ружье'", и'ли затрави'ть Су'ркой (дворо'вой собачо'нкой, изве'стной чита'телям); а чтоб не откла'дывать своёго мще'ния надо'лго, я вы'бежал как исступлённый из ко'мнаты, бро'сился в столя'рную, схвати'л деревя'нный молото'к, бего'м вороти'лся в гости'ную и, подо'шед побли'же, пусти'л молотко'м пря'мо в Во'лкова... Вот до чего' мо'жно довести' до'брого и ти'хого ма'льчика таки'ми нера'зумными шу'тками! По сча'стию, уда'р был незначи'телен; но со мно'ю поступи'ли стро'го. Наказа'ние, о кото'ром пре'жде я то'лько слыха'л, бы'ло испо'лнено на'до мно'ю: меня' оде'ли в како'е-то се'рое, то'лстое суко'нное пла'тье и поста'вили в у'гол соверше'нно в пусто'й ко'мнате, под присмо'тром Ефре'ма Евсе'ича. Бо'же мой, как пла'кала и рыда'ла моя' ми'лая сестри'ца, бы'вшая свиде'тельница происше'ствия! Де'ло происходи'ло поутру'; до са'мого обе'да я рва'лся и пла'кал; напра'сно Евсе'ич убежда'л меня', что нехорошо' так гне'ваться, так брани'ть дя'деньку и дра'ться с Пё!тром Никола'ичем, что они' со мной то'лько пошути'ли, что ма'ленькие де'вочки за'муж не выхо'дят и что как же мо'жно отня'ть наси'льно у нас Сергеёвку? Напра'сно угова'ривал он меня' повини'ться и попроси'ть проще'нья, -- я был глух к его' слова'м. Я наконе'ц переста'л пла'кать, но ожесточи'лся ду'хом и говори'л, что я не винова'т; что е'сли они' сде'лали э'то наро'чно, то всё равно', и что их на'добно за то наказа'ть, ра'зжаловать в солда'ты и посла'ть на войну', и что они' должны' проси'ть у меня' проще'нья. Мать, кото'рая страда'ла бо'льше меня', беспреста'нно подходи'ла к две'рям, чтоб слы'шать, что я говорю', и смотре'ть на меня' в дверну'ю щель; она' име'ла твёрдость не входи'ть ко мне до обе'да. Наконе'ц она' пришла', оста'лась со мной наедине' и употреби'ла все уси'лия, чтоб убеди'ть меня' в мое'й вине'. До'лго говори'ла она'; её слова', не'жные и гро'зные, ла'сковые и стро'гие и всегда' убеди'тельные, её слезы' о моём упря'мстве поколеба'ли меня': я признава'л себя' винова'тым пе'ред ма'менькой и да'же дя'денькой, кото'рого о'чень люби'л, осо'бенно за рисова'нье, но ника'к не соглаша'лся, что я винова'т пе'ред Во'лковым; я гото'в был проси'ть проще'ния у всех, кро'ме Во'лкова. Мать не хоте'ла сде'лать ника'кой усту'пки, скрепи'ла своё се'рдце и, сказа'в, что я оста'нусь без обе'да, что я оста'нусь в углу' до тех пор, поку'да не почу'вствую вины' своёй и от и'скреннего се'рдца не попрошу' Во'лкова прости'ть меня', ушла' обе'дать, потому' что го'сти её ожида'ли. Тогда' я ничего' не пони'мал и то'лько впосле'дствии почу'вствовал, каки'х терза'ний сто'ила э'та твёрдость ма'теринскому се'рдцу; но душе'вная по'льза своёго ми'лого дитя'ти, мо'жет быть иногда' неве'рно пони'маемая, всегда' была' для неё вы'ше со'бственных страда'ний, в настоящеё вре'мя о'чень опа'сных для её здоро'вья. Евсеичу' бы'ло прика'зано сиде'ть в друго'й ко'мнате. Я оста'лся оди'н. Ту'т-то нарабо'тало мое' воображе'ние! Я представля'л себя' каки'м-то геро'ем, му'чеником, о кото'рых я чита'л и слыха'л, страда'ющим за и'стину, за пра'вду. Я уже' ви'дел своё торжество': вот растворя'ются две'ри, вхо'дят оте'ц и мать, дя'ди, го'сти; начина'ют хвали'ть меня' за мою' твёрдость, признаю'т себя' винова'тыми, говоря'т, что хоте'ли испыта'ть меня', одева'ют в но'вое пла'тье и веду'т обе'дать... Дверь не отворя'лась, никто' не входи'л, то'лько Евсе'ич начина'л всхра'пывать, си'дя в друго'й ко'мнате; фанта'зии мои' ра'злетались как дым, а я начина'л чу'вствовать уста'лость, го'лод и головну'ю боль. Но воображе'ние мое' сно'ва начина'ло рабо'тать, и я представля'л себя' вы'гнанным за мое' упря'мство из до'му, бродя'щим но'чью по у'лицам: никто' не пуска'ет меня' к себе' в дом; на меня' напада'ют злы'е, бе'шеные соба'ки, кото'рых я о'чень боя'лся, и начина'ют меня' куса'ть: вдруг явля'ется Во'лков, спаса'ет меня' от сме'рти и приво'дит к отцу' и ма'тери; я проща'ю Во'лкову и чу'вствую како'е-то удово'льствие. Мно'жество тому' подо'бных карти'н рои'лось в мое'й голове', но везде' я был пе'рвым лицо'м, торжеству'ющим и'ли погиба'ющим геро'ем. Слова' "геро'й", коне'чно, я тогда' не знал, но зама'нчивый его' смысл я'сно выража'лся в мои'х детски'х фанта'зиях. Волне'ние, слезы', продолжи'тельное стоя'ние на нога'х утоми'ли меня'. Коне'чно, я мог бы сесть на пол, -- в ко'мнате никого' не бы'ло; но мне прика'зано, чтоб я стоя'л в углу', и я ни за что не хоте'л сесть, несмотря' на уста'лость. Часа' че'рез два по'сле обе'да при'ходил ко мне наш до'брый друг, до'ктор Андре'й Юрьи'ч (Авена'риус). Он та'кже угова'ривал меня' попроси'ть проще'нья у Во'лкова -- я не согласи'лся. Он предложи'л мне съесть таре'лку су'пу -- я отказа'лся, говоря', что "е'сли ма'менька прика'жет, то я бу'ду есть, а сам я ку'шать не хочу'". Вско'ре по'сле Авена'риуса пришла' мать; я ви'дел, что она' о'чень встрево'жена; она' приказа'ла мне есть, и я с поко'рностью испо'лнил приказа'ние, хотя' пи'ща была' мне проти'вна. Мать спроси'ла меня': "Ты не чу'вствуешь своёй вины' пе'ред Пё!тром Никола'ичем, не раска'иваешься в своём посту'пке, не хо'чешь проси'ть у него' проще'нья?" Я отвеча'л, что я пе'ред Пё!тром Никола'ичем не винова'т, а е'сли ма'менька прика'жет, то проще'ния проси'ть бу'ду. "Ты упря'мишься, -- сказа'ла мать. -- Когда' ты оду'маешься, то пришли' за мной Евсе'ича: тогда' и я прощу' тебя'". Евсе'ич по'дал све'чку и поста'вил её на око'шко. Мать ушла', приказа'в ему' оста'ться со мной, сесть у двере'й и ничего' не говори'ть. По'сле пи'щи я вдруг почу'вствовал себя' нездоро'вым: голова' ра'зболелась и мне ста'ло жа'рко. Дремо'та начала' овладева'ть мно'ю, коле'нки постепе'нно сгиба'лись, наконе'ц уста'лость одоле'ла меня', я сам не по'мню, как спо'лзли мои' ноги', и я присе'л в углу' и кре'пко засну'л. По'сле рассказа'ли мне, что Евсе'ич и сам задрема'л, что когда' пришёл оте'ц, то на'шел нас обои'х спя'щими. Я просну'лся уже' тогда', когда' Авена'риус щу'пал мою' го'лову и пульс; он приказа'л отнести' меня' в де'тскую и по'ложить в посте'ль; у меня' сде'лался си'льный жар и да'же бред. Просну'вшись, и'ли, лу'чше сказа'ть, очу'вствовавшись на друго'й день поутру', о'чень не ра'но, в сла'бости и всё ещё в жа'ру, я не вдруг по'нял, что о'коло меня' происходи'ло. Наконе'ц всё ста'ло мне я'сно: я захвора'л от волне'ния и уста'лости, моя' боле'знь всех перепуга'ла, а мать привела' в отча'яние. Действи'тельно, сбы'лись мои' мечты', хотя' от други'х причи'н. Все почу'вствовали свои' вины': дя'дя Серге'й Никола'ич сиде'л во'зле меня' и пла'кал; Во'лков стоя'л за две'рью, то'же почти' пла'кал и не смел войти', чтоб не ра'здражить бо'льного; оте'ц о'чень гру'стно смотре'л на меня', а мать -- дово'льно бы'ло взгляну'ть на её лицо', чтоб поня'ть, каку'ю ночь она' провела'! Вошёл Авена'риус и всех от меня' вы'гнал, приказа'в на не'которое вре'мя оста'вить меня' в соверше'нном поко'е. Я вы'здоровел не вдруг. Дня че'рез два, когда' я не лежа'л уже' в посте'ли, а сиде'л за сто'ликом и во что'-то игра'л с ми'лой сестри'цей, кото'рая не зна'ла, как высказа'ть свою' ра'дость, что бра'тец выздора'вливает, -- вдруг я почу'вствовал си'льное жела'ние уви'деть свои'х гони'телей, выпроси'ть у них проще'нье и так примири'ться с ни'ми, чтоб никто' на меня' не серди'лся. Я сейча'с вы'звал из спа'льной мать и сказа'л ей, чего' мне хо'чется. Мать обняла' меня' и запла'кала от ра'дости (как она' мне сказа'ла), что у меня' та'кое до'брое се'рдце. Во'лков был в э'то вре'мя у дяде'й, и они' все тро'е ту же мину'ту пришли' ко мне. Я с по'лной и'скренностью проси'л их прости'ть меня', осо'бенно Во'лкова. Меня' целова'ли и обеща'ли никогда' не дразни'ть. Мать улыбну'лась и сказа'ла о'чень тве'рдо: "Да е'сли б вы и взду'мали, то я уже' никогда' не позво'лю. Я всех бо'льше винова'та и всех бо'льше была' нака'зана. Э'того уро'ка я никогда' не забу'ду". Соверше'нно вы'здоровев, я опя'ть сде'лался ве'сел и резв. Я ско'ро забы'л печа'льную исто'рию; но не мог забы'ть, что меня' назва'ли неуме'ющим гра'моте и потому' расписа'лись за меня' в изве'стной бума'ге, то есть мни'мой "ря'дной", и'ли ку'пчей. Я тогда' же возража'л, что э'то непра'вда, что я уме'ю хорошо' чита'ть, а то'лько писа'ть не уме'ю; но тепе'рь я захоте'л попра'вить э'тот недоста'ток и упроси'л отца' и мать, чтоб меня' на'чали учи'ть писа'ть. Дя'дя Серге'й Никола'ич вы'звался удовлетвори'ть моему' жела'нию. Он на'чал меня' учи'ть чистописа'нию, и'ли каллигра'фии, как он называ'л, и заста'вил выпи'сывать "па'лочки", чем я был о'чень недово'лен, потому' что мне хоте'лось пря'мо писа'ть бу'квы; но дя'дя утвержда'л, что я никогда' не бу'ду име'ть хоро'шего по'черка, е'сли не ста'ну пра'вильно учи'ться чистописа'нию, что наперёд на'добно пройти' всю каллиграфи'ческую шко'лу, а пото'м приня'ться за про'писи. Де'лать не'чего, я до'лжен был повинова'ться, но ме'жду тем потихо'ньку я вы'учился писа'ть всю а'збуку, срисо'вывая слова' с печа'тных книг. Чистописа'ние затяну'лось; срок о'тпуска мои'х дя'дей конча'лся, и они' уе'хали в полк, с твёрдым, одна'ко, наме'рением вы'йти неме'дленно в отста'вку, потому' что жизнь в Уфе' о'чень им понра'вилась. Уезжа'я, дя'дя Серге'й Никола'ич, кото'рый был отли'чный каллигра'ф, уговори'л моего' отца', осо'бенно жела'вшего, чтоб я и'мел хоро'ший по'черк, взять мне учи'теля из наро'дного учи'лища. Учи'теля зва'ли Матве'й Васи'льич (фами'лии его' я никогда' не слы'хивал); э'то был челове'к о'чень ти'хий и до'брый; он писа'л про'писи не ху'же печа'тных и при'нялся учи'ть меня' то'чно так же, как учи'л дя'дя. Не ви'дя конца' па'лочкам с уса'ми и без усо'в, кривы'м черта'м и они'кам, я скуча'л и лени'лся, а потому', чтоб мне бы'ло охо'тнее занима'ться, посади'ли Андрю'шу писа'ть вме'сте со мной. Андрю'ша на'чал учи'ться чистописа'нию гора'здо пре'жде меня' у того' же Матве'я Васи'льича в наро'дном учи'лище. Э'то сре'дство не'сколько помо'гло: мне сты'дно ста'ло, что Андрю'ша пи'шет лу'чше меня', а как успе'хи его' бы'ли весьма' незначи'тельны, то я постара'лся догна'ть его' и в са'мом де'ле догна'л дово'льно ско'ро. Учи'тель наш и'мел обыкнове'ние по оконча'нии уро'ка, продолжа'вшегося два часа', подпи'сывать на на'ших тетра'дях како'е-нибудь из сле'дующих слов: "посре'дственно, не ху'до, изря'дно, хорошо', похва'льно". Ско'ро стал я замеча'ть, что Матве'й Васи'льич поступа'ет несправедли'во и что е'сли мы с Андрю'шей о'ба писа'ли неуда'чно, то мне он ста'вил "не ху'до", а ему' "посре'дственно", а е'сли мы писа'ли о'ба удовлетвори'тельно, то у меня' стоя'ло "о'чень хорошо'" и'ли "похва'льно", а у Андрю'ши "хорошо'"; в тех же слу'чаях, впро'чем, дово'льно ре'дких, когда' това'рищ мой писа'л лу'чше меня' -- у нас стоя'ли одина'ковые одобри'тельные слова'. Заме'тив э'то, я стал рассужда'ть: отчего' так поступа'ет наш до'брый учи'тель? "Ве'рно, он меня' бо'льше лю'бит, -- поду'мал я, -- и, коне'чно, за то, что у меня' о'ба глаза' здоро'вы, а у бе'дного Андрю'ши оди'н глаз вы'пятился от бе'льма и похо'ж на каку'ю-то бе'лую пу'говицу". В э'той мы'сли вско'ре убеди'ло меня' то, что Матве'й Васи'льич был со мно'ю ла'сковее, чем с мои'м това'рищем, чего' я пре'жде не замеча'л. Все мои' наблюде'ния и рассужде'ния я не заме'длил сообщи'ть ма'тери и отцу'. Они' ка'к-то перегляну'лись и улыбну'лись, и мне ничего' не сказа'ли. Но в по'дписях Матве'я Васи'льича вско'ре произошла' переме'на; на тетра'дках на'ших с Андрю'шей появи'лись одни' и те же слова', у обо'их и'ли "не ху'до", и'ли "изря'дно", и'ли "хорошо'", и я по'нял, что оте'ц мой, ве'рно, что'-нибудь говори'л на'шему учи'телю, но обраща'лся Матве'й Васи'льич всегда' лу'чше со мной, чем с Андрю'шей. Я и тепе'рь не могу' поня'ть, каки'е причи'ны заста'вили мою' мать посла'ть меня' оди'н раз в наро'дное учи'лище, вме'сте с Андрю'шей. Вероя'тно, э'то был че'й-нибудь сове'т, и всего' скоре'е М. Д. Княже'вича, но, ка'жется, его' де'ти в учи'лище не ходи'ли. Как ни бы'ла умна' моя' мать, но, по её недоста'точному обра'зованию, не могла' ей войти' в го'лову ди'кая тогда' мысль спо'сылать сы'на в наро'дное учи'лище, -- мысль, кото'рая тепе'рь могла' бы быть для всех поня'тною и служи'ть объясне'нием тако'го посту'пка. Как бы то ни бы'ло, то'лько в оди'н о'чень па'мятный для меня' день отвезли' нас с Андрю'шей в саня'х, под надзо'ром Евсе'ича, в наро'дное учи'лище, находившеёся на друго'м кра'ю го'рода и помещавшеёся в небольшо'м деревя'нном доми'шке. Евсе'ич отда'л нас с рук на ру'ки Матве'ю Васи'льичу, кото'рый взял меня' за ру'ку и ввел в бо'льшую неопря'тную ко'мнату, из кото'рой нёсся шум и крик, мгнове'нно ути'хнувший при на'шем появле'нии, -- ко'мнату, всю устано'вленную ряда'ми столо'в со скаме'йками, каки'х я никогда' не ви'дывал; пе'ред пе'рвым столо'м стоя'ла, утверждённая на каки'х-то подста'вках, больша'я чёрная четвероуго'льная доска'; у доски' стоя'л ма'льчик с обвостре'нным ме'лом в одно'й ру'ке и с гря'зной тряпице'й в друго'й. Полови'на скамеёк бы'ла занята' ма'льчиками ра'зных во'зрастов; пе'ред ни'ми лежа'ли на стола'х тетра'дки, кни'жки и а'спидные доски'; ученики' бы'ли пребольши'е, превысо'кие и о'чень ма'ленькие, мно'гие в одни'х руба'шках, а мно'гие оде'тые, как ни'щие. Матве'й Васи'льич подвёл меня' к пе'рвому столу', веле'л ученика'м потесни'ться и посади'л с кра'я, а сам сел на стул пе'ред небольши'м сто'ликом, недалеко' от чёрной доски'; всё э'то бы'ло для меня' соверше'нно но'вым зре'лищем, на кото'рое я смотре'л с жа'дным любопы'тством. При вхо'де в класс Андрю'ша пропа'л. Вдруг Матве'й Васи'льич заговори'л таки'м серди'тым го'лосом, како'го у него' никогда' не быва'ло, и с каки'м-то напе'вом: "Не зна'ешь? На коле'ни!", и ма'льчик, стоя'вший у доски', о'чень споко'йно положи'л на стол мел и гря'зную тряпи'цу и стал на коле'ни позади' доски', где уже' стоя'ло тро'е ма'льчиков, кото'рых я снача'ла не заме'тил и кото'рые бы'ли о'чень ве'селы; когда' учи'тель обора'чивался к ним спино'й, они' начина'ли вози'ться и дра'ться. Класс был арифмети'ческий. Учи'тель продолжа'л гро'мко вызыва'ть ученико'в по спи'ску, одного' за други'м; э'то бы'ла в то же вре'мя перекли'чка: оказа'лось, что полови'ны ученико'в не бы'ло в кла'ссе. Матве'й Васи'льич отмеча'л в спи'ске, кого' нет, пригова'ривая иногда': "В тре'тий раз нет, в четвёртый нет -- так ро'зги!" Я оцепене'л от стра'ха. Вызыва'емые ма'льчики подходи'ли к доске' и должны' бы'ли писа'ть ме'лом тре'буемые ци'фры и счита'ть их ка'к-то от пра'вой ру'ки к ле'вой, повторя'я: "Едини'цы, деся'тки, со'тни". При э'том счёте мно'гие сбива'лись, и мне са'мому каза'лся он непоня'тным и мудрёным, хотя' я давно' уже' вы'учился са'моучкой писа'ть ци'фры. Некото'рые ученики' оказа'лись зна'ющими; учи'тель хвали'л их, но и са'мые похвалы' сопровожда'лись бра'нными слова'ми, по больше'й ча'сти неизве'стными мне. Иногда' бра'нное сло'во возбужда'ло о'бщий смех, кото'рый вдруг вырыва'лся и вдруг ути'хал. Переклика'в всех по спи'ску и испыта'в в сте'пени зна'ния, Матве'й Васи'льич за'дал уро'к на сле'дующий раз: де'ло шло то'же о ци'фрах, об их места'х и о значе'нии нуля'. Я ничего' не по'нял ско'лько потому', что во'все не знал, о чем шло де'ло, сто'лько и потому', что сиде'л, как говори'тся, ни жив ни мертв, поражённый всем, мно'ю ви'денным. Зада'в уро'к, Матве'й Васи'льич позва'л стороже'й; пришли' тро'е, вооруже'нные пучка'ми пру'тьев, и приняли'сь сечь ма'льчиков, стоявши'х на коле'нях. При са'мом нача'ле э'того стра'шного и отврати'тельного для меня' зре'лища я зажму'рился и заткну'л па'льцами у'ши. Пе'рвым мои'м движе'нием бы'ло убежа'ть, но я дрожа'л всем те'лом и не смел пошевели'ться. Когда' ути'хли кри'ки и зве'рские восклица'ния учи'теля, долета'вшие до моего' слу'ха, несмотря' на за'ткнутые па'льцами у'ши, я откры'л глаза' и уви'дел жи'вую и шу'мную о'коло меня' сумато'ху; забира'я свои' ве'щи, все ма'льчики выбега'ли из кла'сса и вме'сте с ни'ми нака'занные, так же веселы'е и ре'звые, как и други'е. Матве'й Васи'льич подошёл ко мне с обыкнове'нным ла'сковым ви'дом, взял меня' за ру'ку и прежни'м ти'хим го'лосом проси'л "засвиде'тельствовать его' нижайшеё почте'ние ба'тюшке и ма'тушке". Он вы'вел меня' из опусте'вшего кла'сса и отда'л Евсе'ичу, кото'рый прово'рно уку'тал меня' в шу'бу и посади'л в са'ни, где уже' сиде'л Андрю'ша. "Что, понра'вилось ли вам учи'лище? -- спроси'л он, загля'дывая мне в лицо'. И, не получа'я от меня' отве'та, приба'вил: -- Ника'к, напуга'лись? У нас э'то вся'кий день". Прие'хав домо'й, я ужа'сно встрево'жил свою' мать снача'ла безмо'лвным волне'нием и слеза'ми, а пото'м исступлённым гне'вом на злоде'йские посту'пки Матве'я Васи'льича. Мать ничего' не зна'ла о том, что обыкнове'нно происхо'дит в наро'дных учи'лищах, и, коне'чно, ни за что на све'те не подве'ргла бы моего' се'рдца та'кому жесто'кому потрясе'нию. Успоко'ить и уте'шить меня' снача'ла не бы'ло никако'й возмо'жности; в э'ту мину'ту да'же власть ма'тери бы'ла бесси'льна на'до мной. Наконе'ц, рассказа'в всё до мале'йшей подро'бности мно'ю ви'денное и слы'шанное, изли'в мое' него'дованье в са'мых си'льных выраже'ниях, каки'е то'лько знал из книг и ра'зговоров, и осуди'в Матве'я Васи'льича на все изве'стные мне ка'зни, я поути'х и получи'л спосо'бность слу'шать и понима'ть ра'зумные ре'чи мое'й ма'тери. До'лго она' говори'ла со мной и для моего' успокое'ния должна' бы'ла косну'ться мно'гого, ещё мне не изве'стного и не вполне' мно'ю тогда' понято'го. Тру'дно бы'ло примири'ться де'тскому уму' и чу'вству с мы'слию, что ви'денное мно'ю зре'лище не бы'ло исключи'тельным злоде'йством, ра'збоем на большо'й доро'ге, за кото'рое сле'довало бы казни'ть Матве'я Васи'льича, как престу'пника, что та'кие посту'пки не то'лько дозволя'ются, но тре'буются от него' как исполне'ние его' до'лжности; что са'мые роди'тели вы'сеченных ма'льчиков благодаря'т учи'теля за стро'гость, а ма'льчики бу'дут благодари'ть со вре'менем; что Матве'й Васи'льич мог брани'ться зве'рским го'лосом, сечь свои'х ученико'в и остава'ться в то же вре'мя че'стным, до'брым и ти'хим челове'ком. Сли'шком ра'но получи'л я э'то раздира'ющее впечатле'ние и э'тот стра'шный уро'к! Он возмути'л я'сную тишину' мое'й ду'ши. Я до'лго не мог успоко'иться, а от Матве'я Васи'льича получи'л та'кое непреодоли'мое отвраще'ние, что че'рез ме'сяц должны' бы'ли ему' отказа'ть. Чистописа'нье продолжа'л я оди'н, а иногда' вме'сте с Андрю'шей. Учи'теля друго'го в го'роде не бы'ло, а потому' мать и оте'ц са'ми исправля'ли его' до'лжность: всего' бо'льше они' смотре'ли за тем, чтоб я писа'л как мо'жно похожеё на про'писи. Ма'тери мое'й ка'к-то не совсе'м нра'вилось това'рищество Андрю'ши, и он начина'л ре'же ходи'ть ко мне. Ита'к, всё мое' де'тское о'бщество, кро'ме приезжавши'х иногда' маленьки'х госте'й Княжевиче'й и Мансу'ровых, с кото'рыми мы о'чень мно'го игра'ли и резви'лись, ограни'чивалось о'бществом мое'й ми'лой сестри'цы, кото'рая, становя'сь умнеё с ка'ждым днем, могла' уже' болеё ра'зделять все мои' накло'нности, впечатле'ния и заба'вы. Здоро'вье ма'тери бы'ло лу'чше пре'жнего, но не совсе'м хорошо', а потому', чтоб нам мо'жно бы'ло воспо'льзоваться ле'тним вре'менем, в Серге'евке де'лались приготовле'ния к на'шему перее'зду: купи'ли не'сколько изб и амба'ров; в продолже'ние вели'кого поста' перевезли' и поста'вили их на но'вом ме'сте, кото'рое выбира'ть е'здил оте'ц мой сам; ско'лько я ни проси'лся, чтоб он взял меня' с собо'ю, мать не отпусти'ла. Серге'евка исключи'тельно овладе'ла мои'м воображе'нием, кото'рое оте'ц ежедне'вно воспламеня'л свои'ми расска'зами. Доро'га в Багро'во, приро'да, со все'ми чу'дными е'е красо'тами, не бы'ли забы'ты мной, а то'лько не'сколько пода'влены но'востью други'х впечатле'ний: жи'знью в Багро'ве и жи'знью в Уфе'; но с наступле'нием весны' просну'лась во мне горя'чая любо'вь к приро'де; мне так захоте'лось уви'деть зелёные луга' и леса', воды' и го'ры, так захоте'лось побе'гать с Су'ркой по поля'м, так захоте'лось заки'нуть у'дочку, что все окружа'ющее потеря'ло для меня' свою' занима'тельность и я ка'ждый день просыпа'лся и засы'пал с мы'слию о Серге'евке. Свята'я неде'ля прошла' для меня' незаме'тно. Я, коне'чно, не мог понима'ть е'е высо'кого значе'нья, но я ма'ло обрати'л внима'ния да'же на то, что поня'тно для дете'й: ра'достные ли'ца, пра'здничные пла'тья, колоко'льный звон, беспреста'нный прие'зд госте'й, кра'сные я'йца и проч. и проч. При'ходская це'рковь на'ша стоя'ла на возвыше'нии, и снег о'коло неё давно' уже' обта'ял. Вели'ким мои'м удово'льствием бы'ло смотре'ть, как бегу'т по косого'ру му'тные и шу'мные пото'ки весе'нней воды' ми'мо на'шего высо'кого крыльца', а ещё больши'м наслажде'нием, кото'рое мне не ча'сто дозволя'лось, -- прочища'ть па'лочкой весе'нние ручейки'. С крыльца' на'шего была' видна' река' Бе'лая, и я с нетерпе'нием ожида'л, когда' она' вскро'ется. На все мои' вопро'сы отцу' и Евсе'ичу: "Когда' же мы пое'дем в Серге'евку?" обыкнове'нно отвеча'ли: "А вот как река' пройдёт". И наконе'ц пришёл э'тот жела'нный день и час! Торопли'во загляну'л Евсе'ич в мою' де'тскую и трёвожно-радостным го'лосом сказа'л: "Бе'лая тро'нулась!" Мать позво'лила, и в одну' мину'ту, тепло' оде'тый, я уже' стоя'л на крыльце' и жа'дно следи'л глаза'ми, как шла ме'жду неподви'жных берего'в огро'мная полоса' си'него, тёмного, а иногда' и жёлтого льда. Далеко' уже' уплыла' попере'чная доро'га, и кака'я-то несча'стная чёрная коро'ва бе'гала по ней как безу'мная от одного' бе'рега до друго'го. Стоя'вшие о'коло меня' же'нщины и де'вушки сопровожда'ли жа'лобными восклица'ниями ка'ждое неуда'чное движе'ние бе'гающего живо'тного, кото'рого рев долета'л до уше'й мои'х, и мне ста'ло о'чень его' жа'лко. Река' на поворо'те загиба'лась за круто'й утёс, и скры'лись за ним доро'га и бе'гающая по ней чёрная коро'ва. Вдруг две соба'ки показа'лись на льду; но их суетли'вые прыжки' возбуди'ли не жа'лость, а смех в окружающи'х меня' лю'дях, и'бо все бы'ли уве'рены, что соба'ки не уто'нут, а перепры'гнут и'ли переплыву'т на бе'рег. Я охо'тно э'тому ве'рил и, позабы'в бе'дную коро'ву, сам смея'лся вме'сте с други'ми. Соба'ки не заме'длили оправда'ть о'бщее ожида'ние и ско'ро перебра'лись на бе'рег. Лед всё ещё шел кре'пкою, сплошно'ю, неразры'вною, бесконе'чною глы'бою. Евсе'ич, опаса'ясь си'льного и холодного' ве'тра, сказа'л мне: "Пойдём, соко'лик, в го'рницу, река' ещё не ско'ро взлома'ется, а ты прозя'бнешь. Лу'чше я тебе' скажу', когда' лед начнёт тре'скаться". Я о'чень неохо'тно послу'шался, но зато' мать была' о'чень дово'льна и похвали'ла Евсе'ича и меня'. В са'мом де'ле, не бли'же как че'рез час Евсе'ич пришёл сказа'ть мне, что лед на реке' лома'ется. Мать опя'ть отпусти'ла меня' на коро'ткое вре'мя, и, оде'вшись ещё тепле'е, я вышёл и уви'дел но'вую, то'же не ви'данную мно'ю карти'ну: лед тре'скался, лома'лся на отде'льные глы'бы; вода' всплёскивалась ме'жду ни'ми; они' набега'ли одна' на другу'ю, больша'я и кре'пкая зато'пляла слабе'йшую, а е'сли встреча'ла си'льный упо'р, то подни'малась одни'м кра'ем вверх, иногда' до'лго плыла' в тако'м положе'нии, иногда' о'бе глы'бы разруша'лись на ме'лкие куски' и с тре'ском погружа'лись в во'ду. Глухо'й шум, похо'жий по времена'м на скрип и'ли отдалённый стон, я'вственно долета'л до наши'х уше'й. Полюбова'вшись не'сколько вре'мени э'тим вели'чественным и стра'шным зре'лищем, я вороти'лся к ма'тери и до'лго, с жа'ром расска'зывал ей всё, что ви'дел. Прие'хал оте'ц из прису'тствия, и я при'нялся с но'вым жа'ром опи'сывать ему', как прошла' Бе'лая, и расска'зывал ему' ещё до'лее, ещё горя'чее, чем ма'тери, потому' что он слу'шал меня' ка'к-то охо'тнее. С э'того дня Бе'лая сде'лалась постоя'нным предме'том мои'х наблюде'ний. Река' начала' выступа'ть из берего'в и зато'плять лугову'ю сто'рону. Ка'ждый день карти'на изменя'лась; и наконе'ц разли'в воды', простира'вшийся с ли'шком на во'семь верст, сли'лся с облака'ми. Нале'во видне'лась необозри'мая водяна'я пове'рхность, чи'стая и гла'дкая, как стекло', а пря'мо про'тив на'шего до'ма вся она' была' то'чно усе'яна иногда' верху'шками дерёв, а иногда' до полови'ны зато'пленными огро'мными дуба'ми, вя'зами и осоко'рями, вышина' кото'рых то'лько тогда' вполне' обозначала'сь; они' бы'ли похо'жи на ма'ленькие, как бу'дто пла'вающие островки'. До'лго не сбыва'ла по'лая вода', и э'та ме'дленность раздража'ла мое' нетерпе'ние. Напра'сно мать уверя'ла меня', что она' не пое'дет в Серге'евку до тех пор, поку'да не вы'растет трава': я всё ду'мал, что нам, меша'ет река' и что мы оттого' не е'дем, что она' не вошла' в бе'рега. Вот уже' наступи'ла тёплая, да'же жа'ркая пого'да. Бе'лая вошла' в меже'нь, улегла'сь в свои'х песка'х; давно' уже' зелене'ли по'ля и зазелене'ла урема' за реко'ю, а мы всё ещё не е'хали. Оте'ц мой утвержда'л, что тру'дно прое'хать по тем места'м, кото'рые бы'ли зали'ты весе'ннею водо'ю, что гря'зно, то'пко и что в долочка'х и'ли размы'ло доро'гу, и'ли нанесло' на неё и'лу; но мне все таки'е препя'тствия каза'лись соверше'нно не стоя'щими вни'мания. Жела'ние скоре'е перее'хать в Серге'евку сде'лалось у меня' боле'зненным устремле'нием всех помышле'ний и чувств к одному' предме'ту; я уже' не мог ниче'м занима'ться, скуча'л и привере'дничал. Мо'жно бы'ло предви'деть и должно' бы'ло приня'ть де'йствительные ме'ры, чтоб укроти'ть во мне э'ту стра'стность, э'ту спосо'бность увлека'ться до са'мозабвения и впада'ть в кра'йности. Впослёдствии я слы'шал сожале'ние мое'й ма'тери, что она' ма'ло обраща'ла вни'мания на э'ту сто'рону моего' хара'ктера, вели'кую поме'ху в жи'зни и причи'ну многи'х оши'бок. Я ду'мал, что мы уж никогда' не пое'дем, как вдруг -- о счастли'вый день! -- мать сказа'ла мне, что мы е'дем за'втра. Я чуть не сошёл с ума' от ра'дости. Ми'лая моя' сестри'ца разделя'ла её со мной, ра'дуясь, ка'жется, болеё мое'й ра'дости. Пло'хо я спал ночь. Никто' ещё не встава'л, когда' я уже' был гото'в совсе'м. Но вот просну'лись в до'ме, на'чался шум, беготня', укла'дывание, заложи'ли лошаде'й, пода'ли каре'ту, и наконе'ц часо'в в де'сять утра' мы спусти'лись на перево'з че'рез ре'ку Бе'лую. Вдоба'вок ко всему' Сурка' был с на'ми. СЕРГЕ'ЕВКА Сергеёвка занима'ет одно' из са'мых све'тлых мест в са'мых ра'нних воспомина'ниях моего' де'тства. Я чу'вствовал тогда' приро'ду уже' сильне'е, чем во вре'мя пое'здки в Багро'во, но далеко' ещё не так си'льно, как почу'вствовал её че'рез не'сколько лет. В Сергеёвке я то'лько ра'довался споко'йною ра'достью, без волне'ния, без замира'ния се'рдца. Всё вре'мя, проведённое мно'ю в Сергеёвке в э'том году', представля'ется мне весёлым пра'здником. Мы, так же как и про'шлого го'да, перепра'вились че'рез Бе'лую в ко'сной ло'дке. Таки'е же ка'мешки и пески' встре'тили меня' на друго'м берегу' реки'; но я уже' ма'ло обрати'л на них внима'ния, -- у меня' впереди' рисова'лась Сергеёвка, моя' Сергеёвка, с её о'зером, реко'ю Бе'лою и леса'ми. Я с нетерпе'нием ожида'л перепра'вы на'шей каре'ты и пово'зки, с нетерпе'нием смотре'л, как выгружа'лись, как закла'дывали лошаде'й, и о'чень скуча'л бе'лыми сы'пучими песка'ми, по кото'рым на'добно бы'ло тащи'ться болеё версты'. Наконе'ц мы въе'хали в урему', в зелёную, цвету'щую и души'стую урему'. Весёлое пе'ние пти'чек несло'сь со всех сторо'н, но все го'лоса покрыва'лись сви'стами, раска'тами и щёлканьем соловьёв. О'коло дере'вьев в цвету' вили'сь и жужжа'ли це'лые рои' пчел, ос и шмеле'й. Бо'же мой, как бы'ло ве'село! Следы' неда'вно сбы'вшей воды' везде' бы'ли приме'тны: сухи'е пру'тья, соло'ма, обле'пленная и'лом и землёй, уже' вы'сохшая от со'лнца, висе'ли кло'чьями на зелёных куста'х; стволы' огро'мных дере'вьев высоко' от корне'й бы'ли пло'тно как бу'дто обма'заны та'кже вы'сохшею ти'ной и песко'м, кото'рый свети'лся от со'лнечных луче'й. "Ви'дишь, Серё!жа, как высоко' стоя'ла по'лая вода', -- говори'л мне оте'ц, -- смотри'-ка, вон э'тот вяз то'чно в ша'пке от ра'зного нано'са; ви'дно, он почти' весь стоя'л под водо'ю". Мно'гое в та'ком ро'де объясня'л мне оте'ц, а я в свою' о'чередь объясня'л мое'й ми'лой сестри'це, хотя' она' тут же сиде'ла и та'кже слу'шала отца'. Ско'ро, и не оди'н раз, подтверди'лась справедливо'сть его' опасе'ний; да'же и тепе'рь во мно'гих места'х доро'га была' ра'змыта, испо'рчена ве'шней водо'ю, а в не'которых долочка'х бы'ло так вя'зко от мо'крой ти'ны, что си'льные на'ши ло'шади с трудо'м выта'скивали каре'ту. Наконе'ц мы вы'брались в чи'стое по'ле, побежа'ли ши'бкою ры'сью и ча'су в тре'тьем прие'хали в так называ'емую Сергеёвку. Подъезжа'я к ней, мы опя'ть попа'ли в урему', то есть в поёмное ме'сто, поро'сшее ре'дкими куста'ми и дере'вьями, изби'тое мно'жеством средни'х и ма'леньких озёр, уже' обраста'вших зелёными камыша'ми: э'то была' по'йма той же реки' Бе'лой, протека'вшей в версте' от Сергеёвки и залива'вшей весно'ю э'ту ни'зменную поло'су земли'. Пото'м мы подняли'сь на дово'льно круто'й приго'рок, на ро'вной поверхно'сти кото'рого стоя'ло не'сколько но'вых и ста'рых недостро'енных изб; нале'во видне'лись дли'нная поло'са воды', озёро Кии'шки и противополо'жный бе'рег, дово'льно возвы'шенный, а пря'мо про'тив нас лежа'ла разбро'санная больша'я тата'рская дере'вня так называ'емых "мещеряко'в". Напра'во зелене'ла и сверка'ла, как стёклами, свои'ми о'зерами по'йма реки' Бе'лой, кото'рую мы сейча'с переёхали поперёк. Мы поверну'ли не'сколько впра'во и въе'хали в на'шу уса'дьбу, обгоро'женную све'жим зелёным пле'тнем. Уса'дьба состоя'ла из двух изб: но'вой и ста'рой, соединённых сеня'ми; недалеко' от них находи'лась людска'я и'зба, ещё не покры'тая; о'стальную часть двора' занима'ла дли'нная соло'менная пове'ть вме'сто сара'я для каре'ты и вме'сто коню'шни для лошаде'й; вме'сто крыльца' к на'шим сеня'м поло'жены бы'ли два ка'мня, оди'н на друго'й; в но'вой и'збе не бы'ло ни двере'й, ни око'нных рам, а прору'блены то'лько отве'рстия для них. Мать была' не совсе'м дово'льна и выгова'ривала отцу', но мне всё нравило'сь гора'здо болеё, чем наш городско'й дом в Уфе'. Оте'ц уверя'л, что ра'мы привезу'т за'втра и без ко'сяков, кото'рые ещё не гото'вы, приколо'тят снару'жи, а вме'сто двере'й поку'да сове'товал пове'сить ковёр. Ста'ли раскла'дываться и устра'иваться: сту'лья, крова'ти и столы' бы'ли привезены' заранеё. Мы ско'ро се'ли обе'дать. Ку'шанье, пригото'вленное та'кже заранеё на тагане' в я'ме, вырыто'й во'зле забо'ра, показало'сь нам о'чень вку'сным. В э'той я'ме хоте'ли сбить из гли'ны ле'тнюю ку'хонную печь. Мать успоко'илась, развесели'лась и отпусти'ла меня' с отцо'м на озёро, к кото'рому стреми'лись все мои' мы'сли и жела'ния; Евсе'ич пошёл с на'ми, держа' в рука'х пригото'вленные у'дочки; мать смея'лась, гля'дя на нас, и ве'село сказа'ла: "О'кон и двере'й нет, а у'дочки у вас гото'вы". Я от радо'сти ног под собо'й не слыха'л: не шел, а бежа'л вприпры'жку, так что на'до бы'ло меня' держа'ть за ру'ки. Вот оно' наконе'ц мое' давно' жела'нное и жда'нное великоле'пное озёро, в са'мом де'ле великоле'пное! О'зеро Кии'шки тянуло'сь ра'зными изги'бами, затона'ми и плеса'ми версты' на три; ширина' его' была' о'чень неро'вная: ино'гда са'жен се'мьдесят, а ино'гда полверсты'. Противополо'жный бе'рег представля'л леси'стую возвышенно'сть, спуска'вшуюся к воде' поло'гим ска'том; нале'во озёро оканчивало'сь о'чень бли'зко у'зким рукаво'м, по'средством кото'рого весно'ю, в по'лую во'ду, залива'лась в него' река' Бе'лая; напра'во за изги'бом не ви'дно бы'ло конца' озёра, по кото'рому, в полуверсте' от на'шей уса'дьбы, была' по'селена о'чень больша'я мещёряцкая дере'вня, о кото'рой я уже' говори'л, называ'вшаяся по озёру та'кже Кии'шки. Разумеётся, ру'сские зва'ли её и озёро, и вновь по'селенную ру'сскую дереву'шку Сергеёвку, про'сто "Кишки'" -- и к озёру о'чень шло э'то на'званье, вполне' обозначавшеё его' дли'нное, искривлённое протяже'ние. Чи'стая, прозра'чная вода', места'ми о'чень глубо'кая, бе'лое, песча'ное дно, разнообра'зное черноле'сье, отражавшеёся в воде' как в зе'ркале и обро'сшее зелёными берего'выми тра'вами, всё вме'сте бы'ло так хорошо', что не то'лько я, но и оте'ц мой и Евсе'ич пришли' в во'схищение. Осо'бенно был краси'в и живопи'сен наш бе'рег, покры'тый молодо'й траво'й и луговы'ми цвета'ми, то есть часть бе'рега, не заселённая и потому' ниче'м не зага'женная; по берегу' ро'сло деся'тка два ду'бов необыкнове'нной вышины' и толщины'. Когда' мы подошли' к воде', то увида'ли но'вые широ'кие мо'стки и привя'занную к ним но'вую ло'дку: но'вые причи'ны к но'вому удово'льствию. Оте'ц мой позабо'тился об э'том заранеё, потому' что вода' была' мелка' и без мо'стков уди'ть бы'ло бы невозмо'жно; да и для мытья' белья' оказа'лись они' о'чень приго'дны, ло'дка же назнача'лась для ло'вли ры'бы сетьми' и неводо'м. Сза'ди мо'стков стоя'л огромне'йший дуб в не'сколько охва'тов толщино'ю; во'зле него' рос не'когда друго'й дуб, от кото'рого о'стался то'лько дово'льно высо'кий пень, гора'здо то'лще стоя'вшего ду'ба; из любопы'тства мы вле'зли на э'тот грома'дный пень все тро'е, и, коне'чно, зани'мали то'лько ма'ленький кра'ешек. Оте'ц мой говори'л, что на нем могли' бы усе'сться челове'к два'дцать. Он указа'л мне зару'бки на дубово'м пне и на расту'щем ду'бу и сказа'л, что башки'рцы, настоя'щие владе'льцы земли', ка'ждые сто лет кладу'т та'кие заме'"тки на больши'х ду'бах, в чем мно'гие старики' его' уверя'ли; та'ких зару'бок на пне бы'ло то'лько две, а на расту'щем ду'бу пять, а как пень был гора'здо то'лще и, сле'довательно, стареё растущего' ду'ба, то и бы'ло очеви'дно, что о'стальные зару'бки находи'лись на отру'бленном стволе' де'рева. Оте'ц приба'вил, что он ви'дел дуб несравне'нно то'лще и что на нем находило'сь две'надцать заме'"ток, сле'довательно, ему' бы'ло 1200 лет. Не зна'ю, до како'й сте'пени бы'ли справедли'вы расска'зы башки'рцев, но оте'ц им ве'рил, и они' каза'лись мне тогда' исти'ной, не подве'рженной сомне'нию. О'зеро бы'ло полно' вся'кой ры'бы, и о'чень кру'пной; в полово'дье она' заходи'ла из реки' Бе'лой, а когда' вода' начина'ла убыва'ть, то мещеряки' перегора'живали плетнём у'зкий и неглубо'кий прото'к, кото'рым соединя'лось о'зеро с реко'ю, и вся ры'ба остава'лась до бу'дущей весны' в о'зере. Огро'мные щу'ки и же'рехи то и де'ло выска'кивали из воды', гоня'ясь за ме'лкой ры'бою, кото'рая мета'лась и пла'вилась беспреста'нно. Места'ми о'коло берего'в и трав ряби'ла вода' от ры'бьих стай, кото'рые тесни'лись на мель и да'же выска'кивали на берего'вую тра'ву: мне сказа'ли, что э'то ры'ба ме'чет икру'. Всего' бо'лее води'лось в о'зере окуне'й и осо'бенно леще'й. Мы размота'ли у'дочки и приняли'сь уди'ть. Оте'ц взял са'мую большу'ю, с кре'пкою лесо'ю, насади'л како'го-то необыкнове'нно толсто'го червяка' и заки'нул как мо'жно да'льше: ему' хоте'лось пойма'ть кру'пную ры'бу; мы же с Евсе'ичем уди'ли на сре'дние у'дочки и на ма'леньких наво'зных червячко'в. Клев на'чался в ту же мину'ту; беспреста'нно бра'ли сре'дние о'куни и подле'щики, кото'рых я е'ще и не ви'дывал. Я пришёл в тако'е волне'ние, в тако'й аза'рт, как говори'л Евсе'ич, что у меня' дрожа'ли ру'ки и но'ги и я сам не по'мнил, что де'лал. У нас подняла'сь стра'шная возня' от ча'стого выта'скиванья ры'бы и заки'дыванья у'дочек, от мои'х восклица'ний и Евсеиче'вых наставле'ний и удержа'нья мои'х де'тских поры'вов, а потому' оте'ц, сказа'в: "Нет, здесь с ва'ми ничего' не вы'удишь хоро'шего", сел в ло'дку, взял свою' большу'ю у'дочку, отъе'хал от нас не'сколько деся'тков са'жен пода'льше, опусти'л на дно верёвку с ка'мнем, привя'занную к ло'дке, и стал уди'ть. Мно'жество и лёгкость добы'чи охлади'ли, одна'ко, горя'чность мою' и моего' дя'дьки, кото'рый, пра'во, горячи'лся не ме'ньше меня'. Он стал ду'мать, как бы и нам выуди'ть покрупнеё. "Дава'й, соко'лик, уди'ть со дна, -- сказа'л он мне, -- и ста'нем наса'живать червяко'в побо'льше, и я заки'ну тре'тью у'дочку на хлеб". Я, разуме'ется, охо'тно согласи'лся: напла'вки передвину'ли повы'ше, так что они' уже' не стоя'ли, а лежа'ли на воде', червяко'в насади'ли покрупнеё, а Евсе'ич навздева'л их да'же деся'ток на свой крючо'к, на тре'тью же у'дочку насади'л он кусо'к умя'того хле'ба, почти' в оре'х величино'ю. Ры'ба вдруг переста'ла брать, и у нас наступи'ла соверше'нная тишина'. Как наро'чно, для подтвержде'нья слов моего' отца', что с на'ми ничего' хоро'шего не вы'удишь, у него' взя'ла кака'я-то больша'я ры'ба; он до'лго вози'лся с не'ю, и мы с Евсе'ичем, сто'я на мостка'х, принима'ли живо'е уча'стие. Вдруг оте'ц закрича'л: "Сорвала'сь!" и вы'тащил из воды' пусту'ю у'дочку; крючо'к, одна'ко, оста'лся цел. "Видно', я не дал хороше'нько заглота'ть", -- с доса'дою сказа'л он; сно'ва насади'л крючо'к и сно'ва заки'нул у'дочку. Евсе'ич о'чень горева'л. "Э'кой грех, -- говори'л он, -- тепе'рь уж друга'я не возьмёт. Уж пе'рвая сорвала'сь, так уда'чи не бу'дет!" Я же, во'все не вида'вший ры'бы, потому' что оте'ц не выводи'л её на пове'рхность воды', не чу'вствовавший её тя'жести, потому' что не держа'л уди'лища в рука'х, не пони'мавший, что по со'гнутому уди'лищу мо'жно суди'ть о величине' ры'бы, я не так бли'зко к се'рдцу при'нял э'ту поте'рю и говори'л, что, мо'жет быть, э'то была' ма'ленькая ры'бка. Не'сколько вре'мени мы сиде'ли в соверше'нной тишине', ры'ба не тро'гала. Мне ста'ло ску'чно, и я попроси'л Евсе'ича перела'дить мою' у'дочку по-прежнему'; он испо'лнил мою' про'сьбу; напла'вок мой встал, и клев на'чался неме'дленно; но свои' у'дочки Евсе'ич не переправля'л, и его' напла'вки споко'йно лежа'ли на воде'. Я вы'удил уже' бо'лее двадцати' рыб, из кото'рых двух не мог вы'тащить без по'мощи Евсе'ича; пра'вду сказа'ть, он то'лько и де'лал, что снима'л ры'бу с мое'й у'дочки, сажа'л её в ведро' с водо'й и'ли наса'живал червяко'в на мой крючо'к; свои'ми у'дочками ему' не'когда бы'ло занима'ться, а потому' он и не заме'тил, что одно'го уди'лища уже' не бы'ло на мостка'х и что кака'я-то ры'ба утащи'ла его' от нас са'жен на два'дцать. Евсе'ич по'днял тако'й крик, что испуга'л меня'; Сурка', бы'вший с на'ми, на'чал ла'ять. Евсе'ич стал проси'ть и моли'ть моего' отца', чтоб он пойма'л плавающеё уди'лище. Оте'ц поспе'шно испо'лнил его' про'сьбу: по'днял ка'мень в ло'дку и, гребя' весло'м то напра'во, то нале'во, ско'ро догна'л Евсеи'чево уди'лище, вы'тащил о'чень большо'го о'куня, не отцепля'я положи'л его' в ло'дку и привёз к нам на мостки'. В э'том происше'ствии я уже' принима'л гора'здо живейшеё уча'стие; кри'ки и трево'га Евсе'ича привели' меня' в волне'ние: я пры'гал от ра'дости, когда' перенесли' о'куня на бе'рег, отцепи'ли и посади'ли в ведро'. Вероя'тно, ры'ба была' испу'гана шу'мом и движе'ньем подъезжа'вшей ло'дки: клев прекрати'лся, и мы до'лго сиде'ли, напра'сно ожида'я но'вой добы'чи. То'лько к ве'черу, когда' со'лнышко ста'ло уже' сади'ться, оте'ц мой вы'удил огро'много леща', кото'рого оста'вил у себя' в ло'дке, что'бы не распуга'ть, как видно', подходи'вшую ры'бу; держа' обе'ими рука'ми леща', он показа'л нам его' то'лько изда'ли. У меня' на'чали опя'ть брать подле'щики, как вдруг оте'ц заме'тил, что от воды' стал подыма'ться тума'н, закрича'л нам, что мне пора' идти' к ма'тери, и приказа'л Евсе'ичу отвести' меня' домо'й. О'чень не хоте'лось мне идти', но я уже' сто'лько нате'шился ры'бною ло'влею, что не смел попроси'ть позволе'ния оста'ться и, помо'гая Евсе'ичу обе'ими рука'ми нести' ведро', по'лное воды' и ры'бы, хотя' в по'мощи мое'й никако'й на'добности не бы'ло и я скореё меша'л ему', -- ве'село пошёл к ожида'вшей меня' ма'тери. Поку'да я уди'л, выта'скивая ры'бу, и'ли наблюда'я за движе'нием напла'вка, и'ли беспреста'нно ожида'я, что вот сейча'с начнётся клев, -- я чу'вствовал то'лько волне'ние стра'ха, наде'жды и како'й-то охо'тничьей жадно'сти; настоящеё удово'льствие, по'лную ра'дость я почу'вствовал то'лько тепе'рь, с восто'ргом вспомина'я все подро'бности и переска'зывая их Евсе'ичу, кото'рый сам был уча'стник мое'й ло'вли, сле'довательно, знал всё так же хорошо', как и я, но кото'рый, бу'дучи и'стинным охо'тником, та'кже находи'л наслажде'ние в повторе'нии и воспомина'нии всех случа'йностей охо'ты. Мы шли и о'ба крича'ли, перебива'я друг дру'га свои'ми расска'зами, да'же остана'вливались иногда', ста'вили ведро' на зе'млю и дока'нчивали како'е-нибудь горячеё воспомина'ние: как тро'нуло напла'вок, как его' утащи'ло, как упира'лась и'ли как сорвала'сь ры'ба; пото'м сно'ва хвата'лись за ведро' и спеши'ли домо'й. Мать, сиде'вшая на ка'менном крыльце' и'ли, лу'чше сказа'ть, на двух камня'х, заменя'вших крыльцо' для вхо'да в на'ше но'вое, недостро'енное жили'ще, изда'ли услы'шала, что мы возвраща'емся, и диви'лась, что нас до'лго нет. "О чем э'то вы с Евсе'ичем так гро'мко рассужда'ли?" -- спроси'ла она', когда' мы подошли' к ней. Я сно'ва при'нялся расска'зывать, Евсе'ич то'же. Хотя' я не оди'н уже' раз замеча'л, что мать неохо'тно слу'шает мои' горя'чие описа'ния ры'бной ло'вли, -- в э'ту мину'ту я всё забы'л. В подтвержде'ние наши'х расска'зов мы с Евсе'ичем вынима'ли из ведра' то ту, то дру'гую ры'бу, а как э'то бы'ло затрудни'тельно, то наконе'ц вы'тряхнули всю свою' добы'чу на зе'млю; но, увы', никако'го впечатле'ния не произвела' на'ша ры'ба на мою' мать. Угомони'вшись от расска'зов, я заме'тил, что пе'ред ма'терью был ра'зведен небольшо'й ого'нь и кури'лись две-три' голове'шки, дым от кото'рых пря'мо шел на неё. Я спроси'л, что э'то зна'чит? Мать отвеча'ла, что она' не зна'ла, куда' дева'ться от комаро'в, и то'лько тут, вгляде'вшись в мое' лицо', она' вскри'кнула: "Посмотри'-ка, что сде'лали с тобо'ю комары'! У тебя' всё лицо' распу'хло и в крови'". В са'мом де'ле, я был до того' иску'сан комара'ми, что лицо', ше'я и ру'ки у меня' распу'хли. И всего' э'того я да'же не заме'тил -- так уже' стра'стно полюби'л я уже'нье. Что же каса'ется до комаро'в, то я никогда' и нигде', во всю мою' жизнь, не встреча'л их в та'ком мно'жестве, да е'ще в соедине'нии с мушка'рою, кото'рая, по-моему', е'ще несносне'е, потому' что забива'ется челове'ку в рот, нос и глаза'. Причи'ною мно'жества комаро'в и мушка'ры бы'ло изоби'лие стоя'чей воды' и леса'. Наконе'ц комары' буква'льно одоле'ли нас, и мы с ма'терью ушли' в свою' ко'мнату без двере'й и о'кон, а как она' не представля'ла никако'й защи'ты, то се'ли на крова'ть под реди'нный по'лог, и хотя' ду'шно бы'ло сиде'ть под ним, но зато' споко'йно. По'лог -- еди'нственное спасе'ние от вечерни'х и ночны'х нападе'ний комаро'в. -- Оте'ц воро'тился, когда' уже' ста'ло темно'; он пойма'л е'ще двух о'чень больши'х леще'й и уверя'л, что клев не прекраща'лся и что он просиде'л бы всю ночь на ло'дке, е'сли б не боя'лся встрево'жить нас. "Бо'же мой, -- поду'мал я, -- когда' я бу'ду большо'й, чтоб проводи'ть це'лые но'чи с у'дочкой и Су'ркой на берегу' реки' и'ли о'зера?.." -- потому' что ло'дки я при'баивался. На друго'й день поутру', хороше'нько вы'спавшись под одни'м поло'гом с ми'лой мое'й сестри'цей, мы вста'ли бо'дры и веселы'. Мать с удово'льствием заме'тила, что следы' вчера'шних уязвле'ний, нанесённых мне злы'ми комара'ми, почти' прошли'; с ве'чера натёрли мне лицо', ше'ю и ру'ки каки'м-то соста'вом; о'пухоль опа'ла, краснота' и жар уменьши'лись. Сестри'цу же комары' ма'ло искуса'ли, потому' что она' ра'но улегла'сь под наш по'лог. Начало'сь де'ятельное устро'йство на'шей полукочево'й жи'зни, а гла'вное -- устро'йство осо'бенного приготовле'ния и пра'вильного употребле'ния кумы'са. Для э'того на'добно бы'ло повида'ться с башки'рским канто'нным старши'ной, Ма'влютом Исеи'чем (так зва'ли его' в глаза', а за глаза' -- Ма'влюткой), кото'рый был оди'н из во'тчинников, прода'вших нам Сергеёвскую пу'стошь. Он жил е'сли не в дере'вне Кии'шки, то где'-нибудь о'чень бли'зко, потому' что оте'ц посыла'л его' звать к себе', и по'сланный воро'тился о'чень ско'ро с отве'том, что Ма'влютка сейча'с бу'дет. В са'мом де'ле, едва' мы успе'ли напи'ться ча'ю, как пе'ред на'шими воро'тами показа'лась кака'я-то стра'нная грома'да верхо'м на ло'шади. Грома'да подъе'хала к забо'ру, весьма' свобо'дно сошла' с ло'шади, привяза'ла её к плетню' и ввали'лась к нам на двор. Мы сиде'ли на своём крыльце'; оте'ц пошёл навстре'чу го'стю, протяну'л ему' ру'ку и сказа'л: "Саля'м мали'кум, Ма'влют Исе'ич". Я рази'нул рот от изумле'ния. Пе'редо мной стоя'л велика'н необыкнове'нной толщины'; в нем бы'ло два арши'на двена'дцать вершко'в ро'ста и двена'дцать пудо'в ве'са, как я по'сле узна'л; он был оде'т в казаки'н и в широча'йшие пли'совые шальва'ры; на маку'шке то'лстой головы' чуть держа'лась вы'шитая зо'лотом запа'чканная тюбете'йка; ше'и у него' не бы'ло; голова' с подзо'бком пло'тно лежа'ла на широ'ких плеча'х; огро'мная са'блища тащи'лась по земле' -- и я почу'вствовал нево'льный страх: мне сейча'с предста'вилось, что та'ков до'лжен быть кова'рный Тиссафе'рн, предводи'тель перси'дских войск, сража'вшихся про'тив младшего' Ки'ра. Я не заме'длил сообщи'ть свою' дога'дку на у'хо свое'й сестри'це и пото'м ма'тери, и она' о'чень смея'лась, отчего' и страх мой прошёл. Ма'влютке прине'сли скаме'йку, на кото'рой он с трудо'м усе'лся; ему' пода'ли ча'ю, и он вы'пил мно'жество ча'шек. Де'ло о приготовле'нии кумы'са для ма'тери, о чем она' сама' проси'ла, устро'илось весьма' удо'бно и легко'. Одна' из семи' жен Ма'влютки бы'ла тут же зао'чно назна'чена в э'ту до'лжность; она' вся'кий день должна' бы'ла приходи'ть к нам и приводи'ть с собо'й кобы'лу, чтоб, надо'ив ну'жное коли'чество молока', заква'сить его' в на'шей посу'де, на глаза'х у мое'й ма'тери, кото'рая име'ла непреодоли'мое отвраще'ние к нечистоте' и неопря'тности в приготовле'нии кумы'са. Усло'вились в цене' и да'ли впе'ред ско'лько-то де'нег Ма'влютке, чему' он, как я заме'тил, о'чень обра'довался. Я не мог удержа'ться от сме'ха, слу'шая, как моя' ма'менька стара'лась подража'ть Ма'влютке, кове'ркая свои' слова'. По'сле э'того на'чался разгово'р у моего' отца' с канто'нным старши'ной, обрати'вший на себя' всё мое' внима'ние: из э'того разгово'ра я узна'л, что оте'ц мой купи'л та'кую зе'млю, кото'рую други'е башки'рцы, а не те, у кото'рых мы её купи'ли, называ'ли свое'ю, что с э'той земли' на'добно бы'ло согна'ть две дере'вни, что когда' бу'дет межева'нье, то все объя'вят спор и что на'добно поскореё пересели'ть на неё не'сколько на'ших крестья'н. "Землими'р, землими'р, ско'ро тащи', бачка' Алексе'й Степа'ныч, -- говори'л визгли'вым го'лосом Ма'влютка, -- землими'р вся конча'л; бе'лым столба'м на'до; я сам гуля'ет на ми'жа". Ма'влют Исе'ич ушёл, отвяза'л свою' ло'шадь, про кото'рую, ме'жду про'чим, сказа'л, что она' "в це'лый табу'н одна' его' таска'й", наде'л свой во'йлочный во'стрый колпа'к, о'чень легко' сел верхо'м, махну'л свое'й стра'шной пле'тью и пое'хал домо'й. Я неда'ром обрати'л внима'ние на разгово'р башки'рского старши'ны с мои'м отцо'м. Оста'вшись наедине' с ма'терью, он говори'л об э'том с неве'селым лицо'м и с озабо'ченным ви'дом; тут я узна'л, что ма'тери и пре'жде не нра'вилась э'та поку'пка, потому' что приобрета'емая земля' не мо'гла ско'ро и без больши'х затрудне'ний доста'ться нам во владе'ние: она' бы'ла заселена' двумя' деревня'ми припу'щенников, "Кии'шками" и "Ста'рым Ти'мкиным", кото'рые жи'ли, пра'вда, по просро'ченным догово'рам, но кото'рых свести' на други'е, казённые земли' бы'ло о'чень тру'дно; всего' же болеё не нра'вилось мое'й ма'тери то, что са'ми продавцы-башки'рцы ссо'рились ме'жду собо'ю и вся'кий называ'л себя' настоя'щим хозя'ином, а друго'го обма'нщиком. Тепе'рь я рассказа'л об э'том так, как узна'л впо'следствии; тогда' же я не мог поня'ть настоящего' де'ла, а то'лько испуга'лся, что тут бу'дут спо'рить, ссо'риться, а мо'жет быть, и дра'ться. Се'рдце мое' почу'вствовало, что моя' Сергеёвка не кре'пкая, и я не оши'бся. [Вся Серге'евская земля' до сих пор нахо'дится в спо'ре, и три'дцать душ крестья'н, на ней посе'ленных, име'ют зе'млю в о'бщем владе'нии с деревня'ми Кии'шки и Ста'рым Ти'мкиным. Права' настоя'щих вотчинников-баш'кирцев так спу'таны, что разобра'ть их не то'лько тру'дно, да'же невозмо'жно.] С ка'ждым днем всё бо'лее и бо'лее устра'ивалась на'ша полукочева'я жизнь. Око'нные ра'мы привезли' и, за неиме'нием косяко'в, приколоти'ли их снару'жи дово'льно пло'тно; но двере'й не бы'ло и их продолжа'ли заменя'ть ковра'ми, что мне каза'лось ниско'лько не ху'же двере'й. На дворе' поста'вили большу'ю но'вую бе'лую калмы'цкую киби'тку; боковы'е во'йлочные сте'нки мо'жно бы'ло подня'ть, и реше'"тчатая киби'тка тогда' представля'ла вид огро'много зо'нтика с кру'глым отве'рстием вверху'. Мы обыкнове'нно там обе'дали, чтоб в наши'х ко'мнатах бы'ло ме'ньше мух, и обыкнове'нно поднима'ли одну' сто'рону киби'тки, ту, кото'рая находи'лась в тени'. Кумы'с приготовля'лся отли'чно хорошо', и мать находи'ла его' уже' не так проти'вным, как пре'жде; но я чу'вствовал к нему' непреодоли'мое отвраще'ние, по кра'йней ме'ре, уверя'л в том и себя' и други'х, и хотя' ма'тери мое'й о'чень хоте'лось, что'бы я пил кумы'с, пото'му что я был худ и все ду'мали, что от него' потолсте'ю, но я отби'лся. Сестри'ца то'же не могла' его' переноси'ть; он реши'тельно был ей вре'ден. По со'вести говоря', я ду'маю, что мог привы'кнуть к кумы'су, но я боя'лся, чтоб его' употребле'ние и у'тренние прогу'лки, неразлу'чные с ним, не отня'ли у меня' лучшего' вре'мени для уже'нья. Охо'та уди'ть ры'бу час от ча'су бо'лее овладева'ла мной; я то'лько из боя'зни, чтоб мать не запрети'ла мне сиде'ть с у'дочкой на о'зере, с наси'льственным прилежа'нием зани'мался чте'нием, письмо'м и двумя' пе'рвыми пра'вилами арифме'тики, чему' учи'л меня' оте'ц. Я по'мню, что притворя'лся дово'льно иску'сно и ча'сто пуска'лся в дли'нные рассужде'ния с ма'терью, тогда' как на уме' моём то'лько и бы'ло, как бы поскореё убежа'ть с у'дочкой на мостки', когда' ка'ждая мину'та промедле'ния бы'ла для меня' тя'жким испыта'нием. Ры'ба клева'ла чуде'сно; неуда'ч не бы'ло и'ли они' состоя'ли то'лько в том, что иногда' кру'пной ры'бы попада'лось ме'ньше. Ми'лая моя' сестри'ца, ходи'вшая та'кже иногда' с свое'й Параше'й на уже'нье, не находи'ла в это'м никако'го удово'льствия, и комары' ско'ро прогоня'ли её домо'й. Наконе'ц ста'ли приезжа'ть к нам го'сти. Оди'н раз съе'хались охо'тники до ры'бной ло'вли: добре'йший генера'л Мансу'ров, стра'стный охо'тник до всех охо'т, с жено'й и Ива'н Никола'ич Булга'ков та'кже с жено'й. Зате'яли большу'ю ры'бную ловлю' не'водом; доста'ли не'вод, ка'жется, у башки'рцев, а та'кже ещё не'сколько ло'док; две из них побо'льше связа'ли вме'сте, покры'ли поперёк до'сками, приколоти'ли доски' гвоздя'ми и таки'м обра'зом сде'лали ма'ленький па'ром с ла'вочкой, на кото'рой могли' сиде'ть да'мы. В одну' чудну'ю, ти'хую, ме'сячную ночь мы все, кро'ме ма'тери, отпра'вились на то'ню. Я сиде'л с да'мами на паро'ме. Без вся'кого шу'му, осторо'жно завезли' не'вод и спусти'ли его' в во'ду, окружа' оди'н большо'й зато'н, и'ли пле'со, продолгова'тым полукру'гом вда'вшееся в бе'рег. Туда' но'чью на о'тмель собира'лись бесчи'сленные ста'и лещёй. Едва' то'лько подтяну'ли кля'чи [Кля'чами называ'ются боковы'е концы' и'ли кра'я нево'да, приши'тые к деревя'нным па'лкам.] нево'да к берега'м зато'на, как уже' нача'ло ока'зываться мно'жество захва'ченной ры'бы; мы сле'довали на паро'ме за мотне'"й [Мотня' -- середи'на нево'да, име'ющая фигу'ру дли'нного и к концу' у'зкого мешка'.] и ви'дели в ней тако'е движе'ние и возню', что на'ши да'мы, а вме'сте с ни'ми я, испуска'ли ра'достные кри'ки; мно'гие огро'мные ры'бы пры'гали че'рез верх и'ли броса'лись в у'зкие промежу'тки ме'жду кля'чами и бе'регом; э'то бы'ли щу'ки и же'рехи. Храни'вшие до тех пор молча'ние рыбаки', плы'вшие с боко'в на ло'дках и'ли тяну'вшие не'вод, по'дняли шум, крик и хло'панье клячевы'ми верёвками по воде', чтоб заста'вить ры'бу вороти'ться в середи'ну не'вода. Мы поспеши'ли приста'ть к берегу', чтоб ви'деть, как бу'дут выта'скивать ры'бу. Удиви'тельно и тру'дно пове'рить, что я не разделя'л о'бщего увлече'ния и потому' был внима'тельным наблюда'телем всей э'той живо'й и одушевлённой карти'ны. Мансу'ров и мой оте'ц горячи'лись бо'льше всех; оте'ц мой то'лько распо'ряжался и беспреста'нно крича'л: "Выра'внивай кля'чи! Ни'жние подбо'ры веди' плотне'е! Смотри', чтоб мотня' шла посерёдке!" Мансу'ров же не дово'льствовался одни'ми слова'ми: он влез по коле'ни в во'ду и, ухва'тя рука'ми ни'жние подбо'ры не'вода, тащи'л их, прити'скивая их к ме'лкому дну, для чего' до'лжен был, согну'вшись в дугу', пя'титься наза'д; он представля'л, таки'м о'бразом, пресме'шную фигу'ру; жена' его', родна'я сестра' Ива'на Никола'ича Булга'кова, и жена' са'мого Булга'кова, несмотря' на своё рыба'чье увлече'нье, приняли'сь гро'мко хохота'ть. Наконе'ц вы'брали и накида'ли це'лые гру'ды мо'крой се'ти, то есть стен и'ли кры'льев не'вода, показа'лась мотня', из дли'нной и у'зкой сде'лавшаяся широ'кою и кру'глою от мно'жества попа'вшейся ры'бы; наконе'ц ста'ло так тру'дно тащи'ть по ме'ли, что принуждены' бы'ли останови'ться из опасе'ния, чтоб не ло'пнула мотня'; подня'в высоко' ве'рхние подбо'ры, чтоб ры'ба не могла' выпры'гивать, не'сколько челове'к с вёдрами и уша'тами бро'сились в во'ду и, хвата'я ры'бу, битко'м наби'вшуюся в мотню', как в мешо'к, накла'дывали её в свою' посу'ду, выбега'ли на бе'рег, вытря'хивали на зе'млю добы'чу и сно'ва броса'лись за не'ю; облегчи'в таки'м о'бразом тя'гость гру'за, все дру'жно схвати'лись за ни'жние и ве'рхние подбо'ры и с гро'мким кри'ком вы'волокли мотню' на бе'рег. Ры'бы пойма'ли та'кое мно'жество, како'го не ожида'ли, и потому' посла'ли за теле'гой; по бо'льшей ча'сти бы'ли сере'бряные и золоты'е лещи', я'рко блиста'вшие на лу'нном све'те; попа'лось та'кже дово'льно кру'пной плотвы', язе'й и окуне'й; щу'ки, же'рехи и головли' повыскака'ли, потому' что бы'ли ворова'ты, как утвержда'ли рыбаки'. Ско'лько тут бы'ло сумато'шной беготни' и весёлого кри'ку! Да'мы та'кже принима'ли живо'е уча'стие. Я ча'сто слы'шал восклица'ния Евсе'ича: "Вот ле'щ-то! Ро'вно засло'н!" Но, ви'дно, я был настоя'щий рыба'к по приро'де, потому' что и тогда' говори'л Евсе'ичу: "Вот е'сли б на у'дочку вытащи'ть та'кого леща'!" Мне да'же ка'к-то ста'ло неве'село, что пойма'ли та'кое мно'жество кру'пной ры'бы, кото'рая могла' бы клева'ть у нас; мне бы'ло жа'лко, что так опустоши'ли о'зеро, и я печа'льно говори'л Евсе'ичу, что тепе'рь уж не бу'дет та'кого клёву, как пре'жде; но он успоко'ил меня', уве'рив, что в о'зере та'кая тьма'-тьмущая ры'бы, что о'зеро так велико' и тяну'ли не'водом так далеко' от наши'х мостко'в, что клев бу'дет не ху'же пре'жнего. "Вот за'втра сам уви'дишь, соко'лик", -- приба'вил он, и я, соверше'нно успоко'енный его' слова'ми, развесели'лся и при'нял болеё живо'е уча'стие в о'бщем де'ле. Ма`ло-пома'лу всё пришло' в по'рядок: кру'пной ры'бой нагрузи'ли теле'гу, а остальну'ю поне'сли в вёдрах и уша'те. Всё о'бщество ве'село пошло' домо'й за теле'гой, нагру'женною ры'бой. Генера'л Мансу'ров был довольнеё всех, несмотря' на то что весь запа'чкался и вы'мочился чуть ли не по по'яс. Мать ожида'ла нас на дворе', си'дя, при ды'мном костре' от комаро'в, за са'моваром и ча'йным прибо'ром. Шу'мно и жи'во расска'зывали ей все о наши'х по'двигах, она' диви'лась о'бщему увлече'нию, не понима'ла его', смея'лась над на'ми, а всего' болеё над дово'льно то'лстым и мо'крым генера'лом, кото'рый ни за что не хоте'л переоде'ться. Мать, удостове'рившись, что мои' ноги' и пла'тье су'хи, напои'ла меня' ча'ем и уложи'ла спать под оди'н по'лог с сестрице'й, кото'рая давно' уже' спала', а са'ма вороти'лась к гостя'м. Как бы'ло ве'село мне засыпа'ть под на'шим поло'гом, вспомина'я неда'внюю то'ню, слы'ша сквозь дверь, заве'шенную ковро'м, гро'мкий смех и весёлые ре'чи, мечта'я о за'втрашнем у'тре, когда' мы с Евсе'ичем с у'дочками ся'дем на мостка'х! Просну'вшись на друго'й день поутру' ранеё обыкнове'нного, я уви'дел, что мать уже' вста'ла, и узна'л, что она' начала' пить свой кумы'с и гуля'ть по двору' и по доро'ге, ведуще'й в Уфу'; оте'ц та'кже встал, а го'сти на'ши ещё спа'ли: же'нщины занима'ли еди'нственную ко'мнату по'дле нас, отде'ленную перегоро'дкой, а мужчи'ны спа'ли на подволо'ке, на то'лстом сло'е се'на, покры'том ко'жами и простыня'ми. Я прово'рно оде'лся, побежа'л к ма'тери поздоро'ваться и попроси'лся уди'ть. Мать отпусти'ла меня' без мале'йшего затрудне'ния, и я без ча'ю поспеши'л с Евсе'ичем на о'зеро. Прав был Евсе'ич! Никогда' так ещё не клёвала ры'ба, как в э'то у'тро. "Вот ви'дишь, соко'лик, -- говори'л Евсе'ич, -- ры'бы-то ста'ло бо'льше. Её вечо'р напуга'ли не'водом, она' и привали'ла сюда'". Справедли'во ли бы'ло заключе'ние Евсе'ича и'ли нет, то'лько ры'ба брала' отли'чно. Стра'нно, что моя' охо'тничья жа'дность сли'шком ско'ро удовлетвори'лась от мы'сли: "Да куда' же нам дева'ться с э'той ры'бой, кото'рой и вчера' нало'влено та'кое мно'жество?" Впосле'дствии развило'сь во мне э'то чу'вство в больши'х разме'рах и всегда' охлажда'ло мою' охо'тничью горя'чность. Я сообщи'л моё сомне'ние Евсе'ичу, но он говори'л, что э'то ничего', что всю ры'бу сего'дня же пересу'шим и'ли прокопти'м. Хотя' та'кое объясне'ние меня' не'сколько успоко'ило, но я захоте'л вороти'ться домо'й гора'здо ранеё обыкнове'нного. Го'сти прогости'ли у нас ещё два дня, Мансу'ров не мог остава'ться без како'го-нибудь охо'тничьего заня'тия; в э'тот же день ве'чером он ходи'л с отцо'м и с му'жем Пара'ши, Фё!дором, лови'ть се'тью на ду'дки перепело'в. О'чень мне хоте'лось посмотре'ть э'той ло'вли, но мать не пусти'ла. Фё!дор принёс мне живо'го перепе'ла, кото'рого посади'л я в како'е-то луко'шечко, сплетённое Евсе'ичем из зелёных пру'тьев. На друго'й день Мансу'ров ходи'л на охо'ту с ружьём та'кже вме'сте с мои'м отцо'м; с ни'ми бы'ло две лега'вых соба'ки, привезённых Мансу'ровым. Охо'тники принёсли не'сколько у'ток и деся'тка два ра'зных кулико'в; всё э'то бы'ло рассмо'трено мно'ю с велича'йшим внима'нием. На охо'ту с ружьём я не смел уже' и попроси'ться, хотя' ду'мал, что почему' бы и мне с Су'ркой не поохо'титься? Впро'чем, где же бы'ло мне ходи'ть за охо'тниками по ко'чкам, боло'там и камыша'м? Но зато' о'бе го'стьи ка'ждый ве'чер ходи'ли уди'ть со мной на о'зеро; уди'ть они' не уме'ли, а потому' и ры'бы выу'живали ма'ло; к тому' же комары' так напада'ли на них, осо'бенно на со'лнечном зака'те, что они' броса'ли у'дочки и убега'ли домо'й; весьма' неохо'тно, но и я, соверше'нно свы'кшийся с комара'ми, до'лжен был возвраща'ться та'кже домо'й. Наконе'ц го'сти уе'хали, взяв обеща'ние с отца' и ма'тери, что мы че'рез не'сколько дней прие'дем к Ива'ну Никола'ичу Булга'кову в его' дере'вню Алманта'ево, верста'х в двадцати' от Серге'евки, где го'стил Мансу'ров с жено'ю и детьми'. Я был рад, что уе'хали го'сти, и поня'тно, что о'чень не ра'довался наме'рению е'хать в Алманта'ево; а сестри'ца моя', напро'тив, о'чень обра'довалась, что уви'дит ма'леньких свои'х городски'х подру'г и знако'мых: с де'вочками Мансу'ровыми она' бы'ла дружна', а с Булга'ковыми то'лько знако'ма. Во всё вре'мя моего' де'тства и в пе'рвые го'ды о'трочества заме'тно бы'ло во мне стра'нное сво'йство: я не дружи'лся с свои'ми све'рстниками и тяготи'лся их прису'тствием да'же тогда', когда' оно' не меша'ло мои'м охо'тничьим увлече'ниям, кото'рым и в ребя'честве я стра'стно предава'лся. Э'то сво'йство называ'ли во мне нелюди'мством, ди'костью и ро'бостью; говори'ли, что я бою'сь чужи'х. Мне всегда' бы'ли о'чень доса'дны таки'е обвине'нья, и, коне'чно, они' умножа'ли мою' приро'дную засте'нчивость. Э'то сво'йство не могло' происходи'ть из мое'й приро'ды, весьма' сообщи'тельной и сли'шком открове'нной, как оказа'лось в юношески'х года'х; э'то происходи'ло, вероя'тно, от долговре'менной боле'зни, с кото'рою неразлу'чно отчужде'нье и уедине'нье, заставля'ющие сосредото'чиваться и ма'лое дитя', заставля'ющие его' уходи'ть в глубину' вну'треннего своего' ми'ра, кото'рым тру'дно дели'ться с посторо'нними людьми'. Ещё бо'лее оно' происходи'ло от постоя'нного, ча'сто исключи'тельного соо'бщества ма'тери и постоя'нного чте'ния книг. Голова' моя' была' ста'рше мои'х лет, и о'бщество одноле'тних со мно'ю дете'й не удовле'творяло меня', а для старши'х я был сам мо'лод. Здоро'вье ма'тери ви'димо укрепля'лось. Кро'ме обыкнове'нных прогу'лок пешко'м ежедне'вно поутру' и к ве'черу мать о'чень ча'сто е'здила в по'ле прока'тываться, осо'бенно в се'ренькие дни, вме'сте с отцо'м, со мно'ю и сестри'цей на дли'нных крестья'нских дро'гах, с кото'рыми я познако'мился ещё в Параши'не. Мать скуча'ла э'тими пое'здками, но счита'ла их по'лезными для своего' здоро'вья, да они' и бы'ли предпи'саны доктора'ми при употребле'нии кумы'са; отцу' моему' прогу'лки та'кже бы'ли скучнова'ты, но всех бо'лее и'ми скуча'л я, потому' что они' меша'ли моему' у'женью, отнима'я иногда' са'мое лу'чшее вре'мя. Ре'дко случа'лось, что'бы мать отпуска'ла меня' с отцо'м и'ли Евсе'ичем до оконча'ния свое'й прогу'лки; то'чно то же бы'ло и ве'чером; но почти' вся'кий день я находи'л вре'мя поуди'ть. В полови'не ию'ня начали'сь уже' си'льные жары'; они' составля'ли но'вое препя'тствие к мое'й охо'те: мать боя'лась де'йствия ле'тних со'лнечных луче'й; уви'дев же одна'жды, что ше'я у меня' покрасне'ла и покры'лась ма'ленькими пузы'риками, как бу'дто от шпа'нской му'шки, что, коне'чно, произошло' от со'лнца, она' приказа'ла, что'бы всегда' в де'сять часо'в утра' я уже' был до'ма. Как я проси'л у бо'га се'реньких дней, в кото'рые мать позволя'ла мне уди'ть до са'мого обе'да и в кото'рые ры'ба клева'ла жадне'е. Како'е сча'стие сиде'ть споко'йно с Евсе'ичем на мостка'х, наса'живать, заки'дывать у'дочки, следи'ть за напла'вками, не опаса'ясь, что пора' идти' домо'й, а ве'село погля'дывая на Сурку', кото'рый всегда' и'ли сиде'л, и'ли спал на берегу', разваля'сь на со'лнце! Но зато' чте'ние, письмо' и арифме'тика о'чень ту'го подвига'лись вперёд, и де'тские и'гры с сестри'цей начина'ли теря'ть для меня' свою' занима'тельность и прия'тность. Че'рез неде'лю пое'хали мы к Булга'ковым в Алманта'ево, кото'рое мне о'чень не понра'вилось, чего' и ожида'ть бы'ло должно' по моему' нежела'нию туда' е'хать; но и в са'мом де'ле никому' не могло' понра'виться его' ро'вное местополо'женье и дом на пустоплесье', без са'да и те'ни, на со'лнечном припёке. Пра'вда, недалеко' от до'му протека'ла о'чень ры'бная и дово'льно си'льная река' Урша'к, на кото'рой пони'же дере'вни находи'лась больша'я ме'льница с широ'ким прудо'м; но и река' мне не понра'вилась, во-пе'рвых, потому', что вся от берего'в поросла' камыша'ми, так что и воды' бы'ло не ви'дно, а во-вторы'х, потому', что вода' в ней была' горька' и не то'лько лю'ди её не употребля'ли, но да'же и скот пил неохо'тно. Впро'чем, горькова'тость воды' не име'ла дурно'го влия'ния на ры'бу, кото'рой води'лось в Уршаке' мно'жество и кото'рую находи'ли все о'чень вку'сною. Уди'ть о'коло до'ма бы'ло невозмо'жно по причи'не отло'гих берего'в, заро'сших густы'ми камыша'ми, а на ме'льнице уди'ли то'лько с плоти'ны о'коло ка'уза и вешняка', [17] осо'бенно в глубо'кой я'ме, и'ли водоеми'не, вы'битой под ним водо'ю. Мы е'здили туда' оди'н раз це'лым о'бществом, разуме'ется, о'коло за'втрака, то есть совсе'м не во'время, и ло'вля была' о'чень неуда'чна; но ме'льник уверя'л, что ра'но у'тром, до со'лнышка, осо'бенно с весны' и к о'сени, ры'ба бере'"т о'чень кру'пная и всего' лу'чше в я'ме под вешняко'м. Хозя'ин, Ива'н Никола'ич Булга'ков, был большо'й охо'тник до лошаде'й, бо'рзых соба'к и верхово'й езды'. У них в до'ме все е'здили верхо'м -- и да'мы и де'ти. Булга'ков, ка'к-то осо'бенно меня' полюби'вший, захоте'л непреме'нно и меня' посади'ть на ло'шадь. Мне сты'дно бы'ло сказа'ть, что я бою'сь, и я согласи'лся. У меня' бы'ла мысль, что ма'менька не позво'лит; но, как наро'чно, мать отвеча'ла, что е'сли я не тру'шу, то она' о'чень ра'да. Таки'е слова' уколо'ли моё самолю'бие, и я скре'пя се'рдце сказа'л, что не тру'шу. Привели' де'тскую ма'ленькую лоша'дку; все вы'шли на крыльцо', меня' посади'ли и да'ли мне в ру'ки по'вод. Поку'да Евсе'ич вел моёго коня', я превозмога'л свой страх; но как ско'ро он вы'пустил узду' -- я соверше'нно растеря'лся; по'водья вы'пали у меня' из рук, и нике'м не управля'емая моя' лоша'дка побежа'ла ры'сью к коню'шне. Страх превозмо'г самолю'бие, и я при'нялся крича'ть; потеря'в равнове'сие, я, коне'чно, бы упа'л, е'сли б вы'бежавший навстре'чу ко'нюх не останови'л сми'рную ло'шадь. О'бщий хо'хот на крыльце' терза'л моё ребя'чье самолю'бие, и я, смути'вшись оконча'тельно, как то'лько сня'ли меня' с ло'шади, убежа'л че'рез за'днее крыльцо' в занима'емую на'ми ко'мнату. Я до'лго неуте'шно пла'кал и це'лый день не мог ни на кого' смотре'ть. Э'то обстоя'тельство мне осо'бенно па'мятно потому', что я в пе'рвый раз созна'тельно подоса'довал на отца' и мать: заче'м и они' смею'тся на'до мно'ю? "Ра'зве они' не ви'дят, как мне бо'льно и сты'дно? -- ду'мал я. -- Отчего' же сестри'ца не смеётся, а жале'ет обо мне и да'же пла'чет?" Тут то'лько я с го'рестью убеди'лся в моёй тру'сости, и э'та мысль до'лго возмуща'ла моё споко'йствие. -- По сча'стию, на друго'й день мы уе'хали из Алманта'ева. Мать хоте'ла пробы'ть два дня, но кумы'с, кото'рого це'лый бочо'нок был привезён с на'ми во льду, окре'п, и мать не мо'гла его' пить. О, с како'й ра'достью возвраща'лся я в мою' ми'лую Серге'евку! Серге'евка понра'вилась мне ещё бо'лее пре'жнего, хотя', пра'вду сказа'ть, кро'ме о'зера и ста'рых дубо'в, ничего' в ней хоро'шего не бы'ло. Опя'ть по-пре'жнему споко'йно и ве'село потекла' на'ша жизнь, я начина'л понемно'гу забыва'ть несча'стное происше'ствие с верхово'й лоша'дкой, обнару'жившее мою' тру'сость и покры'вшее меня', как я тогда' ду'мал, ве'чным стыдо'м. Мать и оте'ц и не помина'ли об э'том, а моя' сестри'ца и пода'вно. Но Евсе'ич, мой до'брый дя'дька, неугомо'нный Евсе'ич кори'л меня' беспреста'нно. "Эх ты, соко'лик, -- говори'л он, -- ну, чего' оробе'л? Лоша'дка пресми'рная, а ты дава'й крича'ть. Ведь э'то ты не ло'шади испуга'лся, а чужи'х люде'й. Я ведь говори'л, что ты чужи'х бои'шься. Ну, како'й ты бу'дешь кавале'р? А про войну' чита'ть и расска'зывать лю'бишь. Послу'шаешь тебя', так ты оди'н на це'лый полк пойдёшь!" Э'ти просты'е ре'чи, ска'занные без вся'кого у'мысла, каза'лись мне са'мыми язви'тельными укори'знами. Я дока'зывал Евсе'ичу, что э'то совсе'м друго'е, что на войне' я не испуга'юсь, что с гре'ками я бы на всех ва'рваров пошёл. Но мы'сленно я уже' дава'л обеща'ние себе': во-пе'рвых, не говори'ть с Евсе'ичем о "похо'де мла'дшего Ки'ра", о кото'ром люби'л ему' расска'зывать, и, во-вторы'х, преодоле'ть мой страх и вы'учиться е'здить верхо'м. Я стал проси'ть об э'том отца' и мать и получи'л в отве'т: "Ну, куда' ещё тебе' верхо'м е'здить!" -- и отве'т мне о'чень не понра'вился. Ме'жду тем укори'зны Евсе'ича продолжа'лись и так оскорбля'ли меня', что я иногда' серди'лся на него', а иногда' пла'кал потихо'ньку. Я реши'лся попроси'ть, чтоб он не говори'л бо'лее об э'том, и до'брый Евсе'ич наконе'ц переста'л помина'ть про алманта'евское приключе'ние. Я успоко'ился и стал забыва'ть о нем. Вдруг прие'хали Булга'ковы со ста'ршими детьми'. То'чно что'-нибудь уколо'ло меня' в се'рдце! Я поду'мал, что как уви'дят меня', так и начну'т смея'ться, и хотя' э'того не случи'лось при пе'рвой встре'че, но ежемину'тное ожида'ние насме'шек так смуща'ло меня', что я красне'л беспреста'нно безо' вся'кой причи'ны. Сла'ва бо'гу, все, кро'ме меня', забы'ли мой позо'р!.. Го'сти про'жили у нас не'сколько дней. Без А. П. Мансу'рова, э'того добре'йшего и любезне'йшего из люде'й, охо'ты не кле'ились, хотя' была' и то'ня, то'лько днем, а не но'чью и, разуме'ется, не так изоби'льная, хотя' ходи'ли на охо'ту с ру'жьями и уди'ли це'лым о'бществом на о'зере. Одна'ко всем бы'ло ве'село, кро'ме меня', и с та'йною ра'достью проводи'л я больши'х и ма'леньких госте'й, впро'чем, о'чень ми'лых и до'брых дете'й. Проводя' госте'й, оте'ц взду'мал потяну'ть не'водом изве'стное ры'бное плесо' на реке' Бе'лой, кото'рая текла' всего' в полуверсте' от на'шего жилья': ему' о'чень хоте'лось пойма'ть стерляде'й, и он да'же говори'л мне: "Что, Серё!жа, ка'бы попа'лась белоры'бица и'ли осётр?" Я уверя'л, что непреме'нно попадёт! Мы пое'хали по'сле обе'да с це'лым обо'зом: повезли' две ло'дки, не'вод и взя'ли с собо'й всех люде'й. Бе'лая тут была' неширока', потому' что ре'чка Урша'к и дово'льно многово'дная река' Уфа' в неё ещё не впада'ли; она' понра'вилась мне бо'лее, чем под го'родом: песко'в бы'ло менеё, ру'сло сжа'тее, а бе'рега гора'здо живописнеё. Оте'ц взял с собо'ю ружье'" и, как наро'чно, на доро'ге попа'лась нам це'лая ста'я куропа'ток; оте'ц вы'стрелил и двух уби'л. Э'то был пе'рвый охо'тничий вы'стрел, произведённый при мне и о'чень бли'зко от меня'. Он произвёл на меня' си'льное впечатле'ние, и не стра'ха, а чу'вства како'го-то прия'тного волне'ния; когда' же я уви'дел застре'ленную куропа'тку, осо'бенно же когда', увлечённый приме'ром окружа'ющих, я бро'сился лови'ть другу'ю, подстре'ленную, я чу'вствовал уже' каку'ю-то жа'дность, каку'ю-то неизве'стную мне ра'дость. И куда' дева'лась моя' жа'лостливость: окрова'вленные, бью'щиеся краси'вые э'ти пти'чки не возбуди'ли во мне никако'го сострада'ния. То'лько что мы успе'ли запусти'ть не'вод, как вдруг прискака'ла це'лая толпа' мещеряко'в: они' приняли'сь гро'мко крича'ть, дока'зывая, что мы не мо'жем лови'ть ры'бу в Бе'лой потому', что воды' её сня'ты рыбака'ми; оте'ц мой не захоте'л ссо'риться с бли'зкими сосе'дями, приказа'л вы'тащить не'вод, и мы ни с чем должны' бы'ли отпра'виться домо'й. Все лю'ди на'ши бы'ли так недово'льны, так не хоте'лось им уступи'ть, что да'же не вдруг послу'шались приказа'ния моего' отца'. Е'сли бы не он, вы'шла бы непреме'нно дра'ка. Мне то'же э'то бы'ло о'чень доса'дно, хотя' я чу'вствовал немно'жко, что мещеряки' пра'вы, и то'лько две застре'ленные куропа'тки, кото'рых я держа'л в свои'х рука'х, меня' утеша'ли. Давно' уже' поспе'ла полева'я клубни'ка, ла'комиться кото'рою позволя'ли нам вдо'воль. Мать сама' была' больша'я охо'тница до э'тих я'год, но употребля'ть их при кумы'се до'ктора запреща'ли. Вме'сто прежни'х бесце'льных прогу'лок мать ста'ла е'здить в по'ле по я'годы, предпочти'тельно на за'лежи. Э'то удово'льствие бы'ло для меня' соверше'нно неизве'стно и снача'ла о'чень мне нра'вилось, но ско'ро наску'чило; все же окружа'ющие меня', и мужчи'ны, и же'нщины, постоя'нно занима'лись э'тим де'лом о'чень горячо'. Мы е'здили за клубни'кой це'лым до'мом, так что то'лько по'вар Маке'й остава'лся в свое'й ку'хне, но и его' отпуска'ли по'сле обе'да, и он всегда' возвраща'лся уже' к ве'черу с огро'мным ку'зовом чуде'сной клубни'ки. У вся'кого была' своя' посу'да: у кого' ведро', у кого' луко'шко, у кого' бура'к, [18] у кого' ку'зов. Мать обыкнове'нно ско'ро утомля'лась собира'нием я'год и потому' сади'лась на дро'ги, выезжа'ла на доро'гу и ката'лась по ней час и бо'лее, а пото'м заезжа'ла за на'ми; снача'ла мать ката'лась одна' и'ли с отцо'м, но че'рез не'сколько дней я стал проси'ться, что'бы она' брала' меня' с собо'ю, и пото'м я уже' всегда' е'здил прогу'ливаться с не'ю. У нас с сестри'цей бы'ли прекра'сные с кры'шечками берёстовые бурачки', испещрённые вы'тисненными на них узо'рами. Ми'лая моя' сестри'ца не уме'ла брать я'год, то есть не уме'ла различа'ть спе'лую клубни'ку от неспе'лой. Я слы'шал, как её ня'нька Пара'ша, всегда' о'чень ла'сковая и до'брая же'нщина, вытря'хивая бурачо'к, говори'ла: "Ну, ба'рышня, опя'ть набрала' зелену'хи!" -- и пото'м наполня'ла её бурачо'к я'годами из своего' ку'зова; у меня' же оказа'лась прете'нзия, что я уме'ю брать я'годы и что моя' клубни'ка лу'чше Евсеичево'й: э'то, коне'чно, бы'ло несправедли'во. Всле'дствие той же прете'нзии я всегда' заявля'л, что сестри'ца не сама' брала' и что я ви'дел, как Пара'ша насы'пала её бурачо'к свое'й клубни'кой. По возвраще'нии домо'й начина'лась но'вая возня' с я'годами: в тени' от нашего' до'мика рассы'пали их на широ'кий чи'стый ли'повый лубо'к, са'мые кру'пные отбира'ли на варе'нье, пото'м для ку'шанья, пото'м для су'шки; из оста'льных де'лали ру'сские и тата'рские пасти'лы; ру'сскими называ'лись пасти'лы то'лстые, са'харные и'ли медо'вые, проце'женные сквозь реди'нку, а тата'рскими -- то'нкие, как ко'жа, со все'ми я'годными се'мечками, дово'льно ки'слые на вкус. Э'ти приготовле'ния занима'ли меня' снача'ла едва' ли не бо'лее собира'ния я'год; но наконе'ц и они' мне наску'чили. Болеё всего' люби'л я смотре'ть, как мать вари'ла варе'нье в ме'дных блестящи'х, таза'х на тагане', под кото'рым разводи'лся ого'нь, -- мо'жет быть, потому', что снима'емые с кипящего' та'за са'харные пе'нки бо'льшею ча'стью отдава'лись нам с сестри'цей; мы с ней обыкнове'нно сиде'ли на земле', поджа'в под себя' ноги', нетерпели'во ожида'я, когда' ма'сса я'год и са'хара начнёт пузыри'ться и покрыва'ться белова'тою пелено'ю. Оте'ц езжа'л иногда' в по'ле с се'тками и ду'дками лови'ть перепело'в. Я проси'лся не'сколько раз, но мать не позволя'ла. Я уже' переста'л проси'ться, и вдруг соверше'нно неожи'данно мать отпусти'ла меня' оди'н раз с отцо'м и Фё!дором посмотре'ть на э'ту охо'ту. Она' мне о'чень понра'вилась: когда' на ти'хий писк ду'дочки прибега'ли перепела', подходи'ли под ра'зостланную на траве' сеть, когда' мы все тро'е вска'кивали, а испу'ганная и взлете'вшая перепе'лочка попада'лась в се'тку, -- я чу'вствовал си'льное волне'ние. Но мне захоте'лось де'йствовать самому', то есть самому' мани'ть перепело'в. Бить в ду'дки зара'нее учи'л меня' Фё!дор, счита'вшийся в э'том де'ле вели'ким ма'стером, и я то'тчас поду'мал, что я сам тако'й же ма'стер. Я приста'л к отцу' и Фё!дору с неотсту'пными про'сьбами, и жела'ние моё испо'лнили, но о'пыт доказа'л, что я во'все не уме'ю мани'ть: на мои' зву'ки не то'лько перепела' не шли под сеть, но да'же не отклика'лись. Я о'чень огорчи'лся и уже' в друго'й раз не проси'лся на э'ту охо'ту. Вре'мя для питья' кумы'са как лека'рства проходи'ло; тра'вы дости'гли зре'лости, а не'которые да'же начина'ли со'хнуть; кобы'лье молоко' теря'ло своё целе'бное сво'йство, и мы в исхо'де ию'ля перее'хали в Уфу'. Кумы'с и дереве'нская жизнь сде'лали мое'й ма'тери большу'ю по'льзу. С гру'стью оставля'л я Серге'евку и проща'лся с е'е чуде'сным о'зером, мостка'ми, с кото'рых уди'л, к кото'рым привы'к и кото'рых вид до сих пор живёт в мое'й благода'рной па'мяти; прости'лся с великоле'пными дуба'ми, под те'нью кото'рых иногда' си'живал и кото'рыми всегда' любова'лся. Прости'лся -- о'чень надо'лго. ВОЗВРАЩЕ'НИЕ В УФУ' К ГОРОДСКО'Й ЖИ'ЗНИ Двухме'сячное пребыва'ние в дере'вне и'ли, пра'вильнее сказа'ть, в недостро'енном доми'шке на берегу' о'зера, чи'стый во'здух, свобо'да, уже'нье, к кото'рому я пристрасти'лся, как то'лько мо'жет пристрасти'ться ребёнок, -- всё э'то так ра'знилось с на'шей городско'й жи'знью, что Уфа' мне опосты'лела. Я загоре'л, как ара'п, и одича'л, по о'бщему выраже'нию всех на'ших знако'мых. Сад наш сде'лался мне проти'вен, и я не загля'дывал в него' да'же тогда', когда' ми'лая моя' сестри'ца ве'село гуля'ла в нем; напра'сно звала' она' меня' побе'гать, поигра'ть и'ли полюбова'ться цвета'ми, кото'рыми по-прежнёму бы'ли полны' на'ши цветники'. Я да'же серди'лся на ма'ленькую свою' подру'гу, дока'зывая ей, что по'сле серге'евских дубо'в, о'зера и поле'й га'дко смотре'ть на наш сади'шко с то'щими я'блонями. Иногда' я выходи'л то'лько для того', чтоб погла'дить, приласка'ть Сурку' и поигра'ть с ним; житье'" в Сергеёвке так сбли'зило нас, что оди'н вид Сурки', напомина'я мне мою' блаже'нную дереве'нскую жизнь, производи'л на меня' прия'тное впечатле'ние. Ме'жду тем зага'р мой не проходи'л, и мать приняла'сь меня' че'м-то лечи'ть от него'; э'то бы'ло мне о'чень доса'дно, и я повинова'лся о'чень неохо'тно. Я не мог обрати'ться вдруг к прежни'м свои'м заня'тиям и игру'шкам, я счита'л уже' себя' устаре'вшим для них. Чистописа'ние мне наску'чило, потому' что успе'хи мои' без учи'теля бы'ли сли'шком малы'; к чте'нию та'кже меня' не тяну'ло, потому' что всё бы'ло давно' перечи'тано не оди'н раз и мно'гое вы'учено наизу'сть. Но, поскуча'в с неде'льку, я при'нялся, одна'ко, писа'ть по приказа'нию, а чита'ть ста'рое -- уже' по охо'те. С. И. Аничко'в не перестава'л осведомля'ться о мои'х заня'тиях. Он опя'ть потре'бовал меня' к себе', опя'ть сде'лал мне экза'мен, оста'лся отме'нно дово'лен и подари'л мне та'кую ку'чу книг, кото'рую Евсе'ич едва' мог донести'; э'то была' уж ма'ленькая библиоте'ка. В числе' книг находи'лись: "Дре'вняя Вивлио'фика", [19] "Россиа'да" Хера'скова [20] и по'лное собра'ние в двена'дцати тома'х сочине'ний Сумаро'кова. [21] Загляну'в в "Вивлио'фику", я оста'вил её в поко'е, а "Россиа'ду" и сочине'ния Сумаро'кова чита'л с жа'дностью и с восто'рженным увлече'нием. Заражённый приме'ром одного' из мои'х дяде'й, кото'рый люби'л деклами'ровать стихи', то есть чита'ть их нараспе'в, я при'нялся подража'ть ему'. Ма'тери и отцу' моему', ви'дно, нра'вилось та'кое чте'ние, потому' что они' заставля'ли меня' деклами'ровать при гостя'х, кото'рых собира'лось у нас в до'ме уже' гора'здо менеё, чем в проше'дшую зи'му: дя'ди мои' бы'ли в полку', а не'которые из са'мых коротки'х знако'мых куда'-то ра'зъехались. Мать была' здоровеё прежнего', менеё ра'звлечена о'бществом, болеё име'ла досу'га, и потому' болеё вре'мени я проводи'л вме'сте с ней. Са'мое люби'мое моё де'ло бы'ло чита'ть ей вслух "Россиа'ду" и получа'ть от неё ра'зные объясне'ния на не пони'маемые мно'ю сло'ва и це'лые выраже'ния. Я обыкнове'нно чита'л с та'ким горя'чим сочу'вствием, воображе'ние моё так жи'во воспроизводи'ло ли'ца люби'мых мои'х геро'ев: Мстисла'вского, кня'зя Ку'рбского и Пале'цкого, что я как бу'дто ви'дел и знал их давно'; я дорисо'вывал их обра'зы, дополня'л их жизнь и с увлече'нием опи'сывал их нару'жность; я подро'бно расска'зывал, что они' де'лали пе'ред сраже'нием и по'сле сраже'ния, как сове'товался с ни'ми царь, как благодари'л их за хра'брые по'двиги, и про'чая и про'чая. Мать смея'лась, а оте'ц удивля'лся, и оди'н раз сказа'л: "Отку'да э'то всё у тебя' берётся? Ты не сде'лайся лгуни'шкой". А мать отвеча'ла: "Не беспоко'йся, э'то пройдёт". Но в то же вре'мя мать запреща'ла мне расска'зывать гостя'м про дома'шнюю жизнь Пале'цкого, Ку'рбского и Мстисла'вского. Каки'м соверше'нством каза'лось мне изображе'ние после'днего, то есть кня'зя Мстисла'вского! Сей муж в сраже'ниях не де'рзок был, не зло'бен; Но твёрдому кремню' явля'лся он подо'бен, Кото'рый си'льный огнь в то вре'мя издаёт, Когда' пове'рхность кто его' желе'зом бьет. Гидроми'р и Астало'н бы'ли ли'чные враги' мои', и я скорбе'л душо'ю, что Гидроми'р не был уби'т в единобо'рстве с Пале'цким. Я восхища'лся и каза'нскими ры'царями, кото'рые В уста' вложи'в кинжа'л и в ру'ки взяв мечи', Кото'рые у них сверка'ли как лучи'... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . И войска' на'шего уда'рили в огра'ду, Как ста'до лебеде'й скрыва'ется от гра'ду, Так во'йски по холма'м от их мече'й текли'; Злоде'и ско'ро бы вломи'ться в стан могли', Когда' б не прекрати'л сию' крова'ву се'чу Князь Ку'рбский с Пале'цким, врага'м теку'щи встре'чу. После'дние два стиха' произноси'л я с го'рдостью и наслажде'нием. Я до'лжен призна'ться, что после'дний стих я и тепе'рь произношу' с удово'льствием и слы'шу в нем что'-то кре'пкое и стреми'тельное. Я не преми'нул похва'статься чте'нием наизу'сть сти'хов из "Россиа'ды" пред мои'м покрови'телем С. И. Ани'чковым: он, вы'слушав меня', похвали'л и обеща'л подари'ть Ломоно'сова. Всё бы'ло ти'хо и споко'йно в го'роде и в на'шем до'ме, как вдруг после'довало собы'тие, кото'рое не само' по себе', а по впечатле'нию, произведённому им на всех без исключе'ния, заста'вило и меня' приня'ть уча'стие в о'бщем волне'нии. В оди'н прекра'сный осе'нний день, э'то бы'ло воскресе'нье и'ли како'й-нибудь пра'здник, мы возвраща'лись от обе'дни из прихо'дской це'ркви Успе'ния божие'й ма'тери, и лишь то'лько успе'ли взойти' на высо'кое на'ше крыльцо', как вдруг в наро'де, возвраща'ющемся от обе'дни, послы'шалось како'е-то движе'ние и го'вор. По у'лице во весь дух проскака'л губерна'торский ордина'рец-казак и останови'лся у це'ркви; всем встречающи'мся по доро'ге верхово'й крича'л: "Ступа'йте наза'д в це'рковь, присяга'ть но'вому и'мператору!" Наро'д, ше'дший врассыпну'ю, приостанови'лся, собра'лся в ку'чки, пошёл наза'д и, беспреста'нно уси'ливаясь встре'чными людьми', уже' густо'ю толпо'ю вороти'лся в це'рковь. Не успе'ли мы получи'ть изве'стия от кого'-то из бегу'щих ми'мо, что "госуда'рыня сконча'лась", как разда'лся в собо'ре колоко'льный звон и, подхва'ченный други'ми деся'тью прихо'дами, разли'лся по все'му го'роду. Оте'ц и мать бы'ли о'чень поражены'. Оте'ц да'же запла'кал, а мать, то'же со слеза'ми на глаза'х, перекрести'лась и сказа'ла: "Ца'рство ей небе'сное". Я был глубоко' пора'жен, сам не зна'я отчего'. Весь дом сбежа'лся к нам на крыльцо', на ли'цах всех бы'ло напи'сано смуще'ние и го'ресть; иду'щий по у'лице наро'д пла'кал. Прибежа'л, запыха'вшись, како'й-то прика'зный из Ве'рхнего зе'мского суда' и сказа'л отцу', чтоб он е'хал присяга'ть в собо'р. Оте'ц поспе'шно оде'лся и уе'хал. Мы с ма'терью и сестрице'й, кото'рая бы'ла та'кже че'м-то изумлена', вошли' в спа'льную. Мать помоли'лась бо'гу, се'ла на кре'сла и гру'стно заду'малась. Мы с сестрице'й сиде'ли про'тив неё на сту'ле и мо'лча, при'стально на неё смотре'ли. Наконе'ц мать обрати'ла на нас вни'мание и ста'ла го'ворить с на'ми, то есть, со'бственно, со мно'ю, потому' что сестра' бы'ла ещё мала' и не могла' понима'ть её слов, да'же ско'ро ушла' в де'тскую к свое'й ня'не. Применя'ясь к моему' ребя'чьему во'зрасту, мать объясни'ла мне, что госуда'рыня Екатери'на Алексеёвна бы'ла у'мная и до'брая, ца'рствовала до'лго, стара'лась, чтоб всем бы'ло хорошо' жить, чтоб все учи'лись, что она' уме'ла выбира'ть хоро'ших люде'й, хра'брых генера'лов, и что в её ца'рствование сосе'ди нас не обижа'ли, и что на'ши солда'ты при ней побежда'ли всех и просла'вились. Отча'сти я уже' и'мел поня'тие обо всем э'том, а тут по'нял ещё бо'льше, и мне ста'ло о'чень жаль уме'ршую госуда'рыню. "А кто же бу'дет тепе'рь у нас государыне'й?" -- спроси'л я. "Тепе'рь бу'дет у нас госуда'рь, сын её Па'вел Петро'вич". -- "А бу'дет ли он тако'й же у'мный и до'брый?" -- "Как уго'дно бо'гу, и мы бу'дем моли'ться о том", -- отвеча'ла мать. Я возрази'л, что "бог, вероя'тно, захо'чет, чтоб Па'вел Петро'вич был у'мный и до'брый". Мать ничего' не отвеча'ла и веле'ла мне идти' в де'тскую чита'ть и'ли игра'ть с сестрице'й, но я попроси'л её, чтоб она' растолкова'ла мне, что зна'чит присяга'ть. Она' объясни'ла, и я реши'тельно объяви'л, что сам хочу' присягну'ть. "Дете'й не приво'дят к прися'ге, -- сказа'ла мать, -- ступа'й к сестре'". Я оби'делся. Ско'ро прие'хал оте'ц и вслед за ним не'сколько знако'мых. Все бы'ли в негодова'нии на В.**, на'шего, ка'жется, вое'нного губерна'тора и'ли ко'рпусного команди'ра -- хороше'нько не зна'ю, кото'рый публи'чно пока'зывал свою' ра'дость, что сконча'лась госуда'рыня, це'лый день веле'л зво'нить в колокола' и ве'чером пригласи'л всех к себе' на бал и у'жин. Я се'йчас поду'мал, что губерна'тор В.** до'лжен быть недо'брый челове'к; тут же я услы'шал, что он и'мел осо'бенную причи'ну ра'доваться: но'вый госуда'рь его' о'чень люби'л, и он наде'ялся при нем сде'латься больши'м челове'ком. Я прогне'вался на В.** ещё бо'льше: заче'м он ра'дуется, когда' все огорчены'. Снача'ла я слы'шал, как го'ворила моя' мать, что не на'до е'хать на бал к губерна'тору, и как соглаша'лись с не'ю други'е, а пото'м вдруг все реши'ли, что нельзя' не е'хать. Мать не спо'рила, но сказа'ла, что оста'нется до'ма. Пое'хал и мой оте'ц, но се'йчас вороти'лся и сказа'л, что бал похо'ж на по'хороны и что ве'сел то'лько В.**, дво'е его' адъюта'нтов и ста'рый депута'т, мой кни'жный благоде'тель, С. И. Аничко'в, кото'рый не мог прости'ть поко'йной госуда'рыне, заче'м она' распусти'ла депута'тов, со'бранных для совеща'ния о закона'х, и го'ворил, что "пора' мужско'й руке' взять ски'петр вла'сти..." И э'тот день принёс мне но'вые, неизве'стные пре'жде поня'тия и заста'вил меня' перечу'вствовать неиспы'танные мно'ю чу'вства. Когда' я лег спать в мою' крова'тку, когда' задёрнули занаве'ски моего' поло'га, когда' всё зати'хло вокру'г, воображе'ние предста'вило мне порази'тельную карти'ну: мёртвую императри'цу, огро'много ро'ста, лежа'щую под чёрным балдахи'ном, в чёрной це'ркви (я наслу'шался толко'в об э'том), и по'дле неё, на коле'нях, но'вого импера'тора, то'же како'го-то велика'на, кото'рый пла'кал, а за ним гро'мко рыда'л весь наро'д, собра'вшийся тако'ю толпо'ю, что край её мог доста'ть от Уфы' до Зубо'вки, то есть за де'сять верст. На друго'й день я уже' расска'зывал свои' грёзы наяву' Пара'ше и сестри'це, как бу'дто я всё сам ви'дел и'ли чита'л об э'том описа'ние. То'лки о кончи'не императри'цы до'лго не уменьша'лись, а пе'рвое вре'мя час от ча'су да'же увели'чивались. Толкова'ли в спа'льной у ма'тери, толкова'ли в гости'ной, толкова'ли да'же в на'шей де'тской, куда' загля'дывали иногда' из де'вичьей то А'ннушка, Ефре'мова жена', то горба'тая княжна' калмы'чка. В спа'льной и гости'ной говори'ли о переме'нах в прави'тельстве, кото'рых необходи'мо ожида'ть должно': о том, что импера'тор удали'т всех пре'жних люби'мцев госуда'рыни, кото'рых он терпе'ть не мо'жет, пото'му что они' с ним ду'рно поступа'ли. Я ча'сто слы'шал выраже'ние, тогда' соверше'нно не пони'маемое мно'ю: "Тепе'рь-то Гатчи'нские [22] пойду'т в го'ру". В на'шей де'тской говори'ли, и'ли, лу'чше сказа'ть, в на'шу де'тскую доходи'ли слу'хи о том, о чем толкова'ли в девичье'й и лаке'йской, а толкова'ли там всего' бо'лее о скоропости'жной кончи'не госуда'рыни, прибавля'я стра'шные расска'зы, кото'рые меня' необыкнове'нно смути'ли; я побежа'л за объясне'ниями к отцу' и ма'тери, и то'лько твёрдые и горя'чие увере'ния их, что все э'ти слу'хи соверше'нный вздор и неле'пость, могли' меня' успоко'ить. Тогда' я побежа'л в де'тскую и стара'лся из всех сил убеди'ть Пара'шу и други'х, заходивши'х в на'шу ко'мнату, в неле'пости их расска'зов, но -- без вся'кого успе'ха! Мне отвеча'ли, что я "ещё ма'ленький и ничего' не смы'слю". Я обижа'лся и о'чень серди'лся. По'сле я узна'л, что Пара'ше и други'м с эти'х пор стро'го запрети'ли сообща'ть мне неле'пые то'лки, ходи'вшие в наро'де. Вся'кий день ожида'ли но'вых собы'тий, но по отдалённости Уфы' ме'дленно доходи'ли туда' изве'стия из столи'ц. Губерна'тор В.** ско'ро уе'хал, вы'званный бу'дто бы секре'тно импера'тором, как говори'ли потихо'ньку. Ско'ро наступи'ла жесто'кая зима', и мы оконча'тельно заключи'лись в свои'х де'тских ко'мнатках, из кото'рых занима'ли то'лько одну'. Чте'ние книг, писа'нье про'писей и заня'тия арифме'тикой, кото'рую я понима'л ка'к-то ту'по и кото'рой учи'лся неохо'тно, -- всё э'то увели'чилось само' собо'ю, потому' что приба'вилось вре'мени: госте'й ста'ло приезжа'ть ме'нее, а гуля'ть ста'ло невозмо'жно. Доходи'ло де'ло да'же до "Дре'вней Вивлио'фики". Раз ка'к-то вслу'шался я ме'жду слов, что де'душка нездоро'в; но, ка'жется, никто' об его' боле'зни не беспоко'ился, и я почти' забы'л о ней. Вдруг, когда' мы все сиде'ли за обе'дом, пода'ли отцу' письмо', при'сланное с на'рочным из Багро'ва. Оте'ц распеча'тал его', на'чал чита'ть, запла'кал и переда'л ма'тери. Она' прочла' и хотя' не запла'кала, но встрево'жилась. Мы ко'нчили обе'д о'чень ско'ро, и я заме'тил, что оте'ц с ма'терью ничего' не е'ли. По'сле обе'да они' ушли' в спа'льню, нас вы'слали и о че'м-то до'лго говори'ли; когда' же нам позво'лили прийти', оте'ц уже' куда'-то сбира'лся е'хать, а мать, о'чень огорчённая, сказа'ла мне: "Ну, Серё!жа, мы все пое'дем в Багро'во: де'душка умира'ет". С го'рестным изумле'нием вы'слушал я таки'е сло'ва. Я уже' знал, что все лю'ди умира'ют, и смерть, кото'рую я пони'мал по-сво'ему, каза'лась мне таки'м страши'лищем и злым ду'хом, что я боя'лся о ней и подума'ть. Мне бы'ло жаль де'душки, но совсе'м не хоте'лось ви'деть его' смерть и'ли быть в друго'й ко'мнате, когда' он, умира'я, ста'нет пла'кать и крича'ть. Смуща'ла меня' та'кже мысль, что ма'менька от э'того захвора'ет. "Да как же мы пое'дем зимо'й, -- ду'мал я, -- ведь мы с сестри'цей ма'ленькие, ведь мы замёрзнём?" Все таки'е мы'сли кре'пко осади'ли мою' го'лову, и я, встрево'женный и огорчённый до глуби'ны ду'ши, сиде'л мо'лча, предава'ясь печа'льным карти'нам моего' горячего' воображе'ния, кото'рое разы'грывалось у меня' час от ча'су бо'лее. Кро'ме стра'ха, что де'душка при мне умрёт, Багро'во само' по себе' не привлека'ло меня'. Я не забы'л нашего' печа'льного в нем житья' без отца' и ма'тери, и мне не хоте'лось туда' е'хать, осо'бенно зимо'й. Прие'хал оте'ц, вошёл в спа'льню торопли'во и сказа'л как бу'дто ве'село, что меня' о'чень удиви'ло: "Сла'ва бо'гу, всё нашёл! Во'зок даёт нам С. И. Аничко'в, а киби'тку -- Миса'йловы. Ну, ма'тушка, тепе'рь собира'йся поскоре'е. Мне за'втра же даду'т о'тпуск, и мы за'втра же пое'дем на переме'нных". Мать, о'чень огорчённая, печа'льно отвеча'ла: "У меня' всё бу'дет гото'во, лишь бы твой о'тпуск не задержа'л". В тот же ве'чер на'чались у нас сбо'ры, укла'дыванье и пригото'вленье ку'шанья на доро'гу. Мне позво'лили взять с собо'ю то'лько не'сколько кни'жек. Я высказа'л все свои' сомне'ния и стра'хи ма'тери; ины'х она' не могла' уничто'жить, над опасе'нием же, что "мы замёрзнём", рассмея'лась и сказа'ла, что нам бу'дет жа'рко в во'зке. На друго'й день к обе'ду действи'тельно все сбо'ры бы'ли ко'нчены, во'зок и киби'тка уло'жены, дожида'лись то'лько отцо'ва о'тпуска. Его' принесли' ча'су в тре'тьем. Мы должны' бы'ли прое'хать не'сколько ста'нций по большо'й Каза'нской доро'ге, а потому' нам привели' почто'вых лошаде'й, и ве'чером мы вы'ехали. ЗИ'МНЯЯ ДОРО'ГА В БАГРО'ВО Э'та доро'га, продолжа'вшаяся почти' дво'е су'ток, оста'вила во мне са'мое тя'гостное и неприя'тное воспомина'ние. Как то'лько мы вы'шли сади'ться, я пришёл в у'жас от ни'зенького ко'жаного во'зка с ма'ленькою две'рью, в кото'рую тру'дно бы'ло проле'зть, -- а в во'зке сле'довало помести'ться мне с сестри'цей, Пара'ше и А'ннушке. Я проси'лся в киби'тку к ма'тери, но моро'з был стра'шный и мне стро'го приказа'ли лезть в во'зок. Я повинова'лся с раздраже'нием и слеза'ми. Мать не могла' зимо'й е'здить в закры'том экипа'же: ей де'лалось то'шно и ду'рно; да'же в киби'тке она' сиде'ла каки'м-то осо'бенным о'бразом, вся нару'жи, так что во'здух обхва'тывал её со всех сторо'н. Ско'ро в во'зке сде'лалось тепло' и на'добно бы'ло развяза'ть плато'к, кото'рым я, сверх шу'бы и ша'почки, был оку'тан. Мы бы'стро скака'ли по гла'дкой доро'ге, и я почу'вствовал, неизве'стное мне до сих пор, удово'льствие ско'рой езды'. В обе'их дверя'х во'зка находи'лось по ма'ленькому четвероуго'льному око'шечку со стекло'м, заде'ланным на'глухо. Я ко`е-ка'к подпо'лз к око'шку и с удово'льствием смотре'л в него'; ночь бы'ла ме'сячная, све'тлая; то'лстые ве'хи, а иногда' дере'вья бы'стро мелька'ли, но увы'! ско'ро и э'то удово'льствие исче'зло: стекла' затума'нились, разрисова'лись сне'жными узо'рами, и наконе'ц покры'лись густы'м сло'ем непроница'емого и'нея. Невесёлая бу'дущность представля'лась мне впереди': печа'льный багро'вский дом, весь в сугро'бах, и умира'ющий де'душка. Сестри'ца моя' давно' уже' спала', а наконе'ц и меня' посети'л благоде'тельный сон. Просну'вшись на друго'й день поутру', я поду'мал, что ещё ра'но; в во'зке у нас был рассве'т и'ли су'мерки, потому' что стёклышки ещё бо'льше запуши'ло. Все уже', как ви'дно, давно' просну'лись, и ми'лая моя' сестри'ца что'-то ку'шала; она' приползла' ко мне и приняла'сь меня' обнима'ть и целова'ть. В во'зке де'йствительно бы'ло жа'рко. Ско'ро по'разил мой слух пронзи'тельный скрип поло'зьев, и я почу'вствовал, что мы едва' ползём. Тут мне объясни'ли, что, прое'хав две с полови'ной ста'нции, мы свороти'ли с большо'й доро'ги и е'дем тепе'рь уже' не на тро'йке почто'вых лошаде'й в ряд, а та'щимся гу'сем по просёлку на обыва'тельских подво'дах. Э'то всё меня' о'чень огорчи'ло, и ми'лая сестри'ца не могла' развесели'ть меня'. Она' зна'ла, до чего' я был охо'тник, и сейча'с ста'ла проси'ть, чтоб я почита'л ей кни'жку, кото'рая лежа'ла в боково'й су'мке; но я не стал да'же и чита'ть, так мне бы'ло гру'стно. Наконе'ц доплели'сь мы до како'й-то тата'рской дереву'шки, где на'добно бы'ло перемени'ть лошаде'й, для заготовле'ния кото'рых е'хал впереди' ку'чер Степа'н. Мы вы'шли в и'збу, заранеё пригото'вленную, чтоб напи'ться ча'ю и поза'втракать. У ма'тери бы'ло соверше'нно больно'е и расстро'енное лицо'; она' всю ночь не спала' и чу'вствовала то'шноту и головокруже'нье: э'то встрево'жило и огорчи'ло меня' ещё бо'льше. В бе'лой тата'рской избе', на широ'ких на'рах, лежа'ла гру'да дово'льно са'льных пери'н чуть не до потолка', прикры'тых с одно'й сторо'ны ковро'м; оста'льная часть нар покры'та бы'ла бе'лою кошмо'ю. [23] Мать, разостла'в на ней свой доро'жный сало'п и положа' свои' же поду'шки, легла' отдохну'ть и ско'ро засну'ла, приказа'в, что'бы мы и чай пи'ли без неё. Она' проспа'ла це'лый час, а мы с отцо'м и сестри'цей, говоря' шёпотом и наблюда'я во всем тишину', напи'лись ча'ю, да'же поза'втракали разогре'тым в пе'чке жа'рким. Сон подкрепи'л мать, и мы пусти'лись в дальне'йший путь. Ве'чером опя'ть повтори'лось то же собы'тие, то есть мы останови'лись переменя'ть лошаде'й, вы'шли, то'лько уж не в чи'стую тата'рскую, а в га'дкую мордо'вскую и'збу. Ка'жется, отвратительнеё э'той и'збы я не встреча'л во всю мою' жизнь: нечистота', вонь от ра'зного скота', а вдоба'вок ко все'му у'зенькие ла'вки, на кото'рых нельзя' бы'ло приле'чь ма'тери, соверше'нно изму'ченной от зимне'й доро'ги; но оте'ц приста'вил ко`е-ка'к скаме'йку и устро'ил ей месте'чко полежа'ть; она' ничего' не могла' есть, то'лько напила'сь ча'ю. Мы сиде'ли с нога'ми на ла'вке (хотя' бы'ли тепло' обу'ты), потому' что с полу' у'жасно несло'. Говори'ли, что моро'з стал гора'здо сильнеё; когда' отворя'ли дверь, то врыва'ющийся хо'лод клуби'лся каки'м-то бе'лым па'ром и в одну' мину'ту обхва'тывал всю избу'. Тут мы ещё пое'ли разогре'того су'пу и пирожко'в и пусти'лись в дальне'йший путь. Во'зок наш так насты'л от непритво'ренной по неосторо'жности две'ри, что мы не ско'ро его' согре'ли свои'м прису'тствием и дыха'нием. Я не могу' описа'ть трево'ги и волне'ния, кото'рое я испы'тывал тогда'. У меня' бы'ло и предчу'вствие и убежде'ние, что с на'ми случи'тся како'е-нибудь несча'стье, что мы и'ли замёрзнем, как воробьи' и га'лки, кото'рые на ле'ту па'дали мёртвыми, по расска'зам Пара'ши, и'ли захвора'ем. Но все мои' стра'хи и опасе'ния относи'лись гора'здо бо'лее к ма'тери, чем к нам с сестри'цей. У нас в во'зке опя'ть ста'ло тепло', а мать всё сиде'ла да'же и не внутри' пово'зки, а вся откры'тая. Предчу'вствие бе'ды не дава'ло мне спать. Вдруг мы останови'лись, и че'рез не'сколько мину'т э'та остано'вка привела' меня' в беспоко'йство: я разбуди'л Пара'шу, проси'л и моли'л её постуча'ть в дверь, позва'ть кого'-нибудь и спроси'ть, что зна'чит э'та остано'вка; но Пара'ша, обыкнове'нно всегда' до'брая и ла'сковая, недово'льная тем, что я её разбуди'л, с не'которою гру'бостью отвеча'ла мне: "Никого' не достучи'шься тепе'рь. Изве'стно заче'м останови'лись". Е'сли б она' зна'ла, како'е муче'ние испы'тывал я от неизве'стности, то, коне'чно, сжа'лилась бы на'до мной. Благодаре'ние бо'гу, во'зок ско'ро дви'нулся. Поутру', когда' мы опя'ть останови'лись пить чай, я узна'л, что мои' стра'хи бы'ли не совсе'м неоснова'тельны: у нас то'чно замёрз бы'ло чуваше'нин, е'хавший форе'йтором в на'шем во'зке. Бу'дучи пло'хо оде'т, он так озя'б, что упа'л без чувств с ло'шади; его' оттёрли и довезли' благополу'чно до ближа'йшей дере'вни. Тогда' же посели'лись во мне, до сих пор сохраня'емые мно'ю, у'жас и отвраще'ние к зи'мней езде' на переме'нных обыва'тельских лошадя'х по просёлочным доро'гам: моча'льная сбру'я, непривы'чные малоси'льные лошадёнки, кото'рых никогда' не ко'рмят овсо'м, и, наконе'ц, во'зчики, не дово'льно тепло' оде'тые для переёзда и десяти' верст в жесто'кую сту'жу... всё э'то пои'стине у'жасно. Доро'га на'ша была' совсе'м не та, по кото'рой мы е'здили в пе'рвый раз в Багро'во, о чем я узна'л по'сле. Той ле'тней степно'й доро'ги не бы'ло тепе'рь и сле'дочка. Зимо'й, по да'льности расстоя'ний, и не прокла'дывали прямы'х путе'й, а ко`е-каки'е тропи'нки шли от дере'вни до дере'вни. Поутру', когда' я вы'полз из тюрьмы' на свет бо'жий, я не'сколько ободри'лся и успоко'ился; к тому' же и мать почу'вствовала себя' покре'пче, попривы'кла к доро'ге; и моро'з стал поле'гче. Ско'ро прошёл коро'ткий зи'мний день, и ночна'я темнота', ра'нее обыкнове'нного наступа'вшая в во'зке, опя'ть нагнала' стра'хи и печа'льные предчу'вствия на мою' ро'бкую ду'шу, и, к сожале'нию, опя'ть неда'ром. Я говорю', к сожале'нию, потому' что и'менно с э'тих пор у меня' укорени'лась ве'ра в предчу'вствия, и я во всю мою' жизнь страда'л от них бо'лее, чем от действи'тельных несча'стий, хотя' в то же вре'мя предчу'вствия мои' почти' никогда' не сбыва'лись. Подъезжа'я к Багро'ву уже' ве'чером, во'зок наш нае'хал на пенёк и опроки'нулся. Я, со'нный, уда'рился бро'вью об кру'глую ме'дную шля'пку гвоздя', на кото'ром висе'ла су'мка, и, сверх того', едва' не задо'хся, потому' что Пара'ша, сестри'ца и мно'жество поду'шек упа'ли мне на лицо', и осо'бенно потому', что не ско'ро по'дняли опроки'нутый во'зок. Когда' мы освободи'лись, то сгоряча' я ничего' не почу'вствовал, кро'ме ра'дости, что не задо'хся, да'же не заме'тил, что уши'бся; но, к доса'де мое'й, Пара'ша, А'ннушка и да'же сестри'ца, кото'рая не понима'ла, что я мог задохну'ться и умере'ть, -- смея'лись и моему' стра'ху, и мое'й ра'дости. Сла'ва бо'гу, мать не зна'ла, что мы опроки'нулись. БАГРО'ВО ЗИМО'Й Наконе'ц послы'шался лай соба'к, замелька'ли бле'дные дрожа'щие огоньки' из крестья'нских изб; сла'бый свет их пробива'лся в на'ши око'шечки, ме'нее пре'жнего запушённые сне'гом, -- и мы догада'лись, что прие'хали в Багро'во, и'бо не бы'ло друго'й дере'вни на после'днем двенадцати'верстном перее'зде. Мы останови'лись у пе'рвого крестья'нского двора', и по'сле я узна'л, что оте'ц посыла'л спра'шивать о де'душке; отвеча'ли, что он ещё жив. Мы е'хали с колоко'льчиками и о'чень ме'дленно; нас ожида'ли, догада'лись, что э'то мы е'дем, и потому', несмотря' на ночно'е вре'мя и стужу', ба'бушка и тётушка Татья'на Степа'новна встре'тили нас на крыльце': о'бе пла'кали навзры'д и да'же завыва'ли поти'хоньку. Мы без шу'ма вошли' в дом. Тётушка взяла'сь хлопота'ть обо мне с сестри'цей, а оте'ц с ма'терью пошли' к де'душке, кото'рый был при сме'рти, но в соверше'нной па'мяти и нетерпели'во жела'л уви'деть сы'на, неве'стку и внуча'т. Нам опя'ть отда'ли гости'ную, потому' что осо'бая го'рница, кото'рую о'бещал нам де'душка, хотя' бы'ла сру'блена и покры'та, но ещё не отде'лана. Дом был весь за'нят, -- съе'хались все тётушки с свои'ми мужья'ми; в ко'мнате Татья'ны Степа'новны жила' Ерлы'кина с двумя' дочерьми'; Ива'н Петро'вич Карата'ев и Ерлы'кин спа'ли где'-то в столя'рной, а остальны'е три тётушки помеща'лись в ко'мнате ба'бушки, рядо'м с го'рницей больно'го де'душки. В за'ле бы'ла сту'жа, да и в гости'ной хо'лодно. Едва' нашли' крова'ть для ма'тери; нам с сестри'цей постла'ли на канапе', а отцу' пригото'вили пери'ну на полу'. Пода'ли самова'р и ста'ли нас пои'ть ча'ем; тут пришла' мать; она' вся бы'ла мо'края от духоты' в де'душкиной го'рнице, в кото'рой бы'ло жа'рко, как в ба'не. В гости'ной ей показа'лось хо'лодно, и она' се'йчас приняла'сь е'е ухи'чивать; [24] за'перли две'ри в за'лу, заве'сили ковро'м, устла'ли пол ко'шмами -- и гости'ная, в кото'рой бы'ли две пе'чки, ско'ро нагре'лась и во всё вре'мя на'шего пребыва'ния бы'ла о'чень тепла'. В голове' мое'й происходи'ла соверше'нная пу'таница ра'зных впечатле'ний, воспомина'ний, стра'ха и предчу'вствий; а сверх того', действи'тельно у меня' начина'ла си'льно боле'ть голова' от уши'ба. Мать ско'ро заме'тила, что я нездоро'в, что у меня' запу'хает глаз, и мы должны' бы'ли рассказа'ть ей всё происше'ствие. Мне сде'лали каку'ю-то при'мочку и глаз завяза'ли. Но мать была' больне'е меня' от бессо'нницы, уста'лости, тошноты' в продолже'ние всей доро'ги. Она' не легла', а упа'ла в изнеможе'нии на свою' посте'ль; разуме'ется, и нас се'йчас уложи'ли. Оте'ц оста'лся на всю ночь у де'душки, кончи'ны кото'рого ожида'ли ка'ждую мину'ту. Мать ско'ро усну'ла, но я до'лго не мог засну'ть. Беспреста'нно я ожида'л, что де'душка начнёт умира'ть, а как смерть, по моему' поня'тию и убежде'нию, соединя'лась с мучи'тельной бо'лью и страда'ньем, то я всё вслу'шивался, не начнёт ли де'душка пла'кать и стона'ть. Си'льно я трево'жился та'кже о ма'тери; голова' боле'ла, глаз закрыва'лся, я чу'вствовал жар и да'же гото'вность бре'дить и боя'лся, что захвора'ю... но всё уступи'ло благотво'рному, целе'бному сну. Просну'вшись ещё до све'та, я взгляну'л на мать: она' спала', и э'то меня' о'чень обра'довало. Голова' и глаз переста'ли боле'ть, но зато' глаз соверше'нно закры'лся, запу'х, и всё уши'бленное ме'сто посине'ло. Ви'дно, оте'ц ещё не приходи'л: посте'ль его' не была' измя'та. Я при'нялся разгля'дывать гости'ную. Всё в ней бы'ло то'чно так же, как и про'шлого го'да, то'лько стекла' чу'дными узо'рами разрисова'лись от си'льного моро'за. На досу'ге я дал во'лю своему' воображе'нию, и'ли, лу'чше сказа'ть, соображе'нию, потому' что я и'менно сообража'л настоя'щее на'ше положе'ние с тем, кото'рое ожида'ло нас впереди'. Разуме'ется, всё э'то ду'малось по-де'тски. Я ду'мал, что когда' умрёт де'душка, то и ба'бушка, ве'рно, умрёт, потому' что она' ста'рая и седа'я. Тогда' мы тётушку Татья'ну Степа'новну увезём в Уфу', и бу'дет она' жить у нас в пусто'й де'тской; а е'сли ба'бушка не умрёт, то и её увезём, перенесём дом из Багро'ва в Сергеёвку, поста'вим его' над са'мым о'зером и ста'нем там ле'том жить и уди'ть вме'сте с тётушкой... Но все э'ти мечта'нья исчеза'ли при мы'сли о де'душкиной кончи'не, в кото'рой никто' не сомнева'лся. Я знал, что он жела'л нас ви'деть, и на'добно призна'ться, что э'то неизбе'жное свида'ние наводи'ло на мою' ду'шу неопи'санный у'жас. Всего' бо'льше я боя'лся, что де'душка ста'нет проща'ться со мной, обни'мет меня' и умрёт, что меня' нельзя' бу'дет вы'нуть из его' рук, потому' что они' окочене'ют, и что на'добно бу'дет меня' вме'сте с ним закопа'ть в зе'млю... Коне'чно, та'кое опасе'ние мо'гло роди'ться из расска'зов о поко'йниках, об окочене'лости их чле'нов, но всё стра'нно противоре'чит оно' мои'м тогдашни'м, здра'вым уже' поня'тиям об ины'х предме'тах. Бо'же мой, как замира'ло от стра'ха мое' се'рдце при э'той мы'сли! Дыха'нье остана'вливалось, холо'дный пот выступа'л на лице', я не мог улежа'ть на своём ме'сте, вскочи'л и сел поперёк свое'й посте'льки, да'же стал бы'ло буди'ть сестри'цу, и е'сли не закрича'л, то, вероя'тно, оттого', что у меня' не бы'ло го'лоса... В са'мое э'то вре'мя просну'лась мать и а'хнула, взгляну'в на мое' лицо': перевя'зка давно' свали'лась и си'няя, да'же чёрная ши'шка над мои'м гла'зом испуга'ла мою' мать. Мни'мые стра'хи мои' исче'зли пе'ред де'йствительным испу'гом ма'тери, и я прибежа'л к ней на посте'ль, уверя'я, что соверше'нно здоро'в и что у меня' ничего' не боли'т. Мать успоко'илась и сказа'ла мне, что э'то пройдёт. Сон подкрепи'л её, она' поспе'шно вста'ла, оде'лась и ушла' к де'душке... Уже' ста'ло светло'; сестри'ца моя' та'кже просну'лась и то'же снача'ла испуга'лась, взгляну'в на мой глаз, но его' завяза'ли, и она' успоко'илась. Она' ниско'лько не боя'лась де'душки, о'чень сожале'ла о нем и сама' жела'ла идти' к нёму. Её бо'дрость и привя'занность к де'душке пристыди'ли и ободри'ли меня'. Мать ско'ро вороти'лась и сказа'ла, что де'душка уже' о'чень слаб, но ещё в па'мяти, жела'ет нас ви'деть и благослови'ть. Как я ни стара'лся овладе'ть собо'ю, но не мог скрыть своего' стра'ха и да'же побледне'л. Мать стара'лась ободри'ть меня', говоря': "Мо'жно ли боя'ться де'душки, кото'рый едва' ды'шит и уже' умира'ет?" Я поду'мал, что того'-то я и бою'сь, но не смел э'того сказа'ть. Она' повела' нас в го'рницу к де'душке, кото'рый лежа'л на посте'ли, закры'вши гла'за; лицо' его' бы'ло бле'дно и так измени'лось, что я не узна'л бы его'; у изголо'вья на кре'слах сиде'ла ба'бушка, а в нога'х стоя'л оте'ц, у кото'рого гла'за распу'хли и покрасне'ли от слез. Он наклони'лся к уху' больно'го и гро'мко сказа'л: "Де'ти пришли' прости'ться с ва'ми". Де'душка откры'л гла'за, не говоря' ни сло'ва, дрожа'щею ру'кой перекрести'л нас и прикосну'лся па'льцами к на'шим голова'м; мы поцелова'ли его' исхуда'лую ру'ку и запла'кали; все бы'вшие в ко'мнате приняли'сь пла'кать, да'же рыда'ть, и тут то'лько я заме'тил, что о'коло нас стоя'ли все тётушки, дя'дюшки, ста'рые же'нщины и служи'вшие при де'душке лю'ди. Страх мой соверше'нно прошёл, и в э'ту мину'ту я вполне' почу'вствовал и любо'вь и жа'лость к умира'ющему де'душке. В ко'мнате был нестерпи'мый жар и духота'; мать ско'ро увела' нас в гости'ную, где мы с сестри'цей так распла'кались, что нас до'лго не мо'гли уня'ть. Чтоб рассе'ять нас, мать позвала' к нам двою'родных наши'х сестри'ц. Они' бы'ли гора'здо спокойнеё и встре'тили нас ла'сково; мы са'ми не'сколько успоко'ились и разговори'лись с ни'ми. Мы проговори'ли так до обе'да, кото'рый происходи'л обыкнове'нным поря'дком в за'ле; ку'шаний бы'ло мно'жество, и, кро'ме мое'й ма'тери и отца', кото'рый и за стол не сади'лся, все ку'шали охо'тно и разгова'ривали дово'льно споко'йно, то'лько вполго'лоса. По'сле обе'да сестри'цы зашли' к нам в гости'ную, и я при'нялся о'чень жи'во болта'ть и расска'зывать им вся'кую вся'чину. Бессозна'тельно я хоте'л подави'ть в себе' пусты'ми разгово'рами постоя'нное прису'тствие мы'сли о де'душкиной сме'рти. Мать беспреста'нно уходи'ла к больно'му и позво'лила нам идти' в го'рницу к двою'родным сёстрам. Проходи'ть к ним на'добно бы'ло че'рез коридо'р и че'рез де'вичью, битко'м наби'тую мно'жеством го'рничных де'вушек и девчоно'к; их оде'жда порази'ла меня': одни' бы'ли оде'ты в полосуща'тые пла'тья, други'е в телогре'йки с ю'бками, а ины'е бы'ли про'сто в одни'х руба'шках и ю'бках; все сиде'ли за гре'бнями и пря'ли. Э'то была' для меня' соверше'нная но'вость, и я, остановя'сь, с любопы'тством рассма'тривал, как пря'хи, одно'ю ру'кою подерги'вая льняны'е мо'чки, друго'ю верте'ли ве'ретена с намо'танной на них пряже'й; всё э'то де'лалось о'чень прово'рно и краси'во, а как все молча'ли, то жужжа'нье веретён и подёргивание мо'чек производи'ли необыкнове'нного ро'да шум, никогда' мно'ю не слы'ханный. В са'мое э'то вре'мя, как я вслу'шивался и всма'тривался вни'мательно, в ко'мнате де'душки разда'лся плач; я вздро'гнул, в одну' мину'ту вся де'вичья опусте'ла: пря'хи, поброса'в свои' гребни' и ве'ретена, бро'сились толпо'ю в го'рницу умирающего'. Я поду'мал, что де'душка у'мер; поражённый и испу'ганный э'той мы'слью, я сам не по'мню, как очути'лся в ко'мнате свои'х двою'родных сестри'ц, как влез на тётушкину крова'ть и заби'лся в у'гол за поду'шки. Пара'ша, оста'вя нас одни'х, та'кже побежа'ла посмотре'ть, что де'лается в го'рнице бе'дного ста'рого ба'рина. Мне ста'ло ещё страшнеё; но Пара'ша ско'ро вороти'лась и сказа'ла, что де'душка на'чал бы'лотомиться, но опя'ть отдохну'л. "Всё уж но'чью помрёт", -- приба'вила она' о'чень равноду'шно. Мы пробы'ли у сестёр часа' два, но я уже' не болта'л, а сиде'л как в во'ду опу'щенный. Нас позва'ли пить чай в за'лу, куда' приходи'ли мать, тётушки и ба'бушка, но поодино'чке, и на коро'ткое вре'мя. Оте'ц не приходи'л, и мне бы'ло о'чень гру'стно, что я так давно' его' не ви'жу. Я уже' пони'мал, как тяжело' бы'ло ему' смотре'ть на умирающего' своего' отца'. По'сле ча'ю двою'родные сестры' опя'ть зашли' к нам в гости'ную, и я опя'ть не прини'мал никако'го уча'стия в их разгово'рах; часа' че'рез два они' ушли' спать. Как бы'ло мне зави'дно, что они' ничего' не боя'лись, и как я жела'л, чтоб они' не уходи'ли! Без них мне ста'ло гора'здо страшнеё. Ми'лая сестри'ца моя' грусти'ла об де'душке и беспреста'нно о нем помина'ла. Она' говори'ла: "Де'душка не бу'дет ку'шать. Де'душку заро'ют в снег. Мне его' жа'лко". Она' пла'кала, но так же ничего' не боя'лась и ско'ро засну'ла. У меня' же все чу'вства бы'ли пода'влены стра'хом, и я был уве'рен, что не усну' во всю ночь. Я умоля'л Пара'шу, чтоб она' не уходи'ла, и она' обеща'ла не уходи'ть, пока' не придёт мать. Вме'сто ночника', всегда' горевшего' ту'скло, я упроси'л заже'чь све'чку. Заметя', что Пара'ша дре'млет, я стал с ней разгова'ривать. Я спроси'л: "Отчего' де'душка не пла'чет и не кричи'т? Ведь ему' бо'льно умира'ть?" Пара'ша со сме'хом отвеча'ла: "Нет, уж когда' придётся умира'ть, то тут бо'льно не быва'ет; тут челове'к уж ничего' и не слы'шит и не чу'вствует. Де'душка уже' без языка' и никого' не узна'ет; хо'чет что'-то сказа'ть, гляди'т во все гла'за, да то'лько губа'ми шевели'т..." Но'вый, ещё страшне'йший о'браз умирающего' де'душки нарисова'ло мое' воображе'ние. Э'тот о'браз неотсту'пно стоя'л пе'ред мои'ми гла'зами. Я почу'вствовал всю бесконе'чность му'ки, о кото'рой нельзя' сказа'ть окружающи'м, потому' что челове'к уже' не мо'жет говори'ть. Я схвати'л ру'ку Пара'ши, не выпуска'л её и переста'л говори'ть. Свети'льня нагоре'ла, на'до бы'ло снять со све'чи, но я не реши'лся и на одну' мину'ту расста'ться с ру'кой Пара'ши: она' должна' была' идти' вме'сте со мной и переста'вить свечу' на стол во'зле меня', так бли'зко, чтоб мо'жно бы'ло снима'ть её щипца'ми не встава'я с ме'ста. Пара'ша приняла'сь дрема'ть, а я беспреста'нно её буди'ть, жа'лобным го'лосом повторя'я: "Пара'шенька, не спи". Наконе'ц пришла' мать. Она' удиви'лась, что я не сплю, и, узна'в причи'ну, перевела' меня' на свою' посте'ль и, не раздева'ясь, легла' вме'сте со мно'ю. Я обня'л её обеи'ми ру'ками и, успоко'енный её уве'рениями, что де'душка умрёт не ско'ро, ско'ро засну'л. Я споко'йно проспа'л не'сколько часо'в, но пробужде'ние бы'ло у'жасно. Откры'в гла'за, я уви'дел, что ма'тери не бы'ло в ко'мнате, Пара'ши та'кже; све'чка по'тушена, ночни'к догора'л, и о'гненный язы'к поту'хающей свети'льни, кида'ясь во все сто'роны на дне горшо'чка с выгоревши'м са'лом, и'зредка озаря'л мелькающи'м неве'рным све'том ко'мнату, угрожа'я ка'ждую мину'ту оста'вить меня' в соверше'нной те'мноте. Нет слов для выраже'ния моего' стра'ха! То'чно кипятко'м облива'лось мое' се'рдце, и в то же вре'мя моро'з пробега'л по всему' те'лу. Я заверну'лся с голово'й в одея'ло и чу'вствовал, как холо'дный пот выступа'л по мне. Напра'сно зажму'ривал я гла'за -- де'душка стоя'л пе'редо мной, смотря' мне в гла'за и шевеля' губа'ми, как говори'ла Пара'ша. Кузне'чики кова'ли в го'лых деревя'нных стена'х, и сла'бые э'ти зву'ки боле'зненно пронза'ли мой слух. Е'сли б в э'то вре'мя что'-нибудь сту'кнуло и'ли тре'снуло, мне ка'жется, я бы у'мер от испуга'. Вдруг мне послы'шался изда'ли снача'ла плач; я поду'мал, что э'то мне почу'дилось... но плач перешёл в вопль, стон, визг... я не в си'лах был болеё выде'рживать; раскры'л одея'ло и при'нялся крича'ть так гро'мко, как мог: сестри'ца просну'лась и приняла'сь та'кже крича'ть. Вероя'тно, до'лго продолжа'лись на'ши кри'ки, нике'м не услы'шанные, потому' что в э'то вре'мя в са'мом де'ле сконча'лся де'душка; весь дом сбежа'лся в го'рницу к поко'йнику, и все по'дняли та'кой гро'мкий вой, что никому' не бы'ло возмо'жности услы'шать на'ши де'тские кри'ки. Я теря'л уже' созна'ние и гото'в был упа'сть в о'бморок и'ли помеша'ться, как вдруг вбежа'ла Пара'ша, кото'рая преспоко'йно спала' в коридо'ре у са'мой наше'й две'ри и кото'рую наконе'ц разбуди'ли о'бщие во'пли; по сча'стию, нас с сестро'й она' расслы'шала пре'жде, потому' что мы бы'ли бли'же. Она' зажгла' свечу' у поту'хающего ночника', посади'ла нас к себе' на коле'ни и ко`е-ка'к успоко'ила. Наконе'ц пришла' мать, сама' расстро'енная и больна'я, сказа'ла, что де'душка сконча'лся в шесть часо'в утра' и что се'йчас придёт оте'ц и ля'жет спать, потому' что уже' не спал две но'чи. В са'мом де'ле, ско'ро пришёл оте'ц, поцелова'л нас, перекрести'л и сказа'л: "Не ста'ло вашего' де'душки" -- и го'рько запла'кал; запла'кали и мы с сестри'цей. Общеё вытье'" в до'ме умо'лкло. Оте'ц лег и ту ж мину'ту засну'л. Све'чка горе'ла в углу', че'м-то заста'вленная, в о'кнах появи'лась белизна', я догада'лся, что начина'ет све'тать; э'то меня' о'чень ободри'ло, и ско'ро я засну'л вме'сте с ма'терью и сестро'ю. Я проспа'л о'чень до'лго. Я'ркое зи'мнее со'лнце загляну'ло уже' в на'ши окна', когда' я откры'л глаза'. Пре'жде всего' слух мой был поражён церко'вным пе'нием, происходи'вшим в за'ле, а пото'м услы'шал я и плач и рыда'нье. Собы'тие проше'дшей но'чи о'жило в мое'й па'мяти, и я сейча'с догада'лся, что, ве'рно, мо'лятся бо'гу об уме'ршем де'душке. В ко'мнате никого' не бы'ло. "Ви'дно, и Пара'ша с сестри'цей ушли' моли'ться бо'гу", -- поду'мал я и стал терпели'во дожида'ться чьего'-нибудь прихо'да. Днем, при со'лнечном све'те, я не боя'лся одино'чества. Ско'ро пришла' Пара'ша с сестри'цей, у кото'рой глаза' бы'ли запла'каны. Пара'ша, сказа'в: "Вот как проспа'ли, уж ско'ро обе'дать ста'нут", -- начала' поспе'шно меня' одева'ть. Я стал умыва'ться и вдруг вслу'шался в како'е-то однообра'зное, ти'хое, нараспе'в чте'нье, выходи'вшее как бу'дто из за'лы. Я спроси'л Пара'шу, что э'то тако'е чита'ют? И она', облива'я из рукомо'йника холо'дною водо'й мою' го'лову, отвеча'ла: "По де'душке псалты'рь чита'ют". Я ещё ни о чем не дога'дывался и был дово'льно споко'ен, как вдруг сестри'ца сказа'ла мне: "Пойдём, бра'тец, в за'лу, там де'душка лежи'т". Я испуга'лся и, всё ещё не понима'я настоя'щего де'ла, спроси'л: "Да как же де'душка в за'лу пришёл, ра'зве он жив?" -- "Како'е жив, -- отвеча'ла Пара'ша, -- уж давно' остаме'л; его' обмы'ли, оде'ли в са'ван, принесли' в за'лу и положи'ли на стол, отслужи'ли панихи'ду, попы' уе'хали, [Про свяще'нника с при'чтом иногда' говоря'т в Оренбу'ргской губе'рнии во мно'жественном числе'.] а тепе'рь стари'к Е'ким чита'ет псалты'рь. Не слу'шайте сестри'цы; ну, чего' де'душку гляде'ть: тако'й стра'шный, одни'м гла'зом смо'трит..." Ка'ждое сло'во Пара'ши охва'тывало мою' ду'шу но'вым у'жасом, а после'днее описа'ние так меня' порази'ло, что я с кри'ком бро'сился вон из гости'ной и че'рез коридо'р и де'вичью прибежа'л в ко'мнату двою'родных сестёр; за мной прибежа'ла Пара'ша и сестри'ца, но ника'к не могли' уговори'ть меня' вороти'ться в гостину'ю. Пра'вда, страх смешо'н и я не обвиня'ю Пара'шу за то, что она' смея'лась, угова'ривая меня' вороти'ться и да'же про'буя увести' наси'льно, про'тив чего' я защища'лся и рука'ми и нога'ми; но му'ки, порожда'емые стра'хом в де'тском се'рдце, так ужа'сны, что над ни'ми грешно' смея'ться. Пара'ша пошла' за мое'й ма'терью, кото'рая, как по'сле я узна'л, хлопота'ла вме'сте с други'ми о'коло ба'бушки: ба'бушке сде'лалось ду'рно по'сле панихи'ды, потому' что она' ужа'сно пла'кала, рвала'сь и би'лась. Мать пришла' вме'сте с тётушкой Елизаве'той Степа'новной. Я бро'сился к ма'тери на ше'ю и умоля'л её не уводи'ть меня' в гостину'ю. Ей бы'ло э'то о'чень неприя'тно и сты'дно за меня' пе'ред двою'родными сёстрами, что я хотя' мужчи'на, а тако'й трус. Она' хоте'ла употреби'ть власть, но я пришёл в исступле'нье, кото'рого мать сама' испуга'лась. Тётушка, ви'дно, сжа'лилась на'до мной и вы'звалась перейти' в гостину'ю с свои'ми дочерьми', кото'рые не боя'тся поко'йников. Мать в друго'е вре'мя ни за что бы не приняла' тако'го одолже'нья -- тепе'рь же охо'тно и с благода'рностью согласи'лась. То'чно ка'мень свали'лся с моего' се'рдца, когда' бы'ло решено', что мы пере'йдем в э'ту угольну'ю ко'мнату, отдаленну'ю от за'лы. В ней не слы'шно бы'ло ни чте'ния псалтыря', ни вытья'. Выть по мёртвому, и'ли причита'ть, счита'лось тогда' необходи'мостью, до'лгом. Не то'лько тётушки, но все стару'хи, дворо'вые и крестья'нские, перебыва'ли в за'ле, пла'кали и голоси'ли, пригова'ривая: "Оте'ц ты наш роди'мый, на кого' ты нас оста'вил, сиро'т горемы'чных", и проч. и проч. Мы перебра'лись в тету'шкину го'рницу о'чень ско'ро; я и не ви'дел э'того перета'скиванья, потому' что нас позва'ли обе'дать. Большо'й кру'глый стол был накры'т в ба'бушкиной го'рнице. Когда' мы с сестри'цей вошли' туда', ба'бушка, все тётушки и двою'родные на'ши сестры', повя'занные чёрными платка'ми, а ины'е и в чёрных платка'х на шеё, сиде'ли мо'лча друг во'зле дру'га; о'ба дя'ди та'кже бы'ли там; о'бщий вид э'той карти'ны произвёл на меня' тяжёлое впечатле'ние. Все перецелова'ли нас, пла'кали нараспе'в, пригова'ривали: "Покину'л вас де'душка роди'мый" -- и ещё что'-то в э'том ро'де, чего' я не по'мню. Ско'ро стол уста'вили мно'жеством ку'шаний. Не зна'ю почему', но вся прислу'га состоя'ла из го'рничных де'вушек. Оте'ц был за'нят каки'м-то де'лом в сто'лярной, и его' дожида'лись дово'льно до'лго. Моя' мать говори'ла свое'й свекро'ви: "Для чего' вы, ма'тушка, не изво'лите сади'ться ку'шать? Алексе'й Степа'ныч сейча'с придёт". Но ба'бушка отвеча'ла, что "Алё!ша тепе'рь по'лный хозя'ин и господи'н в до'ме, так его' сле'дует подожда'ть". Мать попро'бовала возрази'ть: "Он ваш сын, ма'тушка, и вы бу'дете всегда' госпожо'й в его' до'ме". Ба'бушка замаха'ла рука'ми и сказа'ла: "Нет, нет, невесты'нька: по-на'шему, не так, а вся'кий сверчо'к знай свой шесто'к". Всё э'то я слу'шал с больши'м внима'нием и любопы'тством. Вдруг раствори'лись две'ри и вошёл мой оте'ц. Я его' уже' давно' не ви'дал, ви'дел то'лько ме'льком но'чью; он был бле'ден, печа'лен и похуде'л. В одну' мину'ту все вста'ли и пошли' к нему' навстре'чу, да'же то'лстая моя' ба'бушка, едва' держа'сь на нога'х и ке'м-то подде'рживаемая, поплела'сь к нему', все же четы'ре сестры' повали'лись ему' в но'ги и завы'ли. Всего' нельзя' бы'ло расслу'шать, да я и забы'л мно'гое. По'мню сло'ва: "Ты тепе'рь наш оте'ц, не оста'вь нас, сиро'т". До'брый мой оте'ц, облива'ясь слеза'ми, всех подни'мал и обнима'л, а свое'й ма'тери, иду'щей к нему' навстре'чу, сам поклони'лся в но'ги и пото'м, целу'я её ру'ки, уверя'л, что никогда' из её во'ли не вы'йдет и что всё бу'дет идти' по-прежнему'. Вслед за э'той сце'ной все обрати'лись к мое'й ма'тери, и хотя' не кла'нялись в но'ги, как моему' отцу', но проси'ли её, настоя'щую хозя'йку в до'ме, не оста'вить их свои'м расположе'нием и ла'скою. Я ви'дел, что мое'й ма'тери всё э'то бы'ло неприя'тно и про'тивно; она' сли'шком хорошо' зна'ла, что её не люби'ли, что жела'ли ей сде'лать вся'кое зло. Она' отвеча'ла хо'лодно, что "никогда' ника'кой вла'сти на себя' не возьмёт и что бу'дет всех уважа'ть и люби'ть, как и пре'жде". Се'ли за стол и приняли'сь так ку'шать (за исключе'нием мое'й ма'тери), что я с удивле'нием смотре'л на всех. Тётушка Татья'на Степа'новна разлива'ла нали'мью уху' из огромно'й кастрю'ли и, накла'дывая гру'ды икры' и печёнок, пригова'ривала: "Поку'шайте, ма'тушка, бра'тец, сестри'ца, ико'рки-то и пече'ночек-то, ведь как ба'тюшка-то люби'л их..." -- и я сам ви'дел, как слезы' у ней ка'пали в таре'лку. То'чно так же и дру'гие пла'кали и е'ли с удиви'тельным аппети'том. По'сле обе'да все пошли' спать и спа'ли до вече'рнего ча'я. Проходя' че'рез де'вичью в на'шу но'вую ко'мнату, я с ро'бостью погля'дывал в растворе'нный коридо'р, кото'рый выходи'л пря'мо в за'лу, отку'да слы'шалось однообра'зное, утоми'тельное чте'ние псалтыря'. Оте'ц с ма'терью та'кже отдыха'ли, а мы с сестри'цей шепо'том разгова'ривали. При дневно'м све'те бо'дрость моя' возврати'лась, и я да'же любова'лся я'ркими луча'ми со'лнца. Ко'мната мне чрезвыча'йно нра'вилась; кро'ме того', что она' отдаля'ла меня' от поко'йника, она' бы'ла у'гольная и одно'ю свое'й стороно'ю выходи'ла на реку' Бугурусла'н, кото'рый и зимо'й не замерза'л от быстроты' тече'ния и мно'жества роднико'в. Он кру'то повора'чивал про'тив са'мых о'кон. Вид в снега'х бы'стро бегуще'й ре'ки, ле'тняя ку'хня на о'строву, высо'кие к ней перехо'ды, дру'гой о'стров с больши'ми и стро'йными дере'вьями, опушёнными инеём, а вдали' выпукло'утесистая Челя'евская гора', -- вся э'та карти'на произвёла на меня' прия'тное, успокои'тельное впечатле'ние. В пе'рвый раз почу'вствовал я, что и вид зимне'й приро'ды мо'жет име'ть свою' красоту'. Моё споко'йствие продолжа'лось до су'мерек. Сам того' не примеча'я, с угаса'ющими луча'ми заходя'щего со'лнца теря'л я свою' бо'дрость. Я боя'лся да'же идти' пить чай в ба'бушкину ко'мнату, потому' что на'добно бы'ло проходи'ть в девичье'й ми'мо изве'стного коридо'ра. Мать стро'го приказа'ла мне идти'. Я име'л си'лу послу'шаться, но пробежа'л бего'м че'рез де'вичью, заткну'в у'ши и отворотя'сь от коридо'ра. По'сле ча'ю у ба'бушки в го'рнице начали'сь разгово'ры о том, как умира'л и что завеща'л испо'лнить де'душка, а та'кже о том, что по`слеза'втра бу'дут его' хорони'ть. Мать, заме'тив, что таки'е разгово'ры меня' смуща'ют, сейча'с увела' нас с сестро'й в на'шу углову'ю ко'мнату, да'же пригласи'ла к нам двою'родных сестри'ц. Они', посиде'в и поболта'в с на'ми, ушли', и, когда' на'добно бы'ло ложи'ться спать, страх опя'ть овладе'л мно'ю и так вы'разился на моём лице', что мать поняла', каку'ю ночь проведу' я, е'сли не ля'гу спать вме'сте с не'ю. Горя'чею благода'рностью к ней напо'лнилось моё се'рдце, когда' она' сама' сказа'ла мне: "Серё!жа, ты ля'жешь со мной". Э'то всё, что я мог жела'ть, о чем, без сомне'ния, я стал бы и проси'ть и в чем не отказа'ли бы мне; но как тяжело', как сты'дно бы'ло бы проси'ть об это'м! Я, коне'чно, не вдруг бы реши'лся и пре'жде не оди'н час провёл бы в мучи'тельном положе'нии. О, бла'го тем, кото'рые щадя'т, избавля'ют от унизи'тельного созна'ния в тру'сости ро'бкое се'рдце дитя'ти! Ночь прошла' споко'йно. Я просну'лся ещё до све'та и услы'шал мно'го любопы'тных разгово'ров ме'жду отцо'м и ма'терью. Я узна'л, что оте'ц мой хо'чет вы'йти в отста'вку и перее'хать на житье'" в Багро'во. Э'та весть о'чень меня' огорчи'ла; Багро'во в о'ба ра'за предста'вилось мне в небла'гоприятном ви'де, и, коне'чно, не мо'гло меня' привлека'ть к себе'; все мои' мечты' стреми'лись к Серге'евке, где так ве'село провёл я проше'дшее ле'то. Тут же я в пе'рвый раз услы'шал, что у меня' бу'дет но'вая сестри'ца и'ли бра'тец. Сле'дующий день прошёл то'чно так же, как и предыду'щий: то есть днем я был споко'йнее и бодре'е, а к но'чи опя'ть начина'л боя'ться. Всего' бо'льше трево'жило меня' сомне'ние, поло'жит ли ма'менька меня' с собо'ю спать. Я с волне'нием дожида'лся того' вре'мени, когда' начну'т стлать посте'ли, и почу'вствовал большу'ю ра'дость, уви'дя, что мои' поду'шки кладу'т на ма'менькину посте'ль. Но'вого я узна'л, что за'втра де'душку повезу'т хорони'ть в село' Неклю'дово, чего' он и'менно не жела'л, потому' что не люби'л всего' неклю'довского. Почему' бы'ло поступлено' про'тив его' во'ли -- я до сих пор не зна'ю, но по'мню, что говори'ли о каки'х-то ва'жных причи'нах. Я до'лжен призна'ться, что горячо' жела'л, чтоб поскоре'е увезли' де'душку. Я чу'вствовал, что то'лько тогда' возврати'тся в мою' ду'шу соверше'нное споко'йствие. Мертвецо'в боя'тся мно'гие во всю свою' жизнь; я сам боя'лся их и никогда' не ви'дывал лет до двадцати'. Страх э'тот определи'ть тру'дно. Челове'к в зре'лом во'зрасте, вероя'тно, страши'тся со'бственного впечатле'ния: вид поко'йника возмути'т его' ду'шу и бу'дет пресле'довать его' воображе'ние; но тогда' я поло'жительно боя'лся и был уве'рен, что де'душка, как ско'ро я взгляну' на него', на мину'ту оживёт и схва'тит меня'. Наступи'л э'тот печа'льный и торже'ственный день. Все подняли'сь ра'но; начала'сь беготня' и беспреста'нное хло'панье дверя'ми. Когда' мы пришли', ра'нее обыкнове'нного, пить чай в ба'бушкину го'рницу, то все тётушки и ба'бушка бы'ли уже' оде'ты в доро'жные пла'тья; у крыльца' стоя'ло не'сколько пово'зок и сане'й, запряжённых гу'сем. Двор и у'лица бы'ли полны' наро'ду: не то'лько сошли'сь свои' крестья'не и крестья'нки, от ста'рого и до ма'лого, но и око'льные дере'вни собра'лись прости'ться с мои'м де'душкой, кото'рый был все'ми уважа'ем и лю'бим, как оте'ц. Мно'го лет спустя' я слыха'л, что сосе'дняя мордва' ина'че не называ'ла его', как "отца' на'ша". Когда' всё бы'ло гото'во и все пошли' проща'ться с поко'йником, то в за'ле поднялся' вой, гро'мко раздава'вшийся по всему' до'му: я чу'вствовал си'льное волне'ние, но уже' не от стра'ха, а от темно'го понима'ния ва'жности собы'тия, жа'лости к бе'дному де'душке и грусти', что я никогда' его' не уви'жу. Две'ри в до'ме бы'ли везде' на'стежь, везде' сде'лалась сту'жа, и мать приказа'ла Пара'ше не води'ть сестри'цу проща'ться с де'душкой, хотя' она' пла'кала и проси'лась. И!|2!та'к, мы то'лько тро'е оста'лись в ба'бушкиной тёплой го'рнице. Вдруг поднялся' глухо'й шум и то'пот мно'жества ног в за'ле, с кото'рым вме'сте дви'гался плач и вой: всё э'то прошло' ми'мо нас... И вско'ре я уви'дел, что с крыльца', как бу'дто на голова'х люде'й, спусти'лся деревя'нный гроб; пото'м, когда' те'сная толпа' раздвину'лась, я разгляде'л, что гроб несли' мой оте'ц, дво'е дя'дей и стари'к Петр Фё!доров, кото'рого са'мого вели' под ру'ки; ба'бушку та'кже вели' снача'ла, но ско'ро посади'ли в са'ни, а тётушки и ма'менька шли пешко'м; мно'гие, стоя'вшие на дворе', кла'нялись в зе'млю. Ме'дленно дви'гаясь, толпа' вы'шла на у'лицу, вы'тянулась во всю её длину' и наконе'ц скры'лась из мои'х глаз. Сто'я на сту'ле и смотря' в око'шко, я пла'кал от глуби'ны ду'ши, испо'лненной искреннего' чу'вства любви' и умиле'ния к моему' де'душке, так горячо' лю'бимому все'ми. На одно' мгнове'ние мне захоте'лось да'же ещё раз его' уви'деть и поцелова'ть исхуда'лую его' ру'ку. Мы сиде'ли в ба'бушкиной го'рнице и гру'стно молча'ли. По'сле шу'ма и движе'нья в до'ме наступи'ла мёртвая тишина'. Вдруг подъе'хали к крыльцу' са'ни; с них сошла' мать и две на'ши двою'родные сестры'. Я вскри'кнул от ра'дости; я ду'мал, что все уе'хали в Неклю'дово, за два'дцать верст. Вслед за прие'здом ма'тери повали'ли толпы' возвраща'ющегося наро'да. Мать проводи'ла де'душку до око'лицы; там поста'вили гроб на са'ни, а все провожа'вшие се'ли в пово'зки. Мы ушли' в свою' у'гольную ко'мнату. Мать, расстро'енная душе'вно, потому' что о'чень люби'ла поко'йного де'душку, и о'чень утомлённая, пролежа'ла почти' це'лый день, не занима'ясь на'ми. Двою'родные сестри'цы остава'лись у нас в ко'мнате, и мы с ни'ми о'чень разговори'лись, и о'чень дружелю'бно. Впро'чем, говори'ли почти' все они', и я тут узна'л мно'го тако'го, о чем пре'жде не име'л поня'тия и что да'же счита'л невозмо'жным. Я узна'л, наприме'р, что они' о'чень ма'ло лю'бят, а то'лько боя'тся свои'х роди'телей, что они' беспреста'нно лгут и обма'нывают их; я при'нялся бы'ло осужда'ть свои'х сестри'ц, дока'зывать, как э'то ду'рно, и учи'ть их, как на'добно поступа'ть до'брым де'тям. Я говори'л всё то, что знал из книг, ещё бо'лее из со'бственной мое'й жи'зни, но сестри'цы меня' и'ли не пони'мали, и'ли смея'лись на'до мной, и'ли утвержда'ли, что у них тя'тенька и ма'менька совсе'м не таки'е, как у меня'. По'здно ве'чером вороти'лся оте'ц. Ба'бушка с тётушками оста'лись ночева'ть в Неклю'дове у родны'х свои'х племя'нниц; мой оте'ц пря'мо с похоро'н, не заходя' в дом, как его' о том ни проси'ли, уе'хал к нам. Он це'лый день ничего' не ел и ужа'сно уста'л, пото'му что мно'го шел пешко'м за гро'бом де'душки. Э'ту ночь я спал уже' на осо'бой крова'тке, вме'сте с сестри'цей. Я ве'чером опя'ть почу'вствовал страх, но скрыл его'; мать положи'ла бы меня' спать с собо'ю, а для неё э'то бы'ло беспоко'йно; к то'му же она' спа'ла, когда' я ложи'лся. До'лго не мог я засну'ть; вид колыхающего'ся гро'ба и чего'-то в нем лежащего', ме'дленно двигающего'ся на плеча'х толпы' наро'да, -- не отходи'л от меня' и далеко' прогоня'л сон. Наконе'ц по'сле мно'гих уси'лий я ко`е-ка'к засну'л, сла'ва бо'гу, и просну'лся по'зже всех. К обе'ду прие'хали ба'бушка, тётушки и дя'ди; накану'не весь дом был вы'мыт, печи' жа'рко исто'плены и в до'ме ста'ло тепло', кро'ме за'лы, в кото'рую, впро'чем, никто' и не входи'л до девяти' дён. Чте'ние псалтыря' продолжа'лось и день и ночь уже' в го'рнице де'душки, где он жил и сконча'лся. Пи'ли чай, обе'дали и у'жинали у ба'бушки, потому' что э'то бы'ла са'мая больша'я ко'мната по'сле за'лы; там же обыкнове'нно все сиде'ли и разгова'ривали. Мать не'сколько дней не могла' опра'виться; она' по бо'льшей ча'сти сиде'ла с на'ми в на'шей све'тлой у'гольной ко'мнате, кото'рая, впро'чем, бы'ла холодне'е други'х; но мать захоте'ла оста'ться в ней до на'шего отъе'зда в Уфу', кото'рый был назна'чен че'рез де'вять дней. Как я ни был мал, но заме'тил, что моего' отца' все тётушки, осо'бенно Татья'на Степа'новна, ча'сто обнима'ли, целова'ли и говори'ли, что он оди'н оста'лся у них корми'лец и защи'тник. Мать мою' та'кже о'чень ласка'ли. Тётушка Татья'на Степа'новна ча'сто приходи'ла к нам, чтоб "ма'тушке-сестрице не бы'ло ску'чно", и звала' её с собо'ю, что'бы вме'сте поговори'ть о ра'зных домашни'х дела'х. Но мать всегда' отвеча'ла, что "не наме'рена меша'ться в их семе'йные и дома'шние дела', что её согла'сие тут не ну'жно и что всё зави'сит от ма'тушки", то есть от её свекро'ви. Возвраща'ясь с семе'йных совеща'ний, оте'ц расска'зывал ма'тери, что поко'йный де'душка ещё до на'шего прие'зда отда'л ра'зные приказа'нья ба'бушке; назна'чил ка'ждой до'чери, кро'ме кре'стной ма'тери мое'й, до'брой Акси'ньи Степа'новны, по одному' семе'йству из дворо'вых, а для Татья'ны Степа'новны приказа'л купи'ть сторго'ванную зе'млю у башки'рцев и перевести' туда' два'дцать пять душ кре'стьян, кото'рых назва'л поимённо; сверх того', ро'здал дочеря'м мно'го хле'ба и вся'кой дома'шней ру'хляди. "Хоть ба'тюшка мне ничего' не говори'л, а изво'лил то'лько сказа'ть: не оста'вь Таню'шу и награди' так же, как я награди'л други'х сестёр при заму'жестве, -- но я свя'то испо'лню всё, что он прика'зывал ма'тушке". Мать одо'брила его' наме'ренье. Когда' мой оте'ц изъяви'л по'лное согла'сие на испо'лненье деду'шкиной во'ли, то все благодари'ли его' и ни'зко кла'нялись, а Татья'на Степа'новна поклони'лась да'же в но'ги. Она' приходи'ла та'кже обнима'ть, целова'ть и благодари'ть мою' мать, кото'рая, одна'ко, никаки'х благода'рностей не принима'ла и возража'ла, что э'то де'ло до неё во'все не каса'ется. Я замеча'л иногда', что Пара'ша что'-то шепта'ла мое'й ма'тери; иногда' она' слу'шала её, а всего' ча'ще заставля'ла молча'ть и прогоня'ла, и вот что э'та Пара'ша, одева'я меня', оди'н раз мне сказа'ла: "Да, вы тут сиди'те, а вас гра'бят". Я не по'нял и попроси'л объясне'ния. Пара'ша отвеча'ла: "Да вот ско'лько тепе'рь ба'тюшка-то ваш ро'здал крестья'н, дворо'вых люде'й и вся'кого добра' ва'шим тету'шкам-то, а всё пона'прасну; они' всклепа'ли на поко'йника; они' то'чно проси'ли, да де'душка отвеча'л: что брат Алё!ша даст, тем и бу'дьте дово'льны. Никано'рка Тана'йченок всё э'то свои'ми уша'ми слы'шал и все в до'ме э'то зна'ют". Я пло'хо пони'мал, о чем шло де'ло, и э'то не произвело' на меня' никако'го впечатле'ния; но я, как и всегда', поспеши'л рассказа'ть об э'том ма'тери. Она' так рассерди'лась и так крича'ла на Пара'шу, так грози'ла ей, что я испуга'лся. Пара'ша пла'кала, проси'ла проще'нья, валя'лась в нога'х у мое'й ма'тери, крести'лась и божи'лась, что никогда' вперёд э'того не бу'дет. Мать сказа'ла ей, что е'сли ещё раз что'-нибудь та'кое случи'тся, то она' отошлёт её в си'мбирское Багро'во ходи'ть за коро'вами. Как бы'ло мне жаль бе'дную Пара'шу, как она' жа'лобно на меня' смотре'ла и как умоля'ла, чтоб я упроси'л ма'меньку прости'ть её!.. И я с жа'ром проси'л за Пара'шу, обвиня'я себя', что подве'рг её та'кому горю'. Мать прости'ла, но со всем тем вы'гнала вон из наше'й ко'мнаты свою' люби'мую прида'ную же'нщину и не позво'лила ей пока'зываться на глаза', пока' её не позову'т, а мне она' стро'го подтверди'ла, чтоб я никогда' не слу'шал расска'зов слуг и не ве'рил им и что э'то всё вы'думки багро'вской дво'рни: разуме'ется, что тогда' никако'е сомне'ние в справедли'вости слов ма'тери не входи'ло мне в го'лову. То'лько впосле'дствии по'нял я, за что мать серди'лась на Пара'шу и отчего' она' хоте'ла, чтоб я не знал печа'льной и'стины, кото'рую мать зна'ла о'чень хорошо'. По'нял та'кже и то, для чего' мать напра'сно обвиня'ла багро'вскую дво'рню, по'нял, что в э'том слу'чае дво'рня была' вы'ше не'которых свои'х госпо'д. Обра'дованный, что со мной и с сестри'цей ба'бушка и тётушка ста'ли ла'сковы, и уве'ренный, что все нас лю'бят, я сам сде'лался о'чень ла'сков со все'ми, осо'бенно с ба'бушкой. Я ско'ро предложи'л всему' о'бществу послу'шать моего' чте'ния из "Россиа'ды" и траге'дий Сумаро'кова. Меня' слу'шали с любопы'тством, хвали'ли и говори'ли, что я у'мник, грамоте'й и чтец. Че'рез не'сколько дней страх мой соверше'нно прошёл. Я стал ходи'ть по всему' до'му, провожа'емый иногда' Евсе'ичем. Оди'н раз ка'к-то без него' я загляну'л да'же в де'душкину ко'мнату: она' была' пуста', все ве'щи куда'-то вы'несли, стоя'ла то'лько в углу' его' скаме'ечка и крова'ть с верёвочным переплётом, посреди'не кото'рого лежа'л то'нкий лубо'к, покры'тый во'йлоком, а на во'йлоке спа'ли поочерёдно кото'рый-нибудь из чтецо'в псалтыря'. Чтецо'в бы'ло дво'е: дря'хлый стари'к Е'ким Мы'сеич и о'чень молодо'й ры'жий па'рень Васи'лий. Они' переменя'лись, чита'я день и ночь. Когда' я вошёл в пе'рвый раз в э'ту печа'льную ко'мнату, чита'л Мы'сеич ме'дленно и гнуся', пло'хо ра'збирая и в очки' церко'вную печа'ть. В углу' стоя'л высо'кий сто'лик, накры'тый бе'лой салфе'ткой, с больши'м обра'зом, пе'ред кото'рым тепли'лась жёлтая воскова'я све'чка; Е'ким иногда' крести'лся, а иногда' и кла'нялся. Я стоя'л до'лго и ти'хо, испы'тывая чу'вство гру'стного уми'ленья. Вдруг мне захоте'лось самому' почита'ть псалты'рь по де'душке: я ещё в Уфе' вы'учился чита'ть церко'вную печа'ть. Я попроси'л об э'том Еки'ма, и он согласи'лся. Заста'вив меня' напе'ред помоли'ться бо'гу, Мы'сеич подста'вил мне ни'зенькую де'душкину скаме'ечку, и я, сто'я, при'нялся чита'ть. Како'е-то волне'нье стесня'ло мою' грудь, я слы'шал бие'ние моего' се'рдца, и зво'нкий го'лос мой дрожа'л; но я ско'ро опра'вился и почу'вствовал неизъясни'мое удово'льствие. Я чита'л дово'льно до'лго, как вдруг го'лос Евсе'ича, кото'рый, воше'дши за мной, уже' давно' стоя'л и слу'шал, перерва'л меня'. "Не бу'дет ли, соко'лик? -- сказа'л он. -- А чита'ть гора'зд". Я огляну'лся: Мы'сеич засну'л, прислоня'сь к око'шку. Мы ра'збудили его', и он, благословя'сь, при'нялся за чте'ние. Я помоли'лся пе'ред обра'зом, посмотре'л на де'душкину крова'ть, на кото'рой спал ры'жий Ва'ська, вспо'мнил всё проше'дшее и гру'стно вы'шел из ко'мнаты. Пришёл и девя'тый день, день помино'венья по усо'пшем де'душке. Накану'не все, кро'ме отца' и ма'тери, да'же двою'родные сестры', уе'хали ночева'ть в Неклю'дово. В девя'тый же день и оте'ц с ма'терью, ра'но поутру', чтоб поспе'ть к обе'дне, уе'хали туда' же. В це'лом до'ме остава'лись одни' мы с сестри'цей. Евсе'ич со мной не расстава'лся, и я упроси'л его' пойти' в ко'мнату де'душки, чтоб ещё раз почита'ть по нем псалты'рь. В го'рнице так же чита'л Мы'сеич и так же спал ры'жий Ва'ська. Хотя' я на'чал чита'ть не без волне'ния, но го'лос мой уже' не дрожа'л, и я чита'л ещё с больши'м вну'тренним удово'льствием, чем в пе'рвый раз. До'лго и терпели'во слу'шал Евсе'ич; наконе'ц так же сказа'л: "Не бу'дет ли, соко'лик? Чай, но'жки уста'ли". Мы'сеич опя'ть дрема'л, прислоня'сь к око'шку; я опя'ть помоли'лся бо'гу и да'же поклони'лся в зе'млю, опя'ть с гру'стью посмотре'л на де'душкину крова'ть -- и мы вы'шли. Де'душкиной го'рницы в э'том ви'де я уже' бо'лее не вида'л. Выходя' из ко'мнаты, Евсе'ич сказа'л мне: "Вот э'то хорошо' вы'шло! В Неклю'дове служи'ли по де'душке панихи'ду на его' моги'лке, а ты, соко'лик, чита'л по нем псалты'рь в его' го'рнице", и я чу'вствовал необыкнове'нное удово'льствие, сме'шанное с како'й-то да'же го'рдостью. К обе'ду, о кото'ром, как я заме'тил, зара'нее хлопота'ли тётушки, все вороти'лись из Неклю'дова; да'же прие'хали ба'бушкины племя'нницы со ста'ршими детьми'. Ещё до прие'зда хозя'ев и госте'й был накры'т большо'й стол в за'ле. Мать вороти'лась о'чень уто'мленная и расстро'енная, оте'ц с кра'сными глаза'ми от слез, а про'чие показа'лись мне дово'льно споко'йными. Как прие'хали, так сейча'с се'ли за обе'д. Ку'шаний бы'ло мно'жество и все та'кие жи'рные, что мать нам с сестри'цей почти' ничего' есть не позволя'ла. В конце' обе'да яви'лись гру'ды блино'в; их ку'шали со слеза'ми и да'же с рыда'ньями, хотя' пе'ред блина'ми все бы'ли споко'йны и гро'мко говори'ли. Мать ничего' не е'ла и о'чень бы'ла печа'льна; я глаз с неё не своди'л. Я слы'шал, как она', уйдя' по'сле обе'да в на'шу ко'мнату, сказа'ла Пара'ше, с кото'рой опя'ть начала' ла'сково разгова'ривать, что она' "ничего' не могла' есть, потому' что обе'дали на том са'мом сто'ле, на кото'ром лежа'ло те'ло поко'йного ба'тюшки". Меня' так порази'ли э'ти слова', что я сам почу'вствовал како'е-то отвраще'ние к ку'шаньям, кото'рые ел. Мне да'же сде'лалось то'шно. Ве'чером го'сти уе'хали, потому' что в до'ме не'где бы'ло помести'ться. На друго'й день мы собира'лись и укла'дывались, а на тре'тий, ра'но поутру', уе'хали. Проща'нье бы'ло продолжи'тельное, обнима'лись, целова'лись и пла'кали, осо'бенно ба'бушка, кото'рая не оди'н раз говори'ла моему' отцу': "Ра'ди бо'га, Алё!ша, выходи' поскореё в отста'вку и переезжа'й в дере'вню. Где мне управля'ть мужски'м хозя'йством: моё де'ло вдо'вье и стару'шечье; я плоха', а Таню'ша челове'к молодо'й, да мы и не смы'слим. Всё ведь держа'лось поко'йником, а тепе'рь нас с Таню'шей никто' и слу'шать не ста'нет. Все ра'зъедутся по свои'м места'м; мы оста'немся одни', де'ло на'ше же'нское, -- ну, что мы ста'нем де'лать?" Оте'ц обеща'л испо'лнить её во'лю. УФА' На'добно призна'ться, что мне не жаль бы'ло поки'нуть Багро'во. Два ра'за я жил в нем, и о'ба ра'за неве'село. В пе'рвый раз была' дождли'вая о'сень и тяжёлая жизнь в ра'злуке с ма'терью и отцо'м при я'вном недоброжела'тельстве родных-хозя'ев, и'ли хозя'ек, лу'чше сказа'ть. Во второ'й раз стоя'ла жесто'кая зима', сконча'лся де'душка, и я испыта'л впечатле'ния мучи'тельного стра'ха, о кото'ром до'лго не мог забы'ть. Ита'к, не за что бы'ло полюби'ть Багро'во. Обра'тный путь наш в Уфу' соверши'лся скоре'е и споко'йнее: моро'зы стоя'ли уме'ренные, око'шечки в на'шем во'зке не совсе'м запуша'лись сне'гом, и во'зок не опроки'дывался. В Уфе' все знако'мые на'ши друзья' о'чень нам обра'довались. Круг знако'мых на'ших, осо'бенно знако'мых с на'ми дете'й, значи'тельно уме'ньшился. Кре'стный оте'ц мой, Д. Б. Мертва'го, кото'рый хотя' никогда' не быва'л со мной ла'сков, но зато' никогда' и не дразни'л меня', -- давно' уже' уе'хал в Петербу'рг. Княжевичи' с свои'ми детьми' перее'хали в Каза'нь. Мансу'ровы та'кже со все'ми детьми' куда'-то уе'хали. Обогащённый мно'гими но'выми поня'тиями и чу'вствами, я при'нялся опя'ть перечи'тывать свои' кни'ги и мно'гое по'нял в них ясне'е пре'жнего, уви'дел да'же то, чего' пре'жде во'все не вида'л, а потому' и са'мые кни'ги показа'лись мне отча'сти но'выми. С ли'шком год прошёл по'сле неуда'чной мое'й попы'тки учи'ть гра'моте ми'лую мою' сестри'цу, и я сно'ва приступи'л к э'тому ва'жному и ещё неблаго'дарному для меня' де'лу, неуспе'х кото'рого меня' и'скренно огорча'л. Сестри'ца моя' выу'чивала три-четы'ре бу'квы в одно' у'тро, ве'чером ещё зна'ла их, потому' что, ложа'сь спать, я де'лал ей всегда' экза'мен; но на друго'й день поутру' она' реши'тельно ничего' не по'мнила. Писа'ть про'писи я на'чал уже' хорошо', арифме'тика была' давно' бро'шена. У меня' была' наде'жда, что весно'й мы опя'ть пое'дем в Серге'евку; но мать сказа'ла мне, что э'того не бу'дет. Во-пе'рвых, потому', что она', сла'ва бо'гу, здоро'ва, а во-вторы'х, потому', что в исхо'де ма'я она', мо'жет быть, пода'рит мне сестри'цу и'ли бра'тца. Хотя' э'то изве'стие о'чень меня' занима'ло и ра'довало, но гру'стно мне бы'ло лиши'ться наде'жды прожи'ть ле'то в Серге'евке. Я уже' начина'л си'льно люби'ть приро'ду, охо'та уди'ть та'кже си'льно начина'ла овладева'ть мно'ю, и приближе'ние весны' волнова'ло се'рдце ма'льчика (бу'дущего стра'стного рыбака'), легко' поддаю'щегося увлече'ниям. С са'мого возвраще'ния в Уфу' я на'чал вслу'шиваться и замеча'ть, что у ма'тери с отцо'м происходи'ли спо'ры, да'же неприя'тные. Де'ло шло о том, что оте'ц хоте'л в то'чности испо'лнить обеща'нье, да'нное им свое'й ма'тери: вы'йти неме'дленно в отста'вку, перее'хать в дере'вню, изба'вить свою' мать от всех забо'т по хозя'йству и успоко'ить е'е ста'рость. Перее'зд в дере'вню и заня'тия хозя'йством он счита'л необходи'мым да'же и тогда', когда' бы ба'бушка согласи'лась жить с на'ми в го'роде, о чем она' и слы'шать не хоте'ла. Он говори'л, что "без хозя'ина ско'ро по'ртится поря'док и что че'рез не'сколько лет не узна'ешь ни Ста'рого, ни Но'вого Багро'ва". На все э'ти причи'ны, о кото'рых оте'ц мой гова'ривал мно'го, до'лго и ти'хо, -- мать возража'ла с горя'чностью, что "дереве'нская жизнь ей проти'вна, Багро'во осо'бенно не нра'вится и вре'дно для е'е здоро'вья, что е'е не лю'бят в семе'йстве и что е'е ожида'ют там беспреста'нные неудово'льствия". Впро'чем, была' ещё ва'жная причи'на для перее'зда в дере'вню: письмо', полу'ченное от Праско'вьи Ива'новны Куроле'совой. Узна'в о сме'рти моего' де'душки, кото'рого она' называ'ла вторы'м отцо'м и благоде'телем, Праско'вья Ива'новна писа'ла к моему' отцу', что "не'чего ему' жить по пустяка'м в Уфе', служи'ть в како'м-то суде' из трехсо'т рубле'й жа'лованья, что гора'здо бу'дет вы'годнее заня'ться свои'м со'бственным хозя'йством, да и ей, стару'хе, помога'ть по е'е хозя'йству. Оно' же и кста'ти, пото'му что Ста'рое Багро'во всего' пятьдеся'т верст от Чура'сова, где она' постоя'нно живёт". В заключе'ние письма' она' писа'ла, что "хо'чет узна'ть в лицо' Со'фью Никола'вну, с кото'рою давно' бы пора' е'е познако'мить; да и насле'дников свои'х она' жела'ет ви'деть". Письмо' э'то оте'ц не'сколько раз чита'л ма'тери и дока'зывал, что тут и рассужда'ть не'чего, е'сли не хоти'м прогне'вать тётушку и лиши'ться всего'. Про'тив э'тих слов мать ничего' не возража'ла. Я и пре'жде соста'вил себе' поня'тие, что Праско'вья Ива'новна -- кака'я-то си'ла, повели'тельница, не'что вро'де поко'йной госуда'рыни, а тепе'рь ещё бо'льше утверди'лся в мои'х мы'слях. Спо'ры, одна'ко, продолжа'лись, оте'ц не уступа'л, и всё, чего' могла' доби'ться мать, состоя'ло в том, что оте'ц согласи'лся не выходи'ть в отста'вку неме'дленно, а отложи'л э'то наме'рение до соверше'нного выздоровле'ния ма'тери от будуще'й боле'зни, то есть до ле'та. Бу'дущую боле'знь объясни'ли мне ожида'емым появле'нием сестри'цы и'ли бра'тца. Написа'ли письмо' к Праско'вье Ива'новне и не оди'н раз его' перечи'тывали; заставля'ли и меня' написа'ть по лине'йкам, что "я о'чень люблю' ба'бушку и жела'ю е'е ви'деть". Я не мог люби'ть да и ви'деть не жела'л Праско'вью Ива'новну, пото'му что не знал е'е, и, пони'мая, что пишу' ложь, всегда' стро'го осужда'емую у нас, я открове'нно спроси'л: "Для чего' меня' заставля'ют говори'ть непра'вду?" Мне отвеча'ли, что когда' я узна'ю ба'бушку, то непреме'нно полюблю' и что я тепе'рь до'лжен е'е люби'ть, пото'му что она' нас лю'бит и хо'чет нам сде'лать мно'го добра'. Дальне'йших возраже'ний и вопро'сов мои'х не ста'ли слу'шать. В го'роде беспреста'нно получа'лись ра'зные изве'стия из Петербу'рга, кото'рые приводи'ли всех в смуще'ние и страх; но в чем состоя'ли э'ти изве'стия, я ничего' узна'ть не мог, потому' что о них всегда' говори'ли потихо'ньку, а на мои' вопро'сы обыкнове'нно отвеча'ли, что я ещё дитя' и что мне знать об э'том не ну'жно. Мне бы'ло доса'дно; осо'бенно серди'л меня' оди'н отве'т: "Мно'го бу'дешь знать, ско'ро соста'реешься". Одного' то'лько обстоя'тельства нельзя' бы'ло скрыть: госуда'рь приказа'л, что'бы все, кто слу'жит, носи'ли каки'е-то сюртуки' осо'бенного покро'я, с ге'рбовыми пу'говицами (сюртуки' называ'лись оберро'ками), и кро'ме того', чтоб жены' слу'жащих чино'в носи'ли сверх свои'х пара'дных пла'тьев что'-то вро'де ку'рточки, с таки'м же ши'тьем, како'е но'сят их мужья' на свои'х мунди'рах. Мать была' мастери'ца на вся'кие вышива'ния и сейча'с приняла'сь шить по ка'рте сере'бряные петли'цы, кото'рые о'чень бы'ли краси'вы на голубо'м воротнике' бе'лого спензе'ра, и'ли ку'рточки. Мать выезжа'ла в тако'м наря'де не'сколько раз по пра'здникам в це'рковь, к губерна'торше и ещё куда'-то. Я всегда' любова'лся е'ю и провожа'л до лаке'йской. Все называ'ли мою' мать краса'вицей, и то'чно она' была' лу'чше всех, кого' я знал. Весна' пришла', и вме'сто ра'достного чу'вства я испы'тывал грусть. Что мне бы'ло до того', что с гор бежа'ли ручьи', что показа'лись прота'лины в саду' и о'коло це'ркви, что опя'ть прошла' Бе'лая и опя'ть широко' разли'лись её воды'! Не уви'жу я Сергеёвки и её чудно'го о'зера, её высо'ких дубо'в, не ста'ну уди'ть с мостко'в вме'сте с Евсе'ичем, и не бу'дет лежа'ть на берегу' Сурка', растяну'вшись на со'лнышке! Вдруг узнаю' я, что оте'ц е'дет в Сергеёвку. Ка'жется, э'то бы'ло давно' решено', и то'лько скрыва'ли от меня', что'бы не дразни'ть понапра'сну ребёнка. В Сергеёвку прие'хал землеме'р Я'рцев, чтоб обмежева'ть на'шу зе'млю. Межева'нье обеща'ли поко'нчить в две неде'ли, потому' что моему' отцу' ну'жно бы'ло вороти'ться к тому' вре'мени, когда' у меня' бу'дет но'вая сестри'ца и'ли бра'тец. Проси'ться с отцо'м я не смел. Доро'ги бы'ли ещё не проездны'е, Бе'лая в по'лном разли'ве, и мой оте'ц до'лжен был прое'хать на ло'дке де'сять верст, а пото'м добра'ться до Сергеёвки ко`е-ка'к в теле'ге. Мать о'чень беспоко'илась об отце', что и во мне возбуди'ло беспоко'йство. Мать боя'лась та'кже, чтоб межева'нье не задержа'ло отца'. И чтоб её успоко'ить, он дал ей сло'во, что е'сли в две неде'ли межева'нье не бу'дет ко'нчено, то он всё бро'сит, оста'вит там пове'ренным кого'-нибудь, хотя' Фё!дора, му'жа Пара'ши, а сам прие'дет к нам, в Уфу'. Мать не могла' удержа'ться от слез, проща'ясь с мои'м отцо'м, а я ра'зревелся. Мне бы'ло гру'стно расста'ться с ним, и стра'шно за него', и го'рько, что не уви'жу Сергеёвки и не поужу' на о'зере. Напра'сно Евсе'ич утеша'л меня' тем, что тепе'рь нельзя' гуля'ть, потому' что гря'зно; нельзя' уди'ть, потому' что вода' в о'зере му'тная, -- я пло'хо ему' ве'рил: я уже' не оди'н раз замеча'л, что для моего' успоко'енья говори'ли непра'вду. Ме'дленно тяну'лись э'ти две неде'ли. Хотя' я, живя' в го'роде, ма'ло проводи'л вре'мени с отцо'м, потому' что поутру' он обыкнове'нно уезжа'л к до'лжности, а ве'чером -- в го'сти и'ли сам прини'мал госте'й, но мне бы'ло ску'чно и гру'стно без него'. Оте'ц не успе'л мне рассказа'ть хороше'нько, что зна'чит межева'ть зе'млю, и я для дополне'ния све'дений расспроси'в мать, а пото'м Евсе'ича, в чем состои'т межева'нье, и не узна'в от них почти' ничего' но'вого (они' са'ми ничего' не зна'ли), соста'вил себе', одна'ко, ко`е-ка'кое поня'тие об э'том де'ле, кото'рое каза'лось мне ва'жным и торже'ственным. Впро'чем, я знал вне'шнюю обстано'вку межева'нья: ве'хи, ко'лья, цепь и поняты'х. Воображе'ние рисова'ло мне ра'зные карти'ны, и я броди'л мы'сленно вме'сте с мои'м отцо'м по поля'м и леса'м Сергеёвской да'чи. О'чень стра'нно, что соста'вленное мно'ю поня'тие о межева'нье дово'льно бли'зко подходи'ло к де'йствительности: впосле'дствии я убеди'лся в э'том на о'пыте; да'же мысль дитя'ти о ва'жности и како'й-то торже'ственности межева'нья вся'кий раз приходи'ла мне в го'лову, когда' я шел и'ли е'хал за астролябие'й, благогове'йно несо'мой крестья'нином, тогда' как други'е тащи'ли цепь и втыка'ли ко'лья че'рез ка'ждые де'сять са'жен; настоя'щего же дела', то есть измере'ния земли' и съёмки её на план, разуме'ется, я тогда' не пони'мал, как и все меня' окружа'вшие. Оте'ц сдержа'л своё сло'во: ро'вно че'рез две неде'ли он вороти'лся в Уфу'. Возвраща'ться бы'ло гора'здо трудне'е, чем е'хать на межева'нье. Вода' начала' си'льно сбыва'ть, во мно'гих места'х земля' оголи'лась, и все де'сять верст, кото'рые оте'ц споко'йно прое'хал туда' на ло'дке, на'добно бы'ло прое'хать в обра'тный путь уже' верхо'м. Воды' ещё мно'го стоя'ло в долочка'х и ложби'нках, и она' достава'ла иногда' по брю'хо ло'шади. Оте'ц прие'хал, весь с ног до головы' забры'зганный гря'зью. Мать и мы с сестри'цей о'чень ему' обра'довались, но оте'ц был неве'сел; мно'гие башки'рцы и все припу'щенники, то есть жи'тели "Кии'шек" и "Ти'мкина", объяви'ли спор и да'чу обошли' чёрными (спо'рными) столба'ми: обмежева'ньебелыми столба'ми означа'ло бесспо'рность владе'ния. Рассказа'в всё подро'бно, оте'ц приба'вил: "Ну, Серё!жа, Серге'евская да'ча пойдёт в до'лгий я'щик и не ско'ро доста'нется тебе'; напра'сно мы поторопи'лись перевести' туда' кре'стьян". Я огорчи'лся, потому' что мне о'чень бы'ло прия'тно име'ть со'бственность, и я с тех пор переста'л уже' говори'ть с наслажде'нием при вся'ком удо'бном слу'чае: "Моя' Серге'евка". Приближа'лся коне'ц ма'я, и нас с сестри'цей перевели' из де'тской в так называ'емую столо'вую, где, впро'чем, мы никогда' не обе'дали; с на'ми спала' Пара'ша, а в ко'мнате, кото'рая отделя'ла нас от столя'рной, спал Евсе'ич: он получи'л приказа'ние не отходи'ть от меня'. Тако'е отлуче'ние от ма'тери, че'рез всю длину' огро'много до'ма, несмотря' на увере'ния, что э'то необходи'мо для ма'менькиного здоро'вья, что жизнь бу'дущего бра'тца и'ли сестри'цы от э'того зави'сит, показа'лось мне во'все не ну'жным; то'лько впосле'дствии я узна'л настоя'щую причи'ну э'того удале'ния. В э'то вре'мя, ка'жется 1-го ию'ня, случи'лась жесто'кая гроза', кото'рая произвела' на меня' си'льное впечатле'ние стра'ха. Гроза' начала'сь ве'чером, ча'су в деся'том; мы ложи'лись спать; пря'мо пе'ред на'шими о'кнами был зака'т ле'тнего со'лнца, и све'тлая заря', ещё не закры'тая чёрною приближа'ющеюся ту'чею, из кото'рой греме'л по времена'м глухо'й гром, озаря'ла ро'зовым све'том на'шу обши'рную спа'льню, то есть столо'вую; я стоя'л во'зле мое'й крова'тки и моли'лся бо'гу. Вдруг стра'шный гро'мовой уда'р потря'с весь дом и оглуши'л нас; я бро'сился на свою' крова'тку и о'чень си'льно уши'б себе' но'гу. Не'сколько мину'т я не мог опо'мниться; опо'мнившись, я уви'дел, что сижу' на коле'нях у Евсе'ича, что дождь льет как из ведра' и что ко'мната освещёна не заре'"ю, а зарево'м от огня'. Евсе'ич рассказа'л мне, что э'то гори'т собо'рная тро'ицкая колоко'льня, кото'рую зажгла' моло'нья. Ми'лая моя' сестри'ца та'кже бы'ла испу'гана и та'кже сиде'ла на рука'х свое'й ня'ни; вдруг вошла' княжна' калмы'чка и сказа'ла, что ба'рыня спра'шивает к себе' дете'й. Нас повели' в спа'льню. Мать лежа'ла в посте'ли, оте'ц хлопота'л о'коло неё вме'сте с бабушкой-повиту'шкой (как все её называ'ли), Алё!ной Макси'мовной. Я заме'тил, что мать не то'лько встрево'жена, но и нездоро'ва; она' положи'ла нас к себе' на посте'ль, ласка'ла, целова'ла, и мне показа'лось, что она' да'же пла'кала. Ви'дя мое' беспоко'йство, сообщившеёся и мое'й сестри'це, она' уве'рила нас, что её испуга'л гром, что она' боя'лась на'шего испуга' и что за'втра бу'дет здоро'ва. Она' перекрести'ла нас и посла'ла спать; оте'ц та'кже перекрести'л. Я заме'тил, что он не раздева'лся и не собира'ется лечь в посте'ль. Я догада'лся, что мать больна'. Мы вороти'лись в на'шу ко'мнату. Ночь бы'ла ду'шная, раствори'ли окна', ли'вень уня'лся, шел уже' ме'лкий дождь; мы ста'ли смотре'ть в окна' и уви'дели три пожа'ра, от кото'рых, несмотря' на чёрные ту'чи, бы'ло дово'льно светло'. Кто'-то из вое'нных подъезжа'л к на'шему око'шку и спра'шивал о здоро'вье на'шей ма'тери. Сестри'ца моя' ско'ро задрема'ла, Пара'ша уложи'ла её спать и сама' засну'ла. Мы с Евсе'ичем до'лго смотре'ли в окно' и разгова'ривали. Испу'г мой прошёл, и я при'нялся расспра'шивать, что тако'е моло'нья, отчего' она' зажига'ет, отчего' греми'т гром? Евсе'ич отвеча'л, что "моло'нья -- о'гненная гро'мовая стрела' и во что она' уда'рит, то и загори'тся". Не'бо очи'стилось, замелька'ли звезды', станови'лось уже' светло' от у'тренней зари', когда' я засну'л в мое'й крова'тке. На друго'й день дога'дка моя' подтверди'лась: мать то'чно была' больна'; э'того уже' не скрыва'ли от нас. Приезжа'л наш друг Авена'риус и ещё како'й-то друго'й до'ктор. Я с сестри'цей приходи'л к ма'меньке на одну' мину'ту; она', поцелова'в нас, сказа'ла, что хо'чет почива'ть, и отпусти'ла. Я не мог рассмотре'ть лица' ма'тери: в ко'мнате бы'ло почти' темно' от опу'щенных зелёных гарди'н. Оте'ц был бле'ден и смущён. Тоска' сжа'ла моё се'рдце. Я ниче'м не мог занима'ться, а то'лько пла'кал и проси'лся к ма'меньке. Ви'дно, отцу' сказа'ли об э'том: он приходи'л к нам и сказа'л, что е'сли я жела'ю, чтоб мать поскореё вы'здоровела, то не до'лжен пла'кать и проси'ться к ней, а то'лько моли'ться бо'гу и проси'ть, чтоб он её поми'ловал, что мать хоть не ви'дит, но ма'теринское се'рдце зна'ет, что я пла'чу и что ей от э'того хуже'. Я пове'рил, моли'лся бо'гу и хотя' не успоко'ился, но уде'рживался от слез. Я да'же угова'ривал свою' сестри'цу, кото'рая та'кже тоскова'ла и не раз принима'лась пла'кать. Тяжело' прошёл э'тот мучи'тельный день. На сле'дующий, ви'дно, бы'ло ещё хуже' на'шей ма'меньке, потому' что нас и здоро'ваться к ней не води'ли. До'ктора приезжа'ли ча'сто. Приноси'ли из це'ркви большо'й ме'стный обра'з иве'рской божье'й ма'тери и служи'ли моле'бен у ма'меньки в спа'льне. Нас же не пусти'ли туда', но мы ви'дели и слы'шали, как с пе'ньем проне'сли обра'з че'рез за'лу, моли'лись в отворе'нную дверь на'шей столо'вой. В э'тот день нас да'же не води'ли гуля'ть в сад, а приказа'ли побе'гать по двору', кото'рый был о'чень вели'к и зелене'лся как луг; но мы не бе'гали, а то'лько ходи'ли ти'хо взад и вперёд. Напра'сно Сурка' ласка'лся, забега'л мне в лицо', пры'гал на меня', лиза'л мои' ру'ки, -- я соверше'нно не мог им занима'ться. Евсе'ич и Пара'ша печа'льно молча'ли и'ли поти'хоньку перешёптывались ме'жду собо'й. Евсе'ич уже' не стара'лся меня' развесели'ть и'ли уте'шить, а то'лько повторя'л, ви'дя мои' глаза', беспреста'нно наполня'ющиеся слеза'ми: "Моли'сь бо'гу, соко'лик, чтоб ма'менька вы'здоровела". Мы вороти'лись с печа'льного гуля'нья, я бро'сился в свою' крова'тку, задёрнулся занаве'сками, спря'тал го'лову под поду'шки и дал во'лю слеза'м, кото'рые уде'рживал я так до'лго, с невероя'тными уси'лиями для дитя'ти. В то же вре'мя мелькну'ла у меня' мысль, что я спря'тался, что я не всхли'пываю, что ма'менька не уви'дит и не услы'шит мои'х слез. Ви'дно, Евсе'ич догада'лся, что та'кие слезы' нельзя' останови'ть; он до'лго стоя'л во'зле моёй крова'тки, знал, что я пла'чу, и молча'л. Наконе'ц вы'лились сле'зы, и я засну'л. Спал я дово'льно до'лго и просну'лся с кри'ком, как бу'дто от испу'га. Сестри'ца пе'рвая подбежа'ла ко мне, ве'село говоря': "Ма'меньке полу'чше", и Пара'ша сказа'ла то же. Евсе'ича не бы'ло с на'ми, но он ско'ро пришёл, и Пара'ша встре'тила его' вопро'сом: "Ну что, ведь ба'рыне полу'чше?" -- "Полу'чше", -- отвеча'л Евсе'ич, но нетвёрдым го'лосом. Я э'то заме'тил, одна'ко успоко'ился не'сколько. Давно' прошло' вре'мя обе'да. Сестри'ца не хоте'ла без меня' ку'шать, но тепе'рь, вме'сте со мно'ю, охо'тно села' за стол, и мы ко`е-ка'к пообеда'ли. Я упроси'л Евсе'ича узна'ть об ма'меньке; он ходи'л и, поспе'шно воро'тясь, сказа'л: "Ба'рыня почива'ет". Че'рез не'сколько вре'мени ходи'ла Пара'ша и принесла' та'кое же изве'стие. Сомне'ние нача'ло вкра'дываться в мою' ду'шу. Я при'стально посмотре'л в глаза' Евсе'ичу и Пара'ше и тве'рдо сказа'л: "Вы непра'вду говори'те". Они' смути'лись, перегляну'лись и не вдруг отвеча'ли. Всё э'то я заме'тил, и уже' не слу'шал пото'м никаки'х увере'ний и утеше'ний. Во вре'мя э'того спо'ра вошёл оте'ц. По его' лицу' я всё угада'л. "Пойдёмте, -- сказа'л он ти'хо, -- мать хо'чет вас ви'деть и благослови'ть". Я зарыда'л, а за мной и сестри'ца. "Послу'шайте, -- сказа'л оте'ц, -- е'сли мать уви'дит, что вы пла'чете, то ей сде'лается хуже' и она' от того' мо'жет умере'ть; а е'сли вы не бу'дете пла'кать, то ей бу'дет лу'чше". Слезы' вы'сохли у меня' на глаза'х, сестри'ца то'же переста'ла пла'кать. Пого'дя немно'го, оте'ц взял нас за ру'ки и привёл в спа'льную. В ко'мнате бы'ло так темно', что я ви'дел то'лько обра'з ма'тери, а ли'ца ра'зглядеть не мог; нас подвели' к крова'ти, поста'вили на коле'ни, мать благослови'ла нас обра'зом, перекрести'ла, поцелова'ла и махну'ла руко'й. Нас поспе'шно увели'. В гости'ной встре'тили мы свяще'нника; он та'кже благослови'л нас, и мы вороти'лись в свою' ко'мнату в како'м-то душе'вном оцепене'нии. Я вдруг как бу'дто забы'л, что ма'менька нас благослови'ла, прости'лась с на'ми... Я потеря'л спосо'бность не то'лько соображе'ния, но и пони'мания; одно' верте'лось у меня' в голове', что у ма'меньки темно' и что у ней горячеё лицо'. Евсе'ич, Пара'ша и сестри'ца пла'кали, а у меня' не бы'ло ни одно'й слези'нки. Не зна'ю, что бы'ло со мной? Я не мо'гу назва'ть тогдашнего' моёго духо'вного состоя'ния холо'дным отча'янием. Мысль о сме'рти ма'тери не входи'ла мне в го'лову, и я ду'маю, что мои' поня'тия ста'ли пу'таться и что э'то бы'ло нача'лом како'го-то помеша'тельства. -- Пришло' вре'мя ложи'ться спать. Евсе'ич ра'здел меня', веле'л мне моли'ться бо'гу, и я моли'лся, и, по обыкнове'нию, прочита'в моли'тву, проговори'л вслух: "Го'споди, поми'луй тя'теньку и ма'меньку". Я лег, Евсе'ич сел по'дле меня' и на'чал что'-то говори'ть, но я ничего' не слыха'л. Не по'мню, чтоб я спал, но Евсе'ич уверя'л по'сле, что я ско'ро засну'л и спал о'коло ча'са. Я по'мню то'лько, что вдруг на'чал слы'шать ра'достные го'лоса: "Сла'ва бо'гу, сла'ва бо'гу, бог дал вам бра'тца, ма'менька тепе'рь бу'дет здоро'ва". Э'то говори'ли Евсе'ич и Пара'ша моёй сестри'це, кото'рая, с ра'достным кри'ком, повторя'я э'ти слова', прибежа'ла к моёй крова'тке, распахну'ла занаве'ски, вле'зла ко мне и обняла' меня' свои'ми ручо'нками... Я вспо'мнил всё и зарыда'л как исступлённый, рыда'л так до'лго, что смути'л о'бщую ра'дость и привёл всех в беспоко'йство. Сходи'ли за мои'м отцо'м. Он пришёл и, услы'ша изда'ли мои' рыда'нья, подходя' ко мне, закрича'л: "Что ты, Серё!жа! На'до ра'доваться, а не пла'кать. Сла'ва бо'гу! Мать бу'дет здоро'ва, у тебя' роди'лся бра'тец..." Он взял меня' на ру'ки, поса'дил к себе' на коле'ни, обня'л и поцелова'л. Не ско'ро уня'лись су'дорожные рыда'ния и всхли'пыванья, вну'тренняя и нару'жная дрожь. Наконе'ц всё ма`ло-пома'лу ути'хло, и пре'жде всего' я уви'дел, что в ко'мнате ярко-светло' от утренне'й зари', а пото'м по'нял, что ма'менька жива', бу'дет здоро'ва, -- и чу'вство невырази'мого сча'стья напо'лнило мою' ду'шу! Э'то происходи'ло 4-го ию'ня, на заре' пе'ред восхо'дом со'лнца, сле'довательно, о'чень ра'но. Я всё спра'шивал, отчего' сестри'ца просну'лась, отчего' она' пре'жде меня' узна'ла ра'достное изве'стие? Сестри'ца уверя'ла, что она' не спа'ла, когда' прибежа'ла Пара'ша, но я спо'рил и не ве'рил. Я до'лго так же спо'рил, утвержда'я, что я не засыпа'л; но наконе'ц до'лжен был согласи'ться, что я де'йствительно спал, что меня' ра'збудили гро'мкие ре'чи Пара'ши, Евсе'ича и крик сестри'цы. Оте'ц поспеши'л уйти', а дя'дька и ня'нька поспеши'ли нас с сестри'цей уложи'ть почива'ть. Мы не ско'ро засну'ли, а всё перего'варивались, лёжа в свои'х крова'тках: како'й у нас бра'тец? Наконе'ц нам запрети'ли говори'ть, и мы сла'дко засну'ли. По'здно после'довало на'ше ра'достное пробужде'ние. Я сейча'с стал проси'ться к ма'меньке, и проси'лся так неотсту'пно, что Евсе'ич ходи'л с мое'й про'сьбой к отцу'; оте'ц приказа'л мне сказа'ть, чтоб я и не ду'мал об э'том, что я не'сколько дней не уви'жу ма'тери. Э'то меня' огорчи'ло. Пото'м я стал проси'ть погляде'ть бра'тца, и Пара'ша сходи'ла и вы'просила позво'ленья у бабушки-повиту'шки, Алё!ны Макси'мовны, прийти' нам с сестри'цей потихо'ньку, че'рез де'вичью, в де'тскую бра'тца, кото'рая отделя'лась от спа'льни ма'тери друго'ю де'тскою ко'мнатой, где обыкнове'нно жи'ли мы с сестри'цей. Мы ещё в сеня'х пошли' на цы'почках, чему' Пара'ша мно'го смея'лась. В ма'ленькой де'тской висе'ла прекра'сная лю'лька на ме'дном кольце', ввёрнутая в потоло'к. Э'ту лю'льку подари'л поко'йный де'душка Зу'бин, когда' ещё родила'сь ста'ршая моя' сестра', вско'ре уме'ршая; в ней кача'лись и я, и моя' втора'я сестри'ца. Подста'вили стул, я влез на него' и, раскры'в зелёный ше'лковый положо'к, уви'дел спя'щего спеле'нанного младе'нца и заме'тил то'лько, что у него' на голо'вке чёрные волоски'. Сестри'цу взя'ли на ру'ки, и она' та'кже посмотре'ла на спя'щего бра'тца -- и мы оста'лись о'чень дово'льны. Пригото'вленная зара'нее корми'лица, ещё не корми'вшая бра'тца, кото'рому дава'ли то'лько реве'нный сиро'п, наря'дно оде'тая, была' уже' тут; она' поцелова'ла у нас ру'чки. Алё!на Макси'мовна, ви'дя, что мы та'кие у'мные де'ти, хо'дим на цы'почках и говори'м впо`лго'лоса, обеща'ла вся'кий день пуска'ть нас к бра'тцу и'менно тогда', когда' она' бу'дет его' мыть. Обра'дованные та'кими прия'тными наде'ждами, мы ве'село пошли' гуля'ть и бе'гать снача'ла по двору', а пото'м и по саду'. На э'тот раз ла'ски моего' люби'мца Сурки' бы'ли при'няты мно'ю благоскло'нно, и я, ка'жется, бе'гал, пры'гал и валя'лся по земле' бо'льше, чем он; когда' же мы пошли' в сад, то я сейча'с спроси'л: "Отчего' вчера' нас не пусти'ли сюда'?" Жива'я Пара'ша, не поду'мав, отвеча'ла: "Оттого', что вчера' ма'тушка о'чень стона'ли, и мы в саду' услыха'ли бы их го'лос". Меня' так встрево'жило и огорчи'ло э'то изве'стие, что Пара'ша не зна'ла, как попра'вить де'ло. Она' уверя'ла и божи'лась, -- что тепе'рь всё прошло', что она' свои'ми глаза'ми ви'дела ба'рыню, говори'ла с ней и что они' здоро'вы, а то'лько сла'бы. Пара'ша проси'ла да'же меня' не ска'зывать Евсе'ичу и никому', что она' проболта'лась, и уверя'ла, что её бу'дут о'чень брани'ть; я обеща'л никому' не говори'ть. Я пове'рил Пара'ше, успоко'ился, и у меня' опя'ть ста'ло ве'село на се'рдце. До са'мого ве'чера ниче'м не омрачи'лось све'тлое состоя'ние мое'й ду'ши. Из после'дних слов Пара'ши я ещё бо'лее по'нял, как ужа'сно бы'ло вчера'шнее проше'дшее; но в то же вре'мя я соверше'нно пове'рил, что тепе'рь всё прошло' благополу'чно и что ма'менька почти' здоро'ва. Ве'чером ча'стый прие'зд докторо'в, суетли'вая беготня' из де'вичьей в ку'хню и людску'ю, а всего' бо'лее печа'льное лицо' отца', кото'рый приходи'л прости'ться с на'ми и перекрести'ть нас, когда' мы ложи'лись спать, -- навели' на меня' сомне'ние и беспоко'йство. На мои' вопро'сы оте'ц не име'л ду'ху отвеча'ть, что ма'менька здоро'ва; он то'лько сказа'л мне, что ей лу'чше и что, бог ми'лостив, она' вы'здоровеет... Бог то'чно был к нам ми'лостив, и че'рез не'сколько дней, проведённых мно'ю в трево'ге и печа'ли, повеселе'вшее лицо' отца' и уве'ренья Авена'риуса, что ма'менька то'чно выздора'вливает и что я ско'ро её уви'жу, соверше'нно меня' успоко'или. Тут то'лько обрати'л я всё мое' внима'нье, любопы'тство и любо'вь на но'вого бра'тца. Мы по-прежнему' ходи'ли к нему' вся'кий день и ви'дели, как его' мы'ли; но снача'ла я смотре'л на всё без уча'стья: я мы'сленно жил в спа'льной у мое'й ма'тери, у крова'ти больно'й. Наконе'ц, не вида'вшись с ма'терью о'коло неде'ли, я уви'дел её, бле'дную и худу'ю, всё ещё лежа'щую в посте'ли; зелёные гарди'нки бы'ли опу'щены, и потому', мо'жет быть, лицо' её показа'лось мне ещё бледнеё. Оте'ц заранеё наказа'л мне, что'бы я не то'лько не пла'кал, но и не сли'шком ра'довался, не сли'шком ласка'лся к ма'тери. Э'то меня' о'чень смути'ло: одева'ть своё горячеё чу'вство в болеё сде'ржанные, уме'ренные выраже'ния я тогда' ещё не уме'"л: я до'лжен был показа'ться стра'нным, не тем, чем я был всегда', и мать сказа'ла мне: "Ты, Серё!жа, совсе'м не рад, что у тебя' мать оста'лась жива'..." Я запла'кал и убежа'л. Оте'ц объясни'л ма'тери причи'ну моего' смуще'ния. Мне да'ли пропла'каться немно'жко и опя'ть позва'ли в спа'льню. Мать не'жно приласка'ла меня' и сестри'цу (меня' осо'бенно) и сказа'ла: "Не бо'йтесь, мне не бу'дет вредна' ва'ша любо'вь". Я обня'л мать, пла'кал на её груди' и шепта'л: "Я сам бы у'мер, е'сли б вы у'мерли". Ви'дно, мать почу'вствовала, что её сли'шком волну'ет свида'нье с на'ми, потому' что вдруг и торопли'во сказа'ла: "Поди'те к бра'тцу: его' ско'ро бу'дут крести'ть". Мы пря'мо пошли' к бра'тцу. Его' то'лько что вы'мыли, оде'ли в но'вую распашо'нку, заверну'ли в но'вую просты'нку и в ро'зовое атла'сное одея'льце: он, разумеётся, пла'кал; мне ста'ло жа'лко, но у груди' корми'лицы он сейча'с успоко'ился. Ви'дя приготовле'ния к крести'нам и слы'ша, что говоря'т о них, я попроси'л объясне'ния э'тому, неслы'ханному и неви'данному мно'ю, де'лу. Мне объясни'ли, и я захоте'л непреме'нно быть кре'стным отцо'м моего' бра'тца. Мне говори'ли, что э'того нельзя', что я ма'ленький, что у меня' нет кумы', но после'днее препя'тствие я сейча'с преодоле'л, сказа'в, что кумо'й бу'дет моя' сестри'ца. Ви'дя моё упо'рство и не жела'я довести' меня' до слез, меня' обману'ли, как я по'сле узна'л, то есть поста'вили вме'сте с сестри'цей ря'дом с настоя'щим ку'мом и кумо'ю. Крещёние, символи'ческих та'инств кото'рого я не понима'л, возбуди'ло во мне си'льное внима'ние, изумле'ние и да'же страх: я боя'лся, что свяще'нник поре'жет но'жницами братцы'ну голо'вку, а погруже'ние младе'нца в во'ду заста'вило меня' вскри'кнуть от испу'га... Но я неотсту'пными про'сьбами вы'просил позволе'ние подержа'ть на свои'х рука'х моего' кре'стного сы'на, -- разумеётся, его' придержива'ла бабушка-повиту'шка, -- и я до'лго остава'лся в прия'тном заблужде'нии, что бра'тец мой кре'стный сын, и да'же, проща'ясь, всегда' его' крести'л. Че'рез не'сколько дней нас перевели' из столо'вой в пре'жнюю де'тскую ко'мнату. Мать поправля'лась ме'дленно, дома'шними дела'ми почти' не занима'лась, никого', кро'ме до'ктора, Чича'говых и К. А. Чепруново'й, не принима'ла; я был с не'ю безотлу'чно. Я чита'л ма'тери вслух ра'зные кни'ги для её ра'звлеченья, а иногда' для её усыпле'нья, потому' что она' ка'к-то ма'ло спала' по ноча'м. Кни'ги для ра'звлеченья получа'ла она' из библиоте'ки С. И. Ани'чкова; для усыпле'нья же употребля'лись мои' де'тские кни'жки, а та'кже "Хера'сков" и "Сумаро'ков". В числе' пе'рвых осо'бенно па'мятна мне "Жизнь англи'йского фило'софа Клевела'нда", [25] ка'жется, в пятна'дцати то'мах, кото'рую я чита'л с больши'м удово'льствием. Кро'ме чте'нья я о'чень ско'ро привы'к уха'живать за больно'ю ма'терью и в изве'стные часы' подава'ть ей лека'рства, не пропуска'я ни одно'й мину'ты; в го'рничной свое'й она' не име'ла уже' ча'стой на'добности, я призыва'л её тогда', когда' бы'ло ну'жно. Мать бы'ла о'чень э'тим дово'льна, потому' что не люби'ла прису'тствия и соо'бщества слуг и служа'нок. Мысль, что я поле'зен ма'тери, бы'ла мне о'чень прия'тна, я да'же горди'лся тем. Ча'сто и подо'лгу разгова'ривая со мно'ю наедине', она', ка'жется, уви'дела, что я могу' понима'ть её болеё, чем она' предполага'ла. Она' ста'ла говори'ть со мно'ю о том, о чем пре'жде не гова'ривала. Я э'то заме'тил потому', что иногда' предме'т разгово'ра превыша'л мой во'зраст и мои' поня'тия. Нере'дко де'тские мои' вопро'сы изоблича'ли моё непони'манье, и мать вдруг переменя'ла разгово'р, сказа'в: "Об это'м мы поговори'м по'сле". Мне осо'бенно бы'ло неприя'тно, когда' мать, рассужда'я со мной, как с больши'м, вдруг переменя'ла склад свое'й ре'чи и начина'ла говори'ть, применя'ясь к моёму де'тскому во'зрасту. Самолю'бие моё всегда' оскорбля'лось тако'ю внеза'пной переме'ной, а гла'вное -- мы'слью ма'тери, что меня' так легко' обману'ть. Впо'следствии я стал хитри'ть, притворя'ясь, что всё понима'ю хорошо', и не предлага'я вопро'сов. Ме'жду про'чим, мать расска'зывала мне, как ей не хо'чется уезжа'ть на житье' в дере'вню. У неё бы'ло мно'жество причи'н; гла'вные состоя'ли в том, что Багро'во сы'ро и вре'дно её здоро'вью, что она' в нем бу'дет непреме'нно хвора'ть, а по'мощи получи'ть не'откуда, потому' что лекаре'й бли'зко нет; что все сосе'ди и родны'е ей не нра'вятся, что все э'то лю'ди гру'бые и необразо'ванные, с кото'рыми ни о чем ни сло'ва сказа'ть нельзя', что жизнь в дереве'нской глуши', без о'бщества у'мных люде'й, ужа'сна, что мы са'ми там поглупеём. "Одна' моя' наде'жда, -- говори'ла мать, -- Чича'говы; по сча'стью, они' переёзжают то'же в дере'вню и ста'нут жить в тридцати' верста'х от нас. По крайне'й ме'ре, хотя' не'сколько раз в год мо'жно бу'дет с ни'ми отвести' ду'шу". Не пони'мая всего' вполне', я ве'рил ма'тери и ра'зделял её гру'стное опа'сенье. Предполага'емая пое'здка к ба'бушке Куроле'совой в Чура'сово и продолжи'тельное там го'щенье ма'тери та'кже не нра'вилось; она' ещё не зна'ла Праско'вьи Ива'новны и ду'мала, что она' та'кая же, как и вся родня' моёго отца'; но впо'следствии оказа'лось совсе'м друго'е. Ми'лая моя' сестри'ца, до сих пор не понима'ю отчего', о'чень грусти'ла, расстава'ясь с Уфо'й. Как то'лько мать ста'ла оправля'ться, оте'ц по'дал про'сьбу в отста'вку; в са'мое э'то вре'мя прие'хали из полка' мои' дя'ди Зуби'ны; о'ба отста'вили слу'жбу и вы'шли в чи'стую, то есть отста'вку; ста'рший с чи'ном майо'ра, а мла'дший -- капита'ном. Все удивля'лись э'той ра'знице в чина'х; о'ба бра'та бы'ли в одно' число' запи'саны в гва'рдию, в одно' число' переведены' в арме'йский полк капита'нами и в одно' же число' уво'лены в отста'вку. Я о'чень обра'довался им, осо'бенно дя'де Серге'ю Никола'ичу, кото'рый, по моему' мне'нию, так чуде'сно рисова'л. Я напо'мнил ему', как он дразни'л меня', когда' я был ма'ленький, и приба'вил, с чу'вством со'бственного досто'инства, что тепе'рь уже' нельзя' раздразни'ть меня' каки'ми-нибудь пустяка'ми. Дя'дя на проща'нье нарисова'л мне бесподо'бную карти'ну на стекле': она' представля'ла боло'то, молодо'го охо'тника с ружьём и лега'вую со'баку, бе'лую, с кофе'йными пя'тнами и ко'ротко отру'бленным хвосто'м, кото'рая нашла' каку'ю-то дичь, вы'тянулась над ней и подняла' одну' но'гу. Э'та карти'нка бы'ла как бы проро'чеством, что я со вре'менем бу'ду стра'стным руже'йным охо'тником. Серге'й Никола'ич сам был горя'чий стрело'к. О'ба дя'ди о'чень бы'ли огорчены', что мы переезжа'ем на житье'" в дере'вню. Не дожда'вшись ещё отста'вки, оте'ц и мать соверше'нно собра'лись к перее'зду в Багро'во. Вы'требовали отту'да лошаде'й и отпра'вили вперёд большо'й обо'з с ра'зными веща'ми. Распрости'лись со все'ми в го'роде и, ви'дя, что отста'вка всё ещё не прихо'дит, реши'лись е'е не дожида'ться. Губерна'тор дал отцу' о'тпуск, в продолже'ние кото'рого должно' бы'ло вы'йти увольне'ние от слу'жбы; дя'ди оста'лись жить в на'шем до'ме: им поручи'ли прода'ть его'. Мы вы'ехали из Уфы' о'коло того' же числа', как и два го'да тому' наза'д. То'лько помеща'лись уже' не так: с ма'терью вме'сте сиде'ла корми'лица с на'шим ма'леньким бра'тцем, а мы с сестри'цей и Пара'шей е'хали в како'й-то коля'ске на паза'х, кото'рая вся дребезжа'ла и бренча'ла, что нас о'чень забавля'ло. Мы е'хали по той же доро'ге, остана'вливались на тех же места'х, так же уди'ли на Дёме, так же про'были в Параши'не полторы' су'ток и так же всё осма'тривали. Я при'нял в друго'й раз на свою' ду'шу та'кие же прия'тные впечатле'ния; хотя' они' бы'ли не так уже' но'вы и све'жи и не так меня' изумля'ли, как в пе'рвый раз, но зато' я по'нял их ясне'е и почу'вствовал глу'бже. Одно' Пара'шино поде'йствовало на меня' гру'стно и тяжело'. В э'тот год там случи'лся неурожа'й; ржаны'е хле'ба бы'ли ре'дки, а яровы'е -- ни'зки и тра'вны. Рабо'ты, каза'лось бы, ме'ньше, а жни'цы и жнецы' скуча'ли е'ю бо'льше. Оди'н из них, суро'вый с ви'ду, гру'бым го'лосом сказа'л моему' отцу': "Неве'село рабо'тать, Алексе'й Степа'ныч. Не гляде'л бы на та'кое по'ле: козле'ц да осо'т. Хо'дишь де`нь-деньско'й по десяти'не да собира'ешь по ко'лосу". Оте'ц возра'зил: "Как быть, во'ля бо'жья..." -- и суро'вый жнец ла'сково отвеча'л: "Вести'мо так, ба'тюшка!" Впосле'дствии по'нял я высо'кий смысл э'тих просты'х слов, кото'рые успока'ивают вся'кое волне'нье, усмиря'ют вся'кий челове'ческий ро'пот и под благода'тною си'лою кото'рых до сих пор живёт правосла'вная Русь. Я'сно и ти'хо стано'вится на душе' челове'ка, с ве'рою сказа'вшего и с ве'рою услыха'вшего их. Вообще' наро'д в Параши'не был уны'л, осо'бенно потому', что к хле'бному неурожа'ю присоедини'лся си'льный паде'"ж рога'того скота'. Оте'ц говори'л об э'том до'лго с Миро'нычем, и Миро'ныч, ме'жду про'чим, сказа'л: "Э'то ещё не беда', что хле'ба ма'ло госпо'дь уроди'л, у нас на селе' ста'рого дово'льно, а у кого' недоста'нет, так госпо'дский-то сусе'к на что? [Сусе'к -- за'кром.] Вот беда' крестья'нину семья'нному, с ма'лыми детьми', когда' бог его' скоти'нкой оби'дит, без молочка' ребя'там пло'хо, ба'тюшка Алексе'й Степа'ныч. Вот у деся'тника Архи'пова бы'ло в до'му во'семь до'йных коро'в, а тепери'ча не оста'лось ни шерсти'нки, а ребя'т ку'ча. Прогне'вали бо'га!" Бога'тое село' Пара'шино ча'сто подверга'лось ско'тским падежа'м. Оте'ц знал настоя'щую их причи'ну и сказа'л Миро'нычу: "На'до постро'же смотре'ть за коже'вниками: они' покупа'ют у башки'рцев за бесце'нок ко'жи с до'хлых от чу'мы коро'в, и от э'того у вас в Параши'не так ча'сты падежи'". Миро'ныч почеса'л за у'хом и с недово'льным ви'дом отвеча'л: "Ко'ли от е'втого, ба'тюшка Алексе'й Степа'ныч, так уж за грехи' на'ши госпо'дь посыла'ет своё насла'ние". [Сня'тие кож с чумно'й скоти'ны воспрещено' зако'ном; но башки'рцы -- плохи'е законове'дцы, а ру'сские ко'жевники соблазня'ются дешеви'зной, и э'то зло до сих пор не вы'велось в Оренбу'ргской губе'рнии.] Оте'ц не забы'л спроси'ть о хво'ром старичке' Тере'нтье, бы'вшем засы'пкой. Тере'нтий был тогда' же отста'влен от всех рабо'т и че'рез год у'мер. На э'тот раз багро'вские старики' отозва'лись об Миро'ныче, что "он стал мане'нько позашиба'ться", то есть ча'ще стал напива'ться пьян, но всё ещё друго'го нача'льника не жела'ли. Мы вы'ехали из Параши'на на заре' и прие'хали корми'ть на бы'стрый, глубо'кий, многово'дный Ик. Мы расположи'лись у после'днего моста', на са'мом бы'стром рукаве' ре'ки. Тут я вполне' рассмотре'л и вполне' налюбова'лся э'тою великоле'пною и необыкнове'нною ры'бною реко'ю. Мы корми'ли с ли'шком четы'ре часа' и досы'та науди'лись, да'же ра'ков налови'ли. Ночева'ли в Коро'вине, а на друго'й день, о'коло полдён, уви'дели с го'ры Багро'во. Я в э'то вре'мя сиде'л в каре'те с отцо'м и ма'терью. В каре'те бы'ло дово'льно просто'рно, и когда' мать не лежа'ла, тогда' нас с сестри'цей бра'ли попереме'нно в каре'ту; но мне достава'лось сиде'ть ча'ще. День был кра'сный и жа'ркий. Мать, в са'мом мра'чном расположе'нии ду'ха, сиде'ла в углу' каре'ты; в друго'м углу' сиде'л оте'ц; он та'кже каза'лся огорчённым, но я заме'тил, что в то же вре'мя он не мог без удово'льствия смотре'ть на откры'вшиеся пе'ред на'шими глаза'ми камыши'стые пруды', зелёные ро'щи, дере'вню и дом. ПРИЕ'ЗД НА ПОСТОЯ'ННОЕ ЖИТЬЕ'" В БАГРО'ВО Когда' мы подъе'хали к до'му, ба'бушка, в полго'да о'чень постаре'вшая, и тётушка Татья'на Степа'новна стоя'ли уже' на крыльце'. Ба'бушка с и'скренними, ра'достными слеза'ми обняла' моего' отца' и мать, перекрести'лась и сказа'ла: "Ну, сла'ва бо'гу! Прие'хали настоя'щие хозя'ева. Не ча'яла дожда'ться вас. Мы с Таню'шей дни и часы' счита'ли и гла'зыньки прогляде'ли, гля'дя на уфи'мскую доро'гу". Мы вошли' пря'мо к ба'бушке: она' жила' в де'душкиной го'рнице, из кото'рой была' прору'блена дверь в её пре'жнюю ко'мнату, где посели'лась Татья'на Степа'новна. Ба'бушка с тётушкой обе'дали, когда' мы прие'хали, за ма'леньким сто'ликом у ба'бушкиной крова'ти; прислу'га была' же'нская; всех лакеёв посыла'ли на полеву'ю рабо'ту. Ба'бушка бро'сила свой обе'д. Начала'сь беготня' и хло'поты, чтоб накорми'ть нас обе'дом. Набежа'ла ку'ча де'вок, прово'рно накры'ли стол в за'ле, и мы вме'сте с ба'бушкой и тётушкой о'чень ско'ро се'ли за обе'д. Блюд оказа'лось мно'жество, то'чно нас жда'ли, но все ку'шанья бы'ли так жирны', что мать и я с сестри'цей вста'ли и'з-за сто'ла почти' голо'дные. Ба'бушка, беспреста'нно со слеза'ми вспомина'я де'душку, ку'шала дово'льно; она' по'сле обе'да, по обыкнове'нию, легла' усну'ть, а мать и оте'ц приняли'сь распоряжа'ться свои'м помеще'нием в до'ме. Но'вая го'рница (так её всегда' зва'ли) для молодо'й ба'рыни была' е'ще не совсе'м отде'лана: в ней рабо'тали ста'рый сто'ляр Михе'й и молодо'й сто'ляр Аки'м. На пе'рвый раз мы помести'лись в гости'ной и в у'гольной ко'мнате, где жива'ла пре'жде тётушка; у'гольная потеря'ла всю свою' пре'лесть, потому' что окна' и вся сторона', выхо'дившая на Бугурусла'н, бы'ли закры'ты пристро'йкою но'вой го'рницы для ма'тери. Э'та го'рница отделя'лась от у'гольной ма'леньким коридо'рчиком с вы'ходом в сад, но две'ри в него' бы'ли е'ще не прору'блены. Поку'да происходи'ла в до'ме раскла'дка, ра'змещение привезённых из Уфы' веще'й и устро'йство но'вого поря'дка, я с Евсе'ичем ходи'л гуля'ть, разуме'ется с позволе'ния ма'тери, и мы успе'ли осмотре'ть Бугурусла'н, бы'стрый и омути'стый, протека'вший угло'м по всему' са'ду, ле'тнюю ку'хню, о'стров, ме'льницу, пруд и плоти'ну, и на э'тот раз всё мне так понра'вилось, что в одну' мину'ту изгла'дились в моём воспомина'нии все неприя'тные впечатле'ния, произведённые на меня' двукра'тным пребыва'нием в Багро'ве. Расска'зы дворо'вых мальчи'шек, бе'гавших за на'ми толпо'ю, о чуде'сном клёве ры'бы, кото'рая бере'"т везде', где ни заки'нь у'дочку, привели' меня' в восхище'ние, и с э'той мину'ты ко'нчилось моё согла'сие с ма'терью в неприя'зненных чу'вствах к Багро'ву. На пе'рвых по'рах оте'ц был о'чень озабо'чен свои'м вступле'ньем в до'лжность по'лного хозя'ина, чего' непреме'нно тре'бовала ба'бушка и что он сам счита'л свое'й необходи'мой обя'занностью. Но мать, ско'лько её ни проси'ли, ни за что в све'те не согласи'лась входи'ть в управле'нье до'мом и ещё менеё -- в распоряже'ние обро'ками, пря'жею и тканьём крестья'нских и дворо'вых же'нщин. Мать о'чень тве'рдо объяви'ла, что бу'дет жить го'стьей и что бере'"т на себя' то'лько одно' де'ло: зака'зывать ку'шанья для стола' на'шему городско'му по'вару Маке'ю, и то с тем, что'бы ба'бушка са'ма прика'зывала для себя' гото'вить ку'шанье, по своему' вку'су, своему' дереве'нскому по'вару Степа'ну. Об э'том бы'ло мно'го разгово'ров и спо'ров. Я заме'тил, что мать находи'лась в постоя'нном раздраже'нии и говори'ла ре'зко, несмотря' на то что ба'бушка и тётушка говори'ли с ней почти'тельно и да'же ро'бко. Я оди'н раз сказа'л ей: "Ма'менька, вы че'м-то недово'льны, вы всё серди'тесь". Она' отвеча'ла: "Я не сержу'сь, мой друг, но огорча'юсь мои'м поло'женьем. Меня' здесь никто' не понима'ет. Оте'ц с утра' до ве'чера бу'дет занима'ться хозя'йством, а ты ещё мал и не мо'жешь ра'зделять моего' огорче'ния". Я реши'тельно не понима'л, чем мо'жет огорча'ться мать. В до'ме произошло' мно'го переме'н, пре'жде чем отде'лали но'вую го'рницу: дверь из гости'ной в коридо'р заде'лали, а проруби'ли дверь в у'гольную; дверь из бы'вшей ба'бушкиной го'рницы в буфе'т та'кже заде'лали, а проруби'ли дверь в де'вичью. Всё э'то, коне'чно, бы'ло удо'бнее и покойне'е. Всё э'то приду'мала мать, и всё э'то исполня'ли с неудово'льствием. Неде'ли две продолжа'лась в до'ме беспреста'нная стукотня' от столяро'в и пло'тников, не бы'ло угла' споко'йного, а как пого'да стоя'ла прекра'сная, то мы с сестри'цей с утра' до ве'чера гуля'ли по двору' и по саду' и по берёзовой ро'ще, в кото'рой уже' посели'лись грачи' и кото'рая пото'м была' про'звана "Грачово'й ро'щей". Я ничего' не чита'л и не писа'л в э'то вре'мя, и мать вся'кий день отпуска'ла меня' с Евсе'ичем уди'ть: она' уже' уве'рилась в его' усе'рдии и осторо'жности. С ка'ждым днем я бо'лее и бо'лее пристраща'лся к уже'нию и с ка'ждым днем открыва'л но'вые красоты' в Багро'ве. По глубо'ким места'м в саду' и с плоти'ны на ме'льнице уди'ли мы окуне'й и плотву' таку'ю кру'пную, что ча'сто я не мог вы'тащить её без по'мощи Евсе'ича. Начина'я же от ле'тней ку'хни до ме'льницы, где река' разделя'лась на'двое и была' мелка', мы уди'ли пескаре'й, а иногда' и други'х ма'леньких ры'бок. В э'то вре'мя го'да кру'пная ры'ба, ка'к-то: язи', голавли' и лини' уже' не бра'ли, и'ли, лу'чше сказа'ть (что, коне'чно, я узна'л гора'здо позднеё), их не уме'ли уди'ть. Вообще' уже'нье находи'лось тогда' в са'мом первона'чальном, младе'нческом состоя'нии. Я всего' бо'лее люби'л о'стров. Там мо'жно бы'ло уди'ть и кру'пную и ме'лкую ры'бу: в ста'рице, ти'хой и дово'льно глубо'кой, брала' кру'пная, а с друго'й стороны', где Бугурусла'н бежа'л ме'лко и по чи'стому дну с песо'чком и ка'мешками, отли'чно клева'ли пескари'; да и сиде'ть под те'нью берёз и лип, да'же без у'дочки, на пока'том зелёном берегу', бы'ло так ве'село, что я и тепе'рь неравноду'шно вспомина'ю об э'том вре'мени. О'стров был та'кже люби'мым ме'стом тётушки, и она' си'живала иногда' вме'сте со мной и уди'ла ры'бку: она' была' больша'я охо'тница уди'ть. Наконе'ц ко'нчилась стукотня' топоро'м, стро'ганье на'стругов и однообра'зное шипе'нье пил; э'то то'же бы'ли для меня' любопы'тные предме'ты: я люби'л внима'тельно и подо'лгу смотре'ть на живу'ю рабо'ту столяро'в и пло'тников, меша'я им беспреста'нными вопро'сами. Ко'мната мое'й ма'тери, застро'енная де'душкой, была' соверше'нно отде'лана. Мать отслужи'ла моле'бен в но'вой го'рнице, свяще'нник окропи'л но'вые сте'ны свято'ю водо'ю, и мы перешли' в но'вое жилье'". Под сло'вом мы, я разуме'ю мать, отца' и себя'. Сестри'ца и ма'ленький бра'тец посели'лись в бы'вшей тётушкиной у'гольной, а тепе'рь уже' в на'шей де'тской ко'мнате. Спа'льня ма'тери, получи'вшая у прислу'ги навсегда' и'мя "ба'рыниной го'рницы", была' ещё веселе'е, чем бы'вшая у'гольная, потому' что она' была' бли'же к реке'. Расту'щая под бе'регом разве'систая молода'я берёза почти' каса'лась её сте'ны свои'ми ветвя'ми. Я о'чень люби'л смотре'ть в окно', выходившеё на Бугурусла'н, из него' видне'лась даль уремы' Бугурусла'на, сходи'вшаяся с уремо'ю ре'чки Карма'лки, и ме'жду ни'ми крута'я и го'лая верши'на Челя'евской го'ры. Оте'ц то'чно был за'нят хозя'йством с утра' до ве'чера. Ка'ждый день он е'здил в по'ле; ка'ждый день ходи'л на ко'нный и ско'тный двор; ка'ждый день быва'л и на ме'льнице. Приезжа'л из го'рода како'й-то чино'вник, собра'л всех крестья'н, прочёл им ука'з и ввел моего' отца' во владе'ние доставши'мся ему' и'меньем по насле'дству от на'шего поко'йного де'душки. Пото'м всех крестья'н и крестья'нок угоща'л пи'вом и вино'м; все кла'нялись в но'ги моему' отцу', все обни'мали, целова'ли его' и его' ру'ку. Мно'гие пла'кали, вспомина'я о поко'йном де'душке, крестя'сь и говоря': "Ца'рство ему' небе'сное". Я оди'н был с отцо'м: меня' та'кже обни'мали и целова'ли, и я чу'вствовал каку'ю-то го'рдость, что я внук моего' де'душки. Я уже' не диви'лся тому', что моего' отца' и меня' все крестья'не так лю'бят; я убеди'лся, что э'то непреме'нно так быть должно': мой оте'ц -- сын, а я внук Степа'на Ми'хайлыча. Мать ни за что не согласи'лась вы'йти к собравши'мся крестья'нам и крестья'нкам, ско'лько ни угова'ривали её оте'ц, ба'бушка и тётушка. Мать постоя'нно отвеча'ла, что "госпожо'й и хозя'йкой по-прежнему' остаётся ма'тушка", то есть моя' ба'бушка, и веле'ла сказа'ть э'то крестья'нам; но оте'ц сказа'л им, что молода'я ба'рыня нездоро'ва. Все бы'ли недово'льны, как мне показа'лось; вероя'тно, все зна'ли, что ба'рыня здоро'ва. Мне бы'ло доса'дно, что мать не вы'шла к до'брым крестья'нам, и со'вестно, что оте'ц сказа'л непра'вду. Когда' мы вороти'лись, я при всех сказа'л об э'том ма'тери, кото'рая ста'ла горячо' выгова'ривать отцу', заче'м он солга'л. Оте'ц с доса'дой отвеча'л: "Со'вестно бы'ло сказа'ть, что ты не хо'чешь быть их ба'рыней и не хо'чешь их ви'деть; в чем же они' пе'ред тобо'й винова'ты?.." Стра'нно та'кже и неприя'тно мне показа'лось, что в то вре'мя, когда' отца' вводи'ли во владе'ние и когда' крестья'не поздравля'ли его' шу'мными кри'ками: "Здра'вствуй на мно'ги ле'та, оте'ц наш Алексе'й Степа'ныч!" -- ба'бушка и тётушка, смотре'вшие в растворе'нное окно', обняли'сь, запла'кали навзры'д и заголоси'ли. "О чем пла'кали ба'бушка и тётушка?" -- спроси'л я, оста'вшись наедине' с ма'терью. Мать поду'мала и отвеча'ла: "Они' вспо'мнили, что це'лый век бы'ли здесь по'лными хозя'йками, что тепе'рь настоя'щая хозя'йка -- я, чужа'я им же'нщина, что я то'лько не хочу' приня'ть вла'сти, а за'втра могу' захоте'ть, что нет на све'те твоего' де'душки -- и оттого' ста'ло гру'стно им". -- "А почему', ма'менька, вы не вы'шли к наши'м до'брым крестья'нам? Они' вас так лю'бят". -- "А потому', что ба'бушке и тётушке твое'й ста'ло бы ещё грустне'е; к тому' же я терпе'ть не могу'... ну, да ты ещё мал и поня'ть меня' не мо'жешь". Ско'лько я ни проси'л, ско'лько ни пристава'л, мать ничего' бо'лее мне не сказа'ла. До'лго му'чило меня' любопы'тство, до'лго лома'л я го'лову: чего' мать терпе'ть не мо'жет? Неуже'ли до'брых крестья'н, кото'рые са'ми говоря'т, что нас так лю'бят?.. Ста'ли приезжа'ть к нам тётушки. Пе'рвая прие'хала Акси'нья Степа'новна; в ней я никако'й переме'ны не заме'тил: она' была' так же к нам ла'скова и добра', как пре'жде. Пото'м прие'хала Алекса'ндра Степа'новна с му'жем, и я сейча'с уви'дел, что она' ста'ла совсе'м друга'я; она' сде'лалась не то'лько ла'скова и почти'тельна, но броса'лась услу'живать мое'й ма'тери, то'чно Пара'ша; мать, одна'ко, держа'ла себя' с ней совсе'м нела'сково. Наконе'ц прие'хала и Елизаве'та Степа'новна с дочерьми'. Го'рдая генера'льша, хотя' не ла'стилась так к моему' отцу' и ма'тери, как Алекса'ндра Степа'новна, но та'кже перемени'ла своё холо'дное и надме'нное обраще'нье на внима'тельное и учти'вое. Да'же двою'родные сестри'цы перемени'лись. Ме'ньшая из них, Катери'на, была' живо'го и весёлого нра'ва; она' и пре'жде нра'вилась нам бо'льше, тепе'рь же хоте'ли мы подружи'ться с ней покоро'че; но, перемени'вшись в обраще'нии, то есть сде'лавшись учти'вее и приве'тливее, она' была' с на'ми так скры'тна и холодна', что оттолкну'ла нас и не дала' нам возмо'жности полюби'ть её как бли'зкую родню'. Все они' гости'ли в Багро'ве не подо'лгу. Наконе'ц прие'хали Чича'говы. И'скренняя, жива'я ра'дость ма'тери сообщи'лась и мне; я бро'сился на ше'ю к Катери'не Бори'совне и обня'л её, как родну'ю. Ви'дно, мно'го выража'лось удово'льствия на моём лице', потому' что она', взгляну'в на му'жа, с удивле'нием сказа'ла: "Посмотри', Петр Ива'ныч, как Серё!жа нам обра'довался!" Петр Ива'ныч в пе'рвый раз обрати'л на меня' своё осо'бенное вни'манье и приласка'л меня'; в Уфе' он никогда' не говори'л со мной. Его' до'брое расположе'ние ко мне впосле'дствии росло' с года'ми, и когда' я был уже' гимнази'стом, то он о'чень люби'л меня'. Мать Екатери'ны Бори'совны, стару'шка Ма'рья Миха'йловна Мертва'го, кото'рую и поко'йный де'душка, как мне ска'зывали, уважа'л, име'ла сла'ву необыкнове'нно то'нкой и умно'й же'нщины. Она' заняла' и заговори'ла мою' ба'бушку, тётушку и отца' свои'ми ла'сковыми реча'ми, а моя' мать увела' Чича'говых в свою' спа'льную, и у них начали'сь са'мые одушевлённые и задуше'вные ра'зговоры. Да'же мне прика'зано бы'ло уйти' в де'тскую к мое'й сестри'це. Прие'зд Чича'говых оживи'л мать, кото'рая начина'ла скуча'ть. Дня че'рез три они' уе'хали, взяв сло'во, что мы прие'дем погости'ть к ним на целу'ю неде'лю. В Багро'ве ка'ждый год производи'лась охо'та с я'стребами за перепёлками, кото'рых все люби'ли ку'шать и све'жих и солёных. В э'тот год та'кже бы'ли вы'нуты из гнезда' и вы'кормлены в кле'тке, называ'вшейся "са'дком", два я'стреба, из кото'рых оди'н находи'лся на рука'х у Фили'ппа, ста'рого соко'льника моего' отца', а друго'й -- у Ива'на Ма'зана, не'когда ходи'вшего за де'душкой, кото'рый, несмотря' на то что до на'шего прие'зда ежедне'вно посыла'лся жать, не расстава'лся с свои'м я'стребом и вына'шивал его' по ноча'м. Я'стребами на'чали трави'ть, и ка'ждый день по'здно ве'чером приноси'ли мно'жество жи'рных перепёлок и коростеле'й. Мне о'чень хоте'лось посмотре'ть э'ту охо'ту, но мать не пуска'ла. Наконе'ц оте'ц сам пое'хал и взял меня' с собо'й. Охо'та мне о'чень понра'вилась, и, по увере'нию моего' отца', что в ней нет ничего' опа'сного, и по его' про'сьбам, мать ста'ла отпуска'ть меня' с Евсе'ичем. Я о'чень ско'ро пристрасти'лся к тра'вле я'стребочком, как говори'л Евсе'ич, и в тот счастли'вый день, в кото'рый получа'л с утра' позволе'нье е'хать на охо'ту, с живе'йшим не'терпеньем ожида'л назна'ченного вре'мени, то есть часо'в двух пополу'дни, когда' Фили'пп и'ли Ма'зан, вы'спавшись по'сле ра'ннего обе'да, я'вится с бо'дрым и голо'дным я'стребом на руке', с со'бственной свое'й соба'кой на верёвочке (потому' что у обо'их соба'ки гоня'лись за перепёлками) и ска'жет: "Пора', су'дарь, на охо'ту". Ро'спуски уже' давно' бы'ли запряжены', и мы отправля'лись в по'ле. Я не то'лько люби'л смотре'ть, как ре'звый я'стреб догоня'ет свою' добы'чу, а люби'л всё в охо'те: как соба'ка, почу'яв след перепёлки, начне'т горячи'ться, мота'ть хвосто'м, фы'ркать, прижима'я нос к са'мой земле'; как, по ме'ре того' как она' подбира'ется к пти'це, горячно'сть её час от ча'су увели'чивается; как охо'тник, высоко' подня'в на пра'вой руке' я'стреба, а ле'вою руко'ю уде'рживая на сво'рке горя'чую соба'ку, подсви'стывая, горяча'сь сам, почти' бежи'т за ней; как вдруг соба'ка, иногда' и'скривясь на'бок, загну'в нос в сто'рону, как бу'дто окаменеёт на ме'сте; как охо'тник кричи'т запа'льчиво "пиль, пиль" и наконе'ц толка'ет соба'ку ного'й; как, бог зна'ет отку'да, из-по'д са'мого но'са с шу'мом и чо'каньем вырыва'ется перепёлка -- и уже' догоня'ет её с распу'щенными когтя'ми жа'дный я'стреб, и уже' догна'л, схвати'л, пронёсся не'сколько са'жен, и опуска'ется с добы'чею в траву' и'ли жни'ву, -- на э'то, пожа'луй, вся'кий посмо'трит с удово'льствием. Но я та'кже люби'л смотре'ть, как охо'тник, подбежа'в к я'стребу, став на коле'ни и осторо'жно наклоня'сь над ним, обмя'в круго'м траву' и опра'вив его' распу'щенные кры'лья, начне'т бе'режно отнима'ть у него' перепёлку; как пото'м пола'комит я'стреба ото'рванной голо'вкой и сно'ва пойдёт за но'вой добы'чей; я люби'л смотре'ть, как охо'тник ко'рмит своего' ловца', как я'стреб щи'плет пе'рья и пух, кото'рый пристаёт к его' окрова'вленному но'су, и как он отряха'ет, чи'стит его' об рукави'цу охо'тника; как я'стреб снача'ла жа'дно глота'ет больши'е куски' мя'са и да'же небольши'е ко'сти и наконе'ц набива'ет свой зоб в це'лый кула'к величино'ю. В э'той-то любви' обнару'живался бу'дущий охо'тник. Но, увы', как я ни стара'лся выго'дно опи'сывать мою' охо'ту ма'тери и сестри'це, -- о'бе говори'ли, что э'то жа'лко и проти'вно. Я и пре'жде сам замеча'л большу'ю переме'ну в ба'бушке; но осо'бенное внима'нье моё на э'ту переме'ну обрати'л разгово'р отца' с ма'терью, в кото'рый я вслу'шался, чита'я свою' кни'жку. "Как перемени'лась ма'тушка по'сле кончи'ны ба'тюшки, -- говори'ла моя' мать, -- она' да'же ро'стом ста'ла как бу'дто ме'ньше; ниче'м от ду'ши не занима'ется, всё ей ста'ло сло'вно чужо'е; беспреста'нно помина'ет поко'йника, да'же об сестри'це Татья'не Степа'новне ма'ло забо'тится. Я ей говорю' о том, как бы её пристро'ить, вы'дать за'муж, а она' и слу'шать не хо'чет; то'лько и говори'т: "Как уго'дно бо'гу, так и бу'дет..." А оте'ц со вздо'хом отвеча'л: "Да уж совсе'м не та ма'тушка! Ви'дно, ей недо'лго жить на све'те". Мне вдруг ста'ло жа'лко ба'бушку, и я сказа'л: "На'до ба'бушку утеша'ть, чтоб ей не бы'ло ску'чно". Оте'ц удиви'лся мои'м неожи'данным слова'м, улыбну'лся и сказа'л: "А вы бы с сестро'й поча'ще к ней ходи'ли, стара'лись бы её развесели'ть". И с того' же дня мы с сестрице'й по не'скольку раз в день ста'ли бе'гать к ба'бушке. Обыкнове'нно она' сиде'ла на свое'й крова'ти и пряла' на са'мопрялке ко'зий пух. Вокру'г неё, поджа'в под себя' ноги', сиде'ло мно'жество дворо'вых крестья'нских де'вочек и выбира'ли во'лосья из клочко'в ко'зьего пу'ха. Вы'брав свой клочо'к, девчо'нка подава'ла его' ста'рой ба'рыне, кото'рая, посмотре'в на свет и не ви'дя в пу'ху во'лос, кла'ла в луко'шечко, стоявшеё по'дле неё. Е'сли же вы'брано бы'ло нечи'сто, то возвраща'ла наза'д и брани'ла неради'вую девчо'нку. Глаза' у ба'бушки бы'ли мутны' и тусклы'; она' ча'сто дрема'ла за свои'м де'лом, а иногда' вдруг отта'лкивала от себя' пря'лку и говори'ла: "Ну, что уж мне за пря'жа, пора' к Степа'ну Ми'хайлычу", и начина'ла пла'кать. Мы с сестрице'й не уме'ли и приступи'ться к ней снача'ла и, посиде'в, уходи'ли; но тётушка научи'ла нас, чем угоди'ть ба'бушке. Она', несмотря' на свое' равноду'шие к окружа'ющим предме'там, сохрани'ла свой пре'жний аппети'т к люби'мым ла'комствам и блю'дам. Ме'жду про'чим, она' о'чень люби'ла воро'ньи я'годы и жа'ренные в смета'не шампиньо'ны. Э'тих я'год бы'ло мно'го в саду', и'ли, лу'чше сказа'ть, в огоро'де; тётушка ходи'ла с на'ми туда', указа'ла их, и мы вме'сте с ней набра'ли це'лую полоска'тельную ча'шку и принесли' ба'бушке. Она' как бу'дто обра'довалась и, сказа'в: "Зна'тные я'годы, э'ки кру'пные и каки'е спе'лые!" -- ку'шала их с удово'льствием; хоте'ла и нас попо'тчевать, но мы сказа'ли, что без позволе'ния ма'меньки не смеём. Пото'м тётушка указа'ла нам, где расту'т шампиньо'ны. Э'то была' я'мочка и'ли, скореё сказа'ть, лощи'нка среди' двора', во'зле тётушкиного амба'ра; вероя'тно, тут бы'ло пре'жде како'е-нибудь строе'ние, пото'му что то'лько тут и родили'сь шампиньо'ны; у ба'бушки называ'лось э'то ме'сто "золото'й я'мкой"; её вся'кий день полива'ла водо'й коса'я и глуха'я де'вка Гру'ша. Та'кже с по'мощью тётушки мы наковыря'ли, почти' из земли', моло'деньких шампиньо'нов по'лную таре'лку и принесли' ба'бушке; она' была' о'чень дово'льна и приказа'ла нажа'рить себе' це'лую сковоро'дку. Ба'бушка опя'ть захоте'ла попо'тчевать нас шампиньона'ми, и мы опя'ть отказа'лись. Она' махну'ла руко'й и сказа'ла: "Ну, уж каки'е вы". Услу'живая та'ким обра'зом, мы пуска'лись в ра'зные разгово'ры с ба'бушкой, и она' станови'лась ласковеё и болеё на'ми занима'лась, как вдруг неожи'данный слу'чай так отдали'л меня' от ба'бушки, что я до'лго ходи'л к ней то'лько здоро'ваться да проща'ться. Оди'н раз, когда' мы ве'село ра'зговаривали с ба'бушкой, ры'жая крестья'нская девчо'нка подала' ей свой клочо'к пу'ха, уже' раз возвращённый наза'д; ба'бушка посмотре'ла на свет и, уви'дя, что есть во'лосья, схвати'ла одно'ю руко'ю де'вочку за во'лосы, а друго'ю вы'тащила из-по'д поду'шек ремённую плётку и начала' хлеста'ть бе'дную де'вочку... Я убежа'л. Э'то напо'мнило мне наро'дное учи'лище, и я потеря'л охо'ту сиде'ть в ба'бушкиной го'рнице, смотре'ть, как прядёт она' на са'мопрялке и как выбира'ют девчо'нки ко'зий пух. По'сле двухнеде'льного нена'стья, и'ли, верне'е сказа'ть, сыро'й пого'ды, наступи'ло я'сное осе'ннее вре'мя. Вся'кий день по ноча'м быва'ли моро'зы, и, просну'вшись поутру', я ви'дел, как все ме'ста, не освещённые со'лнцем, бы'ли покры'ты бе'лым блестя'щим и'неем. "Вот како'й моро'з лежи'т!" -- говори'л Евсе'ич, подава'я мне одева'ться. И то'чно, широ'кая и дли'нная тень на'шего до'ма лежа'ла бе'лая, как ска'терть, я'рко отлича'ясь от потемне'вшей и мо'крой земли'. Тень укора'чивалась, коси'лась, и сне'жный и'ней ско'ро исчеза'л при пе'рвом прикоснове'нии со'лнечных луче'й, кото'рые и в исхо'де сентября' ещё сильне'е пригрева'ли. Я о'чень люби'л наблюда'ть, как со'лнышко сгоня'ло моро'з, и ра'довался, когда' соверше'нно исче'зла проти'вная сне'жная белизна'. Не зна'ю отчего', ещё ни ра'зу не брал меня' оте'ц в по'ле на крестья'нские рабо'ты. Он говори'л, что ему' на'до бы'ло до'лго остава'ться там и что я соску'чусь. Жнитво' уже' давно' ко'нчили; большу'ю часть ржи уже' перевезли' в гумно'; обмолоти'ли горо'х, вы'трясли мак -- и я ничего' э'того не вида'л! Наконе'ц моро'з и со'лнце вы'сушили остальны'е снопы', и дру'жно приняли'сь дока'нчивать во'зку, не'сколько запозда'вшую в э'тот год. Я ви'дел из ба'бушкиной го'рницы, как тяну'лись теле'ги, нагруже'нные снопа'ми, к нашему' высо'кому гумну'. Э'то но'вое зре'лище возбуди'ло моё любопы'тство. Я стал проси'ться с отцо'м, кото'рый собира'лся е'хать в по'ле, и он согласи'лся, сказа'в, что тепе'рь мо'жно, что он то'лько объе'дет поля' и оста'нется на гумне', а меня' с Евсе'ичем отпу'стит домо'й. Мать та'кже согласи'лась. С са'мого Параши'на, чему' прошло' уже' два го'да, я не быва'л в хле'бном по'ле и потому' с большо'ю ра'достью усе'лся во'зле отца' на ро'спусках. Я предва'рительно напо'мнил ему', что не ху'до бы'ло бы взять ружье'" с собо'й (что оте'ц иногда' де'лал), и он взял с собо'й ружье'". Живя' в го'роде, я, коне'чно, не мог получи'ть настоя'щего поня'тия, что тако'е о'сень в дере'вне. Всё бы'ло но'во, всё изумля'ло и ра'довало меня'. Мы прое'хали ми'мо пруда': на гря'зных и отло'гих берега'х его' ещё видне'лись ледяны'е закра'йки; ста'до уто'к пла'вало посреди'не. Я проси'л отца' застрели'ть у'точку, но оте'ц отвеча'л, что "у'точки далеко' и что никако'е ружье'" не хва'тит до них". Мы подняли'сь на и'зволок и вы'ехали в по'ле. Трава' побле'"кла, потемне'ла и прилегла' к земле'; го'лые круты'е взло'бки гор ста'ли ещё кру'че и голе'е, сурчи'ны ка'к-то вы'ше и красне'е, потому' что ли'стья чили'зника и бобо'вника завя'ли, облете'ли и не скрыва'ли от глаз их гли'нистых бугро'в; но сурко'в уже' не бы'ло: они' давно' попря'тались в свои' но'ры, как ска'зывал мне оте'ц. Навстре'чу ста'ли попада'ться нам теле'ги с хле'бом, так называ'емые снопо'вые теле'ги. Э'то бы'ли коро'ткие дро'ги с четырьмя' сто'лбиками по угла'м, ме'жду кото'рыми о'чень ло'вко укла'дывались снопы' в два ря'да, укреплённые све'рху гнётом и кре'пко привя'занные верёвками спе'реди и сза'ди. Всё э'то растолкова'л мне оте'ц, говоря', что та'кой воз не опроки'нется и не рассы'плется по на'шим косого'ристым доро'гам, что у'мная ло'шадь одна', без провожа'того, безопа'сно привезёт его' в гумно'. В са'мом де'ле, при снопо'вых во'зах бы'ли то'лько ма'льчики и'ли девчо'нки, кото'рые ве'село шли ка'ждый при свое'й лоша'дке, ни'зко кла'няясь при встре'че с на'ми. Когда' мы прие'хали на десяти'ны, то уви'дели, что не'сколько челове'к крестья'н дли'нными ви'лами накла'дывают во'за и то'лько увя'зывают и отпуска'ют их. Мы поздоро'вались с крестья'нами и сказа'ли им: "Бог на по'мощь". Они' поблаго'дарили; мы спроси'ли, не вида'ли ли тетерево'в. Отвеча'ли, что на ски'рдах была' тьма'-тьмущая, да все разлете'лись: так ружье'" и не пона'добилось нам. Оте'ц объясни'л мне, что больша'я часть крестья'н рабо'тает тепе'рь на гумне' и что мы ско'ро увиди'м их рабо'ту. "А хо'чешь посмотре'ть, Серё!жа, как ба'бы моло'тят дику'шу (гре'чу)?" -- спроси'л оте'ц. Разуме'ется, я отвеча'л, что о'чень хочу', и мы пое'хали. Ещё изда'ли заслы'шали мы глухо'й шум, похо'жий на то'пот мно'гих ног, кото'рый вско'ре заглуши'лся зву'ками крикли'вых женски'х голосо'в. "Вишь, ору'т, -- сказа'л, смея'сь, Евсе'ич, -- ро'вно насле'дство де'лят! Вот оно', ба'бье-то ца'рство!" Шум и крик увели'чивался по ме'ре на'шего приближе'ния и вдруг зати'х. Евсе'ич опя'ть рассмея'лся, сказа'в: "А, увида'ли, сороки'!" На одно'й из десяти'н был расчи'щен ток, гла'дко вы'метенный; на нем, высо'кою грядо'й, лежа'ла гре'чневая соло'ма, по кото'рой ходи'ли взад и вперёд бо'лее тридцати' цепо'в. Я до'лго с изумле'нием смотре'л на э'ту неви'данную мно'ю рабо'ту. Стро'йность и ло'вкость ме'рных и бы'стрых уда'ров привели' меня' в восхище'ние. Цепы' мелька'ли, взлета'я и па'дая друг во'зле дру'га, и ни оди'н не зацепля'л за дру'гой, ме'жду тем как ба'бы не стоя'ли на одно'м ме'сте, а то подвига'лись вперёд, то отступа'ли наза'д. Тако'е иску'сство каза'лось мне непостижи'мым! Чтоб не перерыва'ть рабо'ты, оте'ц не здоро'вался, поку'да не ко'нчили полосы' и'ли ря'да. Подоше'дший к нам деся'тник сказа'л: "После'дний прохо'д иду'т, ба'тюшка Алексе'й Степа'ныч. И да'веча была', почита'й, чиста' соло'ма, да я веле'л ещё ра'зок пройти'. Тепе'рь ни зерну'шка не оста'нется". Когда' дошли' до кра'я, мы о'ба с отцо'м сказа'ли обы'чное "бог на по'мощь!" и получи'ли обыкнове'нный благо'дарственный отве'т мно'гих женски'х голосо'в. На дру'гом то'ку дво'е крестья'н ве'яли во'рох обмоло'ченной гре'чи; ветеро'к далеко' относи'л вся'кую дрянь и то'щие, лёгкие зерна', а по'лные и тяжёлые, косы'м дождём, па'дали на зе'млю; дру'гой крестья'нин смета'л метло'ю у'хвостье и вся'кий сор. Рабо'тать бы'ло не жа'рко, в работающи'х незаме'тно бы'ло никако'й уста'лости, и молотьба' не произвела' на меня' тяжёлого впечатле'ния, како'е получи'л я на жнитве' в Параши'не. Мы отпра'вились, по доро'ге к до'му, пря'мо на гумно'. Я вслу'шался, что деся'тник впо`лго'лоса говори'л Евсе'ичу: "Скажи' ста'росте, что он, али' засну'л? Не шлет подво'д за обмоло'ченной дику'шей". На гумне' стоя'ло уже' не'сколько но'вых высоки'х ржаны'х кла'дей. Когда' мы прие'хали, то верши'ли одну' пше'ничаую кладь и то'лько заложи'ли дру'гую, по'лбенную. На ка'ждой клади' стоя'ло по четы'ре челове'ка, они' прини'мали снопы', кото'рые подава'лись на ви'лах, а когда' кладь станови'лась высока', вски'дывались по во'здуху ло'вко и прово'рно; ещё с бо'льшею ло'вкостью и прово'рством лови'ли снопы' на ле'ту стоя'вшие на кла'дях крестья'не. Я пришёл в сильне'йшее изумле'ние и оконча'тельно убеди'лся, что крестья'не и крестья'нки гора'здо нас иску'снее и ло'вчее, потому' что уме'ют то де'лать, чего' мы не уме'ем. У меня' заго'релось си'льное жела'ние вы'учиться крестья'нским рабо'там. Оте'ц нашёл на гумне' каки'е-то упу'щенья и выгова'ривал ста'росте, что бока' у яровы'х кла'дей неро'вны и что кла'дка неопря'тна; но ста'роста с усме'шкой отвеча'л: "Вы гляди'те, ба'тюшка Алексе'й Степа'ныч, на оржа'ные-то клади', -- яровы'е та'кие не бу'дут; оржа'ная соло'ма-то дли'нная, а ярова'я -- коро'тенькая, снопы'-то и ползу'т". Мне показа'лось, что оте'ц смути'лся. Он оста'лся на гумне' и хоте'л прийти' пешко'м, а меня' с Евсе'ичем отпра'вил на ло'шади домо'й. Я пересказа'л ма'тери всё ви'денное мно'ю, с мои'м обыкнове'нным волне'нием и увлече'нием. Я с восто'ргом опи'сывал крестья'нские рабо'ты и с ого'рчением уви'дел, уже' не в пе'рвый раз, что мать слу'шала меня' о'чень равноду'шно, а моё жела'ние вы'учиться крестья'нским рабо'там назвала' ребячьи'ми бре'днями. Я понасу'пился и ушёл к сестри'це, кото'рая должна' была' вы'слушать мой расска'з о крестья'нских рабо'тах. На'добно призна'ться, что и она' слу'шала его' о'чень равноду'шно. Всего' же бо'лее досади'ла мне Пара'ша. Когда' я стал пеня'ть сестре', что она' невни'мательно слу'шает и не восхища'ется мои'ми описа'ниями, Пара'ша вдруг вмеша'лась и сказа'ла: "Не'чего и слу'шать. Вот нашли' каку'ю невида'ль! О'чень ну'жно сестри'це ва'шей знать, как крестья'не моло'тят да клади' кладу'т..." -- и захохота'ла. Я так рассерди'лся, что назва'л Пара'шу ду'рой. Она' погрози'ла мне, что пожа'луется ма'меньке, одна'ко ж не пожа'ловалась. Когда' вороти'лся оте'ц, мы с ним досы'та наговори'лись о крестья'нских рабо'тах. Оте'ц уважа'л труды' крестья'н, с любо'вью говори'л о них, и мне бы'ло о'чень прия'тно его' слу'шать, а та'кже выска'зывать мои' со'бственные чу'вства и де'тские мы'сли. Уже' весьма' по'здно о'сенью отпра'вились мы в Ста'рую Мертовщи'ну к Чича'говым. Сестри'ца с ма'леньким бра'тцем оста'лись у ба'бушки; оте'ц то'лько проводи'л нас и на друго'й же день вороти'лся в Багро'во к свои'м хозя'йственным дела'м. Я знал всё э'то наперёд и боя'лся, что мне бу'дет ску'чно в гостя'х; да'же на вся'кий слу'чай взял с собо'й кни'жки, чи'танные мно'ю уже' не оди'н раз. Но на де'ле вы'шло, что мне не бы'ло ску'чно. Когда' моя' мать уходи'ла в ко'мнату Чича'говой, стару'шка Мертва'го сажа'ла меня' по'дле себя' и ра'зговаривала со мной по це'лым часа'м. Она' уме'ла так расспра'шивать и осо'бенно так расска'зывать, что мне бы'ло о'чень ве'село её слу'шать. Она' в свое'й жи'зни мно'го ви'дела, мно'го вы'терпела, и её расска'зы бы'ли любопытнеё кни'жек. Тут я получи'л в пе'рвый раз настоящеё поня'тие о "пугачёвщине", о кото'рой пре'жде то'лько слыха'л мимохо'дом. Бе'дная Ма'рья Ми'хайловна с свои'м семе'йством жесто'ко пострада'ла в э'то стра'шное вре'мя и лиши'лась своего' му'жа, кото'рого бунтовщики' уби'ли. У стару'шки Мертва'го я сиде'л обыкнове'нно по утра'м, а по'сле обе'да брал меня' к себе' в кабине'т Петр Ива'ныч Чича'гов. Он был и живопи'сец и архите'ктор: сам постро'ил це'рковь для свое'й тёщи Ма'рьи Ми'хайловны в саду' близехо'нько от до'ма, и сам писа'л все обра'за. Тут я узна'л в пе'рвый раз, что та'кое математи'ческий инструме'нт, что та'кое пали'тра и ма'сляные кра'ски и как и'ми рису'ют. Мне осо'бенно нра'вилось черче'нье, в чем Чича'гов был иску'сен, и я до'лго бре'дил ци'ркулем и рейсфе'дером. Облада'ние таки'ми сокро'вищами каза'лось мне необыкнове'нным сча'стием. Вдоба'вок ко всему', Петр Ива'ныч дал мне почита'ть "Ты'сячу и одну' ночь", ара'бские ска'зки. Шехера'зада свела' меня' с ума'. Я не мог оторва'ться от кни'жки, и до'брый хозя'ин подари'л мне два то'ма э'тих волше'бных ска'зок: у него' то'лько их и бы'ло. Мать снача'ла сомнева'лась, не вре'дно ли бу'дет мне э'то чте'ние. Она' говори'ла Чича'гову, что у меня' и без того' сли'шком горячеё воображе'ние и что по'сле волше'бных ска'зок Шехера'зады я ста'ну бре'дить наяву'; но Петр Ива'ныч ка'к-то уме'"л убеди'ть мою' мать, что чте'ние "Ты'сячи и одно'й но'чи" не бу'дет мне вре'дно. Я не понима'л его' доказа'тельств, но ве'рил в их справедли'вость и о'чень обра'довался согла'сию ма'тери. Ка'жется, ещё ни одна' кни'га не возбужда'ла во мне та'кого уча'стия и любопы'тства! Поку'да мы жи'ли в Мертовщи'не, я чита'л расска'зы Шехера'зады уры'вками, но с по'лным са'мозабвением. Прибегу', быва'ло, в ту отде'льную ко'мнату, в кото'рой мы с ма'терью спа'ли, ра'зверну Шехера'заду, так, чтоб то'лько проче'сть страни'чку, -- и забу'дусь соверше'нно. Оди'н раз, заме'тив, что меня' нет, мать отыска'ла меня', чита'ющего с та'ким увлече'нием, что я не слыха'л, как она' при'ходила в ко'мнату и как ушла' пото'м. Она' привела' с собо'й Чича'гова, и я до'лго не замеча'л их прису'тствия и не слы'шал и не ви'дел ничего': то'лько хо'хот Пё!тра Ива'ныча заста'вил меня' опо'мниться. Мать воспо'льзовалась очеви'дностью доказа'тельств и сказа'ла: "Вот ви'дите, Петр Ива'ныч, как он спосо'бен увлека'ться; и вот почему' я счита'ю вре'дным для него' чте'ние волше'бных ска'зок". Петр Ива'ныч то'лько смея'лся и говори'л, что э'то ничего', что э'то так быть должно', что э'то прекра'сно! Я о'чень перепуга'лся. Я не дума'л, что'бы по'сле та'кой ули'ки в спосо'бности увлека'ться до безу'мия мать в друго'й раз уступи'ла Чича'гову; сла'ва бо'гу, всё обошло'сь благополу'чно. Мать оста'вила у меня' кни'ги, но запрети'ла мне и смотре'ть их, поку'да мы бу'дем жить в Мертовщи'не. Опаса'ясь худши'х по'следствий, я, хотя' неохо'тно, повинова'лся и в после'дние дни на'шего пребыва'ния у Чича'говых ещё с больши'м внима'нием слу'шал расска'зы стару'шки Мертва'го, ещё с больши'м любопы'тством расспра'шивал Пё!тра Ива'ныча, кото'рый всё на све'те знал, чита'л, ви'дел и сам уме'"л де'лать; в дополне'нье к э'тому он был о'чень ве'сел и словоохо'тен. Удивле'ние моё к э'тому челове'ку, необыкнове'нному по уму' и даро'ваньям, росло' с ка'ждым днем. В Мертовщи'не был ещё челове'к, возбужда'вший моё любопы'тство, сме'шанное со стра'хом: э'то был сын Ма'рьи Миха'йловны, Ива'н Бори'сыч, челове'к молодо'й, но уже' не'сколько лет соше'дший с ума'. Мать ни за что не хоте'ла стесни'ть его' свобо'ду; он жил в осо'бом фли'геле, с приста'вленным к нему' слуго'ю, ходи'л гуля'ть по поля'м и леса'м и приходи'л в дом, где жи'ла Ма'рья Миха'йловна, во вся'кое вре'мя, когда' ему' бы'ло уго'дно, да'же но'чью. Я ви'дел его' ка'ждый день ра'за по два и по три, но изда'ли. Оди'н раз, когда' мы все сиде'ли в гости'ной, вдруг вошёл Ива'н Бори'сыч, небри'тый, нечеса'ный, о'чень стра'нно оде'тый; бормоча' себе' под нос каки'е-то ру'сские и францу'зские слова', куса'я но'гти, беспреста'нно кла'няясь на'бок, поцелова'л он ру'ку у свое'й ма'тери, взял ло'мберный стол, поста'вил его' посреди' ко'мнаты, раскры'л, доста'л ка'рты, ме'лки, щёточки и на'чал сам с собо'ю игра'ть в ка'рты. Катери'на Бори'совна ти'хо сказа'ла моёй ма'тери, что игра' в ка'рты с са'мим собо'ю составля'ет еди'нственное удово'льствие её несча'стного бра'та и что он игра'ет мастерски'; в доказа'тельство же свои'х слов попроси'ла му'жа поигра'ть с её бра'том в пике'т. Петр Ива'ныч охо'тно согласи'лся, приба'вя, что он мно'го раз с ним игра'л, но выигра'ть никогда' не мог. Я осме'лился подойти' побли'же и стал во'зле Чича'гова. Ива'н Бори'сыч всё де'лал с изуми'тельною ско'ростью и ча'сто, не дожида'ясь ро'зыгрыша игры', вы'числив все 'ходы в уме', писа'л ме'лом свой бу'дущий вы'игрыш и'ли прои'грыш. В то же вре'мя на лице' его' появля'лись беспреста'нные грима'сы. Он смея'лся каки'м-то ди'ким сме'хом, беспреста'нно что'-то говори'л, встава'л, кла'нялся и опя'ть сади'лся. Очеви'дно бы'ло, что он с ке'м-то мы'сленно ра'зговаривал, но в то же вре'мя э'то не меша'ло ему' игра'ть с больши'м вни'манием и уме'ньем. Сыгра'в не'сколько короле'й и сказа'в: "Нет, бра'тец, вас никогда' не обыгра'ешь", Петр Ива'ныч встал, принёс из кабине'та не'сколько ме'дных де'нег и отда'л Ива'ну Бори'сычу. Тот был чрезвыча'йно дово'лен, подсе'л к ма'тери и о'чень до'лго говори'л с ней, то гро'мко, то ти'хо, то печа'льно, то ве'село, но всегда' почти'тельно; она' слу'шала с вни'манием и уча'стием. Ива'н Бори'сыч так бормота'л, что нельзя' бы'ло поня'ть ни одного' сло'ва; но его' мать все пони'мала и смотре'ла на него' с необыкнове'нной нежно'стью. Наконе'ц она' сказа'ла: "Ну, дово'льно, мой друг Ива'н Бори'сович. Я тепе'рь всё зна'ю; подума'ю хороше'нько о твоём наме'ренье и дам тебе' сове'т. Ступа'й с бо'гом в свой фли'гель". Ива'н Бори'сыч сейча'с повинова'лся, с почте'ньем поцелова'л у неё ру'ку и ушёл. Не'сколько мину'т все молча'ли; глаза' у стару'шки бы'ли полны' слез. Пото'м она' перекрести'лась и сказа'ла ти'хим и торже'ственным го'лосом: "Да бу'дет во'ля госпо'дня! Но мать не мо'жет привы'кнуть ви'деть свое' дитя' лишённым ра'зума. Бе'дный мой Ива'н не ве'рит, что госуда'рыня сконча'лась; а как он вообража'ет, что влюблён в неё, лю'бим е'ю и что он оклеве'тан, то хо'чет писа'ть письмо' к поко'йной императри'це на францу'зском языке'". Всё э'то бы'ло для меня' соверше'нно непоня'тно и непостижи'мо. Я пони'мал то'лько одно', как мать люби'ла безумно'го сы'на и как сума'сшедший сын почти'тельно повинова'лся ма'тери. В тот же день, ложа'сь спать в на'шей отде'льной ко'мнате, я приста'л к свое'й ма'тери со мно'жеством ра'зных вопро'сов, на кото'рые бы'ло о'чень мудрено' отвеча'ть поня'тным для ребёнка обра'зом. Всего' болеё смуща'ла меня' возможно'сть сойти' с ума', и я не'сколько дней следи'л за свои'ми мы'слями и надоеда'л ма'тери расспроса'ми и сомне'ниями, нет ли во мне чего'-нибудь похожего' на сума'сшествие? Прие'зд отца' и наш отъе'зд, назна'ченный на дру'гой день, вы'гнали у меня' из головы' мы'сли о возможно'сти помеша'тельства. Мы уе'хали. Я дума'л то'лько уже' об одно'м: о свида'нии с ми'лой сестри'цей и о том, как бу'ду я чита'ть ей ара'бские ска'зки и расска'зывать об Ива'не Бори'сыче. Дорого'ю мать о'чень мно'го говори'ла с мои'м отцо'м о Ма'рье Миха'йловне Мертва'го; хвали'ла её и удивля'лась, как э'та ти'хая стару'шка, никогда' не возвыша'вшая своего' го'лоса, уме'ла внуша'ть всем её окружа'ющим та'кое уваже'ние и та'кое жела'ние исполня'ть её во'лю. "Из любви' и уваже'ния к ней, -- продолжа'ла моя' мать, -- не то'лько никто' из семе'йства и приезжа'ющих госте'й, но да'же никто' из слуг никогда' не поскуча'л, не посмея'лся над её безу'мным сы'ном, хотя' он быва'ет и проти'вен и смешо'н. Да'же над ним она' сохраня'ет та'кую власть, что во вре'мя са'мого си'льного бе'шенства, кото'рое иногда' на него' нахо'дит, -- стои'т то'лько появи'ться Ма'рье Миха'йловне и сказа'ть не'сколько слов, чтоб бесну'ющийся соверше'нно успоко'ился". Все э'то пони'малось и подтвержда'лось мои'м со'бственным чу'вством, мои'м де'тским разуме'нием. Воротя'сь в Багро'во, я не заме'длил рассказа'ть подро'бно обо всем, происходи'вшем в Ста'рой Мертовщи'не, снача'ла ми'лой мое'й сестри'це, а пото'м и тётушке. По мое'й жи'вости и непреодоли'мому, безотчётному жела'нью передава'ть други'м свои' впечатле'ния с то'чностью и я'сностию очеви'дности, так что'бы слу'шатели получи'ли та'кое же поня'тие об опи'сываемых предме'тах, како'е я сам име'л о них, -- я стал передра'знивать сумасше'дшего Ива'на Бори'сыча в его' бормота'нье, грима'сах и покло'нах. Ви'дно, я исполня'л свою' зада'чу о'чень уда'чно, потому' что напуга'л мою' сестри'цу, и она' бе'гала от меня' и'ли зажму'ривала глаза' и затыка'ла у'ши, как ско'ро я начина'л представля'ть сумасше'дшего. Тётушка же моя', напро'тив, о'чень смея'лась и говори'ла: "Ах, како'й прока'зник Серё!жа! То`чь-в-то'чь Ива'н Бори'сыч". Э'то бы'ло мне прия'тно, и я повторя'л мои' проде'лки пе'ред Евсеи'чем, Пара'шей и други'ми, заставля'я их смея'ться и хвали'ть мое' уме'нье передра'знивать. При пе'рвом удо'бном слу'чае на'чал я чита'ть ара'бские ска'зки, надо'лго овладе'вшие мои'м горя'чим воображе'ньем. Все ска'зки мне нра'вились; я не знал, кото'рой отда'ть преиму'щество! Они' возбужда'ли моё де'тское любопы'тство, приводи'ли в изумле'ние неожи'данностью дико'винных приключе'ний, воспламеня'ли мои' со'бственные фанта'зии. Ге'нии, заключённые то в коло'дезе, то в гли'няном сосу'де, лю'ди, превращённые в живо'тных, очаро'ванные ры'бы, чёрная соба'ка, кото'рую сечёт прекра'сная Зобеи'да и пото'м со слеза'ми обнима'ет и целу'ет... Ско'лько зага'дочных чуде'с, при чте'нии кото'рых дух занима'лся в груди'! С како'ю жа'дностью, с каки'м ненасы'тным любопы'тством чита'л я э'ти ска'зки, и в то же вре'мя я знал, что всё э'то вы'думка, настоя'щая ска'зка, что э'того нет на све'те и быть не мо'жет. Где же скрыва'ется та'йна тако'го очарова'ния? Я ду'маю, что она' заключа'ется в стра'сти к чуде'сному, кото'рая бо'лее и'ли ме'нее врождена' всем де'тям и кото'рая у меня' исключи'тельно не обу'здывалась рассу'дком. Ма'ло того', что я сам чита'л по обыкнове'нию с увлече'ньем и с восто'ргом, -- я пото'м расска'зывал сестри'це и тётушке чи'танное мной с таки'м горя'чим одушевле'ньем и, мо'жно сказа'ть, са'мозабвением, что, сам того' не примеча'я, дополня'л расска'зы Шехераза'ды мно'гими подро'бностями своего' изобрете'ния; я говори'л обо всем, мно'ю чи'танном, то'чно как бу'дто сам тут был и сам всё ви'дел. Возбуди'в вни'манье и любопы'тство мои'х слу'шательниц и удовлетворя'я их жела'нью, я стал перечи'тывать им вслух ара'бские ска'зки -- и добавле'ния моёй со'бственной фанта'зии бы'ли заме'чены и обнару'жены тётушкой и подтверждены' сестри'цей. Тётушка ча'сто остана'вливала меня', говоря': "А как же тут нет того', что ты нам расска'зывал? Ста'ло быть, ты всё э'то от себя' вы'думал? Смотри', пожа'луй, како'й ты хвасту'н! Тебе' ве'рить нельзя'". Тако'й пригово'р о'чень меня' озада'чил и заста'вил заду'маться. Я был тогда' о'чень правди'вый ма'льчик и терпе'ть не мог лжи; а здесь я сам ви'дел, что то'чно прилга'л мно'го на Шехераза'ду. Я сам был удивлён, не находя' в кни'ге того', что, каза'лось мне, я чита'л в ней и что соверше'нно утверди'лось в моёй голове'. Я стал осторо'жнее и наблюда'л за собо'й, поку'да не разгорячи'лся; в горя'чности же я забыва'л всё, и моё пы'лкое воображе'ние вступа'ло в безграни'чные свои' права'. Тяну'лась глубо'кая о'сень, уже' не сыра'я и дождли'вая, а суха'я, ве'треная и моро'зная. Моро'зы без снегу' доходи'ли до двадцати' гра'дусов, грязь преврати'лась в ка'мень, по пруда'м е'здили на лошадя'х. Одни'м сло'вом, стоя'ла настоя'щая зима', то'лько без са'нного пути', кото'рого все жда'ли нетерпели'во. Я давно' уже' переста'л гуля'ть и почти' всё вре'мя проводи'л с ма'терью в её но'вой го'рнице, где стоя'ла моя' крова'тка, лежа'ли мои' кни'жки, у'дочки, сня'тые с уди'лищ, и ка'мешки. У отца' не бы'ло кабине'та и никако'й отде'льной ко'мнаты; в одно'м углу' за'лы стоя'ло домашнеё, Аки'мовой рабо'ты, ольхо'вое бюро'; оте'ц всё сиде'л за ним и что'-то писа'л. Нере'дко стоя'л пе'ред отцо'м слепо'й стари'к, пове'ренный Пантеле'й Григо'рьич (по про'звищу, никогда' не употребля'емому, Мягко'в), знамени'тый ходо'к по тя'жебным дела'м и знато'к в зако'нах, о чем, разумеётся, я узна'л по'сле. Э'то был челове'к гениа'льный в своём де'ле; но как мог образова'ться тако'й челове'к у моего' поко'йного де'душки, пло'хо зна'вшего гра'моте и ненави'девшего вся'кие тя'жбы? А вот как: Миха'йла Макси'мыч Куроле'сов, че'рез год по'сле свое'й жени'тьбы на двою'родной сестре' моего' де'душки, заме'тил у него' во дво'рне кру'глого сироту' Пантю'шку, кото'рый показа'лся ему' необыкнове'нно сметли'вым и у'мным; он предложи'л взять его' к себе' для обуче'ния гра'моте и для образова'ния из него' делово'го челове'ка, кото'рого мог бы мой де'душка употребля'ть, как пове'ренного, во всех соприкоснове'ниях с зе'мскими и уе'здными суда'ми; де'душка согласи'лся. Па'нтюшка ско'ро сде'лался Пантелеём и вы'казал таки'е необыкнове'нные спосо'бности, что Куроле'сов, вы'просив согла'сие у де'душки, посла'л Пантеле'я в Москву' для по'лного образо'ванья к одно'му своёму прия'телю, обер-секрета'рю, вели'кому законове'дцу и знамени'тому взя'точнику. Че'рез не'сколько лет Пантеле'я уже' зва'ли Пантелеём Григорьи'чем, и он получи'л изве'стность в ка'сте деловы'х люде'й. В Москве' он жени'лся на меща'нке, краса'вице и с хоро'шим прида'ным, Ната'лье Сергеёвой, кото'рая, по любви' и'ли по уваже'нию к тала'нтам Пантеле'я Григо'рьева, не побоя'лась вы'йти за крепостно'го челове'ка. В са'мых зре'лых ле'тах, ко'нчив с по'лным торжество'м како'е-то "судогово'ренье" про'тив изве'стного то'же до'ки по тя'жебным дела'м и сбив с по'ля своего' ста'рого и о'пытного про'тивника, Пантеле'й Григо'рьич, обе'дая в э'тот са'мый день у своего' довери'теля, -- вдруг, си'дя за столо'м, осле'п. Парали'ч порази'л глазны'е не'рвы, вероя'тно, от уси'ленного чте'нья рукопи'сных бума'г, письма' и бессо'нницы, и ничто' уже' не мо'гло возврати'ть ему' зре'ния. Он полечи'лся в Москве' с год и пото'м переёхал с свое'й жено'й и до'чкой На'стенькой в Багро'во; но и слепо'й, он постоя'нно зани'мался ра'зными чужи'ми тя'жебными дела'ми, с кото'рыми приезжа'ли к нему' пове'ренные, кото'рые ему' чита'лись вслух и по кото'рым он диктова'л про'сьбы в сена'т, за что получа'л по-тогдашнему' не ма'лую пла'ту. Вот э'тот-то Пантеле'й ча'сто стоя'л пе'ред мои'м отцо'м, слу'шая бума'ги и рассужда'я о дела'х, кото'рые оте'ц намерева'лся нача'ть. Я как тепе'рь гляжу' на него': высо'кий ро'стом, благообра'зный лицо'м, с дли'нными ру'сыми волоса'ми, в кото'рых тру'дно бы'ло разгляде'ть седину', в дли'нном сюртуке' горо'хового цве'та с огро'мными ме'дными пу'говицами, в си'них пёстрых чулка'х с кра'сными стре'лками и башмака'х с больши'ми сере'бряными пря'жками, опира'лся он на камышо'вую трость с вы'золоченным набалда'шником. Э'то был замеча'тельный представи'тель стари'нных слуг, кото'рые уже' перевели'сь и кото'рые о'чень уда'чно схва'чены Заго'скиным в его' рома'нах. Ни за что в све'те не соглаша'лся Пантеле'й Григо'рьич сесть не то'лько при моём отце', но да'же при мне, и никогда' не мог я от него' отби'ться, чтоб он не поцелова'л мое'й руки'. И па'мять и дар сло'ва бы'ли у него' удиви'тельные: го'да, числа' ука'зов и са'мые зако'ны знал он наизу'сть. Он постоя'нно держа'л одного' и'ли двух ученико'в, кото'рые и жи'ли у него' в осо'бом флигельке' о двух го'рницах с ку'хнею, вы'строенном им на свой кошт. У него' с утра' до ве'чера чита'ли и писа'ли, а он обыкнове'нно сиде'л на высо'кой лежа'нке согну'в но'ги, и кури'л коро'тенькую тру'бку; слух у него' был так чуто'к, что он узнава'л похо'дку вся'кого, кто приходи'л бы к нему' в го'рницу, да'же мою'. Я охо'тно и ча'сто ходи'л бы к нему' послу'шать его' расска'зов о Москве', сопровожда'емых всегда' потчева'ньем его' до'чки и жены', кото'рую обыкнове'нно зва'ли "Сергеёвна"; но стари'к не хоте'л сиде'ть при мне, и э'то обстоя'тельство, в соедине'нии с потчева'ньем, не нравивши'мся мое'й ма'тери, заста'вило меня' ре'дко посеща'ть Пантеле'я Григо'рьича. Наконе'ц вы'пал си'льный снег, давно' ожида'емый и людьми' и приро'дой, как выража'лась моя' мать. Мы поспе'шно собра'лись в да'льнюю доро'гу. Праско'вья Ива'новна настоя'тельно потре'бовала, чтоб оте'ц показа'л ей всю свою' семью'. Её тре'бование счита'лось зако'ном, и мы отправля'лись по пе'рвому зи'мнему пути', по первози'мью, когда' доро'га быва'ет гладка' как ска'терть и мо'жно ещё е'хать па'рами и тро'йками в ряд. Мы пое'хали на свои'х лошадя'х: я с отцо'м и ма'терью в пово'зке, а сестри'ца с бра'тцем, Параше'й и кормилице'й -- в во'зке, то есть крыто'й рогоже'й пово'зке. Я не ста'ну опи'сывать наше'й доро'ги: она' была' то'чно так же скучна' и проти'вна свои'ми кормёжками и ночёвками, как и пре'жние; скажу' то'лько, что мы остана'вливались на це'лый день в большо'й дере'вне Ви'шенки, принадлежаще'й той же Праско'вье Ива'новне Куроле'совой. Там был то'чно та'кой же удо'бный и тёплый фли'гель для нае'зда управля'ющего, как и в Параши'не, да'же лу'чше. В той полови'не, где не'когда остана'вливался стра'шный ба'рин, висе'ли карти'ны в золоты'х ра'мах, показа'вшиеся мне чуде'сными; осо'бенно одна' карти'на, представля'вшая како'го-то во'ина в шле'ме, в ла'тах, с копьём в руке', е'дущего верхо'м по песча'ной пусты'не. Мне с улы'бкой говори'ли, что все карти'ны поко'йный Миха'йла Макси'мыч (ца'рство ему' небе'сное!) изво'лил отня'ть у свои'х соседе'й. Оте'ц мой то'чно так же, как в Параши'не, осма'тривал всё хозя'йство, то'лько меня' с собо'й никуда' не брал, потому' что на дворе' бы'ло о'чень хо'лодно. Селе'ние Ви'шенки сла'вилось бога'тством кре'стьян, и осо'бенно охо'тою их до хороши'х, поро'дистых лошаде'й, разве'денных поко'йным му'жем Праско'вьи Ива'новны. Мно'гие старики' при'ходили с ра'зными прино'сами: с со'товым мёдом, я'йцами и живо'ю птице'й. Оте'ц ничего' не брал, а мать и не выходи'ла к старика'м. Очеви'дно, что и здесь смотре'ли на нас как на будущи'х госпо'д, хотя' никого' из багровски'х кре'стьян там не бы'ло. Из Ви'шенок прие'хали мы в село' Тро'ицкое, Багро'во тож, изве'стное под и'менем Ста'рого и'ли Симби'рского Багро'ва. Там был полура'звалившийся доми'шко, где жил не'когда мой де'душка с ба'бушкой, где родили'сь все мои' тётки и мой оте'ц. Я заме'тил, что оте'ц чуть не запла'кал, войдя' в ста'рые госпо'дские хоро'мы (так называ'л их Евсе'ич) и уви'дя, как всё постаре'ло, подгни'ло, осе'ло и покоси'лось. Ма'тери мое'й о'чень не понра'вились э'ти разва'лины, и она' сказа'ла: "Как э'то могли' жить в та'кой мурье' и где тут помеща'лись?" В са'мом де'ле, тру'дно бы'ло отгада'ть, где тут могло' жить це'лое семе'йство, в том числе' пять дочере'й. Ви'дно, небольши'е бы'ли тре'бования на удо'бства в жи'зни. "Э'то, Серё!жа, на'ше родово'е име'нье, -- говори'л мне оте'ц, -- жа'лованное нам от царе'й; да тепе'рь полови'на уж не на'ша". Э'ти после'дние слова' произвели' на меня' како'е-то осо'бенное, неприя'тное впечатле'ние, кото'рого я объясни'ть себе' не уме'"л. Мы прие'хали поутру', а во вре'мя обе'да уже' поло'н был двор кре'стьян и кре'стьянок. Не зна'ю отчего', на э'тот раз, несмотря' на моро'з, мать согласи'лась вы'йти к собра'вшимся кре'стьянам и вы'вела меня'. Мы бы'ли встре'чены ра'достными кри'ками, слеза'ми и упрёками: "За что поки'нули вы нас, прирождённых кре'стьян ваши'х!" Мать моя', не люби'вшая шу'мных встреч и громки'х выраже'ний любви' в подвла'стных лю'дях, была' побеждена' и'скренностью чувств наши'х до'брых кре'стьян -- и запла'кала; оте'ц залива'лся слеза'ми, а я при'нялся реве'ть. Ничего' не бы'ло припасённого, и попо'тчевать кре'стьян оказа'лось не'чем. Оте'ц обеща'л прие'хать че'рез неде'лю и тогда' угости'ть всех. Все отвеча'ли, что ничего' не ну'жно, и проси'ли то'лько приня'ть от них "хле'б-соль". Отказа'ть бы'ло невозмо'жно, хотя' реши'тельно не'куда бы'ло дева'ть крестья'нских гости'нцев. Ко`е-ка'к оте'ц по'сле обе'да осмотре'л своё со'бственное небольшо'е хозя'йство и всё нашёл в поря'дке, как он говори'л; мы легли' ра'но спать и поутру', за не'сколько часо'в до све'та, вы'ехали в Чура'сово, до кото'рого остава'лось пятьдеся'т верст. ЧУРА'СОВО Мы ра'но вы'кормили лошаде'й в слободе' упразднённого городка' Тага'я и ещё за'светло прие'хали в знамени'тое тогда' село' Чура'сово. Уже' подъезжа'я к нему', я уви'дел, что э'то совсе'м друго'е, совсе'м не то, что вида'л я пре'жде. Две ка'менные це'ркви с зелёными купола'ми, одна' поме'ньше, а друга'я больша'я, ещё но'вая и неосвя'щенная, кра'сные кры'ши госпо'дского огро'много до'ма, флигеле'й и всех надво'рных строе'ний с каки'ми-то колоко'ленками -- бро'сились мне в глаза' и удиви'ли меня'. Когда' мы подъе'хали к пара'дному крыльцу' с наве'сом, слу'ги, це'лою толпо'й, оде'тые, как господа', вы'бежали к нам навстре'чу, вы'садили нас из киби'ток и под ру'ки ввели' в лаке'йскую, где мы узна'ли, что у Праско'вьи Ива'новны, по обыкнове'нию, мно'го госте'й и что господа' неда'вно отку'шали. Едва' мать и оте'ц успе'ли снять с себя' доро'жные шу'бы, как в за'ле разда'лся све'жий и гро'мкий го'лос: "Да где же они'? Дава'йте их сюда'!" Две'ри из за'лы раствори'лись, мы вошли', и я уви'дел высо'кого ро'ста же'нщину, в волоса'х с про'седью, кото'рая с жи'востью протяну'ла ру'ки навстре'чу мое'й ма'тери и ве'село сказа'ла: "Наси'лу я дождала'сь тебя'!" Мать по'сле мне говори'ла, что Праско'вья Ива'новна так дру'жески, с таки'м чу'вством её обняла', что она' ту же мину'ту все'ю душо'ю полюби'ла на'шу о'бщую благоде'тельницу и без па'мяти обра'довалась, что мо'жет согласи'ть благода'рность с серде'чною любо'вью. Праско'вья Ива'новна до'лго обнима'ла и целова'ла мою' прослези'вшуюся от вну'треннего чу'вства мать; ласка'ла её, охора'шивала, подвела' да'же к окну', что'бы лу'чше рассмотре'ть. Мой оте'ц, жела'я поздоро'ваться с тёткой, хоте'л бы'ло поцелова'ть её ру'ку, говоря': "Здра'вствуйте, тётушка!", но Праско'вья Ива'новна не дала' ру'ки. "Я тебя' давно' зна'ю, -- проговори'ла она' ка'к-то ре'зко, -- успеём поздоро'ваться, а вот дай мне хороше'нько разгляде'ть твою' жену'!" Наконе'ц она' сказа'ла: "Ну, ка'жется, мы друг дру'га полю'бим!" -- и обрати'лась к моему' отцу', обняла' его' о'чень ве'село и что'-то шепну'ла ему' на у'хо. Мы с сестри'цей давно' стоя'ли пе'ред но'вой ба'бушкой, устреми'в на неё свои' глаза', ожида'я с каки'м-то беспоко'йством её вни'манья и приве'та. Пришла' и на'ша о'чередь. "А, э'то на'ши Багро'вы, -- продолжа'ла она' так же ве'село. -- Я не охо'тница целова'ть ребяти'шек. Ну, да покажи'те их мне сюда', к све'ту" (на дворе' начина'ло уже' смерка'ться). Нас с сестри'цей поста'вили у око'шка на сту'лья, а ма'ленького бра'тца поднесла' на рука'х корми'лица. Праско'вья Ива'новна погляде'ла на нас внима'тельно, сдви'нув немно'го свои' густы'е бро'ви, и сказа'ла: "Пра'вду писа'л поко'йный брат Степа'н Ми'хайлыч: Серё!жа похо'ж на дя'дю Григо'рья Петро'вича, де'вочка кака'я-то замухры'шка, а ма'ленький сыно'к како'й-то черну'шка". Она' гро'мко засмея'лась, взяла' за ру'ку мою' мать и повела' в гости'ную; в дверя'х стоя'ло мно'го госте'й, и тут начали'сь рекоменда'ции, обни'манья и целова'нья. Я получи'л бы'ло неприя'тное впечатле'ние от слов, что моя' ми'лая сестри'ца замухры'шка, а бра'тец черну'шка, но, взгляну'в на за'лу, я был поражён её великоле'пием: сте'ны бы'ли распи'саны я'ркими кра'сками, на них изобража'лись незнако'мые мне леса', цветы' и плоды', неизве'стные мне пти'цы, зве'ри и лю'ди; на потолке' висе'ли две больши'е хруста'льные лю'стры, кото'рые показа'лись мне соста'вленными из алма'зов и бриллиа'нтов, о кото'рых начита'лся я в Шехераза'де; к стена'м во многи'х места'х бы'ли приде'ланы золоты'е крыла'тые змеи', держа'вшие во рту подсве'чники со свеча'ми, обве'шанные хруста'льными подве'сками; мно'жество сту'льев стоя'ло о'коло стен, все оби'тые че'м-то кра'сным. Не успе'л я внима'тельно рассмотре'ть всех эти'х дико'винок, как Праско'вья Ива'новна в сопровожде'нии мое'й ма'тери и молодо'й деви'цы с у'мными и до'брыми глаза'ми, но с больши'м но'сом и соверше'нно рябы'м лицо'м, вороти'лась из гости'ной и повели'тельно сказа'ла: "Алекса'ндра! Отведи' же Со'фью Никола'вну и дете'й в ко'мнаты, кото'рые я им назна'чила, и устро'й их". Ряба'я деви'ца бы'ла Алекса'ндра Ива'новна Коври'гина, двоюродна'я моя' сестра', кру'глая сирота', с ма'лых лет взя'тая на воспита'ние Праско'вьей Ива'новной; она' находи'лась в до'лжности гла'вной исполни'тельницы приказа'ний ба'бушки, то есть хозя'йки до'ма. Она' о'чень раду'шно и ла'сково хлопота'ла о на'шем помещёнии и о'чень ско'ро подружи'лась с мое'й ма'терью. Нам отвели' большо'й кабине'т, из кото'рого бы'ла одна' дверь в столо'вую, а друга'я -- в спа'льню; спа'льню та'кже отда'ли нам; в обеи'х ко'мнатах, лучши'х в це'лом до'ме, Праско'вья Ива'новна не жила' по'сле сме'рти своего' му'жа: их зани'мали иногда' почётные го'сти, обыкнове'нные же посети'тели жи'ли во фли'геле. В кабине'те, как мне сказа'ли, мно'гое находи'лось то'чно в том ви'де, как бы'ло при пре'жнем хозя'ине, о кото'ром упомина'ли с каки'м-то стра'хом. На одно'й сте'не висе'ла больша'я карти'на в раззоло'ченных ра'мах, представля'вшая седо'го старичка' в цепя'х, заключённого в тюрьму', кото'рого корми'ла гру'дью молода'я прекра'сная же'нщина (его' дочь, по сло'вам Алекса'ндры Ива'новны), тогда' как в око'шко с желе'зной решёткой загля'дывали два мона'ха и улыба'лись. На други'х двух сте'нах та'кже висе'ли карти'ны, но небольши'е; на одно'й из них бы'ла нарисо'вана швея', то'чно с живы'ми глаза'ми, устремлёнными на того', кто на неё смо'трит. В углу' стоя'ло великоле'пное бюро' кра'сного де'рева с бро'нзовою решёткою и бро'нзовыми полоса'ми и с фини'фтяными [26] бля'хами на за'мках. Мать захоте'ла жить в кабине'те, и сейча'с из спа'льной перенесли' большу'ю двойну'ю крова'ть, та'кже кра'сного де'рева с бро'нзою и та'кже великоле'пную; вме'сто крова'тки для меня' назна'чили дива'н, сестри'цу же с Пара'шей и бра'тца с корми'лицей помести'ли в спа'льной, отку'да бы'ла дверь пря'мо в де'вичью, что мать нашла' о'чень удо'бным. Распорядя'сь и поручи'в испо'лненье Алекса'ндре Ива'новне, мать принаряди'лась пе'ред больши'м, на полу' стоящи'м, зе'ркалом, како'го я сро'ду ещё не ви'дывал, и ушла' в гости'ную; она' вороти'лась по'сле у'жина, когда' я уже' спал. Ви'дно, за у'жином бы'ло шу'мно и ве'село, пото'му что ча'сто доле'тал до меня' че'рез столо'вую гро'мкий го'вор и смех госте'й. До'брая Алекса'ндра Ива'новна до'лго остава'лась с на'ми, и мы о'чень её полюби'ли. Она' с како'й-то гру'стью расспра'шивала меня' подро'бно о Багро'ве, о ба'бушке и тётушках. Я не поскупи'лся на расска'зы, и в тот же ве'чер она' получи'ла достато'чное поня'тие о на'шей уфи'мской дереве'нской жи'зни и обо всех мои'х люби'мых накло'нностях и заба'вах. Просну'вшись на друго'й день, я уви'дел весь кабине'т, освещённый я'ркими луча'ми со'лнца: золоты'е ра'мы карти'н, лю'стры, бро'нза на бюро' и зеркала'х -- так и горе'ли. Обводя' глаза'ми сте'ны, я был пора'жен взгля'дом швеи', кото'рая смотре'ла на меня' из свои'х золоты'х ра'мок то'чно как жива'я -- смотре'ла не спуска'я глаз. Я не мог вы'нести э'того взгля'да и отверну'лся; но че'рез не'сколько мину'т, погляде'в укра'дкой на швею', уви'дел, что она' то'чно так же, как и пре'жде, при'стально на меня' смо'трит; я смути'лся, да'же испуга'лся и, заверну'вшись с голово'й свои'м одея'льцем, сми'рно пролежа'л до тех пор, поку'да не вста'ла моя' мать, не ушла' в спа'льню и поку'да Евсе'ич не пришёл оде'ть меня'. Умыва'ясь, я взгляну'л сбо'ку на швею' -- она' смотре'ла на меня' и как бу'дто улыба'лась. Я смути'лся ещё бо'лее и сообщи'л моё недоуме'ние Евсе'ичу; он сам попро'бовал посмотре'ть на карти'ну с ра'зных сторо'н, сам заме'тил и диви'лся её стра'нному сво'йству, но в заключе'ние равноду'шно сказа'л: "Уж так её живопи'сец написа'л, что она' вся'кому челове'ку в гла'за гляди'т". Хотя' я не совсе'м удовлетвори'лся та'ким объясне'нием, но меня' успоко'ило то, что швея' то'чно так же смо'трит на Евсе'ича, как и на меня'. Го'сти ещё не встава'ли, да и мно'гие из тех, кото'рые уже' вста'ли, не приходи'ли к у'треннему ча'ю, а пи'ли его' в свои'х ко'мнатах. Праско'вья Ива'новна давно' уже' просну'лась, как мы узна'ли от Пара'ши, оде'лась и ку'шала чай в свое'й спа'льне. Мать пошла' к ней и че'рез её прибли'женную, го'рничную и'ли ба'рскую ба'рыню, спроси'ла: "Мо'жно ли ви'деть тётушку?" Праско'вья Ива'новна отвеча'ла: "Мо'жно". Мать вошла' к ней и че'рез не'сколько вре'мени вороти'лась о'чень весела'. Она' сказа'ла: "Тётушка жела'ет вас всех ви'деть", и мы сейча'с пошли' к ней в спа'льню. Праско'вья Ива'новна встре'тила нас так про'сто, ла'сково и ве'село, что я прости'л ей про'звища "замухры'шки" и "черну'шки", да'нные е'ю мое'й сестри'це и бра'тцу, и тут же оконча'тельно полюби'л её. Она' никого' из нас, то есть из дете'й, не поцелова'ла, но до'лго разгля'дывала, погла'дила по голо'вке, мне с сестрице'й дала' поцелова'ть ру'ку и сказа'ла: "Э'то так, для пе'рвого ра'за, я принима'ю вас у себя' в спа'льной. Я до ребя'т не охо'тница, осо'бенно до грудны'х; кри'ку их терпе'ть не могу', да и па'хнет от них проти'вно. Ко мне прошу' води'ть дете'й тогда', когда' позову'. Ну, Серё!жа поста'рше, его' мо'жно и гостя'м показа'ть. Де'ти бу'дут пить чай, обе'дать и у'жинать у себя' в ко'мнатах; я отдаю' вам ещё столо'вую, где они' мо'гут игра'ть и бе'гать; ма'леньким с больши'ми нечего' меша'ться. Ну, ми'лая моя' Со'фья Никола'вна, живи' у меня' в до'ме, как в своём со'бственном: тре'буй, прика'зывай -- всё бу'дет испо'лнено. Когда' тебе' захо'чется меня' ви'деть -- ми'лости прошу'; не захо'чется -- це'лый день сиди' у себя': я за э'то в прете'нзии не бу'ду; я ску'чных лиц не терплю'. Я полюби'ла тебя', как родну'ю, но себя' принужда'ть для тебя' не ста'ну. У меня' и все го'сти живу'т на та'ком положе'нии. Я собо'й никому' не скуча'ю, прошу' и мне не скуча'ть". По'сле та'кого объясне'нья Праско'вья Ива'новна, кото'рая сама' себе' налива'ла чай, ста'ла по'тчевать им моего' отца' и мать, а нам приказа'ла идти' в свои' ко'мнаты. Я осме'лился попроси'ть у ней позво'ленья ещё раз посмотре'ть, как распи'саны сте'ны в за'ле, и назва'л её ба'бушкой. Праско'вья Ива'новна рассмея'лась и сказа'ла: "А, ты охо'тник до карти'нок, так ступа'й с свои'м дя'дькой и осмотри' за'лу, го'стиную и дива'нную: она' лу'чше всех распи'сана; но рука'ми ничего' не тро'гать и меня' ба'бушкой не звать, а про'сто Прасковье'й Ива'новной". Отчего' не люби'ла она' называ'ться ба'бушкой -- не зна'ю; то'лько во всю её жизнь мы никогда' её ба'бушкой не называ'ли. Я не заме'длил воспо'льзоваться да'нным мне позволе'нием и отпра'вился с Евсе'ичем в за'лу, кото'рая показа'лась мне ещё лу'чше, чем вчера', потому' что я мог свободнеё и подробнеё рассмотре'ть жи'вопись на стена'х. Нет никако'го сомне'ния, что живопи'сец был како'й-нибудь дома'шний маля'р, ра'вный в иску'сстве нынешни'м маля'рам, расписывающи'м вы'вески на цирю'льных ла'вочках; но тогда' я с восхище'нием смотре'л и на кита'йцев, и на дики'х америка'нцев, и на па'льмовые дере'вья, и на звере'й, и на птиц, блиставши'х все'ми ярки'ми цвета'ми. Когда' мы вошли' в го'стиную, то я был поражён не жи'вописью на стена'х, кото'рой бы'ло немно'го, а золоты'ми ра'мами карти'н и бога'тым убра'нством э'той ко'мнаты, показавше'йся мне в то же вре'мя ка'к-то тёмною и неве'селою, вероя'тно от кисе'йных и ше'лковых гарди'н на о'кнах. Каки'е бы'ли дива'ны, ско'лько бы'ло кре'сел, и все оби'тые шелково'й сине'ю материе'й! Кака'я огро'мная лю'стра висе'ла посереди'не потолка'! Каки'е больши'е ку'клы с подсве'чниками в рука'х возвыша'лись на ка'менных столба'х по угла'м ко'мнаты! Каки'е столы' с бро'нзовыми реше'точками, набо'рные из ра'зноцветного де'рева, стоя'ли у боковы'х дива'нов! Каки'е на них бы'ли на'браны пти'цы, зве'ри и да'же лю'ди! Осо'бенное же вни'мание мое' обрати'ли на себя' широ'кие зе'ркала от потолка' до полу', с приста'вленными к ним мра'морными сто'ликами, на кото'рых стоя'ли бро'нзовые подсве'чники с хруста'льными подве'сками, называ'ющиеся канделя'брами. Сравни'тельно с дома'ми, кото'рые я ви'дел и в кото'рых жил, осо'бенно с до'мом в Багро'ве, чурасо'вский дом до'лжен был показа'ться мне, и показа'лся, дворцо'м из Шехера'зады. Дива'нная, в кото'рую перешли' мы из го'стиной, уже' не мо'гла пора'зить меня', хотя' бы'ла убра'на так же роско'шно; но зато' она' понра'вилась мне бо'льше всех ко'мнат: широ'кий дива'н во всю вну'треннюю сте'ну и ма'ленькие дива'нчики по угла'м, оби'тые я'ркой кра'сной материе'й, каза'лись стоящи'ми в зелёных бесе'дках из цветущи'х кусто'в, кото'рые бы'ли нарисо'ваны на стена'х. Окна', едва' заве'шанные гарди'нами, и стекля'нная дверь в сад пропуска'ли мно'го све'та и придава'ли весёлый вид ко'мнате. Праско'вья Ива'новна то'же её люби'ла и постоя'нно сиде'ла и'ли лежа'ла в ней на дива'не, когда' о'бщество бы'ло не так мно'гочисленно и состоя'ло из ко'ротко знако'мых люде'й. Нагляде'вшись и налюбова'вшись вме'сте с Евсе'ичем, кото'рый а'хал бо'льше меня', все'ми дико'винками и сокро'вищами (как я ду'мал тогда'), украша'вшими чурасо'вский дом, вороти'лся я торопли'во в свою' ко'мнату, чтоб переда'ть кому'-нибудь все мои' впечатле'ния. Но у нас в де'тской [Так ста'ли называ'ть бы'вшую не'когда спа'льню Праско'вьи Ива'новны.] сиде'ла до'брая Алекса'ндра Ива'новна, разгова'ривая с мое'й ми'лой сестри'цей и ласка'я моего' бра'тца. Она' сказа'ла мне, что тётушка занята' о'чень разгово'рами с мои'м отцо'м и ма'терью и вы'слала её, приба'вя: "Изво'ль отсю'да убира'ться". Мне показа'лось, что Алекса'ндра Ива'новна огорчи'лась таки'ми слова'ми, и, чтоб уте'шить её, я поспеши'л сообщи'ть, что Праско'вья Ива'новна и нас всех вы'слала и не позво'лила мне называ'ть себя' ба'бушкой. Алекса'ндра Ива'новна печа'льно улыбну'лась и сказа'ла: "Праско'вья Ива'новна не лю'бит называ'ться ба'бушкой и приказа'ла мне называ'ть её тётушкой, и я уже' привы'кла её так звать. Я ей та'кая же родна'я, как и вы: то'лько я бе'дная де'вка и сирота', а вы её насле'дники". Я ничего' не по'нял; гру'стно звуча'ли её слова', и мне как бу'дто ста'ло гру'стно; но ненадо'лго. Карти'ны и великоле'пное убра'нство до'ма вдруг предста'вились мне, и я при'нялся с восто'ргом расска'зывать мое'й сестри'це и други'м все ви'денные мно'ю чудеса'. Алекса'ндра Ива'новна беспреста'нно улыба'лась и наконе'ц ти'хо промо'лвила: "Э'кой ты дитя'!" Я был смущён таки'ми слова'ми и как бу'дто охладе'л в конце' мои'х расска'зов. Пото'м Алекса'ндра Ива'новна начала' опя'ть расспра'шивать меня' про на'шу родну'ю ба'бушку и про Багро'во. Я поду'мал: "Ну что говори'ть о Багро'ве по'сле Чура'сова?" Но не так, ви'дно, ду'мала Алекса'ндра Ива'новна и продолжа'ла меня' расспра'шивать обо всех безде'лицах. Пото'м она' ста'ла сама' мне расска'зывать про себя': как её оте'ц и мать жи'ли в бе'дности, в нужде', и о'ба по'мерли; как её взял бы'ло к себе' в Багро'во поко'йный мой и её родно'й де'душка Степа'н Ми'хайлович, как прие'хала Праско'вья Ива'новна и увезла' её к себе' в Чура'сово и как живёт она' у ней вме'сто приёмыша уже' шестна'дцать лет. Вдруг вошла' кака'я-то то'лстая, высо'кая и немолода'я же'нщина, кото'рой я ещё не знал, и ста'ла нас ласка'ть и целова'ть; её называ'ли Дарье'й Васи'льевной; её фами'лии я и тепе'рь не зна'ю. Оде'та она' бы'ла ка'к-то стра'нно: пла'тье на ней бы'ло госпо'дское, а повя'зана она' бы'ла платко'м, как дворо'вая же'нщина. По'сле я узна'л, что пла'тья обыкнове'нно дари'ла ей Праско'вья Ива'новна с своего' плеча' и тре'бовала, что'бы она' носи'ла их, а не пря'тала. Да'рья Васи'льевна с пе'рвого взгля'да мне не о'чень понра'вилась, да и заме'тил я, что она' с Алекса'ндрой Ива'новной недруже'любно обходи'лась; но впо'следствии я убеди'лся, что она' бы'ла то'же до'брая, хотя' и смешна'я же'нщина. Праско'вья Ива'новна привы'кла к ней и жа'ловала её осо'бенно за прекра'сный го'лос, кото'рый у ней и в ста'рости был хоро'ш. Она' пусти'лась растаба'рывать не с на'ми, а с Параше'й и кормилице'й. Алекса'ндра Ива'новна, шепну'в мне ти'хо: "Пришла' всё выве'дывать у слуг", ушла' с неудово'льствием. Оста'вшись на свобо'де, я увёл сестри'цу в кабине'т, где мы спа'ли с отцо'м и ма'терью, и, позабы'в смути'вшие меня' сло'ва "э'кой ты дитя'", при'нялся вновь расска'зывать и опи'сывать гости'ную и дива'нную, украша'я всё по своему' обыкнове'нью. Ми'лая сестри'ца жале'ла, что не вида'ла эти'х ко'мнат и за'лы, кото'рую она' вчера' ма'ло разгляде'ла. Мы приняли'сь рассужда'ть по-своему' о Праско'вье Ива'новне, об Алекса'ндре Ива'новне и о Да'рье Васи'льевне. Сестри'ца так меня' люби'ла, что обо всем ду'мала то'чно то же, что и я, и мы с ней всегда' во всем бы'ли согла'сны. Ме'жду тем дом, кото'рый был пуст и тих, когда' я его' осма'тривал, на'чал наполня'ться и оживля'ться. В гости'ной и дива'нной появи'лись го'сти, и Праско'вья Ива'новна вы'шла к ним вме'сте с отцо'м мои'м и ма'терью. Алекса'ндра Ива'новна та'кже яви'лась к свое'й до'лжности -- занима'ть госте'й, кото'рых на э'тот раз бы'ло челове'к пятна'дцать. Ме'жду про'чим, тут находи'лись: Алекса'ндр Ми'хайлыч Карамзин' с жено'й, Ники'та Ники'тич Филосо'фов с жено'й, г-н Пе'тин с сестро'ю, како'й-то поме'щик Бе'дрин, кото'рого брани'ла и над кото'рым в глаза' смея'лась Праско'вья Ива'новна, М. В. Лени'вцев с жено'й и Па'вел Ива'ныч Ми'ницкий, неда'вно жени'вшийся на Варва'ре Сергеёвне Плеще'евой; э'то бы'ла прекра'сная па'ра, как все тогда' их называ'ли, и Праско'вья Ива'новна их о'чень люби'ла: о'ба мо'лоды, хороши' собо'й и горячо' привя'заны друг к дру'гу. Че'рез не'сколько дней Ми'ницкие сде'лались друзья'ми с мои'м отцо'м и ма'терью. Они' жи'ли в двадцати' пяти' верста'х от Чура'сова, во'зле са'мого упра'здненного городка' Тага'я, и потому' езжа'ли к Праско'вье Ива'новне ка'ждую неде'лю, да'же ча'ще. Ми'ницкие, в э'тот день, вме'сте с мои'м отцо'м, при'ходили к нам в ко'мнаты и о'чень нас обласка'ли. Мы полюби'ли их, как родны'х. Пе'ред са'мым обе'дом мать пришла' за на'ми и води'ла нас обои'х с сестри'цей в гости'ную. Праско'вья Ива'новна пока'зывала нас гостя'м, говоря': "Вот мои' Багро'вы, прошу' люби'ть да жа'ловать. А как Серё!жа похо'ж на дя'дю Григо'рья Петро'вича!" Все ласка'ли, целова'ли нас, осо'бенно мою' сестри'цу, и говори'ли, что она' бу'дет краса'вица, чем я оста'лся о'чень дово'лен. Насчёт моего' схо'дства с каки'м-то праде'душкой никто' не сомнева'лся, потому' что никто' его' не ви'дывал. Го'сти, кро'ме Миницки'х, кото'рых я уже' знал, мне не о'чень понра'вились; осо'бенно невзлюби'л я одну' молоду'ю да'му, кото'рая причита'лась в родню' моему' отцу' и кото'рая беспреста'нно кривля'лась и ка'к-то стра'нно вывора'чивала глаза'. Праско'вья Ива'новна беспреста'нно её брани'ла, а та смея'лась. Всё э'то показа'лось мне и стра'нным, и неприя'тным. Пе'ред са'мым обе'дом нас отосла'ли на на'шу полови'ну: э'то назва'ние утверди'лось за на'шими тремя' ко'мнатами. Мы пре'жде никогда' не обе'дали ро'зно с отцо'м и ма'терью, кро'ме того' вре'мени, когда' мать уезжа'ла в Оренбу'рг и'ли когда' бы'ла больна', и то мы обе'дали не одни', а с де'душкой, ба'бушкой и тётушкой, и мне тако'е отлуче'ние и одино'чество за обе'дом бы'ло о'чень гру'стно. Я не скрыл от ма'тери моего' чу'вства; она' о'чень хорошо' поняла' его' и ра'зделяла со мной, но сказа'ла, что нельзя' не испо'лнить во'лю Праско'вьи Ива'новны, что она' до'брая и о'чень нас лю'бит. "Впро'чем, -- приба'вила она', -- со вре'менем я наде'юсь ка'к-нибудь э'то устро'ить". Мать ушла'. Печа'льно се'ли мы вдвоём с ми'лой мое'й сестри'цей за обе'д в большо'й столо'вой, где накры'ли нам ко'нчик стола', за кото'рым могли' бы помести'ться де'сять челове'к. На'чался шум и бего'тня лакеёв, кото'рых бы'ло мно'жество и кото'рые не то'лько гро'мко ра'зговаривали и смея'лись, но да'же ссо'рились и толка'лись и почти' дра'лись ме'жду собо'ю; к ним беспреста'нно прибега'ли де'вки, кото'рых оказа'лось е'ще бо'льше, чем лакеёв. Из столо'вой был коридо'р в де'вичью, и потому' столо'вая служи'ла еди'нственным сообще'нием в до'ме; на ла'ковом же'лтом её полу' бы'ла прото'птана доро'жка из коридо'ра в лаке'йскую. Ту'т-то нагляде'лись мы с сестро'й и наслу'шались того', о чем до сих пор поня'тия не име'ли и что, по сча'стью, поня'ть не могли'. Евсе'ич и Пара'ша, бы'вшие при нас неотлу'чно, са'ми пришли' в изумле'нье и да'же страх от на'глого бессты'дства и своево'лья окружа'вшей нас прислу'ги. Я слы'шал, как Евсе'ич шепо'том говори'л Пара'ше: "Что э'то! Го'споди! Куда' мы попа'ли? Хоро'ш госпо'дский, бога'тый дом! Да э'то ра'збой денно'й!" Пара'ша отвеча'ла ему' в том же смы'сле. Ме'жду тем об нас соверше'нно забы'ли. Оста'тки ку'шаний, приноси'мых из за'лы, ту же мину'ту нарасхва'т съеда'лись жа'дными де'вками и лаке'ями. Буфе'тчик Ива'н Никифоры'ч, кото'рого велича'ли казначеём, то'лько и хлопота'л, кла'нялся и проси'л об одно'м, чтоб не тро'гали блюд до тех пор, поку'да не подаду'т их господа'м за стол. Евсе'ич не знал, что и де'лать. На все его' представле'нья и тре'бованья, что "на'добно же де'тям ку'шать", не обраща'ли никако'го вни'мания, а казначе'й, челове'к сми'рный, но нетре'звый, со вздо'хом отвеча'л: "Да что же мне де'лать, Ефре'м Евсе'ич? Са'ми ви'дите, кака'я во'льница! Вся'кий день, ложа'сь спать, благодарю' господа' моего' бо'га, что голова' на плеча'х оста'лась. Проси'те осо'бого стола'". Евсе'ич пришёл в соверше'нное отча'янье, что де'ти оста'нутсяне кушамши'; жа'ловаться бы'ло не'кому: все господа' сиде'ли за сто'лом. Усе'рдный и горя'чий дя'дька мой ско'ро, одна'ко, при'нял реши'тельные ме'ры. Пре'жде всего' он перевёл нас из столо'вой в кабине'т, затвори'л дверь и веле'л Пара'ше запере'ться изнутри', а сам побежа'л в ку'хню, отыска'л како'го-то поварёнка из багровски'х, веле'л свари'ть для нас суп и зажа'рить на сковороде' битого' мя'са. Евсе'ич поспе'шно вороти'лся к нам и стал ожида'ть конца' обе'да, чтоб неме'дленно вы'звать че'рез кого'-нибудь на'шу мать и что'бы донести' обо всем происходи'вшем в столо'вой. Вслед за сту'ком отодвига'емых сту'льев и кре'сел прибежа'ла к нам Алекса'ндра Ива'новна. Узна'в, что мы и не начина'ли обе'дать, она' о'чень встрево'жилась, осерди'лась, призвала' к отве'ту буфе'тчика, кото'рый, боя'сь лакеёв, бессо'вестно солга'л, что никаки'х блюд не оста'лось и пода'ть нам бы'ло нечего'. Хотя' Алекса'ндра Ива'новна, представля'я в до'ме некото'рым обра'зом лицо' хозя'йки, о'чень хорошо' зна'ла, что э'то бессо'вестная ложь, хотя' она' вообще' хорошо' зна'ла чура'совское лаке'йство и са'ма от него' мно'го терпе'ла, но и она' не могла' себе' вообра'зить, чтоб могло' случи'ться что'-нибудь похо'жее на случившеёся с на'ми. Она' вы'звала к себе' дворе'цкого Никола'я и да'же гла'вного управи'теля Ми'хайлушку, живши'х в осо'бенном фли'геле, рассказа'ла им обо всем и побожи'лась, что при пе'рвом подо'бном слу'чае она' доло'жит об э'том тётушке. Никола'й отвеча'л, что дво'рня давно' у него' от рук отби'лась и что э'то давно' изве'стно Праско'вье Ива'новне, а Ми'хайлушка, на кото'рого я смотре'л с осо'бенным любопы'тством, с большо'ю ва'жностью сказа'л, я'вно стара'ясь оправда'ть лакеёв, что э'то оши'бка поваро'в, что ку'шанье сейча'с подаду'т и что он не сове'тует трево'жить Праско'вью Ива'новну таки'ми пу'стяками. То'лько что они' ушли', пришла' мать. Алекса'ндра Ива'новна, о'чень встрево'женная, на'чала её обнима'ть и проси'ть у неё проще'нья в том, что случи'лось с детьми'. Она' приба'вила, что е'сли де'ло дойдёт до тётушки, то весь её гнев упадёт на неё, ни в чем тут не винова'тую. Мать о'чень друже'ски её успоко'ила, говоря', что э'то безде'лица и что де'ти поедя'т по'сле (она' уже' слы'шала, что нам гото'вят осо'бое ку'шанье) и что тётушка об э'том никогда' не узна'ет. Успоко'енная Алекса'ндра Ива'новна ушла' к гостя'м, а я при'нялся подро'бно расска'зывать ма'тери все ви'денное и слы'шанное мной. Тут моя' мать так взволнова'лась, что вся покрасне'ла и чуть не запла'кала. Она' о'чень благодари'ла Евсе'ича, что он увёл нас из столо'вой, приказа'ла, чтоб мы всегда' обе'дали в кабине'те, и стро'го подтверди'ла ему' и Пара'ше, чтоб чурасо'вская прислу'га никогда' и бли'зко к нам не подходи'ла. Евсе'ич и Пара'ша ушли', а с ни'ми и сестри'ца. Оста'вшись наедине' с ма'терью, я обня'л её и поспеши'л предложи'ть мно'жество вопро'сов обо всем, что ви'дел и слы'шал. Мать о'чень смуща'лась и затрудня'лась отве'тами. Я уже' давно' и хорошо' знал, что есть лю'ди до'брые и недо'брые; э'тим после'дним сло'вом я определя'л все дурны'е ка'чества и поро'ки. Я знал, что есть господа', кото'рые прика'зывают, есть слу'ги, кото'рые должны' повинова'ться приказа'ниям, и что я сам, когда' вы'расту, бу'ду принадлежа'ть к числу' госпо'д, и что тогда' меня' бу'дут слу'шаться, а что до тех пор я до'лжен вся'кого проси'ть об исполне'нии како'го-нибудь моего' жела'ния. Но как Праско'вью Ива'новну я счита'л тако'ю вели'кою госпожо'й, что ей все должны' повинова'ться, да'же мы, то и тру'дно бы'ло объясни'ть мне, как осме'ливаются слу'ги не исполня'ть её приказа'ний, так сказа'ть, почти' на глаза'х у ней? Я о'чень по'мнил, как она' говори'ла мое'й ма'тери: "Прика'зывай -- всё бу'дет исполня'ться". Я снача'ла ду'мал, что лаке'и и де'вки, пожира'вшие оста'тки блюд, про'сто хоте'ли ку'шать, что они' бы'ли голо'дны; но меня' уве'рили в проти'вном, и я почу'вствовал к ним большо'е отвраще'нье. Неприли'чных шу'ток и намёков я, разуме'ется, не по'нял и в бессты'дном обраще'нии прислу'ги ви'дел то'лько гру'бость и де'рзость, заме'ченную мно'ю у ма'льчиков в наро'дном учи'лище. Мать утверди'ла меня' в та'ких мы'слях. Но все мои' вопро'сы об Алекса'ндре Ива'новне, об её положе'нии в до'ме и об её отноше'нии к благоде'тельнице наше'й Праско'вье Ива'новне мать оста'вила без отве'та, прибе'гнув к обыкнове'нной отгово'рке, что я ещё мал и поня'ть э'того не могу'. Ме'жду тем сми'рный буфе'тчик и Евсе'ич принесли' нам обе'д; позва'ли сестри'цу, и мы, по'рядочно проголода'вшись, пое'ли о'чень ве'село и аппети'тно, осо'бенно потому', что ма'менька сиде'ла с на'ми. По'сле на'шего по'зднего обе'да мать ушла' к гостя'м, а мы с сестрице'й приняли'сь устра'ивать мое' ма'ленько`е хозя'йство, состоявшеё в размеще'нии кни'жек, бума'ги, черни'льницы, лине'йки и проч. Сверх того' у меня' был удиви'тельный ла'рчик, и'ли шка'фик, оклеённый резно'й ко'стью, в кото'ром находи'лось во'семь я'щичков, напо'лненных мои'ми сокро'вищами, то есть окамене'лостями, чёртовыми па'льцами и други'ми ре'дкими ка'мешками, всегда' называ'емыми мно'ю шту'фами. Крючки' с леса'ми, грузи'лами и поплавка'ми, сня'тые с уди'лищ, та'кже занима'ли оди'н из я'щиков. Все во'семь я'щиков запира'лись вдруг, о'чень хи'трым замко'м, та'йну кото'рого я храни'л от всех, кро'ме сестри'цы. Для та'кого дико'винного ларца' очища'лось са'мое лучшеё и ви'дное ме'сто. Мы поста'вили его' на бюро' и при э'том слу'чае пересмотре'ли вновь, неизве'стно в кото'рый раз, все мои' драгоце'нности. Пото'м приходи'л к нам оте'ц; мать сказа'ла ему' о на'шем по'зднем обе'де; он пожале'л, что мы бы'ли до'лго голо'дны, и поспе'шно ушёл, сказа'в, что он игра'ет с тётушкой в пике'т. Вско'ре по'сле ча'ю, кото'рый привело'сь нам пить неме'дленно по'сле обе'да, пришла' к нам ма'менька и сказа'ла, что болеё к гостя'м не пойдёт и что Праско'вья Ива'новна са'ма её отпусти'ла, заме'тив по лицу', что она' уста'ла. Мать в са'мом де'ле каза'лась утомлённою и се'йчас по'сле на'шего де'тского у'жина легла' в посте'ль. Я обра'довался слу'чаю поговори'ть с не'ю наедине' и порасспроси'ть ко'е о чем, каза'вшемся мне непоня'тным, как вдруг неожи'данно яви'лась Алекса'ндра Ива'новна. Ви'дно бы'ло, что она' полюби'ла мою' мать, потому' что всё обнима'ла её и говори'ла с ней о'чень ла'сково и да'же потихо'ньку. Я не мог расслу'шать всех ра'зговоров, но хорошо' по'нял, что Алекса'ндра Ива'новна жа'ловалась на своё житье'", да'же пла'кала, огова'риваясь, впро'чем, что она' не тётушку обвиня'ет, а свою' несча'стную судьбу'. Хотя' мне бы'ло жаль её, но че'рез не'сколько вре'мени я засну'л под шёпот её расска'зов. Просну'вшись на сле'дующее у'тро, услы'шал я живы'е разгово'ры ме'жду отцо'м и ма'терью. Им не для чего' бы'ло ра'но встава'ть и бы'ло о чем переговори'ть, потому' что в продолже'ние проше'дшего дня не име'ли они' свобо'дной мину'ты побы'ть друг с дру'гом наедине'. Я не по'дал никако'го зна'ка, что не сплю, и слу'шал с уси'ленным внима'нием. Мать говори'ла с жа'ром о Праско'вье Ива'новне: хвали'ла её просто'й и здра'вый ум, её откры'тый, весёлый и прямо'й нрав, её правди'вые, хотя' подча'с ре'зкие и гру'бые, ре'чи. Алекса'ндра Ива'новна успе'ла накану'не ве'чером, когда' я засну'л, сообщи'ть мое'й ма'тери мно'го подро'бностей о Праско'вье Ива'новне, кото'рую, по мне'нию ма'тери, она' не у'мела поня'ть и оцени'ть и в кото'рой она' ви'дела то'лько капри'зность и стра'нности. Мать в свою' о'чередь переска'зывала моему' отцу' ре'чи Алекса'ндры Ива'новны, состоя'вшие в том, что Праско'вью Ива'новну за бога'тство все уважа'ют, что да'же вся'кий но'вый губерна'тор приезжа'ет с ней знако'миться; что сама' Праско'вья Ива'новна никого' не уважа'ет и не лю'бит; что она' свои'ми гостя'ми и'ли забавля'ется, и'ли руга'ет их в глаза'; что она' для своего' поко'я и удово'льствия не вхо'дит ни в каки'е хозя'йственные дела', ни в свои', ни в крестья'нские, а всё предоста'вила своему' пове'ренному Ми'хайлушке, кото'рый от крестья'н по'льзуется и нажива'ет больши'е де'ньги, а дво'рню и лаке'йство до того' избалова'л, что вот как они' и с на'ми, бу'дущими насле'дниками, поступи'ли; что Праско'вья Ива'новна больша'я стра'нница, терпе'ть не мо'жет попо'в и мона'хов и ни'щим никому' копеёчки не пода'ст; мо'лится бо'гу по капри'зу, когда' ей захо'чется, -- а не захо'чется, то и середи' обе'дни из це'ркви уйдёт; что свяще'нника и при'чет соде'ржит она' о'чень бога'то, а никого' из них к себе' в дом не пуска'ет, кро'ме попа' с кресто'м, и то в са'мые больши'е пра'здники; что пе'рвое её удово'льствие лето'м -- сад, за кото'рым она' хо'дит, как са'довник, а зимо'ю лю'бит она' петь пе'сни, слу'шать, как их пою'т, чита'ть кни'жки и'ли игра'ть в ка'рты; что Праско'вья Ива'новна её, сироту', не лю'бит, никогда' не ласка'ет и де'нег не даёт ни копе'йки, хотя' позволя'ет выпи'сывать из го'рода и'ли покупа'ть у разно'счиков всё, что Алекса'ндре Ива'новне взду'мается; что ско'лько ни проси'ли её посторо'нние почте'"нные лю'ди, чтоб она' свое'й внучке-сиро'тке что'-нибудь при жи'зни назна'чила, для того' чтоб она' могла' жени'ха найти', -- Праско'вья Ива'новна и слы'шать не хоте'ла и отвеча'ла, что Багро'вы родну'ю племя'нницу не бро'сят без куска' хле'ба и что лу'чше век остава'ться в де'вках, чем навяза'ть себе' на ше'ю му'жа, кото'рый из де'нег жени'лся бы на ней, на рябо'й куку'шке, да по'сле и вымеща'л бы ей за то. К это'му мать приба'вила от себя', что, коне'чно, никто' лу'чше са'мой Праско'вьи Ива'новны не узна'л на о'пыте, каково' вы'йти за'муж за челове'ка, кото'рый же'нится на бога'тстве. Всё слы'шанное мно'ю произвело' како'й-то разла'д в мое'й голове'. Е'сли б мать не сказа'ла пре'жде, что Алекса'ндра Ива'новна не пони'мает свое'й благоде'тельницы, то я бы пове'рил Алекса'ндре Ива'новне, потому' что она' каза'лась мне тако'ю у'мною, ла'сковою и правди'вою. Я вдруг обрати'лся к ма'тери с вопро'сом: "Неуже'ли ба'бушка Праско'вья Ива'новна така'я недо'брая?" Мать удиви'лась и сказа'ла: "Е'сли б я зна'ла, что ты не спишь, то не ста'ла бы всего' при тебе' говори'ть, ты тут ничего' не по'нял и поду'мал, что Алекса'ндра Ива'новна жа'луется на тётушку и что тётушка недо'брая; а э'то всё пустяки', одни' недога'дки и криво'е толкова'нье. Прошу' же не говори'ть об это'м ни сестре', ни Евсе'ичу, ни Пара'ше". Я ещё бо'льше спу'тался в мои'х поня'тиях и до'лго остава'лся в соверше'нном недоу'мении: до'брая и'ли не совсе'м до'брая Праско'вья Ива'новна? Признаю'сь, я нево'льно склоня'лся на сто'рону Алекса'ндры Ива'новны. Рассужда'я тепе'рь беспристра'стно, я до'лжен сказа'ть, что Праско'вья Ива'новна была' замеча'тельная, ре'дкая же'нщина и что явле'ние тако'й ли'чности в то вре'мя и в той среде', в кото'рой она' жила', есть уже' само' по себе' изуми'тельное явле'ние. Праско'вья Ива'новна, ещё ребёнком вы'данная за'муж родны'ми свое'й ма'тери за стра'шного злоде'я, испыта'в действи'тельно все у'жасы, каки'е мы зна'ем из ста'рых рома'нов и францу'зских мелодра'м, уже' два'дцать лет жила' вдо'вою. По'льзуясь незави'симостью своего' положе'ния, доставля'емого ей бога'тством и нра'вственною чистото'ю це'лой жи'зни, она' была' соверше'нно свобо'дна и да'же своево'льна во всех движе'ниях своего' ума' и се'рдца. Ми'мо коры'стных расчётов, окруже'нная вполне' заслуже'нным о'бщим уваже'нием, э'та же'нщина, не получи'вшая никако'го образова'ния, была' чужда' мно'гих поро'ков, слабосте'й и предрассу'дков, кото'рые неодоли'мо владе'ли тогда'шним людски'м о'бществом. Она' была' справедли'ва в посту'пках, правди'ва в слова'х, строга' ко всем без разбо'ра и ещё бо'лее к себе' само'й; она' беспоща'дно обвиня'ла себя' в са'мых то'нких иногда' уклоне'ниях от тех нра'вственных на'чал, кото'рые понима'ла; э'того ма'ло, -- она' поправля'ла по возмо'жности свои' оши'бки. Без образова'ния, без просвещёния, она' не могла' быть во всем вы'ше своего' ве'ка и не сознава'ла свои'х обязанносте'й и отноше'ний к 1200 душ подвла'стных ей люде'й. Дорожа' всего' бо'лее свои'м споко'йствием, она' не занима'лась хозя'йством, говоря', что в нем ничего' не смы'слит, и определи'ла гла'вным управи'телем дворо'вого своего' челове'ка, Миха'йла Макси'мова, но она' ниско'лько в нем не ошиба'лась и не вверя'лась ему', как дума'ли други'е. Она' говори'ла: "Я зна'ю, что Ми'хайлушка то'нкая шту'ка: он себя' не забыва'ет, по'льзуется от зажи'точных кре'стьян и набива'ет свой карма'н. Я э'то зна'ю, но зна'ю и то, что он челове'к у'мный и не'злой. Я хочу' одного', чтоб мои' кре'стьяне бы'ли бога'ты, а ссор и жа'лоб и слы'шать не хочу'. Я могла' бы получа'ть дохо'ду вдво'е бо'льше, но на мой век ста'нет, да и насле'дником мои'м оста'нется". В дово'льстве и бога'тстве свои'х кре'стьян она' была' уве'рена, потому' что ча'сто наводи'ла стороно'ю спра'вки о них в соседни'х деревня'х, че'рез ве'рных и пре'данных люде'й. Её кре'стьяне действи'тельно жи'ли бога'то, э'то зна'ли все; но многочи'сленная дво'рня, всле'дствие тако'й систе'мы управле'ния, дошла' до крайне'й сте'пени тунея'дства, своево'лья и развра'та. Е'сли попада'лся на глаза' Праско'вье Ива'новне пья'ный лаке'й и'ли како'й-нибудь дворо'вый челове'к, она' се'йчас прика'зывала Ми'хайлушке отда'ть винова'того в солда'ты, не годи'тся -- спусти'ть в кре'стьяне. Замеча'ла ли нескро'мность поведе'ния в же'нском по'ле, она' опя'ть прика'зывала Ми'хайлушке: отосла'ть та'кую-то в да'льнюю дере'вню ходи'ть за скоти'ной и пото'м отда'ть за'муж за кре'стьянина. Но для того', чтоб могли' случи'ться таки'е стро'гие и возмути'тельные наказа'ния, на'добно бы'ло само'й ба'рыне неча'янно наткну'ться, так сказа'ть, на винова'того и'ли винова'тую; а как э'то быва'ло о'чень ре'дко, то всё вокру'г неё утопа'ло в беспу'тстве, потому' что она' ничего' не ви'дела, ничего' не зна'ла и о'чень не люби'ла, чтоб говори'ли ей о че'м-нибудь подо'бном. Праско'вья Ива'новна была' на'божна без мале'йшей приме'си ха'нжества и соверше'нно свобо'дно относи'лась ко мно'гим церко'вным обря'дам и к соблюде'нию посто'в. Она' вы'строила но'вую ка'менную большу'ю це'рковь, потому' что пре'жняя сли'шком напомина'ла своего' строи'теля, поко'йного её му'жа, о кото'ром она' стара'лась забы'ть и о кото'ром никогда' не упомина'ла. Она' люби'ла великоле'пие и пы'шность в хра'ме бо'жием; зна'ла наизу'сть весь церко'вный круг, сама' пева'ла с свои'ми пе'вчими, сто'я у кли'роса; иногда' подо'лгу не ходи'ла в це'рковь, да'же больши'е пра'здники пропуска'ла, а иногда' заставля'ла служи'ть обе'дни ча'сто. Всего' же страннеё бы'ло то, что иногда', помоля'сь усе'рдно, она' вдруг уходи'ла в на'чале и'ли середи'не обе'дни, сказа'в, что бо'льше ей не хо'чется моли'ться, о чем Алекса'ндра Ива'новна говори'ла с осо'бенным удивле'нием. Не уме'я почти' писа'ть, она' люби'ла чита'ть и'ли слу'шать све'тские кни'ги, и, выпи'сывая их ежего'дно, она' соста'вила поря'дочную библиоте'ку, заведённую, впро'чем, уже' её муже'м. Свяще'нные кни'ги она' чита'ла то'лько тогда', когда' гове'ла; впро'чем, э'то не меша'ло ей во вре'мя гове'нья по вечера'м для о'тдыха игра'ть в пике'т с мои'м отцо'м, е'сли он был тут, и'ли с Алекса'ндрой Ива'новной. Она' гова'ривала в таки'х слу'чаях, что гора'здо ме'ньше греха' дума'ть о том, как бы сде'лать пик и'ли репи'к, [То есть ше'стьдесят и'ли девяно'сто, как тепе'рь выража'ются техни'чески игроки'.] чем слу'шать пусты'е разгово'ры и спле'тни насчёт бли'жнего и'ли са'мой ду'мать о пустяка'х. Гове'ла она' не всегда' в вели'кий пост, а как ей взду'мается, ра'за по два и по три в год, не затрудня'ясь употребле'ньем скоро'мной пи'щи, е'сли была' нездоро'ва; терпе'ть не могла' мона'хов и мона'хинь, и никогда' чёрный клубо'к и'ли чёрная камила'вка не сме'ли пока'зываться ей на глаза'. Де'нег взаймы' она' дава'ла о'чень неохо'тно и та'кже не люби'ла разда'чу ме'лкой ми'лостыни; но, узна'в о како'м-нибудь несча'стном слу'чае с челове'ком, досто'йным уваже'нья, помога'ла ще'дро, а как лю'ди, досто'йные уваже'нья, встреча'ются не ча'сто, то и вспомо'женья её бы'ли ре'дки и Праско'вью Ива'новну вообще' не счита'ли до'брою же'нщиною. На'добно сказа'ть пра'вду, что доброты', в обще'ственном смы'сле э'того сло'ва, осо'бенно чувстви'тельности, мя'гкости -- в ней бы'ло ма'ло, и'ли лу'чше сказа'ть, э'ти сво'йства бы'ли в ней ма'ло ра'звиты, а вдоба'вок к тому' она' не люби'ла щеголя'ть и'ми и скрыва'ла их. Пра'вда, не мно'го бы'ло люде'й, кото'рых она' люби'ла, потому' что она' люби'ла то'лько тех, кого' уважа'ла. Из всего' кру'га свои'х мно'гочисленных знако'мых она' бо'льше всех люби'ла Миницки'х, а впосле'дствии мою' мать. Наконе'ц, пра'вда и то, что с гостя'ми свои'ми обходи'лась она' сли'шком бесцеремо'нно, а иногда' и грубова'то: всем говори'ла "ты" и без вся'кой поща'ды выска'зывала в глаза' всё дурно'е, что слы'шала об них и'ли что сама' в них замеча'ла. Все чу'вствовали, болеё и'ли менеё созна'тельно, что Праско'вья Ива'новна ма'ло принима'ет уча'стия в други'х, что она' живёт бо'льше для себя', бережёт свой поко'й и лю'бит весёлую беззабо'тность свое'й жи'зни. Э'то не меша'ло, одна'ко, беспреста'нному прили'ву и отли'ву мно'гочисленной толпы' госте'й и выраже'нию о'бщего глубокого' почте'ния и пре'данности. Своекоры'стных расчётов тут не могло' быть, потому' что от Праско'вьи Ива'новны тру'дно бы'ло че'м-нибудь поживи'ться; ита'к, э'то необыкнове'нное стече'ние госте'й мо'жно объясни'ть тем, что хозя'йка была' всегда' разгово'рчива, жива', весела', да'же о'чень смешли'ва: лгуно'в заставля'ла лгать, вестовщико'в -- расска'зывать вести', спле'тников -- спле'тни; что у ней в до'ме бы'ло жить приво'льно, сы'тно, свобо'дно и ве'село. К сожале'нию, жа'лобы Алекса'ндры Ива'новны бы'ли не совсе'м несправедли'вы. С живущи'ми по'стоянно в до'ме: Дарье'й Васи'льевной и двою'родной внучкою-с'иротой, то есть с Алекса'ндрой Ива'новной, Праско'вья Ива'новна обраща'лась невнима'тельно и взыска'тельно, -- они' бы'ли не что ино'е, как прибли'женные служа'нки. Да'рья Васи'льевна, ста'рая и глу'пая спле'тница, хотя' и доброду'шная же'нщина, не чу'вствовала унизи'тельности своего' положе'ния, а о'чень неглу'пая и до'брая по приро'де Алекса'ндра Ива'новна, коне'чно не пони'мавшая вполне' многи'х высоки'х ка'честв свое'й благо'детельницы и не уме'вшая по'ставить себя' в лу'чшее отноше'ние, мно'го испы'тывала огорче'ний, и то'лько дру'жба Миницки'х и мои'х родителе'й облегча'ла тя'гость её положе'ния. Я опи'сывал Праско'вью Ива'новну тако'ю, како'ю знал её сам впосле'дствии, бу'дучи ещё о'чень молоды'м челове'ком, и како'ю она' до'лго жила' в па'мяти моего' отца' и ма'тери, а равно' и други'х, ко'ротко ей знако'мых и хорошо' её понима'вших люде'й. Жизнь в Чура'сове пошла', как заведённые часы': го'сти сменя'лись одни' други'ми, то убыва'ли, то прибыва'ли. Мать с ка'ждым днем приобрета'ла большу'ю благоскло'нность Праско'вьи Ива'новны, с ка'ждый днем станови'лась дружне'е с Алекса'ндрой Ива'новной и ещё бо'лее с Ми'ницкими. Э'то бы'ли пои'стине прекра'снейшие лю'ди, осо'бенно Па'вел Ива'ныч Ми'ницкий, кото'рый с поэти'ческой приро'дой малоро'сса соединя'л энерги'ческую де'ятельность, благоро'дство ду'ши и стро'гость пра'вил; стра'стно любя' свою' краса'вицу жену', так же люби'вшую своего' краса'вца му'жа, он с удиви'тельною насто'йчивостью перевоспи'тывал её, истребля'я в ней семена' тщесла'вия и су'етности, ка'к-то зарони'вшиеся в де'тстве в её прекра'сную приро'ду. Мать устро'ила своё вре'мя о'чень хорошо', благодаря' соверше'нной свобо'де, кото'рую допуска'ла и да'же люби'ла в своём до'ме Праско'вья Ива'новна. Мать обе'дала всегда' вме'сте с на'ми, ранеё це'лым ча'сом о'бщего обе'да, за кото'рым она' уже' ма'ло е'ла. Снача'ла нере'дко раздава'лся весёлый и гро'мкий го'лос хозя'йки: "Со'фья Никола'вна, ты ничего' не ешь!" Пото'м, когда' она' ка'к-то узна'ла, что го'стья уже' вполови'ну обе'дала с детьми', она' посмея'лась и переста'ла её по'тчевать. Когда' Праско'вья Ива'новна сади'лась игра'ть в ка'рты, мать уходи'ла к нам. Впро'чем, быть с не'ю наедине' в э'то вре'мя нам ма'ло удава'лось, да'же менеё, чем поутру': Алекса'ндра Ива'новна и'ли Ми'ницкий, е'сли не бы'ли за'няты, приходи'ли к нам в кабине'т; да'мы ложи'лись на большу'ю двуспа'льную крова'ть, Ми'ницкий сади'лся на дива'н -- и начина'лись одушевлённые и открове'нные разгово'ры, так что нас с сестри'цей нере'дко усыла'ли в столо'вую и'ли де'тскую. Одна'ко мать не люби'ла э'того переселе'ния, потому' что столо'вая продолжа'ла служи'ть постоя'нным и беспреста'нным путём сообще'ния де'вичьей с лаке'йской, в де'тскую же ча'сто загля'дывали го'рничные. Мы с сестри'цей ка'ждый день ходи'ли к ба'бушке то'лько здоро'ваться, а ве'чером уже' не проща'лись; но меня' иногда' по'сле обе'да призыва'ли в го'стиную и'ли дива'нную, и Праско'вья Ива'новна с ко'ротко знако'мыми гостя'ми забавля'лась мои'ми отве'тами, подча'с ре'зкими и сме'лыми, на ра'зные тру'дные и, должно' призна'ться, иногда' неле'пые и неприли'чные для дитя'ти вопро'сы; иногда' заставля'ла она' меня' чита'ть что'-нибудь наизу'сть из "Россиа'ды" и'ли сумаро'ковских траге'дий. Я чу'вствовал, что мно'ю не занима'ются, а потеша'ются; э'то мне не нра'вилось, и потому'-то и'менно мои' отве'ты бы'ли иногда' неприли'чно ре'зки и не соотве'тствовали моему' во'зрасту и приро'дным сво'йствам. Мать брани'ла меня' за э'то наедине', я отвеча'л, что мне доса'дно, когда' подни'мают на смех мои' слова', да и говоря'т со мной то'лько для того', что'бы посмея'ться. Оте'ц вообще' ма'ло был с на'ми; он проводи'л вре'мя и'ли с Праско'вьей Ива'новной и её гостя'ми, всегда' игра'я с ней в ка'рты, и'ли призыва'л к себе' Миха'йлушку, кото'рый был одни'м из лу'чших ученико'в на'шего Пантеле'я Григо'рьича, и чита'л с ним каки'е-то бума'ги. Тут я узна'л, что мой оте'ц неда'ром бесе'довал в Багро'ве с слепы'м на'шим пове'ренным, что он затева'ет тя'жбу с Богда'новыми об и'менье, сле'довавшем мое'й ба'бушке Ари'не Васи'льевне Багро'вой по насле'дству. Оте'ц е'здил для э'того де'ла в го'род Лукоя'нов и по'дал там про'сьбу; он прое'здил гора'здо бо'лее, чем предполага'л, и я с огорче'нием уви'дел по'сле его' возвраще'ния, что мать ссо'рилась с ним за то, и не оди'н раз. Ещё пре'жде оте'ц е'здил в Ста'рое Багро'во и угоща'л там до'брых на'ших крестья'н, о чем, разуме'ется, я расспроси'л его' о'чень подро'бно и с удово'льствием услы'шал, как все сожале'ли, что нас с ма'терью там не бы'ло. Я сказа'л уже', что в Чура'сове была' изря'дная библиоте'ка; я не заме'длил воспо'льзоваться э'тим сокро'вищем и, с позво'ленья Праско'вьи Ива'новны, по вы'бору ма'тери, брал отту'да кни'ги, кото'рые чита'л с вели'ким наслажде'нием. Пе'рвая попа'вшаяся мне кни'га была' "Кадм и Гармо'ния", сочине'ние Хера'скова, и его' же "Полидо'р, сын Ка'дма и Гармо'нии". Тогда' мне о'чень нра'вились э'ти кни'ги, а напы'щенный ме'рный язы'к стихотво'рной про'зы каза'лся мне соверше'нством. Пото'м прочёл я "Арфакса'д, халде'йская по'весть", [27] не по'мню, чье сочине'ние, и "Ну'ма, и'ли Процвета'ющий Рим", то'же Хера'скова, и мно'го други'х книг в э'том ро'де. Я загля'дывал та'кже в рома'ны, кото'рые осо'бенно люби'ла чита'ть Алекса'ндра Ива'новна; они' воспламеня'ли моё уча'стие и любопы'тство, но мать не позволя'ла мне чита'ть их, и я пробега'л некото'рые страни'цы то'лько укра'дкой, поти'хоньку, в чем, одна'ко, признава'лся ма'тери и за что она' о'чень снисходи'тельно меня' жури'ла. Таки'м о'бразом мне удало'сь загляну'ть в "А'лькивиада", [28] в "Гра'фа Вальмо'нта, и'ли Заблужде'ние рассу'дка" [29] и в "Достопа'мятную жизнь Клари'ссы Га'рлов". [30] Не ско'ро пото'м удало'сь мне проче'сть э'ти кни'ги вполне', но отры'вки из них так глубоко' запа'ли в мою' ду'шу, что я не перестава'л о них дума'ть и то'лько тогда' успоко'ился, когда' прочёл. Наконе'ц тут же попа'лись "Мои' безде'лки" [31] Карамзина' и его' же изда'ние ра'зных сти'хотворений ра'зных сочини'телей, под назва'нием "Аони'ды". Э'ти сти'хи уже' бы'ли совсе'м не то, что сти'хи Сумаро'кова и Хера'скова. Я почу'вствовал э'ту ра'зницу, хотя' содержа'ние их меня' не удовлетворя'ло, несмотря' на ребя'чий во'зраст. Чте'ние всех э'тих но'вых книг и слу'шанье разгово'ров госте'й, в числе' кото'рых бы'ло мно'го люде'й, то'же соверше'нно для меня' но'вых, ча'сто заставля'ло меня' заду'мываться: для ду'манья же я име'л дово'льно свобо'дного вре'мени. Я рассужда'л обо всем с Евсе'ичем, но он да'же не мог поня'ть, о чем я говорю', что жела'ю узна'ть и о чем спра'шиваю; он часте'нько говори'л мне: "Да что э'то тебе', соко'лик, за охо'та узнава'ть: отчего' да почему', да на что? Э'того и старики' не зна'ют, а ты ещё дитя'. Так бо'гу уго'дно -- вот и всё. Пойде'м-ка лу'чше посмо'трим карти'нки". В э'том ро'де жизнь, с ме'лкими измене'ниями, продолжа'лась с ли'шком два ме'сяца, и, несмотря' на великоле'пный дом, каки'м он мне каза'лся тогда', на разрисо'ванные сте'ны, кото'рые нра'вились мне бо'льше карти'н и на кото'рые я не перестава'л любова'ться; несмотря' на ста'рые и но'вые пе'сни, кото'рые ча'сто и о'чень хорошо' пева'ла вме'сте с други'ми Праско'вья Ива'новна и кото'рые я слу'шал всегда' с наслажде'нием; несмотря' на мно'жество но'вых книг, чи'танных мно'ю с увлече'нием, -- э'та жизнь мне о'чень надое'ла. Я нетерпели'во жела'л вороти'ться из шу'много Чура'сова в ти'хое Багро'во, в бе'дный наш дом; я да'же соску'чился по ба'бушке и тётушке. Но гла'вною причи'ною ску'ки, я'сно и тогда' мно'ю понима'емою, бы'ло то, что я ма'ло проводи'л вре'мени наедине' с ма'терью. Я уже' привы'к к чистосерде'чному излия'нию всех мои'х мы'слей и чувств в её горячеё матери'нское се'рдце, привы'к поверя'ть свои' впечатле'ния её разу'мным судо'м, привы'к слы'шать её живы'е ре'чи и находи'ть в них необъясни'мое удово'льствие. В Чура'сове беспреста'нно нам меша'ли Ми'ницкие, и осо'бенно Алекса'ндра Ива'новна; они' да'же отвлека'ли от меня' внима'ние ма'тери, -- и мно'го но'вых вопро'сов, сомне'ний и предположе'ний, беспреста'нно возника'вших во мне от но'вых люде'й и предме'тов, остава'лись без оконча'тельного реше'ния, разъясне'ния, опроверже'ния и'ли утвержде'ния: э'то постоя'нно беспоко'ило меня'. Сестри'цу я люби'л час от ча'су горячеё; её дру'жба о'чень утеша'ла меня', но я был ста'рше, болеё ра'звит и мог то'лько сообща'ть ей свои' мы'сли, а не сове'товаться с ней. Несознаваемою' мно'ю тогда' причи'ною ску'ки, вероя'тно, бы'ло лише'ние по'лной свобо'ды. Я знал то'лько оди'н кабине'т; мне не позволя'ли остава'ться до'лго в де'тской у бра'тца, кото'рого я начина'л о'чень люби'ть, потому' что у него' бы'ли прекра'сные чёрные гла'зки, и кото'рого, бог зна'ет за что, называ'ла Праско'вья Ива'новна черну'шкой. Кро'ме же кабине'та и де'тской, то'лько на коро'ткое вре'мя, непреме'нно с Евсе'ичем, позволя'ли мне побе'гать в столо'вой. Праско'вьи Ива'новны я не пони'мал; ве'рил на сло'во, что она' до'брая, но постоя'нно был недово'лен её обраще'нием со мной, с мое'й сестро'й и бра'тцем, кото'рого она' оди'н раз приказа'ла бы'ло вы'сечь за то, что он гро'мко пла'кал; хорошо', что ма'менька не послу'шалась. Ита'к, весьма' есте'ственно, что я о'чень обра'довался, когда' ста'ли погова'ривать об отъе'зде. Ви'дно, Праско'вья Ива'новна о'чень полюби'ла мою' мать, потому' что не'сколько раз откла'дывала наш отъе'зд. "Ну, что тебе' там де'лать, в э'той мурье'? -- говори'ла она'. -- Свекро'вь по тебе' не стоску'ется, а золо'вки и пода'вно. Я тебя' ниче'м не стесня'ю, а на лю'дях веселеё". Мать и не спо'рила; но оте'ц мой ти'хо, но в то же вре'мя настоя'тельно докла'дывал свое'й тётушке, что долеё остава'ться нельзя', что уже' три по'чты нет пи'сем из Багро'ва от сестри'цы Татья'ны Степа'новны, что ма'тушка слаба' здоро'вьем, хозя'йством занима'ться не мо'жет, что она' по'сле покойника-батю'шки ста'ла совсе'м друга'я и о'чень скуча'ет. Он прибавля'л, что молотьба' и поста'вка хле'ба идёт о'чень пло'хо и что ему' не'чем бу'дет жить. Праско'вья Ива'новна отвеча'ла, что всё э'то "вра'ки" -- и не пособля'ла моему' отцу' ни одно'й копе'йкой. Наконе'ц мы собра'лись совсе'м, и хозя'йка согласи'лась отпусти'ть нас, взяв че'стное сло'во с моего' отца' и ма'тери, что мы непреме'нно прие'дем в исхо'де ле'та и проживём всю о'сень. "Да, Со'фья Никола'вна, -- говори'ла она', -- ты ещё не вида'ла моего' Чура'сова; его' на'до видёть ле'том, когда' все дере'вья бу'дут покры'ты плода'ми и когда' заигра'ют все мои' два'дцать роднико'в. Приезжа'й же непреме'нно. Е'сли муж не пое'дет, приезжа'й одна' с ребяти'шками, хоть я до них и не охо'тница; а всего' бы лу'чше черну'шку, ме'ньшего сынка', оста'вить у ба'бушки, пусть он ревёт там вво'лю. Е'сли не прие'дете -- осержу'сь". Оте'ц и мать обеща'ли непреме'нно прие'хать. Сверх вся'кого ожида'ния, ба'бушка Праско'вья Ива'новна подари'ла мне не'сколько книг, а и'менно: "Кадм и Гармони'я". "Полидо'р, сын Ка'дма и Гармони'и", "Ну'ма, и'ли Процвета'ющий Рим", "Мои' безде'лки" и "Аони'ды" и э'тим пода'рком мно'го примири'ла меня' с собо'й. Мы уе'хали на друго'й день рожде'ния моего' отца', то есть 22 февраля'. Мы возвраща'лись опя'ть то'ю же дорого'й, че'рез Ста'рое Багро'во и Ви'шенки. Кро'ме не'скольких дней просто'я в э'тих деревня'х, мы е'хали с ли'шком во'семь дней. Тако'й тя'гостной, мучи'тельной доро'ги я до сих пор и не испы'тывал. Сне'га бы'ли стра'шные и -- ежедне'вный бура'н; доро'ги иногда' и сле'дочка не бы'ло, и в не'которых места'х не мо'гли мы обойти'сь без проводнико'в. В восьмо'й день мы прие'хали ночева'ть в Неклю'дово к Кальпи'нским, где узна'ли, что ба'бушка и тётушка здоро'вы. На друго'й день поутру', напи'вшись ча'ю, мы пусти'лись в путь, и ча'са че'рез два я уви'дел с го'ры уже' ми'лое мне Багро'во. БАГРО'ВО ПО'СЛЕ ЧУРА'СОВА Багро'во бы'ло о'чень печа'льно зимо'ю, а по'сле Чура'сова должно' бы'ло показа'ться ма'тери мое'й ещё печа'льнее. Располо'женное в лощи'не ме'жду гора'ми, с трех сторо'н окружённое то'щей, го'лой уремо'й, а с четвёртой -- го'лою горо'ю, зава'ленной сугро'бами сне'га, из кото'рых торча'ли соло'менные кры'ши крестья'нских изб, -- Багро'во произвело' ужа'сно тяжёлое впечатле'ние на мою' мать. Но оте'ц и да'же я с ра'достью его' уви'дели. Оте'ц провёл в нем своё де'тство, я начина'л проводи'ть. В са'мом де'ле, в сравне'нии с бога'тым Чура'совым, похо'жим на го'род, э'то бы'ли каки'е-то зи'мние ю'рты кочующего' наро'да. В Чура'сове крестья'нские и'збы, кры'тые дра'нью, с больши'ми о'кнами, стоя'ли ка'к-то высоко' и ве'село; вокру'г них и на у'лице снег каза'лся мело'к: так всё бы'ло уе'зжено и ука'тано; госпо'дский двор вы'чищен, вы'метен, и доро'га у подъе'зда усы'пана песко'м; о'коло двух ка'менных церкве'й та'кже всё бы'ло при'брано. В Багро'ве же крестья'нские дво'ры так занесло', что к ка'ждому на'до бы'ло вы'копать прое'зд; госпо'дский двор, по своёй обши'рности, ещё бо'лее смотре'л како'й-то пусты'ней; сугро'бы каза'лись ещё вы'ше, и по верху'шкам их, как по гора'м, проло'жены бы'ли уединённые тропи'нки в ку'хню и людски'е и'збы. Всё бы'ло ти'хо, глу'хо, пу'сто. Строе'ния, утону'в в сне'гу, представля'лись ни'зенькими, не похо'жими на прежни'х себя'. Я сам не могу' надиви'ться, как всё э'то не каза'лось мне мра'чным и гру'стным... Сурка' с това'рищами встре'тил нас на дво'ре весёлым, приве'тным ла'ем; две девчо'нки вы'скочили посмотре'ть, на кого' ла'ют соба'ки, и о'прометью бро'сились наза'д в де'вичью; тётушка вы'бежала на крыльцо' и о'чень нам обра'довалась, а ба'бушка -- ещё бо'льше: из му'тных, бесцве'тных и как бу'дто потухши'х глаз её кати'лись кру'пные слезы'. Она' благодари'ла отца' и осо'бенно мать, целова'ла у ней руки' и сказа'ла, что "не ждала' нас, зна'я по пи'сьмам, как Праско'вья Ива'новна полюби'ла Со'фью Никола'вну и как бу'дет угова'ривать оста'ться, и зна'я, что Праско'вье Ива'новне нельзя' не ува'жить". Тут я почу'вствовал всю це'ну твёрдости доброду'шного моего' отца', с кото'рою не могла' сла'дить бога'тая тётка, отдава'вшая ему' всё своё миллио'нное име'ние и привы'кшая, чтоб ка'ждое её жела'ние исполня'лось. К большо'му огорче'нию ма'тери, мы нашли' це'лую полови'ну до'ма холо'дною. Бог зна'ет из како'й эконо'мии, ба'бушка, не ожида'вшая нашего' возвраще'ния ранеё после'днего пути', не приказа'ла топи'ть и'менно на'ши ко'мнаты. Де'лать бы'ло нечего': мы все помести'лись в тётушкиной ко'мнате, а тётушка перешла' к ба'бушке. Че'рез три дня поря'док восстанови'лся, и мы посели'лись на прежни'х наши'х места'х. Обогащённый но'выми кни'гами и но'выми впечатле'ниями, кото'рые сде'лались я'вственнее в тишине' уедине'ния и ненаруши'мой свобо'ды, то'лько по'сле чурасо'вской жи'зни вполне' оценённой мно'ю, я беспреста'нно разгова'ривал и о том, и о друго'м со свое'й ма'терью и с удово'льствием замеча'л, что я стал ста'рше и умне'е, пото'му что мать и други'е говори'ли, рассужда'ли со мной уже' о том, о чем пре'жде и говори'ть не хоте'ли. Жизнь на'ша потекла' пра'вильно и однообра'зно. Моро'зы стоя'ли ещё си'льные, и меня' до'лго не пуска'ли гуля'ть, да'же не пуска'ли, сбе'гать к Пантеле'ю Григо'рьичу и Серге'евне; но оте'ц мой неме'дленно повида'лся с свои'м слепы'м пове'ренным, и я с любопы'тством слу'шал их разгово'ры. Оте'ц расска'зывал подро'бно о свое'й пое'здке в Лукоя'нов, о сде'лках с уе'здным судо'м, о пода'че про'сьбы и обеща'ниях су'дьи реши'ть де'ло непреме'нно в на'шу по'льзу; но Пантеле'й Григо'рьич усмеха'лся и, положа' о'бе ру'ки на свою' высо'кую трость, говори'л, что ве'рить судье' не сле'дует, что он бу'дет мирво'лить ту'тошнему поме'щику и что без правительств'ующего сена'та не обойдётся; что, когда' придёт вре'мя, он сочини'т про'сьбу, и тогда' пона'добится е'хать кому'-нибудь в Москву' и хлопота'ть там у секретаря' и обер-секретаря', кото'рых он знал ещё протоколи'стами. "Но бу'дьте благонадёжны, госуда'рь мой Алексе'й Степа'ныч, -- сказа'л в заключе'ние Пантеле'й Григо'рьевич. -- Де'ло на'ше зако'нное, проигра'ть его' нельзя', а мо'гут то'лько затяну'ть реше'ние". Оте'ц не мог вдруг пове'рить, что луко'яновский судья' его' обма'нет, и сам, улыба'ясь, говори'л: "Хорошо', Пантеле'й Григо'рьич, посмо'трим, как реши'тся де'ло в уе'здном суде'". Предсказа'ния слепо'го пове'ренного оправда'лись впо'следствии с буква'льною то'чностью. Пого'да станови'лась мя'гче. Пришла' ма'сленица. Мы с сестри'цей ката'лись в саня'х и в пе'рвый раз в жи'зни ви'дели, как крестья'нские и дворо'вые ма'льчики и де'вочки сме'ло ката'лись с высо'кой го'ры от гу'мна на подморо'женных конька'х и ледя'нках. Я чу'вствовал, что у меня' не хвати'ло бы хра'брости на таку'ю поте'ху; но мне ве'село бы'ло смотре'ть на шу'мное весе'лье ката'ющихся; мно'гие опроки'дывались вверх нога'ми, други'е налета'ли на них и са'ми кувырка'лись: гро'мкий хо'хот оглаша'л окре'стные сне'жные поля' и го'ры, слегка' пригрева'емые со'лнечными луча'ми. У нас с сестри'цей была' своя', Фё!дором и Евсе'ичем сде'ланная го'рка пе'ред о'кнами спа'льной; с неё я не боя'лся ката'ться вме'сте с мое'й подру'гой, но вдвоём не так бы'ло ве'село, как в шу'мном мно'жестве дете'й, собра'вшихся с це'лой дере'вни, -- куда' нас не пуска'ли. Э'та ма'сленица па'мятна для меня' тем, что к нам приезжа'ли в го'сти сосе'ди, никогда' у нас не быва'вшие. Палаге'я Ардалио'новна Рожно'ва с сы'ном Ми'тенькой; она' сама' была' прето'лстая и не о'чень ста'рая же'нщина, сын же её -- уро'д по свое'й толщине', а потому' осо'бенно бы'ло смешно', что мать называ'ла его' Ми'тенькой. Впро'чем, го'сти э'ти возбуди'ли моё и общеё любопы'тство не одно'й свое'й толщино'й, а причи'ною своего' посеще'нья. Палаге'я Ардалио'новна хоте'ла жени'ть своего' сы'на, и они' приезжа'ли смотре'ть неве'сту, то есть тётушку мою' Татья'ну Степа'новну. Для тако'го ва'жного собы'тия вы'звали заранеё другу'ю тётушку, Алекса'ндру Степа'новну. Мать моя' принима'ла в э'том де'ле живо'е уча'стие и о'чень жела'ла, что'бы Татья'на Степа'новна вы'шла за'муж. Пре'жде горячеё всех жела'ла э'того ба'бушка; но в настоя'щую мину'ту она' так опусти'лась, что уже' не бы'ло у неё горя'чих жела'ний. Вот как происходи'ло э'то посеще'ние: в назна'ченный день, часо'в в де'сять утра', всё в до'ме бы'ло гото'во для приёма госте'й: ко'мнаты вы'метены, вы'мыты и осо'бенно при'браны; дереве'нские лаке'и, ходи'вшие ко'е в чем, приоде'ты и пригла'жены, а та'кже и вся де'вичья; тётушка разря'жена в лучшеё свое' пла'тье; да'же ба'бушку оде'ли в ше'лковый шушу'н и ю'бку и повяза'ли ше'лковым платко'м вме'сто бе'лой и гря'зной како'й-то тряпи'цы, кото'рою она' повя'зывалась сверх волос'ника и кото'рую едва' ли переменя'ла со сме'рти де'душки. Одни'м сло'вом, дом при'нял по возмо'жности наря'дный вид, как бу'дто в большо'й пра'здник. То'лько мать и мы оста'лись в обыкнове'нном своём пла'тье. Наконе'ц разда'лся крик: "Е'дут, е'дут!" Ба'бушку поспе'шно перевели' под ру'ки в го'стиную, потому' что она' уже' пло'хо ходи'ла, оте'ц, мать и тётка та'кже отпра'вились туда', а мы с сестри'цей и да'же с бра'тцем, разумеётся, с дя'дькой, ня'нькой, корми'лицей и со все'ю де'вичьей, за'няли окна' в тётушкиной и ба'бушкиной го'рницах, чтоб ви'деть, как подъе'дут го'сти и как ста'нут вылеза'ть из пово'зок. Тут в са'мом де'ле бы'ло чего' посмотре'ть! Снача'ла подъе'хала ко'жаная киби'тка, из кото'рой не без труда' вы'тащили дво'е дю'жих рожновски'х лакеёв свою' то'лстую ба'рыню и взвели' на крыльцо', где она' и останови'лась; пото'м подъе'хали необыкнове'нной величины' ро'звальни, в кото'рых глубоко' сиде'ло что'-то похожеё на небольшу'ю калмы'цкую киби'тку и'ли копну' се'на. Тут уже' двух лакеёв бы'ло недоста'точно. К ним присоедини'лся наш Фё!дор, тётушкин прида'ный Никола'й, а та'кже Ма'зан и Тана'йченок. Соединёнными си'лами вы'грузили они' жениха' и втащи'ли на крыльцо'; когда' же го'сти вошли' в лаке'йскую раздева'ться, то вся де'вичья бро'силась о'прометью в коридо'р и буфе'т, чтоб ви'деть, как жени'х с ма'терью ста'нут проходи'ть че'рез за'лу в го'стиную. Пара'ша отперла' дверь из ба'бушкиной го'рницы в лаке'йскую, обыкнове'нно за'пертую на крючо'к, раствори'ла её немно'го, и мы ви'дели, как ма'менька и сы'нок освобожда'лись от зимнего' пла'тья и тёплых платко'в. На'до сказа'ть пра'вду, что э'то была' дико'винная па'ра! Я не мог вы'терпеть и гро'мко сказа'л Евсе'ичу: "Ах, э'то Ма'влютка!" Но Евсе'ич зажа'л мне рот, едва' уде'рживаясь от сме'ха. В дверя'х за'лы встре'тил госте'й мой оте'ц; по'сле мно'гих взаи'мных покло'нов, рекоменда'ций и обни'маний он повёл их в го'стиную. Все окружа'ющие нас удивля'лись доро'дству жениха', а Евсе'ич, сказа'л: "Эк бу'ря! Посытеё бу'дет Ма'влютки", повёл нас в на'ши ко'мнаты. Слова': жени'х, неве'ста, сва'танье и сва'дьба бы'ли мне давно' изве'стны и давно' объяснены' ма'терью насто'лько, наско'лько я мог и до'лжен был понима'ть их, так сказа'ть, вне'шний смысл. Прилага'я тогда' мои' поня'тия к настоя'щему слу'чаю, я говори'л Пара'ше и Евсе'ичу: "Как же тётеньке вы'йти за'муж за Рожно'ва? Жена' должна' помо'гать му'жу; она' та'кая су'хонькая, а он та'кой то'лстый; она' его' не подни'мет, е'сли он упадёт". Пара'ша, смея'сь, отвеча'ла мне вопро'сом: "Да заче'м же ему' па'дать?" Но у меня' бы'ло гото'во неопровержи'мое доказа'тельство: я возрази'л, что "сам ви'дел, как оди'н раз оте'ц упа'л, а ма'менька его' подняла' и ему' помо'гла встать". Впосле'дствии, когда' мои' слова' сде'лались изве'стны всем тётушкам, они' заставля'ли меня' повторя'ть их (всегда' без ма'тери) и так хохота'ли, что приводи'ли меня' в соверше'нное изумле'ние. Когда' нас с сестри'цей позва'ли обе'дать, все сиде'ли уже' за столо'м. Сла'ва бо'гу, мы то'лько поклони'лись гостя'м, а то я боя'лся, что они' бу'дут нас обнима'ть и ка'к-нибудь заду'шат. Це'лый обе'д я не спуска'л глаз с жениха': он так ел, что стра'шно бы'ло смотре'ть. Я заме'тил, что у всех нево'льно обраща'лись гла'за на его' таре'лку. Ма'менька его' то'же ку'шала испра'вно, но успева'ла говори'ть и хвали'ть своего' сынка'. По её слова'м, он был са'мый сми'рный и до'брый че'ловек, кото'рый и му'хи не оби'дит; в то же вре'мя прекра'сный хозя'ин, сам е'здит в по'ле, всё разумеёт и за всем смо'трит, и что одна' у него' есть уте'ха -- бо'рзые соба'чки. Она' жа'ловалась то'лько на его' сла'бое здоро'вье и говори'ла, что так бережёт его', что спать кладёт у себя' в опочива'льне; она' приба'вила, с каки'ми-то гримаса'ми на лице', что Ми'тенька бу'дет совсе'м здоро'в, когда' же'нится, и что е'сли бог даст ему' судьбу', то не бессча'стна бу'дет его' полови'на. Произнося' после'дние слова', она' броса'ла выразите'льные взгля'ды на тётушку Татья'ну Степа'новну, кото'рая красне'ла и потупля'ла гла'за и лицо' в таре'лку. По'сле обе'да, за кото'рым жени'х, ви'дно, чересчу'р поку'шал, он то'тчас на'чал дрема'ть. Мать извиня'ла его' привы'чкой отдыха'ть по'сле обе'да; но, ви'дя, что он того' и гляди' пова'лится и захрапи'т, веле'ла заложи'ть лошаде'й и, рассыпа'ясь в ра'зных извине'ниях, намёках и любе'зностях, увезла' своего' слабо'го здоро'вьем Ми'теньку. Когда' уе'хали го'сти, мно'го бы'ло шу'ток и сме'ху, и тётушка объяви'ла, что ни за что на све'те не пойдёт за та'кого уро'да и у'вальня, чему' я был рад. Жениху' да'ли знать стороно'ю о нерасположе'нии неве'сты -- и дальнейшего' форма'льного сватовства' не бы'ло. ПЕ'РВАЯ ВЕСНА' В ДЕРЕ'ВНЕ В середи'не вели'кого поста', и'менно на середокре'стной неде'ле, наступи'ла си'льная о'ттепель. Снег бы'стро на'чал та'ять, и везде' показа'лась вода'. Приближе'ние весны' в дере'вне производи'ло на меня' необыкнове'нное раздража'ющее впечатле'ние. Я чу'вствовал никогда' не испы'танное мно'ю, осо'бого ро'да волне'ние. Мно'го соде'йствовали тому' разгово'ры с отцо'м и Евсе'ичем, кото'рые ра'довались весне', как охо'тники, как лю'ди, вы'росшие в дере'вне и стра'стно люби'вшие приро'ду, хотя' са'ми того' хороше'нько не понима'ли, не определя'ли себе' и ска'занных сейча'с мно'ю слов никогда' не употребля'ли. Находя' во мне живо'е сочу'вствие, они' с увлече'ньем предава'лись удово'льствию расска'зывать мне: как сна'чала обта'ют го'ры, как побегу'т с них ручьи', как спу'стят пруд, разольётся по'лая вода', пойдёт вверх по поло'ям ры'ба, как начну'т лови'ть её вя'телями и мо'рдами; как прилети'т ле'тняя пти'ца, запою'т жа'воронки, про'снутся сурки' и начну'т свиста'ть, си'дя на задни'х ла'пках по свои'м сурчи'нам; как зазелене'ют луга', оде'нется лес, кусты' и залью'тся, защёлкают в них соловьи'... Просты'е, но горя'чие сло'ва запада'ли мне глубоко' в ду'шу, потряса'ли каки'е-то неве'домые струны' и пробужда'ли каки'е-то неизве'стные томи'тельные и сла'дкие чу'вства. То'лько нам трои'м, отцу', мне и Евсе'ичу, бы'ло не гру'стно и не ску'чно смотре'ть на почерне'вшие кры'ши и сте'ны строе'ний и го'лые су'чья дере'"в, на мокре'ть и сля'коть, на гря'зные сугро'бы сне'га, на лу'жи му'тной воды', на се'рое не'бо, на тума'н сыро'го во'здуха, на снег и дождь, то вме'сте, то попереме'нно па'давшие из потемне'вших ни'зких облако'в. Заключённый в до'ме, потому' что в мо'крую пого'ду меня' и на крыльцо' не выпуска'ли, я тем не менеё следи'л за ка'ждым ша'гом весны'. В ка'ждой ко'мнате, чуть ли не в ка'ждом окне', бы'ли у меня' заме'чены осо'бенные предме'ты и'ли ме'ста, по кото'рым я производи'л мои' наблюде'ния: из но'вой го'рницы, то есть из на'шей спа'льни, с одно'й стороны' видне'лась Челя'евская гора', оголя'вшая постепе'нно свой круто'й и кру'глый взло'бок, с друго'й -- часть реки' давно' раста'явшего Бугурусла'на, с противополо'жным бе'регом; из гости'ной черне'лись прота'лины на Ку'дринской го'ре, осо'бенно о'коло кру'глого роднико'вого о'зера, в кото'ром мочи'ли конопли'; из за'лы стеклене'лась лу'жа воды', подтопля'вшая грачову'ю ро'щу; из ба'бушкиной и тётушкиной го'рницы ви'дно бы'ло гумно' на высо'кой го'ре и мно'жество сурчи'н по ней, кото'рые с ка'ждым днем освобожда'лись от сне'га. Ши'ре, длиннеё станови'лись гря'зные прота'лины, полнеё налива'лось о'зеро в ро'ще, и, проходя' сквозь забо'р, уже' пока'зывалась вода' ме'жду капу'стных гряд в на'шем огоро'де. Всё замеча'лось мно'ю то'чно и внима'тельно, и ка'ждый шаг весны' торжествова'лся, как побе'да! С утра' до ве'чера бе'гал я из ко'мнаты в ко'мнату, становя'сь на свои' наблюда'тельные сторожевы'е ме'ста. Чте'нье, письмо', игры' с сестро'й, да'же разгово'ры с ма'терью -- всё вы'летело у меня' из головы'. О том, чего' не мог ви'деть свои'ми глаза'ми, получа'л я беспреста'нные изве'стия от отца', Евсе'ича, из де'вичьей и лаке'йской. "Пруд посине'л и наду'лся, е'здить по нем опа'сно, мужи'к с во'зом провали'лся, подпру'да подошла' под водяны'е коле'са, моло'ть уж нельзя', пора' спуска'ть во'ду; Анто'шкин овра'г но'чью прошёл, да и Мордо'вский напру'жился и почерне'л, ско'ро никуда' нельзя' бу'дет прое'хать; доро'жки на'чали прова'ливаться, в ку'хню не пройдёшь. Ма'зан провали'лся с ми'ской щей и щи про'лил, мостки' снесло', вода' залила' людску'ю ба'ню", -- вот что слы'шал я беспреста'нно, и неравноду'шно принима'лись все таки'е изве'стия. Грачи' давно' расха'живали по двору' и на'чали вить гнезда' в грачово'й ро'ще; скворцы' и жа'воронки то'же прилете'ли. И вот ста'ла появля'ться настоя'щая пти'ца, дичь, по выраже'нию охо'тников. Оте'ц с восхище'нием расска'зывал мне, что ви'дел лебеде'й, так высоко' лете'вших, что он едва' мог разгляде'ть их, и что гу'си потяну'лись больши'ми стани'цами. Евсе'ич ви'дел нырко'в и кря'ковых у'ток, опустивши'хся на пруд, ви'дел дики'х голубе'й по гу'мнам, дроздо'в и пи'галиц о'коло роднико'в... Ско'лько волне'ний, ско'лько шу'мной ра'дости! Вода' си'льно при'была. Неме'дленно спусти'ли пруд -- и без меня'. Пого'да бы'ла сли'шком дурна', и я не смел да'же проси'ться. Расска'зы отца' отча'сти удовлетвори'ли моему' любопы'тству. С ка'ждым днем изве'стия станови'лись ча'ще, важнеё, возмутительнеё! Наконе'ц Евсе'ич с азарто'м объяви'л, что "вся'кая пти'ца ва'лом вали'т, без переме'жки!" Перепо'лнилась ме'ра моего' терпе'нья. Невозмо'жно ста'ло для меня' всё э'то слы'шать и не ви'деть, и с по'мощью отца', слез и горячи'х убежде'ний вы'просил я позво'ленья у ма'тери, оде'вшись тепло', потому' что дул сыро'й и пронзи'тельный ве'тер, посиде'ть на крыле'чке, выходи'вшем в сад, пря'мо над Бугурусла'ном. Вну'тренняя дверь ещё не бы'ла отку'порена. Евсе'ич обнёс меня' круго'м до'ма на рука'х, потому' что везде' бы'ла вода' и грязь. В са'мом де'ле, то происходи'ло в во'здухе, на земле' и на воде', чего' представи'ть себе' нельзя', не вида'вши, и чего' уви'деть тепе'рь уже' невозмо'жно в тех места'х, о кото'рых я говорю', потому' что нет та'кого мно'жества прилётной ди'чи. Река' вы'ступила из берего'в, подняла' урему' на обеи'х сторона'х и, захвати'в полови'ну на'шего са'да, слила'сь с о'зером грачово'й рощи'. Все бе'рега поло'ев бы'ли усы'паны вся'кого ро'да ди'чью; мно'жество у'ток пла'вало по воде' ме'жду верху'шками зато'пленных кусто'в, а ме'жду тем беспреста'нно проноси'лись больши'е и ма'лые ста'и ра'зной прилётной пти'цы: одни' лете'ли высоко', не остана'вливаясь, а други'е -- ни'зко, ча'сто опуска'ясь на зе'млю; одни' ста'и са'дились, други'е подни'мались, тре'тьи переле'тывали с ме'ста на ме'сто: крик, писк, свист наполня'л во'здух. Не зна'я, кака'я э'то лети'т и'ли хо'дит пти'ца, како'е её досто'инство, кака'я из них пищи'т и'ли сви'стит, я был пора'жен, обезу'млен таки'м зре'лищем. Оте'ц и Евсе'ич, кото'рые стоя'ли во'зле меня', са'ми находи'лись в большо'м волне'нье. Они' ука'зывали друг дру'гу на пти'цу, называ'ли её по и'мени, отга'дывая ча'сто по го'лосу, потому' что то'лько бли'жнюю мо'жно бы'ло различи'ть и узна'ть по перу'. "Шилохвостя', шилохвостя'-то ско'лько! -- говори'л торопли'во Евсе'ич. -- Э'ки ста'и! А кря'ковны-то! ба'тюшки, видимо-невиди'мо!" -- "А слы'шишь ли, -- подхва'тывал мой оте'ц, -- ведь э'то степня'ги, кро'ншнепы залива'ются! То'лько бо'льно высоко'. А вот си'вки игра'ют над ози'мями, то'чно... ту'ча! Веретенников'-то ско'лько! а турухта'нов-то -- я уже' и не ви'дывал таки'х стай!" -- Я слу'шал, смотре'л и тогда' ничего' не пони'мал, что вокру'г меня' происходи'ло: то'лько се'рдце то замира'ло, то сту'чало, как молотко'м; но зато' по'сле всё представля'лось, да'же тепе'рь представля'ется мне я'сно и отчётливо, доставля'ло и доставля'ет неизъясни'мое наслажде'ние!.. и всё э'то поня'тно вполне' то'лько одни'м охо'тникам! Я и в ребя'честве был уже' в душе' охо'тник, и потому' мо'жно суди'ть, что я чу'вствовал, когда' вороти'лся в дом! Я каза'лся, я до'лжен был каза'ться каки'м-то полоу'мным, поме'шанным; глаза' у меня' бы'ли ди'кие, я ничего' не ви'дел, ничего' не слы'шал, что со мной говори'ли. Я держа'лся за ру'ку отца', при'стально смотре'л ему' в глаза' и с ним то'лько мог говори'ть, и то'лько о том, что мы сейча'с ви'дели. Мать серди'лась и грози'ла, что не бу'дет пуска'ть меня', е'сли я не образу'млюсь и не вы'брошу сейча'с из головы' у'ток и кулико'в. Бо'же мой, да ра'зве мо'жно бы'ло э'то сде'лать!.. Вдруг гря'нул вы'стрел под са'мыми о'кнами, я бро'сился к око'шку и уви'дел ды'мок, расходящи'йся в во'здухе, стоя'щего с ружьём Фили'ппа (ста'рый соко'льник) и пуделя' Трито'на, кото'рого все зва'ли "Тренто'н", кото'рый, держа' во рту за кры'лышко каку'ю-то пти'цу, выходи'л из воды' на бе'рег. Ско'ро Фили'пп пришёл с свое'й добы'чей: э'то был кряко'вный се'лезень, как мне сказа'ли, до того' краси'вый перо'м, что я до'лго любова'лся им, рассма'тривая его' ба'рхатную зелёную го'лову и ше'ю, багря'ный зоб и те'мно-зеленые коси'чки в хвосте'. Ма`ло-пома'лу привы'к я к наступи'вшей весне' и к её разнообра'зным явле'ниям, всегда' но'вым, потряса'ющим и восхити'тельным; говорю' привы'к, в том смы'сле, что уже' не приходи'л от них в исступле'ние. Пого'да станови'лась тёплая, мать без затрудне'ния пуска'ла меня' на крыле'чко и позволя'ла бе'гать по вы'сохшим места'м; да'же сестри'цу отпуска'ла со мной. Вся'кий день кто'-нибудь из охо'тников убива'л то у'тку, то кулика', а Ма'зан застрели'л да'же ди'кого гу'ся и принёс к отцу' с больши'м торжество'м, расска'зывая подро'бно, как он подкра'лся камыша'ми, в воде', по го'рло, к двум гу'сям, пла'вавшим на материке' пруда', как прице'лился в одного' из них, и заключи'л расска'з слова'ми: "Как уда'рил, так и не ворохну'лся!" Вся'кий день та'кже стал приноси'ть ста'рый грамоте'й Мы'сеич ра'зную кру'пную ры'бу: щук, язе'й, голавле'й, лине'й и окуне'й. Я люби'л тогда' ры'бу бо'льше, чем птиц, пото'му что знал и люби'л ры'бную ловлю', то есть уже'нье; ка'ждого большо'го линя', язя' и'ли голавля' вообража'л я на у'дочке, представля'я себе', как бы он стал би'ться и мета'ться и как бы'ло бы ве'село вы'тащить его' на бе'рег. Несмотря', одна'ко же, на все предосторо'жности, я ка'к-то простуди'лся, получи'л на'сморк и ка'шель и, к вели'кому моему' горю', до'лжен был остава'ться заключённым в ко'мнатах, кото'рые каза'лись мне са'мою ску'чною тюрьмо'ю, о како'й я то'лько чи'тывал в свои'х кни'жках; а как я о'чень волнова'лся расска'зам Евсе'ича, то ему' запрети'ли доноси'ть мне о ра'зных новостя'х, кото'рые весна' беспреста'нно приноси'ла с собо'й; к тому' же мать почти' не отходи'ла от меня'. Она' сама' бы'ла не совсе'м здоро'ва. В пе'рвый день напа'ла на меня' тоска', увели'чившая моё лихора'дочное состоя'ние, но пото'м я стал споко'йнее и це'лые дни игра'л, а иногда' чита'л кни'жку с сестри'цей, беспреста'нно подбега'я, хоть на мину'ту, к о'кнам, из кото'рых ви'ден был весь разли'в поло'й воды', затопи'вшей огоро'д и полови'ну са'да. Мо'жно бы'ло да'же разгляде'ть и пти'цу, но мне не позволя'ли до'лго стоя'ть у око'шка. Ско'рому выздоровле'нию моему' меша'ла бессо'нница, кото'рая, бог зна'ет отчего', на меня' напа'ла. Э'то расстро'ивало сон моёй ма'тери, кото'рая хорошо' спала' то'лько с ве'чера. По сове'ту тётушки, для на'шего усыпле'ния позва'ли оди'н раз клю'чницу Пелаге'ю, кото'рая бы'ла вели'кая мастери'ца ска'зывать ска'зки и кото'рую да'же поко'йный де'душка люби'л слу'шать. Мать и пре'жде зна'ла об э'том, но она' не люби'ла ни ска'зок, ни ска'зочниц и тепе'рь неохо'тно согласи'лась. Пришла' Пелаге'я, не молода'я, но ещё бе'лая, румя'ная и доро'дная же'нщина, помоли'лась бо'гу, подошла' к ру'чке, вздохну'ла не'сколько раз, по свое'й привы'чке вся'кий раз пригова'ривая: "го'споди поми'луй нас, гре'шных", се'ла у пе'чки, подгорю'нилась одно'ю руко'й и начала' говори'ть, немно'го нараспе'в: "В не'киим ца'рстве, в не'киим госуда'рстве..." Э'то вы'шла ска'зка под назва'нием "А'ленький цвето'чек". [Э'ту ска'зку, кото'рую слыха'л я в продолже'ние не'скольких годо'в не оди'н деся'ток раз, потому' что она' мне о'чень нра'вилась, впосле'дствии вы'учил я наизу'сть и сам ска'зывал её, со все'ми прибау'тками, ужи'мками, о'ханьем и вздыха'ньем Пелаге'и. Я так хорошо' её передра'знивал, что все дома'шние хохота'ли, слу'шая меня'. Разумеётся, пото'м я забы'л свой расска'з; но тепе'рь, восстановля'я давно' прошедшеё в мое'й па'мяти, я неожи'данно наткну'лся на гру'ду обло'мков э'той ска'зки; мно'го слов и выраже'ний о'жило для меня', и я попыта'лся вспо'мнить её. Стра'нное сочета'ние восто'чного вы'мысла, восто'чной постро'йки и мно'гих, очеви'дно переводны'х, выраже'ний с приёмами, обра'зами и наро'дною на'шею ре'чью, следы' прикоснове'нья ра'зных ска'зочников и ска'зочниц, -- показа'лись мне стоя'щими внима'нья. Приме'ч. молодо'го Багро'ва. Что'бы не прерыва'ть расска'за о де'тстве, э'та ска'зка помеща'ется в приложе'нии. С. А.] Ну'жно ли говори'ть, что я не засну'л до оконча'ния ска'зки, что, напро'тив, я не спал до'лее обыкнове'нного? Ска'зка до того' возбуди'ла моё любопы'тство и воображе'ние, до того' увлекла' меня', что могла' бы вы'лечить от сонли'вости, а не от бессо'нницы. Мать засну'ла сейча'с; но, просну'вшись че'рез не'сколько часо'в и узна'в, что я ещё не засыпа'л, она' вы'слала Пелаге'ю, кото'рая разгова'ривала со мной об "А'леньком цвето'чке", и ска'зыванье ска'зок на ночь прекрати'лось о'чень надо'лго. Э'то запрещёнье могло' бы си'льно огорчи'ть меня', е'сли б мать не позво'лила Пелаге'е ска'зывать иногда' мне ска'зки в продолже'ние дня. На друго'й же день вы'слушал я в друго'й раз по'весть об "А'леньком цвето'чке". С э'тих пор, до са'мого моёго выздоровле'нья, то есть до середи'ны стра'стной неде'ли, Пелаге'я ежедне'вно расска'зывала мне каку'ю-нибудь из свои'х многочи'сленных ска'зок. Бо'лее други'х по'мню я "Ца`рь-деви'цу", "Иванушку-ду'рачка", "Жа`р-пти'цу" и "Змея-Горы'ныча". Ска'зки так меня' занима'ли, что я ме'нее тоскова'л об во'льном во'здухе, не так рва'лся к ожива'ющей приро'де, к ра'злившейся воде', к разнообра'зному ца'рству прилете'вшей пти'цы. В стра'стную суббо'ту мы уже' гуля'ли с сестри'цей по вы'сохшему двору'. В э'тот день мой оте'ц, тётушка Татья'на Степа'новна и тётушка Алекса'ндра Степа'новна, кото'рая на то вре'мя у нас гости'ла, уе'хали ночева'ть в Неклю'дово, что'бы встре'тить там в хра'ме бо'жием све'тлое Христо'во воскресе'нье. Прое'хать бы'ло о'чень тру'дно, потому' что по'лая вода' хотя' и пошла' на у'быль, но всё ещё высоко' стоя'ла; они' пробра'лись по плоти'не в крестья'нских теле'гах и с полверсты' е'хали поло'ями; вода' хвата'ла вы'ше колёсных ступи'ц, и мне ска'зывали провожа'вшие их верхо'вые, что тётушка Татья'на Степа'новна боя'лась и гро'мко крича'ла, а тётушка Алекса'ндра Степа'новна смея'лась. Я слы'шал, как Пара'ша ти'хо сказа'ла Евсе'ичу: "Э'та чего' испуга'ется!" -- и диви'лся тётушкиной хра'брости. С четверга' на стра'стной на'чали кра'сить я'йца: в кра'сном и си'нем санда'ле, [32] в серпу'хе [33] и лу'ковых пе'рьях; я'йца выходи'ли кра'сные, си'ние, жёлтые и бле`дно-ро'зового, рыжеватого' цве'та. Мы с сестри'цей с больши'м удово'льствием прису'тствовали при э'том краше'нье. Но мать уме'ла мастерски' кра'сить я'йца в мра'морный цвет ра'зными лоскутка'ми и шемаха'нским шёлком. Сверх того', она' с необыкнове'нным иску'сством просты'м перочи'нным но'жичком выска'бливала на кра'сных я'йцах чуде'сные узо'ры, цве'ты и слова': "Христо'с воскре'с". Она' всем пригото'вила по та'кому яи'чку, и то'лько я оди'н ви'дел, как она' над э'тим труди'лась. Моё яи'чко бы'ло лу'чше всех, и на нем бы'ло напи'сано: "Христо'с воскре'с, ми'лый друг Серё!женька!" Ма'тери бы'ло о'чень гру'стно, что она' не услы'шит зау'трени све'тлого Христо'ва воскре'сенья, и она' удивля'лась, что ба'бушка так равноду'шно переноси'ла э'то лише'нье; но ба'бушке, кото'рая быва'ла о'чень богомо'льна, ка'к-то ни до чего' уже' не бы'ло де'ла. Я засну'л в обыкнове'нное вре'мя, но вдруг отчего'-то но'чью просну'лся: ко'мната была' я'рко освещена', киво'т с о'бразами раство'рен, пе'ред ка'ждым о'бразом, в золочёной ри'зе, тепли'лась воскова'я свеча', а мать, сто'я на коле'нях, впо`лго'лоса чита'ла моли'твенник, пла'кала и моли'лась. Я сам почу'вствовал непреодоли'мое жела'нье помоли'ться вме'сте с ма'менькой и попроси'л её об э'том. Мать удиви'лась моему' го'лосу и да'же смути'лась, но позво'лила мне встать. Я прово'рно вскочи'л с посте'ли, стал на коле'нки и на'чал моли'ться с неизве'стным мне до тех пор осо'бого ро'да одушевле'ньем; но мать уже' не станови'лась на коле'ни и ско'ро сказа'ла: "Бу'дет, ложи'сь спать". Я прочёл на лице' её, услы'шал в го'лосе, что помеша'л ей моли'ться. Я из всех сил стара'лся поскореё засну'ть, но не ско'ро ути'хло де'тское мое' волне'нье и непостижи'мое для меня' чу'вство уми'ленья. Наконе'ц мать, помоля'сь, погаси'ла све'чки и легла' на свою' посте'ль. Я'ркий свет поту'х, тепли'лась то'лько ту'склая лампа'да; не зна'ю, кто из нас засну'л пре'жде. К большо'й мое'й доса'де, я просну'лся дово'льно по'здно: мать была' совсе'м оде'та; она' обняла' меня' и, похристо'совавшись заранеё пригото'вленным яи'чком, ушла' к ба'бушке. Вошёл Евсе'ич, та'кже похристо'совался со мной, дал мне жёлтое яи'чко и сказа'л: "Эх, соко'лик, проспа'л! Ведь я говори'л тебе', что на'до посмотре'ть, как со'лнышко на восхо'де игра'ет и ра'дуется Христо'ву воскресе'нью". Мне са'мому бы'ло о'чень доса'дно; я поспеши'л оде'ться, загляну'л к сестри'це и бра'тцу, перецелова'л их и побежа'л в тётушкину ко'мнату, из кото'рой ви'дно бы'ло со'лнце, и, хотя' оно' уже' сто'яло высоко', при'нялся смотре'ть на него' сквозь мои' кулаки'. Мне показа'лось, что со'лнышко как бу'дто пры'гает, и я гро'мко закрича'л: "Со'лнышко игра'ет! Евсе'ич пра'вду сказа'л". Мать вы'шла ко мне из ба'бушкиной го'рницы, улыбну'лась моему' восто'ргу и повела' меня' христо'соваться к ба'бушке. Она' сиде'ла в ше'лковом платке' и шушуне' на де'душкиных кре'слах; мне показа'лось, что она' ещё болеё опусти'лась и постаре'ла в своём пра'здничном пла'тье. Ба'бушка не хоте'ла разга'вливаться до полученья'петой па'схи и кулича', но мать сказа'ла, что бу'дет пить чай со сли'вками, и увела' меня' с собо'ю. Оте'ц с тётушками вороти'лся ещё до полдён, когда' нас с сестри'цей то'лько что вы'пустили погуля'ть. Наза'д прое'хали они' лу'чше, потому' что воды' в ночь мно'го убы'ло; они' привезли' с собо'й пе'тые па'схи, куличи', круты'е я'йца и четверго'вую соль. В за'ле был уже' накры'т стол; мы все собра'лись туда' и разгове'лись. Пра'вду сказа'ть, насто'ящим-то о'бразом ра'згавливались ба'бушка, тётушки и оте'ц: мать по'стничала одну' стра'стную неде'лю (да она' уже' и пила' чай со сли'вками), а мы с сестри'цей -- то'лько после'дние три дня; но зато' нам бы'ло голодне'е всех, потому' что нам не дава'ли обыкнове'нной по'стной пи'щи, а пита'лись мы ухо'ю из окуне'й, медо'м и ча'ем с хле'бом. Для прислу'ги бы'ла осо'бая па'сха и кули'ч. Вся дво'рня собрала'сь в лаке'йскую и за'лу; мы перехристосова'лись со все'ми; ка'ждый получи'л по кусо'чку кули'ча, па'схи и по два кра'сных я'йца, ка'ждый крести'лся и пото'м начина'л ку'шать. Я заме'тил, что наш кули'ч был гора'здо беле'е того', каки'м ра'згавливались дворо'вые лю'ди, и гро'мко спроси'л: "Отчего' Евсе'ич и други'е ку'шают не тако'й же бе'лый кули'ч, как мы?" Алекса'ндра Степа'новна с жи'востью и доса'дой отвеча'ла мне: "Вот ещё вы'думал! едя'т и похуже'". Я хоте'л бы'ло сде'лать друго'й вопро'с, но мать сказа'ла мне: "Э'то не твоё де'ло". Че'рез час по'сле ра'згавливанья па'схою и кули'чом приказа'ли подава'ть обе'д, а мне с сестри'цей позво'лили ещё побе'гать по двору', потому' что день был о'чень тёплый, да'же жа'ркий. Дворо'вые мальчи'шки и де'вочки, не'сколько принаря'женные, ины'е хоть тем, что бы'ли в бе'лых руба'шках, почи'ще умы'ты и с пригла'женными волоса'ми, -- все ве'село бе'гали и на'чали уже' ката'ть я'йца, как вдруг о'бщее внима'ние привлечено' бы'ло двумя' каки'ми-то пешехо'дами, кото'рые сойдя' с Ку'дринской го'ры, шли вброд по воде', пря'мо че'рез зато'пленную урему'. В одну' мину'ту сбежа'лась вся дво'рня, и вско'ре узна'ли в э'тих пешехо'дах ста'рого ме'льника Болтуне'нка и дворо'вого молодо'го челове'ка, Васи'лья Петро'ва, возвраща'ющихся от обе'дни из того' же се'ла Неклю'дова. По безрассу'дному наме'рению пробра'ться поло'ями к ле'тней ку'хне, кото'рая соединя'лась высо'кими мостка'ми с высо'ким бе'регом на'шего двора', все угада'ли, что они' бы'ли пья'ны. Очеви'дно, что они' хоте'ли избежа'ть дли'нного обхо'да на ме'льничную плоти'ну. Коне'чно, вода' уже' так сбы'ла, что в обыкнове'нных места'х достава'ла не вы'ше коле'на, но зато' во всех я'мах, кана'вках и ста'рицах, кото'рые в ле'тнее вре'мя высыха'ли и кото'рые окружа'ли ку'хню, глубина' бы'ла ещё значи'тельна. Сейча'с на'чались опасе'ния, что э'ти лю'ди мо'гут утону'ть, попа'в в глубо'кое ме'сто, что могло' бы случи'ться и с тре'звыми людьми'; да'ли знать отцу'. Он пришёл, уви'дел опа'сность и приказа'л как мо'жно скоре'е заложи'ть ло'шадь в ро'спуски и приве'зть ло'дку с ме'льницы, на кото'рой бы'ло бы не тру'дно перевезти' на бе'рег э'тих безу'мцев. Болтуне'нок и Ва'ська Ры'жий (как его' обыкнове'нно зва'ли), распева'я гро'мко пе'сни, то сходя'сь вме'сте, то расходя'сь врозь, потому' что оди'н хоте'л идти' нале'во, а друго'й -- напра'во, подвига'лись вперёд: го'лоса их станови'лись я'вственно слы'шны. Вся толпа' дворо'вых, к кото'рым беспреста'нно присоединя'лись крестья'нские па'рни и де'вки, принима'ла са'мое живо'е уча'стие: шуме'ла, смея'лась и спо'рила ме'жду собо'й. Одни' говори'ли, что беды' никако'й не бу'дет, что то'лько вы'купаются, что холо'дная вода' выгони'т хмель, что везде' ме'лко, что то'лько о'коло ку'хни в ста'рице бу'дет по го'рло, но что они' ма'стера пла'вать; а други'е утвержда'ли, что, сто'я на берегу', хорошо' растаба'рывать, что глубоки'х мест мно'го, а в ста'рице и с рука'ми уйдёшь; что одёжа на них намо'кла, что эта'к и тре'звый не вы'плывет, а пья'ные пойду'т как ключ ко дну. Забыва'я, что хотя' слы'шны бы'ли го'лоса, а слов разобра'ть невозмо'жно, все приняли'сь крича'ть и дава'ть сове'ты, маха'я изо всей мочи' рука'ми: "Леве'е, праве'е, сюда', туда', не туда'" и проч. Ме'жду тем пешехо'ды, попа'в не'сколько раз в во'ду по по'яс, а иногда' и глу'бже, в са'мом де'ле как бу'дто отрезви'лись, переста'ли петь и крича'ть и мо'лча шли пря'мо вперёд. Вдруг почему'-то они' перемени'ли направле'нье и ста'ли подава'ться вле'во, где текла' скры'тая под водо'ю, так называ'емая но'венькая, глубо'кая тогда' кана'вка, кото'рую мо'жно то'лько бы'ло ра'зличить по быстроте' тече'ния. Вся толпа' подня'ла гро'мкий крик, кото'рого нельзя' бы'ло не слы'шать, но на кото'рый не обрати'ли никако'го внима'нья, а мо'жет быть и сочли' одобри'тельным знако'м, несча'стные пешехо'ды. Подойдя' бли'зко к кана'ве, они' останови'лись, что'-то говори'ли, маха'ли рука'ми, и ви'дно бы'ло, что Васи'лий ука'зывал в другу'ю сто'рону. Наступила' мёртвая тишина': то'чно все стара'лись вслу'шаться, что они' говоря'т... Сла'ва бо'гу, они' пошли' вниз по кана'вке, но по самому' её кра'ю. В э'ту мину'ту прискака'л с ло'дкой молодо'й ме'льник, сын ста'рого Болтуне'нка. Ло'дку подвезли' к берегу', спусти'ли на во'ду; молодо'й ме'льник замаха'л весло'м, переби'л матери'к Бугурусла'на, вплыл в ста'рицу, как вдруг ста'рый Болтуне'нок исче'з под водо'ю... Стра'шный вопль ра'здался вокру'г меня' и вдруг зати'х. Все догада'лись, что ста'рый Болтуне'нок оступи'лся и попа'л в кана'ву; все ожида'ли, что он вы'нырнет, всплывёт наве'рх, кана'вка бы'ла у'зенькая и сейча'с мо'жно бы'ло попа'сть на бе'рег... но никто' не пока'зывался на воде'. У'жас овладе'л все'ми. Мно'гие на'чали крести'ться, а други'е ти'хо шепта'ли: "Пропа'л, утону'л"; же'нщины приняли'сь пла'кать навзры'д. Нас увели' в дом. Я так был испу'ган, поражён всем ви'денным мно'ю, что ничего' не мог рассказа'ть ма'тери и тётушкам, кото'рые приняли'сь меня' расспра'шивать: "Что та'кое случи'лось?" Евсе'ич же с Пара'шей то'лько впусти'ли нас в ко'мнату, а са'ми опя'ть убежа'ли. В це'лом до'ме не бы'ло ни одно'й ду'ши из прислу'ги. Впро'чем, мать, ба'бушка и тётушки зна'ли, что пья'ные лю'ди иду'т вброд по поло'ям, а как я, наконе'ц, сказа'л слы'шанные мно'ю сло'ва, что ста'рый Болтуне'нок "пропа'л, утону'л", то несча'стное собы'тие вполне' и для них объясни'лось. Тётушки са'ми пошли' узна'ть подро'бности этого' несча'стия и присла'ть к нам кого'-нибудь. Вско'ре прибежа'ла глуха'я ба'бушка Гру'ша и сестри'цына ня'нька Пара'ша. Они' сказа'ли нам, что ста'рого ме'льника не мо'гут найти', что мно'го наро'ду с шеста'ми и багра'ми переёхало и перебра'лось ко`е-ка'к че'рез ста'рицу, и что тепе'рь хоть и найду'т уто'пленника, да уж он давно' захлебну'лся. "Бо'льно жа'лко смотре'ть, -- приба'вила Пара'ша, -- на ребя'т и на хво'рую жену' ста'рого ме'льника, а уж ему' так на роду' напи'сано". Все бы'ли о'чень огорчены', и све'тлый весёлый пра'здник вдруг сде'лался печа'лен. Что же происходи'ло со мной, тру'дно рассказа'ть. Хотя' я мно'го чита'л и ещё бо'льше слыха'л, что лю'ди то и де'ло умира'ют, знал, что все умру'т, знал, что в сраже'ниях солда'ты погиба'ют ты'сячами, о'чень жи'во по'мнил смерть де'душки, случи'вшуюся во'зле меня', в друго'й ко'мнате того' же до'ма; но смерть ме'льника Болтуне'нка, кото'рый пе'ред мои'ми глаза'ми шел, пел, говори'л и вдруг пропа'л навсегда', -- произвела' на меня' осо'бенное, гора'здо сильне'йшее впечатле'ние, и утону'ть в кана'вке показа'лось мне гора'здо страшне'е, чем поги'бнуть при како'м-нибудь кораблекруше'нии на беспреде'льных моря'х, на бездо'нной глубине' (о кораблекруше'ниях я мно'го чита'л). На меня' напа'л безотчётный страх, что ка'ждую мину'ту мо'жет случи'ться како'е-нибудь подо'бное неожи'данное несча'стье с отцо'м, с ма'терью и со все'ми на'ми. Ма`ло-пома'лу возвраща'лась на'ша прислу'га. У всех был оди'н отве'т: "Не нашли' Болтуне'нка". Давно' уже' прошло' обы'чное вре'мя для обе'да, кото'рый быва'ет ра'нее в день разгове'нья. Наконе'ц накры'ли стол, пода'ли ку'шать и посла'ли за мои'м отцо'м. Он пришёл огорчённый и расстро'енный. Он с де'тских лет свои'х знал ста'рого ме'льника Болтуне'нка и о'чень его' люби'л. Обе'д прошёл гру'стно, и, как то'лько вста'ли и'з-за сто'ла, оте'ц опя'ть ушёл. До са'мого ве'чера иска'ли те'ло несча'стного ме'льника. Утомлённые, пе'редрогшие от мокре'ти и голо'дные лю'ди, не успе'вшие да'же хороше'нько разгове'ться, возвраща'лись уже' домо'й, как вдруг крик молодо'го Болтуне'нка: "Нашёл!" -- заста'вил всех вороти'ться. Сын зацепи'л багро'м за зипу'н утонувшего' отца' и при по'мощи други'х с больши'м уси'лием вы'тащили его' труп. Оказа'лось, что утону'вший ка'к-то попа'л под оголи'вшийся ко'рень ста'рой о'льхи, расту'щей на берегу' не но'вой кана'вки, а глубо'кой ста'рицы, огиба'вшей о'стров, куда' снесло' те'ло быстрото'ю воды'. Как ско'ро весть об э'том собы'тии дошла' до нас, опя'ть на не'сколько вре'мени опусте'л наш дом: все сбе'гали посмотре'ть уто'пленника и все вороти'лись с таки'ми стра'шными и подро'бными расска'зами, что я не спал почти' всю ночь, вообража'я себе' ста'рого ме'льника, дрожа' и облива'ясь холо'дным пото'м. Но я име'л твёрдость одоле'ть мой у'жас и не буди'ть отца' и ма'тери. Прошла' мучи'тельная ночь, ста'ло светло', и на со'лнечном восхо'де зати'хло, улегло'сь моё воспа'ленное воображе'ние -- я сла'дко засну'л. Пого'да перемени'лась, и остальны'е дни свято'й неде'ли бы'ли дождли'вы и холо'дны. Дождя' вы'пало так мно'го, что сбыва'вшая по'лая вода', подкреплённая дождя'ми и так называ'емою земляно'ю водо'ю, вновь подняла'сь и, простоя'в на пре'жней высоте' одни' су'тки, вдруг слила'. В то же вре'мя та'кже вдруг наступи'ла и ле'тняя теплота', что быва'ет ча'сто в апре'ле. В конце' Фомино'й неде'ли начала'сь та чу'дная пора', не всегда' явля'ющаяся дру'жно, когда' приро'да, пробудя'сь от сна, начнёт жить по'лною, молодо'ю, торопли'вою жи'знью: когда' всё перехо'дит в волне'ние, в движе'нье, в звук, в цвет, в за'пах. Ничего' тогда' не понима'я, не разбира'я, не оце'нивая, никаки'ми имена'ми не называ'я, я сам почу'ял в себе' но'вую жизнь, сде'лался ча'стью приро'ды, и то'лько в зре'лом во'зрасте созна'тельных воспомина'ний об э'том вре'мени созна'тельно оцени'л всю его' очарова'тельную пре'лесть, всю поэти'ческую красоту'. Тогда' я узна'л то, о чем дога'дывался, о чем мечта'л, встреча'я весну' в Уфе', в городско'м до'ме, в дрянно'м саду' и'ли на гря'зной у'лице. В Серге'евку я прие'хал уже' по'здно и заста'л то'лько коне'ц весны', когда' приро'да дости'гла по'лного разви'тия и по'лного великоле'пия; беспреста'нного измене'ния и движе'ния вперёд уже' не бы'ло. Го'рестное собы'тие, смерть ста'рого ме'льника, ско'ро бы'ло забы'то мной, пода'влено, вы'теснено но'выми, могу'чими впечатле'ниями. Ум и душа' ста'ли че'м-то полны', како'е-то де'ло легло' на пле'чи, озабо'чивало меня', како'е-то стремле'ние овладе'ло мной, хотя' в действи'тельности я ниче'м не занима'лся, никуда' не стреми'лся, не чита'л и не писа'л. Но до чте'ния ли, до письма' ли бы'ло тут, когда' души'стые черёмухи зацвета'ют, когда' пучо'к на берёзах ло'пается, когда' чёрные кусты' сморо'дины опуша'ются белова'тым пу'хом распуска'ющихся смо'рщенных листо'чков, когда' все ска'ты гор покрыва'ются подсне'жными тюльпа'нами, называ'емыми сон, лило'вого, голубо'го, желтова'того и бе'лого цве'та, когда' поле'зут везде' из земли' свёрнутые в тру'бочки травы' и завёрнутые в них голо'вки цветко'в; когда' жа'воронки с утра' до ве'чера вися'т в во'здухе над са'мым дворо'м, рассыпа'ясь в свои'х журча'щих, однообра'зных, замира'ющих в не'бе пе'снях, кото'рые хвата'ли меня' за се'рдце, кото'рых я заслу'шивался до слез; когда' бо'жьи коро'вки и все бука'шки выполза'ют на бо'жий свет, крапи'вные и жёлтые ба'бочки замелька'ют, шмели' и пчелы' зажужжа'т; когда' в воде' движе'нье, на земле' шум, в во'здухе тре'пет, когда' и луч со'лнца дрожи'т, пробива'ясь сквозь вла'жную атмосфе'ру, по'лную жи'зненных на'чал... А ско'лько бы'ло мне дела', ско'лько забо'т! Ка'ждый день на'до бы'ло ра'за два побыва'ть в ро'ще и осве'домиться, как сидя'т на я'йцах грачи'; на'до бы'ло послу'шать их доку'чных кри'ков; на'до бы'ло посмотре'ть, как разве'ртываются ли'стья на сире'нях и как выпуска'ют они' си'зые ки'сти будущи'х цвето'в; как поселя'ются зо'рьки и мали'новки в сморо'динных и барбари'совых куста'х; как муравьи'ные ку'чи о'жили, зашевели'лись; как мура'вьи показа'лись снача'ла понемно'гу, а пото'м вы'сыпали нару'жу в бесчи'сленном мно'жестве и приняли'сь за свои' рабо'ты; как ла'сточки на'чали мелька'ть и ныря'ть под кры'ши строе'ний в ста'рые свои' гнезда'; как клохта'ла насе'дка, оберега'я кро'шечных цыпля'т, и как ко'ршуны кружи'лись, пла'вали над ни'ми... О, мно'го бы'ло де'ла и забо'ты мне! Я уже' не бе'гал по двору', не ката'л яи'ц, не кача'лся на каче'лях с сестри'цей, не игра'л с Су'ркой, а ходи'л и ча'ще стоя'л на одно'м ме'сте, бу'дто невесёлый и беспоко'йный, ходи'л, гляде'л и молча'л про'тив своего' обыкнове'ния. Обве'трил и загоре'л я, как цыга'н. Сестри'ца смея'лась на'до мной. Евсе'ич не мог надиви'ться, что я не гуля'ю как сле'дует, не игра'ю, не прошу'сь на ме'льницу, а всё хожу' и стою' на одни'х и тех же места'х. "Ну, чего', соко'лик, ты не вида'л тут?" -- говори'л он. Мать та'кже не пони'мала моего' состоя'ния и с доса'дою на меня' смотре'ла; оте'ц сочу'вствовал мне бо'льше. Он ходи'л со мной подгля'дывать за пти'чками в садо'вых куста'х и расска'зывал, что они' завива'ют уж гнезда'. Он ходи'л со мной и в грачову'ю ро'щу и о'чень серди'лся на граче'й, что они' су'шат верши'ны берёз, лома'я ве'тви для устро'йства свои'х уро'дливых гнезд, да'же грози'лся разори'ть их. Как был оте'ц дово'лен, уви'дев в пе'рвый раз медуни'цу! Он научи'л меня' лего'нько выдёргивать лило'вые цветки' и соса'ть бе'лые, сла'дкие их коре'шочки. И как он ещё бо'лее обра'довался, услы'ша изда'ли, та'кже в пе'рвый раз, пе'ние вара'кушки. "Ну, Серё!жа, -- сказа'л он мне, -- тепе'рь все пти'чки начну'т петь: вара'кушка пе'рвая запева'ет. А вот когда' оде'нутся кусты', то запою'т на'ши соловьи', и ещё веселе'е бу'дет в Багро'ве!" Наконе'ц пришло' и э'то вре'мя: зазелене'ла трава', распусти'лись дере'вья, оде'лись кусты', запе'ли соловьи' -- и пе'ли, не устава'я, и день и ночь. Днем их пе'нье не производи'ло на меня' осо'бенного впечатле'ния; я да'же говори'л, что и жа'воронки пою'т не ху'же; но по'здно ве'чером и'ли но'чью, когда' всё вокру'г меня' ути'хало, при све'те поту'хающей зари', при бле'ске звезд, соловьи'ное пе'ние приводи'ло меня' в волне'ние, в восто'рг и снача'ла меша'ло спать. Соловьё!в бы'ло так мно'го и но'чью они', каза'лось, подлета'ли так бли'зко к до'му, что, при закры'тых ста'внями о'кнах, сви'сты, раска'ты и щёлканье их с двух сторо'н врыва'лись с си'лою в на'шу заку'поренную спа'льню, потому' что она' угло'м выходи'ла на загиба'вшуюся реку', пря'мо в кусты', по'лные соловьёв. Мать посыла'ла но'чью пуга'ть их. И тут то'лько пове'рил я слова'м тётушки, что соловьи' не дава'ли ей спать. Я не зна'ю, испо'лнились ли слова' отца', ста'ло ли веселе'е в Багро'ве? Вообще' я не уме'ю сказа'ть: бы'ло ли мне тогда' ве'село? Зна'ю то'лько, что воспомина'ние об э'том вре'мени во всю мою' жизнь разлива'ло ти'хую ра'дость в душе' мое'й. Наконе'ц я стал споко'йнее, присмотре'лся, попривы'к к окружа'ющим меня' явле'ниям, и'ли, верне'е сказа'ть, чудеса'м приро'ды, кото'рая, дости'гнув по'лного своего' великоле'пия, сама' как бу'дто успоко'илась. Я стал занима'ться иногда' и'грами и кни'гами, стал бо'льше сиде'ть и говори'ть с ма'терью и с ра'достью уви'дел, что она' была' тем дово'льна. "Ну, тепе'рь ты, ка'жется, очну'лся, -- сказа'ла она' мне, ласка'я и целу'я меня' в го'лову, -- а ведь ты был то'чно поме'шанный. Ты ни в чем не принима'л уча'стия, ты забы'л, что у тебя' есть мать". И слезы' показа'лись у ней на глаза'х. В са'мое се'рдце уколо'л меня' э'тот упрёк. Я уже' сму'тно чу'вствовал како'е-то беспоко'йство со'вести; вдруг то'чно пелена' спала' с мои'х глаз. Коне'чно, я не забы'л, что у меня' была' мать, но я не ча'сто ду'мал о ней. Я не спра'шивал и не знал, в како'м положе'нии бы'ло её сла'бое здоро'вье. Я не дели'лся с ней в э'то вре'мя, как быва'ло всегда', мои'ми чу'вствами и помышле'ниями, и мной овладе'ло угрызе'ние со'вести и раска'яния, я жесто'ко обвиня'л себя', проси'л проще'нья у ма'тери и обеща'л, что э'того никогда' не бу'дет. Мне каза'лось, что с э'тих пор я ста'ну люби'ть её ещё сильнеё. Мне каза'лось, что я до сих пор не понима'л, не знал всей це'ны, что я не досто'ин ма'тери, кото'рая не'сколько раз спасла' мне жизнь, же'ртвуя свое'ю. Я дошёл до мы'сли, что я дурно'й, неблагода'рный сын, кото'рого все должны' презира'ть. По несча'стию, мать не всегда' уме'ла и'ли не всегда' была' спосо'бна возде'рживать горя'чность, кра'йность мои'х увлече'ний; она' сама' тем же страда'ла, и когда' мои' чу'вства бы'ли согла'сны с её со'бственными чу'вствами, она' не охлажда'ла, а возбужда'ла меня' стра'стными по'рывами свое'й ду'ши. Так ча'сто быва'ло в гора'здо поздне'йшее вре'мя и так и'менно бы'ло в то вре'мя, кото'рое я опи'сываю. Подстрека'я друг дру'га, мы с ма'терью предали'сь пла'менным излия'ниям взаи'много раска'яния и восто'рженной любви'; ме'жду на'ми исче'зло расстоя'ние лет и отноше'ний, мы о'ба исступлённо пла'кали и гро'мко рыда'ли. Я раска'ивался, что ма'ло люби'л мать; она' -- что ма'ло цени'ла та'кого сы'на, и оскорби'ла его' упрёком... В са'мую э'ту мину'ту вошёл оте'ц. Взгляну'в на нас, он так перепуга'лся, что побледне'л: он всегда' бледне'л, а не красне'л от вся'кого вну'треннего движе'ния. "Что с ва'ми сде'лалось?" -- спроси'л он встрево'женным го'лосом. Мать молча'ла; но я при'нялся с жа'ром расска'зывать всё. Он смотре'л на меня' снача'ла с удивле'нием, а пото'м с сожале'нием. Когда' я ко'нчил, он сказа'л: "Охо'та вам му'чить себя' пона'прасну из пустяко'в и расстро'ивать свое' здоро'вье. Ты ещё ребёнок, а ма'тери э'то грех". Уша'том холо'дной воды' обли'л меня' оте'ц. Но мать горячо' заступи'лась за на'ши чу'вства и сказа'ла мно'го оскорби'тельного и несправедли'вого моему' до'брому отцу'! Увы'! несправедли'вость оскорбле'ния я по'нял уже' в зре'лых года'х, а тогда' я пове'рил, что мать говори'т соверше'нную и'стину и что у моего' отца' ма'ло чувств, что он не умеёт так люби'ть, как мы с ма'менькой лю'бим. Разумеётся, че'рез не'сколько дней совсе'м ути'хло моё волне'ние, успоко'илась сове'сть, исче'зло убежде'ние, что я дурно'й ма'льчик и дурно'й сын. Се'рдце моё опя'ть раскры'лось впечатле'ниям приро'ды; но я до'лго предава'лся им с не'которым опасе'нием; горя'чность же к ма'тери росла' уже' постоя'нно. Несмотря' на мой де'тский во'зраст, я сде'лался её дру'гом, пове'ренным и узна'л мно'го та'кого, чего' не мог поня'ть, что понима'л превра'тно и чего' мне знать не сле'довало... Ме'жду тем как то'лько слила' по'лая вода' и река' пришла' в свою' ле'тнюю меже'нь, да'же пре'жде, чем вода' соверше'нно проясни'лась, все дворо'вые на'чали уже' уди'ть. Я сказа'л все, потому' что тогда' уди'л вся'кий, кто мог держа'ть в руке' уди'лище, да'же не'которые стару'хи, и'бо то'лько в э'ту по'ру, то есть с весны', от цвета' черёмухи до оконча'ния цвета' кали'ны, чуде'сно брала' кру'пная ры'ба, язи', голавли' и лини'. Сто'ило сбе'гать пора'ньше у'тром на оди'н час, чтоб прине'сть по кра'йней ме'ре па'ру больши'х язе'й, упусти'в сто'лько же и'ли бо'льше, и вот у це'лого семе'йства была' уха', жа'реное и'ли пиро'г. Евсе'ич уже' давно' уди'л и, расска'зывая мне свои' по'двиги, обыкнове'нно говори'л: "Э'то, соко'лик, ещё не твоё уже'нье. Тепе'рь ещё везде' мо'кро и гря'зно, а вот неде'льки че'рез две со'лнышко зе'млю прогре'ет, земля' повысо'хнет: к тем пора'м я тебе' и у'дочки пригото'влю"... Пришла' пора' и моего' уже'нья, как предска'зывал Евсе'ич. Тёплая пого'да, простоя'в не'сколько дней, на Фомино'й неде'ле ещё раз перемени'лась на сыру'ю и холо'дную, что, одна'ко ж, ничему' не меша'ло зелене'ть, расти' и цвести'. Пото'м опя'ть наступи'ло тёплое вре'мя и сде'лалось уже' постоя'нным. Со'лнце прогре'ло зе'млю, вы'сушило грязь и ти'ну. Евсе'ич пригото'вил мне три у'дочки: ма'ленькую, сре'днюю и побо'льше, но не таку'ю большу'ю, каки'е употребля'лись для кру'пной ры'бы; таку'ю я и сдержа'ть бы не мог. Оте'ц, кото'рый ни ра'зу ещё не ходи'л уди'ть, мо'жет быть потому', что ма'тери э'то бы'ло неприя'тно, пошёл со мно'ю и повёл меня' на пруд, кото'рый был спу'щен. В спу'щенном пру'де уди'ть и лови'ть ры'бу запреща'лось, а на реке' позволя'лось везде' и всем. Я ви'дел, что мой оте'ц сбира'лся уди'ть с большо'й охо'той. "Ну, что тепе'рь де'лать, Серё!жа, на реке'? -- говори'л он мне дорого'й на ме'льницу, идя' так ско'ро, что я едва' поспева'л за ним. -- Кива'цкий пруд пронесло', и его' неско'ро запру'дят; ры'бы тепе'рь в саду' ма'ло. А вот у нас на пру'ду вся ры'ба свали'лась в ма'терик, в трубу', и должна' сла'вно брать. Ты ещё в пе'рвый раз бу'дешь уди'ть в Бугурусла'не; пожа'луй, по'сле Серге'евки тебе' пока'жется, что в Багро'ве клюёт хуже'". Я уверя'л, что в Багро'ве всё лу'чше. В про'шлом ле'те я не брал в ру'ки у'дочки, и хотя' настоя'щая весна' так си'льно поде'йствовала на меня' но'выми и чу'дными свои'ми явле'ниями -- прилётом пти'цы и возрожде'нием к жи'зни всей приро'ды, -- что я почти' забыва'л об уже'нье, но тогда', уже' успоко'енный от волне'ний, пресы'щенный, так сказа'ть, трево'жными впечатле'ниями, я вспо'мнил и обрати'лся с но'вым жа'ром к стра'стно люби'мой мно'ю охо'те, и чем бли'же подходи'л я к пру'ду, тем нетерпели'вее хоте'лось мне заки'нуть у'дочку. Спу'щенный пруд гру'стно изуми'л меня'. Обши'рное простра'нство, затопля'емое обыкнове'нно водо'ю, представля'ло тепе'рь го'лое, нечи'стое, неро'вное дно, состоя'щее из ти'ны и гря'зи, истре'скавшейся от со'лнца, но ещё не вы'сохшей внутри'; везде' валя'лись же'рди, су'чья и коря'ги и'ли торча'ли ко'лья, во'ткнутые про'шлого го'да для вя'телей. Пре'жде всё э'то бы'ло зато'плено и представля'ло све'тлое, гла'дкое зе'ркало воды', лежа'щее в зелёных ра'мах и проро'сшее зелёным камышо'м. Молоды'е его' побеги' ещё бы'ли неприме'тны, а ста'рые гри'вы сухо'го камыша', не ско'шенного в проше'дшую о'сень, неприя'тно желте'ли ме'жду зелене'ющих краёв пру'дового ра'злива и, волну'емые ве'тром, ещё неприя'тнее, ка'к-то безжи'зненно шуме'ли. На'добно приба'вить, что от высыха'ющей ти'ны и ры'бы, поги'бшей в камыша'х, па'хло о'чень ду'рно. Но ско'ро прошло' неприя'тное впечатле'ние. Вы'брав ме'ста посу'ше, неподалёку от ка'уза, ста'ли мы уди'ть -- и вполне' оправда'лись слова' отца': беспреста'нно бра'ли о'куни, кру'пная плотва', средне'й величины' язи' и больши'е лини'. Кру'пная ры'ба попада'лась всё отцу', а иногда' и Евсе'ичу, потому' что уди'ли на больши'е у'дочки и наса'живали больши'е куски', а я уди'л на ма'ленькую у'дочку, и у меня' беспреста'нно бра'ла плотва', е'сли Евсе'ич наса'живал мне крючо'к хле'бом, и'ли о'куни, е'сли у'дочка наса'живалась червяко'м. Я никогда' не ви'дел, чтоб оте'ц мой так горячи'лся, и у меня' мелькну'ла мысль, отчего' он не хо'дит уди'ть вся'кий день? Евсе'ич же, горячи'вшийся всегда' и пре'жде, сам говори'л, что не по'мнит себя' в та'ком аза'рте! Аза'рт э'тот ещё увели'чился, когда' оте'ц вы'тащил огро'много о'куня и ещё огро'мнейшего линя', а у Евсе'ича сорвала'сь кака'я-то больша'я ры'ба и вдоба'вок щу'ка оторвала' у'дочку. Он так смешно' хло'пал себя' по нога'м ладо'нями и так жа'ловался на своё несча'стье, что оте'ц смея'лся, а за ним и я. Впро'чем, щу'ка то'чно так же и у отца' перекуси'ла лесу'. Мне то'же захоте'лось выуди'ть что'-нибудь покрупне'е, и хотя' Евсе'ич уверя'л, что мне хоро'шей ры'бы не вы'тащить, но я упроси'л его' дать мне у'дочку побо'льше и та'кже насади'ть большо'й кусо'к. Он испо'лнил мою' про'сьбу, но успе'ха не бы'ло, а вы'шло ещё хуже', потому' что переста'ла попада'ться и ме'лкая ры'ба. Мне ста'ло ка'к-то ску'чно и захоте'лось домо'й; но оте'ц и Евсе'ич и не ду'мали возвраща'ться и, коне'чно, без меня' оста'лись бы на пру'ду до са'мого обе'да. Собира'ясь в обра'тный путь и свёртывая у'дочки, Евсе'ич сказа'л: "Что бы вам, Алексе'й Степа'ныч, забра'ться сюда' на заре'? Ведь э'то како'й бы кле'в-то был!" Оте'ц отвеча'л с не'которою доса'дой: "Ну, как мне поутру'". -- "Вот вы и с ружьём не поохо'тились ни ра'зу, а ведь в ста'рые го'ды ха'живали". -- Оте'ц молча'л. Я о'чень заме'тил сло'ва Евсе'ича, а равно' и то, что оте'ц возвраща'лся ка'к-то неве'сел. По'йманная ры'ба едва' помеща'лась в двух вёдрах. Мы принесли' её пря'мо к ба'бушке и тётушке Татья'не Степа'новне и то'лько что прие'хавшей тётушке Акси'нье Степа'новне (Алекса'ндра же Степа'новна давно' уе'хала в свою' Карата'евку). Они' неравноду'шно при'няли наш уло'в; они' а'хали, разгля'дывали и хвали'ли ры'бу, кото'рую о'чень люби'ли ку'шать, а Татья'на Степа'новна -- уди'ть; но мать махну'ла руко'й и не ста'ла смотре'ть на на'шу добы'чу, говоря', что от неё воня'ет сы'ростью и гни'лью; она' да'же уверя'ла, что и от меня' с отцо'м па'хнет прудово'ю ти'ной, что, мо'жет быть, и в са'мом де'ле бы'ло так. Оста'вшись наедине' с ма'терью, я спроси'л её: "Отчего' оте'ц не хо'дит уди'ть, хотя' о'чень лю'бит уже'нье? Отчего' он ни ра'зу не брал ружья' в ру'ки, а стреля'ть он та'кже был охо'тник, о чем сам расска'зывал мне?" Ма'тери мое'й бы'ли неприя'тны мои' вопро'сы. Она' отвеча'ла, что никто' не запреща'ет ему' ни стреля'ть, ни уди'ть, но в то же вре'мя презри'тельно отозвала'сь об э'тих охо'тах, осо'бенно об уже'нье, называ'я его' заба'вою люде'й пра'здных и пусты'х, не име'ющих лу'чшего де'ла, заба'вою, прили'чною то'лько де'тскому во'зрасту, и мне немно'жко ста'ло сты'дно, что я так люблю' уди'ть. Я начина'л уже' счита'ть себя' выходя'щим из ребя'чьего во'зраста: чте'ние книг, разгово'ры с ма'терью о предме'тах недетски'х, её дове'ренность ко мне, её слова', пита'вшие мое' са'молюбие: "Ты уже' не ма'ленький, ты всё понима'ешь; как ты об э'том ду'маешь, друг мой?" -- и тому' подо'бные выраже'ния, кото'рыми мать, в поры'вах не'жности, ура'внивала на'ши во'зрасты, обма'нывая са'мое себя', -- э'ти слова' возгорди'ли меня', и я начина'л свысока' посма'тривать на окружа'ющих меня' люде'й. Впро'чем, недо'лго стыди'лся я мое'й стра'стной охо'ты к уже'нью. На тре'тий день мне так уже' захоте'лось уди'ть, что я, прикрыва'ясь свои'м де'тским во'зрастом, от кото'рого, одна'ко, в ины'х слу'чаях отка'зывался, вы'просился у ма'тери на пруд поуди'ть с отцо'м, куда' с одни'м Евсе'ичем меня' бы не отпусти'ли. Я име'л весьма' ва'жную причи'ну не откла'дывать уже'нья на пру'ду: оте'ц сказа'л мне, что че'рез два дня его' запру'дят, и'ли, как выража'лись тогда', займу'т заи'мку. Евсе'ич с отцо'м взя'ли свои' ме'ры, что'бы щу'ки не отгрыза'ли крючко'в: они' навяза'ли их на поводки' из про'волоки и'ли струны', кото'рых щу'ки не могли' перекуси'ть, несмотря' на свои' о'стрые зу'бы. О'бщие на'ши наде'жды и ожида'ния не бы'ли обма'нуты. Мы науди'ли мно'го ры'бы, и в том числе' оте'ц пойма'л четырёх щук, а Евсе'ич двух. Заи'мка пруда', и'ли, лу'чше сказа'ть, после'дствие заи'мки, потому' что на пруд мать меня' не пусти'ла, -- та'кже предста'вило мне мно'го но'вого, никогда' мно'ю не ви'данного. Как ско'ро завали'ли вешня'к и тече'ние воды' ма`ло-пома'лу прекрати'лось, река' ни'же плоти'ны совсе'м обмеле'ла и, кро'ме глубо'ких ям, называ'емых ому'тами, Бугурусла'н побежа'л ма'леньким ручейко'м. По всему' протяже'нию реки', до са'мого Кива'цкого пруда', та'кже спу'щенного, везде' стоя'л наро'д, и ста'рый и ма'лый, с бредня'ми, вятеля'ми и недо'тками, перегора'живая и'ми ре'ку. Как ско'ро ры'ба послы'шала, что вода' пошла' на у'быль, она' начала' ска'тываться вниз, остава'ясь иногда' то'лько в са'мых глубо'ких места'х и, разуме'ется, попада'я в расста'вленные сна'сти. Мы с Евсе'ичем стоя'ли на са'мом высо'ком берегу' Бугурусла'на, отку'да далеко' бы'ло ви'дно и вверх и вниз, и смотре'ли на э'ту торопли'вую и сумато'шную ловлю' ры'бы, сопровожда'емую кри'ком дереве'нских баб и мальчи'шек и девчо'нок, после'дние употребля'ли для ло'вли ры'бы свя'занные ю'бки и реше'та, да'же хвата'ли добы'чу рука'ми, выта'скивая иногда' поря'дочных плоти'ц и я'зиков из-по'д коря'г и из ра'чьих нор, куда' во вся'кое вре'мя осо'бенно лю'бят забива'ться некру'пные нали'мы, кото'рые та'кже попада'лись. Ра'ки пресме'шно коря'чились и по'лзали по обмеле'вшему дну и о'чень бо'льно щипа'ли за го'лые но'ги и ру'ки броди'вших по воде' и гря'зи люде'й, отчего' нере'дко раздава'лся пронзи'тельный визг мальчи'шек и осо'бенно девчо'нок. Бугурусла'н был хотя' не широ'к, но о'чень быстр, глубо'к и омути'ст; вода' ещё бы'ла жирна', по выраже'нию ме'льников, и пруд к ве'черу стал наполня'ться, а в ночь уже' пошла' вода' в ка'уз; на друго'й день поутру' замоло'ла ме'льница, и наш Бугурусла'н сде'лался опя'ть пре'жнею глубо'кою, многово'дной реко'й. Меня' о'чень огорча'ло, что я не ви'дел, как занима'ли заи'мку, а расска'зы отца' ещё бо'лее подстрека'ли мою' доса'ду и уси'ливали моё огорче'нье. Я не преми'нул попроси'ть у ма'тери объясне'ния, почему' она' меня' не пусти'ла, -- и получи'л в отве'т, что "не'чего мне де'лать в толпе' мужико'в и не для чего' слы'шать их гру'бые и непристо'йные шу'тки, прибау'тки и брань ме'жду собо'ю". Оте'ц напра'сно уверя'л, что ничего' тако'го не бы'ло и не быва'ет, что никто' на брани'лся; но что весёлого кри'ку и шу'му бы'ло мно'го... Не мог я не ве'рить ма'тери, но отцу' хоте'лось бо'льше ве'рить. Как то'лько провя'ла земля', начали'сь полевы'е рабо'ты, то есть посе'в ярово'го хле'ба, и оте'ц стал е'здить вся'кий день на па'шню. Вся'кий день я проси'лся с ним, и то'лько оди'н раз отпусти'ла меня' мать. По мое'й уси'льной про'сьбе оте'ц согласи'лся бы'ло взять с собо'й ружье'", потому' что в поля'х води'лось мно'жество полево'й ди'чи; но мать начала' говори'ть, что она' бои'тся, как бы ружье'" не вы'стрелило и меня' не уби'ло, а потому' оте'ц, хотя' уверя'л, что ружье'" лежа'ло бы на дро'гах незаря'женное, оста'вил его' до'ма. Я заме'тил, что ему' самому' хоте'лось взять ружье'"; я же о'чень горячо' э'того жела'л, а потому' пое'хал не'сколько огорчённый. Вид весе'нних поле'й ско'ро привле'"к мое' вни'мание, и ра'достное чу'вство, уничто'жив неприя'тное, овладе'ло мое'й душо'й. Подни'маясь от гу'мна на го'ру, я уви'дел, что все до'лочки ве'село зелене'ли со'чной траво'й, а гри'вы, и'ли кули'ги ди'кого пе'рсика, кото'рые тяну'лись по ска'там круты'х холмо'в, бы'ли осы'паны ро'зовыми цвето'чками, издава'вшими си'льный аромати'ческий за'пах. На гора'х зацвета'ла ви'шня и ди'кая ака'ция, и'ли чили'зник. Жа'воронки так и рассы'пались пе'снями вверху'; иногда' проноси'лся крик журавле'й, вдали' залива'лся зво'нкими тре'лями кро'ншнеп, слы'шался хри'плый го'лос крече'ток, стре'пета подни'мались с доро'ги и тут же сади'лись. Не оди'н раз оте'ц говори'л: "Жа'лко, что нет с на'ми ружья'". Э'то был осо'бый пти'чий мир, совсе'м не похо'жий на тот, кото'рый под горо'ю населя'л воды' и боло'та, -- и он показа'лся мне ещё прекра'снее. Тут то'лько, на го'ре, почу'вствовал я неизмери'мую ра'зность ме'жду атмосфе'рами внизу' и вверху'! Там па'хло стоя'чею водо'й, тяжёлою сы'ростью, а здесь во'здух был сух, арома'тен и лего'к; тут то'лько я почу'вствовал справедли'вость жа'лоб ма'тери на ни'зкое ме'сто в Багро'ве. Вско'ре зачерне'лись поло'сы вспа'ханной земли', и, подъе'хав, я уви'дел, что кре'стьянин, уже' немолодо'й, ме'рно и бо'дро хо'дит взад и вперёд по десяти'не, рассева'я вокру'г себя' хле'бные семена', кото'рые достава'л он из луко'шка, висящего' у него' че'рез плечо'. Изда'ли за ним шли три кре'стьянина за со'хами; запряжённые в них лоша'дки каза'лись ме'лки и сла'бы, но они', не остана'вливаясь и без напряжённого уси'лия, взрыва'ли сошника'ми чернозёмную по'чву, рассыпа'я ры'хлую зе'млю напра'во и нале'во, ра'зумеется, не новь, а мя'коть, как называ'лась там не'сколько раз па'ханная земля'; за ни'ми тащи'лись три бо'роны с желе'зными зу'бьями, запряжённые таки'ми же лоша'дками; и'ми управля'ли ма'льчики. Несмотря' на у'тро и ещё весе'ннюю свеже'сть, все лю'ди бы'ли в одни'х руба'шках, босико'м и с непокры'тыми голова'ми. И весь это'т, по-ви'димому, тяжёлый труд производи'лся легко', бо'дро и ве'село. Гля'дя на э'ти пра'вильно и непреры'вно дви'жущиеся фигу'ры люде'й и лошаде'й, я забы'л окружа'ющую меня' красоту' весеннего' утра'. Ва'жность и свя'тость тру'да, кото'рых я не мог тогда' вполне' ни поня'ть, ни оцени'ть, одна'ко глубоко' пора'зили меня'. Оте'ц пошёл на вспа'ханную, но ещё не забороно'ванную десяти'ну, стал что'-то ме'рить свое'й па'лочкой и счита'ть, а я, огляну'вшись вокру'г себя' и уви'дя, что в ра'зных места'х мно'го люде'й и лошаде'й дви'гались так же ме'рно и в та'ком же поря'дке взад и вперёд, -- я кре'пко заду'мался, сам хороше'нько не зна'я о чем. Оте'ц, воротя'сь ко мне и найдя' меня' в том же положе'нии, спроси'л: "Что ты, Серё!жа?" Я отвеча'л мно'жеством вопро'сов о рабо'тающих крестья'нах и ма'льчиках, на кото'рые оте'ц отвеча'л мне удовлетвори'тельно и подро'бно. Слова' его' запа'ли мне в се'рдце. Я сра'внивал себя' с крестья'нскими ма'льчиками, кото'рые це'лый день, от восхо'да до зака'та со'лнечного, броди'ли взад и вперёд, как по песку', по ры'хлым десяти'нам, кото'рые ку'шали хлеб да во'ду, -- и мне ста'ло со'вестно, сты'дно, и реши'лся я проси'ть отца' и мать, чтоб меня' заста'вили боронова'ть зе'млю. По'лный та'ких мы'слей, вороти'лся я домо'й и при'нялся передава'ть ма'тери мои' впечатле'ния и жела'ние рабо'тать. Она' смея'лась, а я горячи'лся; наконе'ц она' с ва'жностью сказа'ла мне: "Вы'кинь э'тот вздор из головы'. Па'шня и бороньба' -- не твоё де'ло. Впро'чем, е'сли хо'чешь попро'бовать -- я позволя'ю". Че'рез не'сколько вре'мени действи'тельно мне позво'лили попро'бовать боронова'ть зе'млю. Оказа'лось, что я никуда' не го'ден: не уме'ю ходи'ть по вспа'ханной земле', не уме'ю держа'ть во'жжи и пра'вить ло'шадью, не уме'ю заста'вить её слу'шаться. Крестья'нский ма'льчик шел ря'дом со мной и смея'лся. Мне бы'ло сты'дно и доса'дно, и я никогда' уже' не помина'л об это'м. И'менно в э'ту по'ру житья' моего' в Багро'ве я ма'ло проводи'л вре'мени с мое'й ми'лой сестри'цей и как бу'дто отдали'лся от неё, но э'то ниско'лько не зна'чило, чтоб я стал ме'ньше её люби'ть. Причи'ною э'того вре'менного отдале'ния бы'ли мои' но'вые заба'вы, кото'рые она', как де'вочка, не могла' разделя'ть со мной, и пото'м -- мое' приближе'ние к ма'тери. Говоря' со мной, как с друго'м, мать всегда' высыла'ла мою' сестри'цу и запреща'ла мне расска'зывать ей на'ши открове'нные разгово'ры. Она' не так горячо' люби'ла её, как меня', и менеё ласка'ла. Я был люби'мец, фавори'т, как мно'гие называ'ли меня', и, сле'довательно, бало'ванное дитя'. Я до'лго остава'лся та'ким, но э'то никогда' не меша'ло горяче'й привя'занности ме'жду мной и оста'льными бра'тьями и сёстрами. Ба'бушка же и тётушка ко мне не о'чень благоволи'ли, а сестри'цу мою' люби'ли; они' напева'ли ей в у'ши, что она' нелюби'мая дочь, что мать гляди'т мне в глаза' и де'лает всё, что мне уго'дно, что "бра'тец -- всё, а она' -- ничего'"; но все та'кие вре'дные внуше'ния не производи'ли никако'го впечатле'ния на любящеё се'рдце мое'й сестры', и никако'е чу'вство за'висти и'ли негодова'ния и на одну' мину'ту никогда' не омрача'ли све'тлую доброту' её прекра'сной ду'ши. Мать по-пре'жнему не входи'ла в дома'шнее хозя'йство, а всем распоряжа'лась ба'бушка и'ли, лу'чше сказа'ть, тётушка; мать зака'зывала то'лько ку'шанья для себя' и для нас; но в то же вре'мя бы'ло слы'шно и заме'тно, что она' настоя'щая госпожа' в до'ме и что всё де'лается и'ли сде'лается, е'сли она' захо'чет, по её во'ле. Несмотря' на мой ребя'чий во'зраст, я понима'л, что мое'й ма'тери все в до'ме боя'лись, а не люби'ли (кро'ме Евсе'ича и Пара'ши), хотя' мать никому' и гру'бого сло'ва не гова'ривала. Э'ту мудрёную зага'дку тогда' ра'но бы'ло мне разга'дывать. По просу'хе перебыва'ли у нас в гостя'х все сосе'ди, бо'льшею ча'стью родны'е нам. Приезжа'ли та'кже и Чича'говы, то'лько без стару'шки Мертва'го; разуме'ется, мать была' им о'чень ра'да и большу'ю часть вре'мени проводи'ла в открове'нных, задуше'вных разгово'рах наедине' с Катери'ной Бори'совной. Да'же меня' высыла'ла. Я ме'льком вслу'шался ра'за два в её слова' и догада'лся, что она' жа'ловалась на своё положе'ние, что она' была' недово'льна своёй жи'знью в Багро'ве: э'та мысль постоя'нно смуща'ла и огорча'ла меня'. Петр Ива'нович Чича'гов, так же как моя' мать, не знал и не люби'л дома'шнего и полево'го хозя'йства. Всем занима'лись его' тёща и жена'. Он чита'л, писа'л, рисова'л, черти'л и охо'тился с ружьём. Зна'я, что у нас мно'го во'дится ди'чи, он привёз с собо'й и ружье'" и соба'ку и вся'кий день ходи'л стреля'ть в на'ших боло'тах, о'коло нижнего' и верхнего' пруда', где жи'ло мно'жество бека'сов, вся'ких кулико'в и куличко'в, боло'тных ку'рочек и коростеле'й. Оди'н раз и оте'ц ходи'л с ним на охо'ту; они' принесли' по'лные ягдта'ши ди'чи. Петр Ива'ныч всё подсме'ивался над мои'м отцо'м, говоря', что "Алексе'й Степа'ныч большо'й эконо'м на по'рох и дробь, что он лю'бит пти'чку покрупне'е да побли'же, что бека'сы ему' не по вку'су, а вот у'точки и'ли боло'тные кули'чки -- так э'то его' де'ло: тут мясца' побо'льше". Оте'ц мой отшу'чивался, признава'ясь, что он то'чно ме'лкую пти'цу не ма'стер стреля'ть -- не привы'к и что Петр Ива'ныч, коне'чно, уби'л па'ры четы'ре бека'сов, но зато' мно'го посе'ял в боло'тах дроби', кото'рая на бу'дущий год уроди'тся... Петр Ива'ныч гро'мко смея'лся свои'м осо'бенным зву'чным сме'хом, про кото'рый мать говори'ла, что Петр Ива'ныч и смеётся умно'. Он уделя'л иногда' не'сколько вре'мени на ра'зговоры со мной. Обыкнове'нно э'то быва'ло по'сле охо'ты, когда' он, переоде'вшись в сухо'е пла'тье и бельё, сади'лся на дива'н в гости'ной и заку'ривал свою' большу'ю пе'нковую тру'бку. "Ну, Серё!жа, -- так начина'л он свой ра'зговор, -- как пожива'ют старика'шки Сумаро'ков, Хера'сков и осо'бенно Ломоно'сов? Что поде'лывает Карамзин' с бра'тией но'вых стихотво'рцев?" Э'то зна'чило, чтоб я начина'л чита'ть наизу'сть зау'ченные мно'ю стихи' э'тих писа'телей. Петр Ива'ныч над все'ми подсме'ивался, да'же над Ломоно'совым, кото'рого, впро'чем, о'чень уважа'л. Горячо' хвали'л Держа'вина [34] и в то же вре'мя подшу'чивал над ним; одного' то'лько Дми'триева [35] хвали'л, хотя' не горячо', но безусло'вно; к сожале'нию, я почти' не знал ни того', ни друго'го. Моё восто'рженное чте'нье, и'ли деклама'ция, как он называ'л, о'чень его' забавля'ли. Еди'нственные чтецы' стихо'в, кото'рых я слыха'л, бы'ли мои' дя'ди Зуби'ны. Алекса'ндр Никола'ич осо'бенно люби'л передра'знивать моско'вских траги'ческих актёров -- и, подража'я та'кой карикату'рной деклама'ции, обра'зовал я моё чте'ние! Легко' поня'ть, что оно', сопровождаемоё неуме'стной горя'чностью и уро'дливыми же'стами, бы'ло о'чень заба'вно. Тем не ме'нее я вспомина'ю с искренни'м удово'льствием и благо'дарностью об э'тих часа'х моего' де'тства, кото'рые проводи'л я с Пё!тром Ива'нычем Чича'говым. Э'тот необыкнове'нно у'мный и тала'нтливый челове'к стоя'л неизмери'мо вы'ше окружающего' его' о'бщества. Остроу'мные шу'тки его' запада'ли в мой де'тский ум и, вероя'тно, пригото'вили меня' к бо'лее ве'рному пони'манью тогда'шних писа'телей. Впосле'дствии, когда' я уже' был студе'нтом, а пото'м петербу'ргским чино'вником, приезжа'вшим в о'тпуск, я всегда' спеши'л повида'ться с Чича'говым: проче'сть ему' всё, что яви'лось но'вого в литерату'ре, и подели'ться с ним мои'ми впечатле'ниями, молоды'ми взгля'дами и убежде'ниями. Его' суд ча'сто был ве'рен и всегда' остроу'мен. С осо'бенною жи'востью припомина'ю я, что уже' незадо'лго до его' сме'рти, о'чень больно'му, прочёл я ему' стихи' на Держа'вина и Карамзина', не зна'ю кем напи'санные, едва' ли не Шатро'вым.[36] Пе'рвого купле'та по'мню то'лько полови'ну: . . . . . . . . . . . . . . . . . Перлово-сизы'х облако'в. Иль дав толчо'к в Кавка'з нога'ми И вихро-бу'рными крыла'ми, Рассёкши во'здух, прилети'; Хвосто'м сребро-злато-ма'хровым Иль радужно-гнедо-багро'вым Следы' пурпу'рны замети'. Но вдруг карти'на премени'лась, Услы'шал стон я голу'бка; У Ли'зы слёзка покати'лась Из ле'вого её глазка'. Кати'лась по щеке', кати'лась, На щёчке в я'мке посели'лась, Как бу'дто в лу'жице вода'. Не та'к-то бы'ли в ста'ры ве'ки На слезы' ску'пы челове'ки, Но лю'ди бы'ли ли тогда'? Когда'... де'вушке случа'лось В разлу'ке с ми'лым друго'м быть, То должно' ей о нем, каза'лось, Ручья'ми сле'зы го'рьки лить. Но ны'нче слезы' дороги'е . . . . . . . . . . . . . . . . . Сравня'ться ль дре'вние, просты'е С алма'зной ны'нешней слезо'й? Забы'в свою' боле'знь и ча'сто возвраща'ющиеся мучи'тельные её припа'дки, Чича'гов, слу'шая моё чте'ние, смея'лся са'мым весёлым сме'хом, повторя'я не'которые стихи' и'ли выраже'ния. "Ну, друг мой, -- сказа'л он мне пото'м с живы'м и я'сным взгля'дом, -- ты меня' так уте'шил, что тепе'рь мне не на'до и приёма о'пиума". Во вре'мя страда'ний, превыша'ющих си'лы челове'ческие, он употребля'л о'пиум в ма'леньких приёмах. Наступи'ло жа'ркое ле'то. Клев кру'пной ры'бы прекрати'лся. Уже'нье моё ограни'чилось ло'влею на була'вочные крючки' ло'шков, пескаре'й и ма'леньких плоти'чек, по ме'лким безопа'сным места'м, начина'я от до'ма, вверх по реке' Бугурусла'ну, до так называ'емых Анто'шкиных мостко'в, постро'енных крестья'нином Анто'ном про'тив своего' двора'; да'лее река' была' поглу'бже, и мы туда' без отца' не ходи'ли. Меня' отпуска'ли с Евсе'ичем вся'кий день и'ли поутру' и'ли ве'чером часа' на два. О'коло са'мого до'ма древе'сной те'ни не бы'ло, и потому' мы вме'сте с сестри'цей ходи'ли гуля'ть, сиде'ть и чита'ть кни'жки в грачову'ю ро'щу и'ли на о'стров, кото'рый я люби'л с ка'ждым днем бо'лее. В са'мом де'ле, там бы'ло о'чень хорошо': бе'рега бы'ли обса'жены берёзами, кото'рые разросли'сь, широко' раски'нулись и дава'ли густу'ю тень; ли'повая алле'я пересека'ла о'стров посереди'не; она' была' те'сно наса'жена, и под не'ю ве'чно был су'мрак и прохла'да; она' служи'ла денны'м убе'жищем для ночны'х ба'бочек, собира'нием кото'рых, че'рез не'сколько лет, я стал о'чень горячо' занима'ться. На о'стров нере'дко с на'ми ха'живала тётушка Татья'на Степа'новна. Си'дя под освежи'тельной те'нью на берегу' широко' и ре'зво теку'щей ре'ки, иногда' с у'дочкой в руке', охо'тно слу'шала она' моё чте'ние; приноси'ла иногда' свой "Пе'сенник", чита'ла сама' и'ли заставля'ла меня' чита'ть, и как ни бы'ли неле'пы и уро'дливы э'ти пе'сни, принадлежа'вшие Сумаро'кову с бра'тией, но чита'лись и слу'шались они' с и'скренним сочу'вствием и удово'льствием. До сих пор по'мню наизу'сть охо'тничью пе'сню Сумаро'кова. [Пе'сня III. Она' начина'ется так: Не пасту'х в свире'ль игра'ет, Си'дя при речны'х стру'ях; Не пасту'х ове'ц сгоня'ет На прекра'сных сих луга'х... и проч.] Мы так нахвали'ли ма'тери мое'й прохла'ду тени'стого о'строва в полдне'вный зной, что она' реши'лась оди'н раз пойти' с на'ми. Снача'ла ей понра'вилось, и она' приказа'ла принести' большу'ю ко'жу, что'бы сиде'ть на ней на берегу' реки', потому' что никогда' не сади'лась пря'мо на большу'ю траву', говоря', что от неё сы'ро, что в ней мно'жество насеко'мых, кото'рые сейча'с наползу'т на челове'ка. Принесли' ко'жу и да'же ко'жаные поду'шки. Мы все усе'лись на них, но, я не зна'ю почему', то'лько та'кое осторо'жное, иску'сственное обраще'ние с приро'дой расхолоди'ло меня' и мне совсе'м не бы'ло так ве'село, как всегда' быва'ло одному' с сестрице'й и'ли тётушкой. Мать равноду'шно смотре'ла на зелёные ли'пы и берёзы, на теку'щую вокру'г нас во'ду; стук толче'й, шум ме'льницы, долета'вший иногда' я'вственно до нас, когда' поднима'лся ветеро'к, по времена'м затиха'вший, каза'лся ей однообра'зным и ску'чным; сы'рой за'пах от пруда', кото'рого никто' из нас не замеча'л, находи'ла она' проти'вным, и, посиде'в с час, она' ушла' домо'й, в свою' ду'шную спа'льню, раскалённую со'лнечными луча'ми. Мы оста'лись одни'; унесли' ко'жу и поду'шки, и о'стров получи'л для меня' свою' пре'жнюю очарова'тельную пре'лесть. Тётушка люби'ла де'лать на'дписи на бе'лой и гла'дкой ко'же берёз и да'же выре'зывала иногда' но'жичком и'ли нака'лывала то'лстой була'вкой ра'зные стишки' из своего' пе'сенника. Я, ра'зумеется, охо'тно подража'л ей. На э'тот раз она' вы'резала, что та'кого-то го'да, ме'сяца и числа' "Со'фья Никола'вна посети'ла о'стров". И'зредка езжа'л я с отцо'м в по'ле на ра'зные рабо'ты, ви'дел, как по'лют яровы'е хле'ба: овсы', по'лбы и пшени'цы; ви'дел, как крестья'нские ба'бы и де'вки, беспреста'нно нагиба'ясь, выдёргивают со'рные травы' и, набра'в их на ле'вую ру'ку целу'ю оха'пку, бе'режно ступа'я, выно'сят на ме'жи, броса'ют и сно'ва иду'т поло'ть. Рабо'та дово'льно тяжёлая и ску'чная, потому' что успе'х труда' не заме'тен. Наконе'ц пришло' вре'мя сеноко'са. Его' на'чали за неде'лю до Петро'ва дня. Э'та рабо'та, одна' из всех крестья'нских по'левых рабо'т, кото'рой я до тех пор ещё не ви'дывал, понра'вилась мне бо'льше всех. В прекра'сный ле'тний день, когда' со'лнечные лучи' давно' уже' поглоти'ли ночну'ю све'жесть, подъезжа'ли мы с отцо'м к так называ'емому "Потаённому ко'лку", состоя'щему по бо'льшей ча'сти из молоды'х и уже' дово'льно то'лстых, как сосна' прямы'х, лип, -- ко'лку, давно' запове'данному и сберега'емому с осо'бенною стро'гостью. Лишь то'лько подня'лись мы к лесу' из овра'га, стал долета'ть до моего' слу'ха глухо'й, необыкнове'нный шум: то како'й-то отры'вистый и ме'рный шо'рох, на мгнове'нье перемежа'ющийся и вновь возника'ющий, то како'е-то зво'нкое металли'ческое ша'рканье. Я сейча'с спроси'л: "Что э'то та'кое?" -- "А вот уви'дишь!" -- отвеча'л оте'ц улыба'ясь. Но за по'рослью молодо'го и ча'стого оси'нника ничего' не бы'ло ви'дно; когда' же мы обогну'ли его' -- чудно'е зре'лище по'разило мои' глаза'. Челове'к со'рок крестья'н коси'ли, вы'строясь в одну' ли'нию, как по ни'тке: я'рко блестя' на со'лнце, взлета'ли ко'сы, и стро'йными ряда'ми ложи'лась сре'занная густа'я трава'. Пройдя' дли'нный ряд, вдруг косцы' останови'лись и приняли'сь че'м-то точи'ть свои' ко'сы, ве'село перебра'сываясь ме'жду собо'ю шутли'выми реча'ми, как мо'жно бы'ло дога'дываться по гро'мкому сме'ху: расслы'шать слов бы'ло ещё невозмо'жно. Металли'ческие зву'ки происходи'ли от то'ченья кос деревя'нными лопа'точками, обма'занными гли'ною с песко'м, о чем я узна'л по'сле. Когда' мы подъе'хали бли'зко и оте'ц мой сказа'л обыкнове'нное приве'тствие: "Бог по'мощь" и'ли "Бог на по'мощь!", гро'мкое: "Благода'рствуйте, ба'тюшка Алексе'й Степа'ныч!" -- огласи'ло поля'ну, отозвало'сь в овра'ге, -- и сно'ва крестья'не продолжа'ли широко', ло'вко, легко' и свобо'дно разма'хивать ко'сами! В э'той рабо'те бы'ло что'-то до'брое, ве'селое, так что я не вдруг пове'рил, когда' мне сказа'ли, что она' то'же о'чень тяжела'. Како'й лёгкий во'здух, како'й чуде'сный за'пах разноси'лся от бли'зкого ле'са и ско'шенной ещё ра'но у'тром травы', изоби'ловавшей мно'жеством души'стых цвето'в, кото'рые от зно'йного со'лнца уже' на'чали вя'нуть и издава'ть осо'бенный прия'тный аромати'ческий за'пах! Нетро'нутая трава' стоя'ла стено'й, в по'яс вышино'ю, и крестья'не говори'ли: "Что за трава'! медве'дь медве'дем!" [Я никогда' не уме'"л удовлетвори'тельно объясни'ть себе' э'того выраже'ния, употребля'емого та'кже, когда' говори'лось о густо'м, высо'ком, несжа'том хле'бе: как тут пришёл медве'дь! Я ду'маю, что сло'вом "медве'дь" выража'лась си'ла, то есть плотни'на, вышина' и вообще' добро'тность травы' и'ли хле'ба.] По зелёным высо'ким ряда'м ско'шенной травы' уже' ходи'ли га'лки и воро'ны, налете'вшие из ле'са, где находи'лись их гнезда'. Мне сказа'ли, что они' подбира'ют ра'зных бука'шек, козя'вок и червячко'в, кото'рые пре'жде скрыва'лись в густо'й траве', а тепе'рь бе'гали на виду' по опроки'нутым стебля'м расте'ний и по обнажённой земле'. Подойдя' побли'же, я свои'ми глаза'ми удостове'рился, что э'то соверше'нная пра'вда. Сверх того' я заме'тил, что пти'ца клева'ла и я'годы. В траве' клубни'ка была' ещё зелена', зато' необыкнове'нно крупна'; на откры'тых же места'х она' уже' поспева'ла. Из ско'шенных рядо'в мы с отцо'м набра'ли по большо'й ки'сти таки'х я'год, из кото'рых ины'е попада'лись крупне'е обыкнове'нного оре'ха; мно'гие из них хотя' ещё не покрасне'ли, но бы'ли уже' мя'гки и вку'сны. Мне так бы'ло ве'село на сеноко'се, что не хоте'лось да'же е'хать домо'й, хотя' оте'ц уже' звал меня'. Из лесно'го овра'га, на дне кото'рого, ти'хо журча', бежа'л ма'ленький родничо'к, несло'сь воркова'нье ди'ких голубе'й и'ли го'рлинок, слы'шался та'кже коша'чий крик и зауны'вный стон и'волги; зву'ки э'ти бы'ли так разли'чны, противополо'жны, что я до'лго не хоте'л ве'рить, что э'то кричи'т одна' и та же милови'дная, жёлтенькая пти'чка. И'зредка раздава'лся пронзи'тельный тру'бный го'лос желны'... Вдруг ко'пчик вы'летел на поля'ну, высоко' взви'лся и, кружа'сь над косца'ми, кото'рые выпу'гивали иногда' из травы' ма'леньких пти'чек, сторожи'л их появле'нье и па'дал на них, как мо'лния из облако'в. Его' быстрота' и ло'вкость бы'ли так увлека'тельны, а уча'стие к бе'дной пти'чке так жи'во, что крестья'не приве'тствовали гро'мкими кри'ками и удальство' ловца' и прово'рство пти'чки вся'кий раз, когда' она' успева'ла упа'сть в траву' и'ли скры'ться в лесу'. Евсе'ич осо'бенно горячи'лся, та'кже сопровожда'я одобри'тельными восклица'ниями чудну'ю быстроту' э'той краси'вой и ре'звой хи'щной пти'цы. До'лго ко'пчик потеша'л всех прово'рным, хотя' безуспе'шным пресле'дованьем свое'й добы'чи; но, наконе'ц, пойма'л пти'чку и, держа' её в когтя'х, полете'л в лес. "А, попа'лась бедня'га! Подцепи'л, понёс в гнездо' дете'й корми'ть!" -- ра'здавались го'лоса косцо'в, перерыва'емые и заглуша'емые иногда' ша'рканьем кос и шо'рохом ряда'ми па'дающей травы'. Оте'ц в друго'й раз сказа'л, что пора' е'хать, и мы пое'хали. Весёлая карти'на сеноко'са не выходи'ла из мое'й головы' во всю доро'гу; но, воротя'сь домо'й, я уже' не бро'сился к ма'тери, чтоб рассказа'ть ей о но'вых мои'х впечатле'ниях. О'пыты научи'ли меня', что мать не лю'бит расска'зов о полевы'х крестьянски'х рабо'тах, о кото'рых она' зна'ла то'лько пона'слышке; а е'сли и ви'дела, то ка'к-нибудь мелько'м и'ли изда'ли. Я поспеши'л рассказа'ть всё ми'лой мое'й сестри'це, пото'м Пара'ше, а пото'м и, тётушке с ба'бушкой. Тётушка и ба'бушка мно'го раз вида'ли ко'сьбу и всю убо'рку се'на и, разуме'ется, зна'ли э'то де'ло гора'здо коро'че и лу'чше меня'. Они' не могли' надиви'ться то'лько, чему' я так рад. Тётушка, одна'ко, приба'вила: "Да, оно' смотре'ть то'чно прия'тно, да ко'сить-то бо'льно тяжело' в та'кую жару'". Э'ти слова' заста'вили меня' задума'ться. Ми'лая моя' сестри'ца, не разделя'вшая со мной не'которых мои'х ле'тних удово'льствий, была' зато' ве'рною мое'й подру'гой и помо'щницей в собира'нии трав и цвето'в, в наблюде'ниях за гнёздами ма'леньких пти'чек, кото'рых мно'го води'лось в ста'рых сморо'динных и барбари'совых куста'х, в собира'нье червячко'в, ба'бочек и ра'зных бука'шек. Врождённую охо'ту к э'тому ро'ду заня'тий и наблюде'ний и вообще' к натура'льной исто'рии возроди'ли во мне кни'жки "Де'тского чте'ния". Заме'тив гнездо' како'й-нибудь пти'чки, всего' ча'ще зо'рьки и'ли горихво'стки, мы вся'кий день ходи'ли смотре'ть, как мать сиди'т на я'йцах; иногда', по неосторо'жности, мы спу'гивали её с гнезда' и тогда', бе'режно раздви'нув колю'чие ве'тви барбари'са и'ли крыжо'вника, разгля'дывали, как лежа'т в гнезде' ма'ленькие, ми'ленькие, пёстренькие яи'чки. Случа'лось иногда', что мать, наску'чив на'шим любопы'тством, броса'ла гнездо'; тогда' мы, уви'дя, что уже' не'сколько дней пти'чки в гнезде' нет и что она' не покри'кивает и не ве'ртится о'коло нас, как то всегда' быва'ло, достава'ли яи'чки и'ли да'же всё гнездо' и уноси'ли к себе' в ко'мнату, счита'я, что мы зако'нные владе'льцы жили'ща, оста'вленного ма'терью. Когда' же пти'чка благополу'чно, несмотря' на на'ши поме'хи, выси'живала свои' яи'чки и мы вдруг находи'ли вме'сто них го'леньких детёнышей с жа'лобным, ти'хим пи'ском, беспреста'нно разева'ющих огро'мные рты, ви'дели, как мать прилета'ла и корми'ла их му'шками и червя'чками... Бо'же мой, кака'я была' у нас ра'дость! Мы не перестава'ли следи'ть, как ма'ленькие пти'чки росли', пери'лись и, наконе'ц, покида'ли своё гнездо'. Со'рванные тра'вы и цветы' мы раскла'дывали и суши'ли в кни'гах, на что преиму'щественно употребля'лись "Ри'мская исто'рия Ро'ллена" и "Дома'шний лече'бник Бу'хана"; а чтоб листы' в кни'гах не по'ртились от сы'рости и не раскра'шивались ра'зными кра'сками, мы кла'ли цветы' ме'жду листо'чками пи'счей бума'ги. Светя'щиеся червячки' прельща'л, и нас свои'м фосфори'ческим бле'ском (о фосфори'ческом бле'ске я знал та'кже из "Де'тского чте'ния"), мы лови'ли их и держа'ли в я'щиках и'ли бума'жных коро'бочках, положи'в туда' ра'зных трав и цвето'в; то же де'лали мы со вся'кими червяка'ми, у кото'рых бы'ло шестна'дцать но'жек. Светляки' недо'лго жи'ли и почти' всегда' на друго'й же день теря'ли спосо'бность разлива'ть по времена'м свой плени'тельный блеск, кото'рым мы любова'лись в темно'й ко'мнате. Други'е червячки' жи'ли до'лго и превраща'лись иногда', к вели'кой на'шей ра'дости, в хризали'ды и'ли ку'колки. Э'то происходи'ло сле'дующим поря'дком: червячки' го'лые посре'дством кле'йкой сли'зи приве'шивали, то'чно прикле'ивали себя' хво'стиком к кры'шке и'ли сте'нке я'щика, а червячки' мохна'тые, заверну'вшись в ли'стья и замота'вшись в то'нкие, бе'лые и прозра'чные ни'точки и'ли шелкови'нки, ложи'лись в них, как в крова'тку. По проше'ствии изве'стного, но весьма' нера'вного вре'мени сва'ливалась, как суха'я шелуха', нару'жная ко'жа с гла'дкого и'ли мохна'того червя' -- и висе'ла и'ли лежа'ла ку'колка: висе'ла углова'тая, с ро'жками, узорчато'-серая, бла'нжевая, да'же золоти'стая хризали'да; а лежа'ла всегда' темно'го цве'та, настоя'щая кро'шечная, то'чно спеле'нанная ку'колка. Я знал, что из пе'рвых, висячи'х, хризали'д должны' бы'ли вы'вестись денны'е ба'бочки, а из вторы'х, лежачи'х, -- ночны'е; но как в то вре'мя я ещё не уме'"л ходи'ть за э'тим де'лом, то превраще'ния хризали'д в ба'бочки у нас не бы'ло, да и быть не могло', потому' что мы их беспреста'нно смотре'ли, да'же тро'гали, чтоб узна'ть, жи'вы ли они'. У нас вы'велась то'лько одна', на'йденная мно'ю где'-то под застре'хой, вся золоти'стая ку'колка; из неё вы'шла са'мая обыкнове'нная крапи'вная ба'бочка -- но ра'дость была' необыкнове'нная! Наконе'ц поспе'ла полева'я клубни'ка, и её на'чали приноси'ть уже' не ча'шками и бурака'ми, но вёдрами. Ба'бушка, быва'ло, сиди'т на крыльце' и принима'ет клубни'ку от дворо'вых и крестья'нских же'нщин. Ре'дко она' хвали'ла я'годы, а всё ворча'ла и брани'лась. Мать о'чень люби'ла и дорожи'ла полево'й клубни'кой. Она' счита'ла её поле'зною для своего' здоро'вья и употребля'ла как лека'рство по не'скольку раз в день, так что в э'то вре'мя ма'ло е'ла обыкнове'нной пи'щи. Нам с сестро'й то'же позволя'ли ку'шать клубни'ки ско'лько уго'дно. Кро'ме всех други'х хозя'йственных потре'бностей из клубни'ки приготовля'ли клубни'чную во'ду, вку'сом с кото'рой ничто' сравни'ться не мо'жет. В ле'тние зно'йные дни протя'гивали по всему' двору', от кладовы'х амба'ров до погребо'в и от коню'шен до столя'рной, дли'нные верёвки, подде'рживаемые в ра'зных места'х рогу'льками из луто'шек. На э'ти верёвки выве'шивали для просу'шки и сбереже'нья от мо'ли ра'зные пла'тья, мужски'е и же'нские, шу'бы, шерстяны'е платки', тёплые одея'ла, су'кна и проч. Я о'чень люби'л всё э'то рассма'тривать. И тогда' уже' висе'ло там мно'го тако'го пла'тья, кото'рого бо'лее не носи'ли, сши'того из тако'го су'кна и'ли мате'рии, каки'х бо'лее не продава'ли, как мне ска'зывали. Оди'н раз, бродя' ме'жду э'тими ра'зноцветными, иногда' зо'лотом и серебро'м вы'шитыми, кача'ющимися от ве'тра, вися'чими сте'нами и'ли ши'рмами, забрёл я неча'янно к тётушкину амба'ру, вы'строенному почти' середи' двора', пе'ред её о'кнами; её де'вушка, то'лстая, бе'лая и румя'ная Матрё!на, поса'женная на крыле'чке для карау'ла, кре'пко спала', несмотря' на то что со'лнце пе'кло ей пря'мо в лицо'; о'коло неё висе'ло на со'шках и лежа'ло по крыльцу' мно'жество широ'ких и то'нких поло'тен и холсто'в, столо'вого белья', мехо'в, ше'лковых мате'рий, пла'тьев и т.п. Рассмотре'в всё внима'тельно, я заме'тил, что не'которые поло'тна бы'ли же'лты. Любопы'тство заста'вило меня' войти' в амба'р. Кро'ме отворе'нных пусты'х сундуко'в и приве'шенных к потолку' мешко'в, на полка'х, кото'рые тяну'лись по сте'нам в два ря'да, стоя'ло вели'кое мно'жество вся'кой вся'чины, фая'нсовой и стекля'нной посу'ды, ча'йников, моло'чников, ча'йных ча'шек, ла'ковых подно'сов, ла'рчиков, я'щичков, да'же буты'лок с но'выми про'бками; в одно'м углу' лежа'л грома'дный пухови'к, и'ли, лу'чше сказа'ть, мешо'к с пу'хом; в друго'м -- стоя'ла больша'я но'вая каду'шка, покры'тая бе'лым холсто'м; из любопы'тства я по'днял холст и с удивле'нием уви'дел, что каду'шка почти' полна' ко'лотым са'харом. В са'мое э'то вре'мя я услы'шал бли'зко го'лоса Пара'ши и сестри'цы, кото'рые ходи'ли ме'жду ра'звешанными пла'тьями, иска'ли и кли'кали меня'. Я поспеши'л к ним навстре'чу и, сбега'я с крыле'чка, ра'збудил Матрё!ну, кото'рая ужа'сно испуга'лась, уви'дя меня', выбега'ющего из амба'ра. "Что э'то, су'дарь, вы там де'лали? -- сказа'ла она' с се'рдцем. -- Там совсе'м не ва'ше ме'сто. Тепе'рь тётушка на меня' бу'дет гне'ваться. Они' никому' не позволя'ют ходи'ть в свой амба'р". Я отвеча'л, что не знал э'того и се'йчас же скажу' тётеньке и попрошу' у ней позволе'ние всё хороше'нько ра'зглядеть. Но Матрё!на перепуга'лась ещё бо'льше, бро'силась ко мне, начала' целова'ть мои' ру'ки и проси'ть, чтоб я не ска'зывал тётушке, что был в её амба'ре. Побеждённый её ла'сками и про'сьбами, я обеща'л молча'ть; но пе'редо мной стоя'ла уже' Пара'ша, держа' сестри'цу за ру'ку, и лука'во улыба'лась. Она' слы'шала всё, и когда' мы отошли' пода'льше от амба'ра, она' приняла'сь меня' расспра'шивать, что я там ви'дел. Разумеётся, я рассказа'л с большо'ю то'чностью и подро'бностью. Пара'ша слу'шала неравноду'шно, и когда' де'ло дошло' до ко'лотого са'хару, то она' вспы'хнула и заговори'ла: "Вот не диви', мы, рабы', припря'чем како'й-нибудь лоскуто'к и'ли ута'щим кусо'чек сахарку'; а вот благоро'дные-то ба'рышни что де'лают, столбо'вые-то дворя'нки? Да ведь всё что вы ни ви'дели в амба'ре, всё э'то тётушка натаска'ла у поко'йного де'душки, а ба'бушка-то ей потака'ла. Вишь, како'й себе' мураве'йник в прида'ное сгоноши'ла! Са'хар-то лет два'дцать крадёт да ко'пит. Поди', чай, у неё и ча'ю и ко'фею мешки' вися'т?.." Вдруг Пара'ша опо'мнилась и то'чно так же, как неда'вно Матрё!на, приняла'сь целова'ть меня' и мои' ру'ки, проси'ть, моли'ть, чтоб я ничего' не ска'зывал ма'меньке, что она' говори'ла про тётушку. Она' напо'мнила мне, како'й перенесла' гнев от мое'й ма'тери за подо'бные слова' об тётушках, она' приняла'сь пла'кать и говори'ла, что тепе'рь, наве'рное, сошлю'т её в Ста'рое Багро'во, да и с муже'м, пожа'луй, ра'злучат, е'сли Со'фья Никола'вна узна'ет об её глу'пых реча'х. "Лука'вый меня' попу'тал, -- продолжа'ла она', утира'я сле'зы; -- за се'рдце взяло': жа'лко вас ста'ло! Я давно' слы'шала об э'тих дела'х, да не ве'рила, а тепе'рь са'ми ви'дели... Ну, пропа'ла я совсе'м!" -- вскри'кнула она', вновь залива'ясь слеза'ми. Я уверя'л её, что ничего' не ста'ну говори'ть ма'меньке, но Пара'ша тогда' то'лько успоко'илась, когда' заста'вила меня' побожи'ться, что не скажу' ни одного' сло'ва. "Вот моя' у'мница, -- сказа'ла она', обни'мая и целу'я мою' сестри'цу, -- она' уж ничего' не ска'жет на свою' ня'ню". Сестри'ца мо'лча обни'мала её. Я побожи'лся, то есть сказа'л: "е'й-богу" в пе'рвый раз в мое'й жи'зни, хотя' ча'сто слыха'л, как други'е легко' произно'сят э'ти слова'. Удивля'юсь, как могла' уговори'ть меня' Пара'ша и дове'сть до божбы', кото'рую мать моя' стро'го осужда'ла! Наме'рение моё не подводи'ть под гнев Пара'шу оста'лось твёрдым. Я о'чень хорошо' по'мнил, в каку'ю беду' ввел бы'ло её про'шлого го'да и как я пото'м раска'ивался, но утаи'ть всего' я не мог. Я неме'дленно рассказа'л ма'тери обо всем, что ви'дел в тётушкином амба'ре, об испу'ге Матрё!ны и об её про'сьбе ничего' не ска'зывать тётушке. Я скрыл то'лько сло'ва Пара'ши. Мать снача'ла улыбну'лась, но пото'м стро'го сказа'ла мне: "Ты винова'т, что зашёл туда', куда' без позволе'ния ты ходи'ть не до'лжен, и в наказа'ние за свою' вину' ты до'лжен тепе'рь солга'ть, то есть утаи'ть от свое'й тётушки, что был в её амба'ре, а не то она' прибьёт Матрешу'". Сло'во "прибьёт" меня' смути'ло; я не мог себе' предста'вить, чтоб тётушка, кото'рой жа'лко бы'ло комара' раздави'ть, мо'гла бить Матрешу'. Я, коне'чно, попроси'л бы объясне'ния, е'сли бы не был взволно'ван угрызе'нием со'вести, что я уже' солга'л, утаи'л от ма'тери всё, в чем просвети'ла меня' Пара'ша. Це'лый день я чу'вствовал себя' ка'к-то нело'вко; к тётушке да'же и не подходи'л, да и с ма'терью остава'лся ма'ло, а все гуля'л с сестри'цей и'ли чита'л кни'жку. К ве'черу, одна'ко, я приду'мал себе' вот како'е оправда'ние: е'сли ма'менька сама' сказа'ла мне, что я до'лжен утаи'ть от тётушки, что входи'л в её амба'р, для того', чтоб она' не поби'ла Матрешу', то я до'лжен утаи'ть от ма'тери сло'ва Пара'ши, для того', чтоб она' не усла'ла её в Ста'рое Багро'во. Я соверше'нно успоко'ился и ве'село лег спать. Ле'то стоя'ло жа'ркое и гро'зное. Чуть не вся'кий день шли дожди', сопровожда'емые мо'лнией и таки'ми громовы'ми уда'рами, что весь дом дрожа'л. Ба'бушка зате'пливала све'чки пе'ред о'бразами и моли'лась, а тётушка, боя'вшаяся гро'ма, зарыва'лась в свою' огро'мную пери'ну и пуховы'е поду'шки. Я поря'дочно труси'л, хотя' мно'го чита'л, что не должно' боя'ться гро'ма; но как же не боя'ться того', что убива'ет до сме'рти? Слу'хи о ра'зных несча'стных слу'чаях беспреста'нно до меня' доходи'ли. По'сле грозы', бы'стро пролета'вшей, так бы'ло хорошо' и свежо', так легко' на се'рдце, что я приходи'л в восто'рженное состоя'ние, чу'вствовал каку'ю-то безу'мную ра'дость, како'е-то шу'мное весе'лье: все удивля'лись и спра'шивали меня' о причи'не, -- я сам не понима'л её, а потому' и объясни'ть не мог. Всле'дствие та'ких ча'стых, хотя' непродолжи'тельных, перемо'к, необыкнове'нно мно'го появи'лось грибо'в. Слух о груздя'х, кото'рых уроди'лось в Потаённом ко'лке мост-мо'стом, как выража'лся ста'рый пчеля'к, жи'вший в лесу' со свои'ми пчёлами, -- взволнова'л тётушку и моего' отца', кото'рые о'чень люби'ли брать грибы' и осо'бенно лома'ть гру'зди. В тот же день, сейча'с по'сле обе'да, они' реши'лись отпра'виться в лес, в сопровожде'нии це'лой деви'чьей и мно'гих дворо'вых же'нщин. Мне о'чень бы'ло неприя'тно, что в продолже'ние всего' обе'да мать насмеха'лась над охо'той брать грибы' и осо'бенно над мои'м отцо'м, кото'рый для э'той пое'здки отложи'л до за'втра како'е-то ну'жное по хозя'йству де'ло. Я поду'мал, что мать ни за что меня' не отпу'стит, и так, то'лько для про'бы, спроси'л весьма' нетвёрдым го'лосом: "Не позво'лите ли, ма'менька, и мне пое'хать за груздя'ми?" К удивле'нию моему', мать сейча'с согласи'лась и вырази'тельным го'лосом сказа'ла мне: "То'лько с тем, чтоб ты в ле'су ни на шаг не отстава'л от отца', а то, пожа'луй, как займу'тся груздя'ми, то тебя' потеря'ют". Обра'дованный неожи'данным позволе'нием, я отвеча'л, что ни на одну' мину'точку не отлучу'сь от отца'. Оте'ц не'сколько смути'лся, и как мне показа'лось, да'же покрасне'л. Сейча'с по'сле обе'да начали'сь торопли'вые сбо'ры. У крыльца' уже' стоя'ли дво'е дли'нных дрог и теле'га. Все запасли'сь кузо'вьями, луко'шками и плетёными корзи'нками из и'вовых пру'тьев. На дли'нные ро'спуски и теле'гу насе'ло сто'лько наро'ду, ско'лько могло' помести'ться, а не'которые пошли' пешко'м вперёд. Мать с ба'бушкой сиде'ли на крыльце', и мы пое'хали в соверше'нной тишине'; все молча'ли, но то'лько съе'хали со двора', как на всех экипа'жах на'чался весёлый го'вор, преврати'вшийся пото'м в гро'мкую болтовню' и хо'хот; когда' же отъе'хали от до'му с версту', де'вушки и же'нщины запе'ли пе'сни, и сама' тётушка им подтя'гивала. Все бы'ли необыкнове'нно шутли'вы и веселы', и мне самому' ста'ло о'чень ве'село. Я ма'ло слыха'л пе'сен, и они' привели' меня' в восхище'ние, кото'рое до сих пор свежо' в мое'й па'мяти. Румя'ная Матреша' и'мела чуде'сный го'лос и была' запева'лой. По'сле изве'стного приключе'ния в тету'шкином амба'ре, удостове'рившись в мое'й скро'мности, она' при вся'ком удо'бном слу'чае осыпа'ла меня' ла'сками, называ'ла "у'мницей" и "ми'лым ба'рином". Когда' мы подъе'хали к ле'су, я подбежа'л к Матреше' и, похвали'в её прекра'сный го'лос, спроси'л: "Отчего' она' никогда' не поёт в девичье'й?" Она' наклони'лась и шепну'ла мне на у'хо: "Ма'тушка ва'ша не лю'бит слу'шать на'ших дереве'нских пе'сен". Она' поцелова'ла меня' и убежа'ла в лес. Я о'чень пожале'л о том, потому' что пе'сни и го'лос Матреши' зарони'лись мне в ду'шу. Ско'ро все разбрели'сь по ле'су в ра'зные сто'роны и скры'лись из ви'ду. Лес то'чно о'жил: везде' на'чали раздава'ться ра'зные веселы'е восклица'ния, ау'канье, зво'нкий смех и одино'чные го'лоса мно'гих пе'сен; пе'сни Матреши' бы'ли гро'мче и лу'чше всех, и я до'лго различа'л её удаля'ющийся го'лос. Евсе'ич, тётушка и мой оте'ц, от кото'рого я не отстава'л ни на пядь, ходи'ли по молодо'му ле'су, неподалёку друг от дру'га. Тётушка пе'рвая нашла' слой грузде'й. Она' вы'шла на ма'ленькую поля'нку, останови'лась и сказа'ла: "Здесь непреме'нно должны' быть гру'зди, так и па'хнет груздя'ми, -- и вдруг закрича'ла: -- Ах, я наступи'ла на них!" Мы с отцо'м хоте'ли подойти' к ней, но она' не допусти'ла нас бли'зко, го'воря, что э'то её гру'зди, что она' нашла' их и что пусть мы и'щем дру'гой слой. Я ви'дел, как она' ста'ла на коле'ни и, щу'пая рука'ми зе'млю под ли'стьями папо'ротника, выни'мала отту'да гру'зди и кла'ла в свою' корзи'нку. Ско'ро и мы с отцо'м нашли' гнездо' грузде'й; мы та'кже приняли'сь ощу'пывать их рука'ми и бе'режно вынима'ть из-по'д пелены' прошлогодни'х полусгнивши'х ли'стьев, проросши'х всяки'ми ле'сными тра'вами и цвета'ми. Оте'ц мой с жа'ром охо'тника зани'мался эти'м де'лом и осо'бенно любова'лся молоды'ми груздя'ми, го'воря мне: "Посмотри', Серё!жа, каки'е ма'ленькие гру'здочки! Осторо'жно сни'май их, -- они' хру'пки и ло'мки. Посмотри': то'чно пу'хом сни'зу-то обросли' и как па'хнут!" В са'мом де'ле, молоде'нькие гру'здочки бы'ли ка'к-то о'чень милови'дны и издава'ли о'стрый за'пах. -- Наконе'ц, поброди'в по ле'су ча'са два, мы напо'лнили свои' корзи'нки одни'ми молоды'ми груздя'ми. Мы пошли' наза'д, к то'му ме'сту, где оста'вили лошаде'й, а Евсе'ич при'нялся гро'мко крича'ть: "Пора' домо'й! Собира'йтесь все к лошадя'м!" Не'которые го'лоса ему' отклика'лись. Мы не вдруг нашли' свои' дро'ги, и'ли ро'спуски, и ещё долеё бы их происка'ли, е'сли б не заслы'шали изда'ли фы'рканья и храпе'нья лошаде'й. Кре'пко привя'занные к молоды'м дубка'м, до'брые кони' на'ши терпе'ли стра'шную пы'тку от нападе'ния ово'да, то есть мух, слепне'й и строки'; по'следняя осо'бенно куса'ется о'чень бо'льно, потому' что выбира'ет для своего' куса'нья ме'ста на живо'тном, не защищённые волоса'ми. Бе'дные ло'шади, иску'санные в кровь, беспреста'нно трясли' голова'ми и гри'вами, обма'хивались хвоста'ми и би'ли копы'тами в зе'млю, приводя' в сотрясе'нье всё своё те'ло, что'бы ско'лько-нибудь отогна'ть свои'х мучи'телей. Форе'йтор, е'хавший ку'чером на теле'ге, наро'чно оста'вленный обма'хивать коне'й, для чего' ему' была' сре'зана дли'нная зелёная ве'тка, спал преспоко'йно под те'нью де'рева. Оте'ц побрани'л его', а Евсе'ич погрози'л, что ска'жет ста'рому ку'черу Трофи'му, и что тот ему' да'ром не спу'стит. Мно'гие го'рничные де'вки, с луко'шками, по'лными грузде'й, ско'ро к нам присоедини'лись, а не'которые, ви'дно, зашли' далеко'. Мы не ста'ли их дожида'ться и пое'хали домо'й. Матреша' была' в числе' воротивши'хся, и потому' я упроси'л посади'ть её на на'ши дро'ги. Она' помести'лась на запя'тках с свои'м ку'зовом, а дорого'й спела' нам ещё не'сколько пе'сен, кото'рые слу'шал я с больши'м удово'льствием. -- Мы вороти'лись к самому' ча'ю. Ба'бушка сиде'ла на крыльце', и мы поста'вили пе'ред ней на'ши корзи'ны и кузо'вья Евсе'ича и Матрё!ны, по'лные грузде'й. Ба'бушка вообще' о'чень люби'ла грибы', а гру'зди в осо'бенности; она' люби'ла ку'шать их жа'ренные в смета'не, отварны'е в рассо'ле, а всего' болеё солёные. Она' до'лго, с де'тской ра'достью, разбира'ла гру'зди, откла'дывала ма'ленькие к маленьки'м, сре'дние к средни'м, а больши'е к больши'м. Ба'бушка и'мела стра'нный вкус: она' охо'тница была' ку'шать всмя'тку несве'жие я'йца, а грибы' люби'ла ста'рые и черви'вые и, найдя' в ку'зове Матреши' пожелте'лые трухля'вые гру'зди, она' сейча'с же посла'ла их изжа'рить на сковороде'. Я побежа'л к ма'тери в спа'льню, где она' сиде'ла с сестри'цей и бра'тцем, занима'ясь кро'йкою како'го-то белья' для нас. Я рассказа'л ей подро'бно о на'шем путеше'ствии, о том, что я не отходи'л от отца', о том, как понра'вились мне пе'сни и го'лос Матреши' и как всем бы'ло ве'село; но я не сказа'л ни сло'ва о том, что Матреша' говори'ла мне на у'хо. Я сде'лал э'то без вся'ких предвари'тельных соображе'ний, то'чно кто шепну'л мне, чтоб я не говори'л; но по'сле я заду'мался и до'лго ду'мал о своём посту'пке, снача'ла с гру'стью и раска'яньем, а пото'м успоко'ился и да'же уверя'л себя', что ма'менька огорчи'лась бы слова'ми Матреши' и что мне так и должно' бы'ло поступи'ть. Я о'чень хорошо' заме'тил, что мать и без того' была' недово'льна мои'ми расска'зами. Стра'нно, что по како'му-то инсти'нкту, я э'то предчу'вствовал. Весь э'тот ве'чер и на друго'й день мать была' печа'льнее обыкнове'нного, и я, сам не зна'я почему', счита'л себя' как бу'дто в че'м-то винова'тым. Я грусти'л и чу'вствовал вну'треннее беспоко'йство. Забыва'я, и'ли, лу'чше сказа'ть, же'ртвуя свои'ми удово'льствиями и охо'тами, я проводи'л с ма'терью бо'лее вре'мени, был нежне'е обыкнове'нного. Мать замеча'ла э'ту переме'ну и, не входя' в объясне'ния, са'ма была' со мно'ю ещё ла'сковее и нежне'е. Когда' же мне каза'лось, что мать станови'лась споко'йнее и да'же веселе'е, -- я с жа'дностью броса'лся к свои'м у'дочкам, я'стребам и голубя'м. Так шло вре'мя до са'мого на'шего отъе'зда. Я давно' знал, что мы в нача'ле а'вгуста пое'дем в Чура'сово к Праско'вье Ива'новне, кото'рая непреме'нно хоте'ла, чтоб мать уви'дела в по'лном бле'ске великоле'пный, семидесяти'нный чурасо'вский сад, заключа'вший в себе' необъя'тное коли'чество я'блонь са'мых ре'дких сорто'в, ви'шен, груш и да'же бергамо'т. Отцу' моему' о'чень не хоте'лось уе'хать из Багро'ва в са'мую делову'ю по'ру. То'лько с неде'лю как на'чали жать рожь, а ме'жду тем уже' подоспе'л ржано'й сев, кото'рый там всегда' начина'лся о'коло 25 ию'ля. Он сам ви'дел, что по'сле де'душки полевы'е рабо'ты пошли' хуже', и хоте'л попра'вить их со'бственным надзо'ром. Ба'бушка то'же ропта'ла на наш отъе'зд и говори'ла: "Прока'зница, пра'во, Праско'вья Ива'новна! Приезжа'й смотре'ть её са'ды, а своё хозя'йство брось! На меня', Алё!ша, не наде'йся; я бо'льно плоха' становлю'сь, да и не смы'слю. Я с но'вым твои'м ста'ростой и говори'ть не ста'ну: бо'льно речи'ст". Всё э'то мой оте'ц понима'л о'чень хорошо', но ослу'шаться Праско'вьи Ива'новны и не испо'лнить обеща'ния -- бы'ло невозмо'жно. Оте'ц хоте'л то'лько оттяну'ть подалеё вре'мя отъе'зда, вме'сто 1-го а'вгуста е'хать 10-го, осно'вываясь на том, что всё ле'то бы'ли дожди' и что я'блоки поспе'ют то'лько к успе'ньеву дню. Вдруг получи'л он письмо' от Ми'хайлушки, изве'стного пове'ренного и люби'мца Праско'вьи Ива'новны, кото'рый писа'л, что, по тя'жебному де'лу с Богдано'выми, отцу' моему' на'добно прие'хать неме'дленно в Симби'рск и что Праско'вья Ива'новна прика'зывает ему' поскореё собра'ться и Со'фью Никола'вну про'сит поторопи'ться. Все хозя'йственные расчёты бы'ли оста'влены, и мы ста'ли поспе'шно собира'ться в путь. Ба'бушка о'чень неохо'тно, хотя' уже' беспрекосло'вно, отпуска'ла нас и взяла' с отца' сло'во, что мы к покро'ву воро'тимся домо'й. Мне та'кже жа'лко бы'ло расстава'ться с Багро'вым и со все'ми его' удово'льствиями, с у'дочкой, с я'стребами, кото'рыми то'лько что начина'ли трави'ть, а всего' болеё -- с мохноно'гими и двухо'хлыми голубя'ми, кото'рых две па'ры недавно' подари'л мне Ива'н Петро'вич Курое'дов, бога'тый сосе'д тётушки Акси'ньи Степа'новны, сва'тавшийся к её до'чери, о'чень краси'вой де'вушке, но ещё сли'шком молодо'й. Тётушка Акси'нья Степа'новна была' раде'хонька тако'му зя'тю, но по мо'лодости неве'сты (ей бы'ло ро'вно пятна'дцать лет) отложи'ли соверше'ние э'того де'ла на год. Жени'х был большо'й охо'тник до голубе'й и, жела'я приласка'ться к тётушкиным родны'м, неожи'данно сде'лал мне э'тот драгоце'нный пода'рок. Все говори'ли, и оте'ц, и Евсе'ич, что таки'х голубе'й сродя'сь не ви'дывали. Оте'ц приказа'л сде'лать мне голубя'тню и'ли огро'мную кле'тку, приста'вленную к задне'й стене' коню'шни, и обтяну'ть её ста'рой се'тью; кле'тка находи'лась близехо'нько от переднего' крыльца', и я беспреста'нно к ней бе'гал, чтоб посмотре'ть -- дово'льно ли корму' у мои'х голубе'й и есть ли вода' в коры'тце, что'бы взгляну'ть на них и послу'шать их воркова'нье. Одна' па'ра уже' сиде'ла на я'йцах. Каково' же бы'ло мне со всем э'тим расстава'ться? Ми'лой мое'й сестри'це та'кже не хоте'лось е'хать в Чура'сово. Но я ви'дел, что мать собира'лась о'чень охо'тно. Что'бы не так бы'ло ску'чно ба'бушке без нас, пригласи'ли к ней Елизаве'ту Степа'новну с обе'ими дочерьми', кото'рая обеща'ла прие'хать и прожи'ть до на'шего возвраще'нья, чему' оте'ц о'чень обра'довался. В не'сколько дней сбо'ры бы'ли ко'нчены, и 2-го а'вгуста, по'сле утреннего' ча'ю, распрости'вшись с ба'бушкой и тётушкой и оста'вив на их попече'нии ма'ленького бра'тца, кото'рого Праско'вья Ива'новна не веле'ла привози'ть, мы отпра'вились в доро'гу в той же, знако'мой чита'телям, а'глицкой мурза'хановской каре'те и, разумеётся, на свои'х лошадя'х. ЛЕ'ТНЯЯ ПОЕ'ЗДКА В ЧУРА'СОВО Ро'вно че'рез три го'да представля'лся мне слу'чай сно'ва испыта'ть впечатле'ние да'льней ле'тней доро'ги. Три го'да для восьмиле'тнего во'зраста зна'чат о'чень мно'го, и мо'жно бы'ло бы ожида'ть, что я гора'здо живе'е, созна'тельнее, разу'мнее почу'вствую красоты' разнообра'зной, живопи'сной приро'ды тех ме'стностей, по кото'рым нам должно' бы'ло проезжа'ть. Но вы'шло не совсе'м так. Три го'да тому' наза'д, уезжа'я из Уфы' в Багро'во, из го'рода в дере'вню, я то'чно вырыва'лся из тюрьмы' на во'лю. На ка'ждом ша'гу ожида'ли меня' но'вые, неви'данные мно'ю, предме'ты и явле'ния в приро'де; са'мое Багро'во, по расска'зам отца', представля'лось мне каки'м-то очарова'тельным ме'стом, похо'жим на те волше'бные "Счастли'вые о'строва", кото'рые открыва'л Ва'ско де Га'ма в своём морепла'вании, о кото'рых чита'л я в "Де'тском чте'нии". В настоя'щую же мину'ту я оставля'л Багро'во, кото'рое уже' успе'л стра'стно полюби'ть, оставля'л все мои' охо'ты -- и е'хал в неприя'тное мне Чура'сово, где ожида'ли меня' те же две ко'мнаты в бога'том, но чужо'м до'ме, кото'рые пре'жде мы занима'ли, и те же ве'чные го'сти. Сад с я'блоками, кото'рых мне и есть не дава'ли, меня' не привлека'л; ни уже'нья, ни я'стребов, ни голубе'й, ни свобо'ды везде' ходи'ть, везде' гуля'ть и всё говори'ть, что захо'чется; вдоба'вок ко всему' я о'чень знал, что мать не бу'дет занима'ться и разгова'ривать со мно'ю так, как в Багро'ве, потому' что ей бу'дет не'когда, потому' что она' и'ли бу'дет сиде'ть в го'стиной, на балко'не, и'ли бу'дет гуля'ть в саду' с ба'бушкой и гостя'ми, и'ли к ней ста'нут приходи'ть го'сти; сло'во "го'сти" начина'ло де'латься мне проти'вным... Таки'е мы'сли броди'ли у меня' в голове', и я печа'льно сиде'л ря'дом с сестри'цей, прижа'вшись в у'гол каре'ты. Оте'ц та'кже был печа'лен; ему' так же, как и мне, жа'лко бы'ло поки'нуть Багро'во, и ещё бо'лее гру'стно ему' бы'ло расста'ться с ма'терью, мое'й ба'бушкой, кото'рая о'чень хизну'ла [37] в после'днее вре'мя, как все замеча'ли, и кото'рую он о'чень горячо' люби'л. Но моя' мать бы'ла дово'льна, что уе'хала из Багро'ва: она' не люби'ла его' и всегда' говори'ла, что все её боле'зни происхо'дят от ни'зкого и сыро'го ме`стоположе'ния э'той дере'вни. По'сле дово'льно до'лгого молча'ния мать обрати'лась ко мне и сказа'ла: "Что ты заби'лся в у'гол, Серё!жа? Ничего' не говори'шь и в око'шко не смотри'шь?" Я отвеча'л, что мне жа'лко Багро'ва, -- и вы'сказал всё, что у меня' бы'ло на душе'. Мать стара'лась меня' уве'рить, что Чура'сово гора'здо лу'чше Багро'ва, что там сухо'й и здоро'вый во'здух, что хотя' нет гнило'го пруда', но зато' мно'жество чуде'сных роднико'в, кото'рые бьют из го'ры и бегу'т по ка'мешкам; что в Чура'сове та'кой сад, что его' в три дня не исхо'дишь, что в нем не'сколько ты'сяч я'блонь, покры'тых спе'лыми румя'ными я'блоками, что каки'е там оранжере'и, пе'рсики, гру'ши, како'е мно'жество цвето'в, от кото'рых прекра'сно пахне'т, и что, наконе'ц, там есть ещё мно'го книг, кото'рых я не чита'л. Всё э'то мать говори'ла с жа'ром и с увлече'нием, и всё э'то в то же вре'мя бы'ло соверше'нно справедли'во, и я не мог сказа'ть про'тив её похва'л ни одного' сло'ва; мой ум был соверше'нно побеждён, но се'рдце не соглаша'лось, и когда' мать спроси'ла меня': "Не пра'вда ли, что в Чура'сове бу'дет лу'чше?" -- я ту ж мину'ту отвеча'л, что люблю' бо'льше Багро'во и что там веселеё. Мать улыбну'лась и сказа'ла: "Ты ещё мал и ничего', кро'ме Багро'ва, не ви'дывал, а когда' поживёшь ле'том в Чура'сове, так заговори'шь друго'е". Я отвеча'л, что всегда' бу'ду то же говори'ть. "Ты ещё глуп", -- возрази'ла мне мать с некото'рым неудово'льствием. Мне ста'ло ещё грустнеё. Под влия'нием каки'х-то мысле'й и чувств продолжа'лась на'ша доро'га. Хотя' я уже' е'здил оди'н раз в Чура'сово, но ме'стность всего' пути' была' мне соверше'нно неизве'стна. Во-пе'рвых, потому', что тогда' стоя'ла зима', а зимо'й под сугро'бами сне'га ничего' не уви'дишь и не заме'тишь, а во-вторы'х, потому', что ле'тняя доро'га отча'сти шла по други'м, бо'лее степны'м места'м. В пе'рвый же день мы ночева'ли во'зле тата'рской дере'вни Байтуга'н, на берегу' полново'дной и о'чень ры'бной реки' Сок. Разуме'ется, под каре'той бы'ли подвя'заны четы'ре у'дочки с уди'лищами; мы с отцо'м и Евсе'ичем успе'ли поуди'ть и вы'удили мно'го прекра'сных окуне'й, что не'сколько успоко'ило на'ше о'бщее гру'стное состоя'ние ду'ха. На друго'й и'ли на тре'тий день, хороше'нько не по'мню, прие'хали мы поутру' в огро'мную слободу' па'хотных солда'т, называ'емую Кра'сным поселе'нием, располо'женную на реке' Конду'рче, кото'рая была' немно'го поме'ньше Со'ка, но так же краси'ва, омути'ста и ры'бна. Съе'хав с доро'ги, мы останови'лись корми'ть у са'мого моста'. Э'та кормёжка мне о'чень па'мятна, потому' что е'ю ка'к-то все бы'ли дово'льны. Мы с отцо'м уже' покори'лись свое'й судьбе' и перестава'ли тоскова'ть о Багро'ве. Мать, кото'рой, без сомне'ния, наску'чили на'ши печа'льные ли'ца, о'чень э'тому обра'довалась и стара'лась ещё бо'лее развесели'ть нас; сама' предложи'ла нам пойти' уди'ть на ме'льницу, кото'рая находи'лась в не'скольких деся'тках шаго'в, так что шум воды', па'дающей с ме'льничных колёс, и да'же гуде'нье жерново'в раздава'лось в уша'х и заставля'ло нас говори'ть гро'мче обыкнове'нного. Не успе'ли мы вы'прячь лошаде'й, как прибежа'ли крестья'нские ма'льчики из Кра'сного поселе'ния и принесли' нам мно'жество кру'пных ра'ков, кото'рые изоби'льно води'лись в небольши'х озёрах по Конду'рче. Для нас с отцо'м, кро'ме вку'сного блю'да, ра'ки име'ли осо'бенную це'ну: мы запасли'сь и'ми для уже'нья -- и не понапра'сну. Оте'ц и Евсе'ич вы'удили на ра'ковые сыры'е ше'йки в са'мое коро'ткое вре'мя о'чень мно'го и о'чень кру'пной ры'бы, осо'бенно окуне'й и небольши'х жере'хов, кото'рые бра'ли беспреста'нно в глубо'кой я'ме под вешняко'м, о'коло свай и ка'уза. К приско'рбию моему', я не мог уча'ствовать в та'кого ро'да уже'нье: оно' бы'ло мне ещё не по ле'там и на ма'ленькую свою' у'дочку таска'л я ма'леньких ры'бок на ме'лком, безопа'сном ме'сте, си'дя на плоти'не. Когда' мы ве'село возвраща'лись с бога'той добы'чей, ми'лая сестри'ца вы'бежала ко мне навстре'чу с ра'достным кри'ком и с полоска'тельной ча'шкой спе'лой ежеви'ки, кото'рую набрала' она' (то есть Пара'ша) по куста'м ме'лкой уремы', расту'щей о'коло живопи'сной Конду'рчи. Мать чу'вствовала себя' здоро'вою и была' необыкнове'нно весела', да'же шутли'ва. В тени' каре'ты накры'ли нам стол, соста'вленный из досо'к, утверждённых на двух отру'бках де'рева; принесли' скаме'ек с ме'льницы, и у нас устро'ился тако'й обе'д, кото'рого вкусне'е и веселе'е, как мне каза'лось тогда', не мо'жет быть на све'те. Когда' моя' мать была' здоро'ва и весела', то все о'коло неё де'лались ве'селы; э'то я замеча'л уже' и пре'жде. За э'тим обе'дом я соверше'нно забы'л об оста'вленном Багро'ве и примири'лся с ожида'ющим меня' Чура'совым. Я был уве'рен, что и мой оте'ц чу'вствовал то'чно то же, потому' что лицо' его', как мне каза'лось, ста'ло гора'здо веселе'е: да'же сестри'ца моя', кото'рая немно'жко боя'лась ма'тери, на э'тот раз так же резви'лась и болта'ла, как иногда' без неё. На сле'дующий день поутру' мы прие'хали в Ви'шенки. Зимо'й я ничего' не заме'тил, но ле'том уви'дел, что э'то бы'ло са'мое ску'чное степно'е ме'сто. Пересыха'ющая во мно'гих места'х ре'чка Берля', запру'женная наво'зною плоти'ной, без чего' ле'том не оста'лось бы и ка'пли воды', загни'вшая, покры'тая како'й-то пе'ной, была' о'чень некраси'ва, к тому' же бе'рега её бы'ли зава'лены це'лыми гора'ми наво'за, над кото'рыми тяну'лись ряды' крестья'нских изб; ко`е-где' торча'ли высо'кие коро'мыслы коло'дцев, но вода' и в них была' мутна' и солодкова'та. Для питья' во'ду достава'ли дово'льно далеко' из ма'ленького родничка'. И по всему' э'тому пло'скому ме'сту, не то'лько дере'вьев, да'же зелёного ку'стика не бы'ло, на кото'ром мог бы отдохну'ть глаз, то'лько в ни'жнем огоро'де стоя'ли две огро'мные ве'тлы. Впро'чем, селе'ние счита'лось о'чень бога'тым, чему' лу'чшим доказа'тельством служи'ли гу'мна, по'лные ко'пен ста'рого хле'ба, многочи'сленные ста'да коро'в и ове'ц и таки'е же табуны' отли'чных лошаде'й. Всё э'то мы уви'дели свои'ми гла'зами, когда' на со'лнечном зака'те бы'ли при'гнаны госпо'дские и крестья'нские ста'да. Стра'шная пыль до'лго стоя'ла над дере'вней, и мыча'нье коро'в и блея'нье ове'ц до'лго раздава'лось в вече'рнем во'здухе. Оте'ц мой сказа'л, что ещё больша'я полови'на ра'зного скота' ночу'ет в по'ле. Он с восхище'нием говори'л о хлеборо'дной ви'шенской земле', состоя'щей в ины'х места'х из трехарши'нного чернозёма. Ве'чером, говоря' со ста'ростой, оте'ц мой сказа'л: "Всё у вас хорошо', да воды' то'лько нет. Оши'бся дя'дя Миха'йла Макси'мыч, что не посели'л дере'вню версты' три пони'же: там в Берле' воды' уже' мно'го, да и ме'льница была' бы у вас в дере'вне". Но ста'роста с покло'ном доложи'л, что оши'бки тут не бы'ло. "Всё вы'шло от на'шей глу'пости, ба'тюшка Алексе'й Степа'ныч. Хоша' я ещё был ма'хонькой, когда' нас со старины' сюда' пересели'ли, а по'мню, что не то'кма у нас на дере'вне, да и за пять верст вы'ше, в Берли'нских верши'нах, воды' бы'ло мно'го и по всей ре'чке рос лес; а старики' на'ши, да и мы за ни'ми, ле'с-то весь повы'рубили, роднички' затопта'ла скоти'нка, вода'-то и пересо'хла. Вот и Медве'жий враг -- ведь како'й был лес! и тот вы'вели; оста'лся оди'н молоде'жник -- и огло'бли не вы'рубишь. Но'нче зато' и ма'емся, то'пим соло'мой, а на лучи'ну и на крестья'нские поде'лки покупа'ем лес в Грязну'хе". -- Оте'ц мой о'чень сожале'л об э'том и тут же приказа'л старо'сте, что'бы Медве'жий враг был стро'го запове'дан, о чем хоте'л неме'дленно доложи'ть Праско'вье Ива'новне и обеща'л присла'ть осо'бое от неё приказа'ние. Фли'гель, в кото'ром мы останови'лись, был то'чно так же при'бран к прие'зду управля'ющего, как и про'шлого го'да. То'чно так же ры'царь гро'зно смотре'л из-по'д забра'ла своего' шле'ма с карти'ны, висе'вшей в той ко'мнате, где мы спа'ли. На друго'й карти'не так же лежа'ли си'ние виногра'дные ки'сти в корзи'не, разре'занный кра'сный арбу'з с чёрными се'мечками на блю'де и наливны'е я'блоки на таре'лке. Но я заме'тил переме'ну в себе': карти'ны, кото'рые мне так понра'вились в пе'рвый наш прие'зд, показа'лись мне не так хороши'. По'сле обе'да оте'ц мой е'здил осма'тривать хле'бные поля'; здесь уже' ко'нчилось ржано'е жнитво', потому' что хлеб в Ви'шенках поспева'ет двумя' неде'лями ра'нее; зато' здесь то'лько что начина'ли се'ять госпо'дскую рожь, а в Багро'ве отсева'лись. Здесь уже' с неде'лю, как приняли'сь жать яровы'е: пшени'цы и по'лбы. По'ля бы'ли о'чень удалены', на како'м-то наёмном уча'стке в "Орло'вской степи'". [Назва'ние "Орло'вской степи'" носи'ла сосе'дственная с Ви'шенками земля', отдава'емая внаймы' от казны', но пре'жде принадлежа'вшая гра'фу Орло'ву.] Мать не пусти'ла меня', да и оте'ц не хоте'л взять, опаса'ясь, что я сли'шком утомлю'сь. На друго'й день, вы'ехав не так ра'но, мы корми'ли на перево'зе че'рез чуде'сную, хотя' не сли'шком широ'кую реку' Черемша'н, в бога'том селе' Нико'льском, принадлежа'вшем поме'щику Ду'расову. Не переезжа'я на другу'ю сто'рону реки', едва' мы успе'ли расположи'ться на песча'ном берегу', отвяза'ли у'дочки, доста'ли черве'й и, по расска'зам мальчи'шек, уди'вших о'коло паро'ма, хоте'ли бы'ло идти' на како'е-то дико'винное ме'сто, "где ры'ба так и хвата'ет, да'же беру'т сте'рляди", как яви'лся параднооде'тый лаке'й от Дура'сова с покорнейш'ею про'сьбою отку'шать у него' и с извеще'нием, что сейча'с прие'дет за на'ми коля'ска. Дура'сов был изве'стный бога'ч, сла'вился хлебосо'льством и жил великоле'пно; про'шлого го'да он познако'мился с на'ми в Чура'сове у Праско'вьи Ива'новны. Оте'ц и мать сочли' неучти'востью отказа'ться и обеща'ли прие'хать. Бо'же мой! Како'й э'то был для меня' уда'р, и во'все неожи'данный! Мелькну'ла бы'ло наде'жда, что нас с сестри'цей не возьму'т; но мать сказа'ла, что бои'тся бли'зости глубо'кой реки', бои'тся, чтоб я не подбежа'л к берегу' и не упа'л в во'ду, а как сестри'ца моя' к реке' не пойдёт, то приказа'ла ей оста'ться, а мне переоде'ться в лу'чшее пла'тье и отправля'ться в го'сти. Ско'ро прие'хала щегольска'я коля'ска, зало'женная четвёркой, с форе'йтором и с двумя' лаке'ями. Мы с отцо'м дово'льно ско'ро переоде'лись; мать, устро'ив себе' убо'рную в лубо'чном балага'не, где жи'ли перево'зчики, одева'лась до'лго и вы'шла та'кою наря'дною, како'ю я о'чень давно' её не ви'дел. Как она' бы'ла хороша', как всё ей шло к лицу'! Перебира'я в па'мяти всех мне изве'стных молоды'х же'нщин, я опя'ть реши'л, что нет на све'те никого' лу'чше мое'й ма'тери! Посереди'не большо'й пло'щади, с двух боко'в застро'енной поря'дками крестья'нских изб, стоя'ла ка'менная це'рковь, по-тогдашнему' нове'йшей архитекту'ры. Ка'менный дву'хэтажный дом, соединя'ющийся сквозны'ми колонна'дами с флиге'лями, составля'л одну' сто'рону четыреху'гольного двора' с кру'глыми ба'шнями по угла'м. Все надво'рные строе'ния служи'ли как бы сте'нами э'тому двору'; бесконе'чный ста'рый сад, с пруда'ми и ре'чкою, примыка'л к нему' с одного' бока'; гла'вный фаса'д до'ма выходи'л на реку' Черемша'н. Я ничего' подо'бного не ви'дывал, а потому' был о'чень поражён и сейча'с приложи'л к действи'тельности жи'вшие в мое'й па'мяти описа'ния ры'царских за'мков и'ли за'городных дворцо'в англи'йских ло'рдов, чи'танные мно'ю в кни'гах. Любопы'тство мое' возбуди'лось, воображе'ние разыгра'лось, и я на'чал уже' на всё смотре'ть с ожида'нием чего'-нибудь необыкнове'нного. Мы въе'хали на широ'кий четвероуго'льный двор, посреди' кото'рого был устро'ен мра'морный фонта'н и со'лнечные часы': они' бы'ли окруже'ны широ'кими краси'выми цветника'ми с песча'ными доро'жками. Великоле'пное крыльцо' с фонаря'ми, ва'зами и ста'туями и ещё великоле'пнейшая ле'стница, посереди'не у'стланная ковра'ми, обста'вленная оранжере'йными дере'вьями и цвета'ми, превзошли' мои' ожида'ния, и я из дво'рца англи'йского ло'рда перелете'л в очаро'ванный за'мок Шехераза'ды. В за'ле встре'тил нас хозя'ин са'мого просто'го ви'да, невысо'кий ро'стом и немолодо'й уже' челове'к. По'сле обыкнове'нных учти'востей он по'дал ру'ку мое'й ма'тери и повёл её в гости'ную. Оби'тая ба'рхатом и'ли што'фом ме'бель из кра'сного де'рева с бро'нзою, ра'зные дико'винные столо'вые часы', то в брю'хе льва, то в голове' челове'ка, карти'ны в раззоло'ченных ра'мах -- всё бы'ло так бога'то, так роско'шно, что чура'совское великоле'пие могло' назва'ться бе'дностью в сравне'нии с Нико'льским дворцо'м. При пе'рвых расспро'сах, узна'в, что мать оста'вила мою' сестри'цу на ме'сте на'шей кормёжки, гостеприи'мный хозя'ин стал упра'шивать мою' мать посла'ть за ней коля'ску; мать до'лго не соглаша'лась, но принуждена' была' уступи'ть убеди'тельным и настоя'тельным его' про'сьбам. Ме'жду тем Дура'сов предложи'л нам посмотре'ть его' сад, оранжере'и и тепли'цы. Нетру'дно бы'ло догада'ться, что хозя'ин о'чень люби'л пока'зывать и хва'статься свои'м до'мом, са'дом и все'ми заведе'ниями; он пря'мо говори'л, что у него' в Нико'льском всё отли'чное, а у други'х дрянь. "Да у меня' и сви'ньи та'кие есть, каки'х здесь не ви'дывали; я их привёз в го'рнице на колёсах из А'нглии. У них тепе'рь осо'бый дом. Хоти'те посмотре'ть? Они' здесь недалеко'. Я вся'кий день ра'за по два у них быва'ю". Оте'ц с ма'терью согласи'лись, и мы пошли'. В са'мом де'ле, в глухо'й стороне' са'да стоя'л краси'вый до'мик. В передне'й ко'мнате жил ско'тник и ско'тница, а в двух больши'х ко'мнатах жи'ли две чудо'вищные сви'ньи, ка'ждая величино'ю с небольшу'ю коро'ву. Хозя'ин ласка'л их и называ'л каки'ми-то имена'ми. Он осо'бенно обраща'л на'ше внима'ние на их у'ши, говоря': "Посмотри'те на у'ши, то'чно печны'е засло'ны!" Подиви'вшись на свине'й, кото'рые мне не понра'вились, а показа'лись стра'шными, пошли' мы по тепли'цам и оранжере'ям: дико'винных цвето'в, расте'ний, виногра'ду и плодо'в бы'ло вели'кое мно'жество. Хозя'ин поспеши'л нам сказа'ть, что э'то фру'кты поздне'й пристано'вки и что ранне'й -- все давно' сошли'. Тут Пара'ша привела' мою' ми'лую сестри'цу, кото'рая, изда'ли уви'дев нас, прибежа'ла к нам бего'м, а Пара'ша прово'рно вороти'лась. Дура'сов рвал без разбо'ра вся'кие цветы' и плоды' и сто'лько надава'л нам, что не'куда бы'ло дева'ть их. Он о'чень обласка'л мою' сестри'цу, кото'рая была' удиви'тельно как сме'ла и мила', называ'л её краса'вицей и свое'й неве'стой... Э'то напо'мнило мне давно'прошедшие исто'рии с Во'лковым; и, хотя' я с не'которой го'рдостью ду'мал, что был тогда' глу'пеньким дитя'тей, и тепе'рь понима'л, что семиле'тняя де'вочка не мо'жет быть неве'стой сорокалетнего' мужчи'ны; но сло'во "неве'ста" всё-таки неприя'тно щекота'ло у'хо. То'лько что воро'тились мы в гости'ную и се'ли отдохну'ть, потому' что мно'го ходи'ли, как вошёл челове'к, бога'то оде'тый, то'чно наш уфи'мский губерна'тор, и доложи'л, что ку'шанье поста'влено. Я сейча'с спроси'л тихо'нько мать: "Кто э'то?" -- и она' успе'ла шепну'ть мне, что э'то гла'вный официа'нт. Я в пе'рвый раз услы'шал э'то сло'во, соверше'нно не понима'л его', и оно' ниско'лько не реша'ло моего' вопро'са. Дура'сов одну' ру'ку по'дал ма'тери мое'й, а друго'ю повёл мою' сестри'цу. Пройдя' не'сколько ко'мнат, одна' друго'й бога'че, мы вошли' в огро'мную, великоле'пную и о'чень высо'кую за'лу, так высо'кую, что вверху' находи'лся друго'й ряд о'кон. Небольшо'й кру'глый стол был у'бран роско'шно: посреди'не стоя'ло прекра'сное де'рево с цвета'ми и плода'ми; гранёный хруста'ль, серебро' и зо'лото ослепи'ли мои' глаза'. Сестри'цу мою' хозя'ин посади'л во'зле себя' и веле'л прине'сть для неё вы'шитую поду'шку. То'лько что пода'ли стерля'жью уху', кото'рою заранеё хвали'лся хозя'ин, говоря', что лу'чше черемша'нских стерляде'й нет во всей Росси'и, как вдруг за'дняя стена' за'лы зашеве'лилась, подняла'сь вверх, и гром му'зыки пора'зил мои' у'ши! Пе'редо мной откры'лось возвыше'ние, на кото'ром сиде'ло мно'жество люде'й, держа'вших в рука'х неизве'стные мне инструме'нты. Я не слы'хивал ничего', кро'ме скри'пки, на кото'рой ко`е-ка'к и'грывал дя'дя, лаке'йской балала'йки и мордо'вской волы'нки. Я был пода'влен изумле'нием, уничто'жен. Держа' ло'жку в руке', я преврати'лся сам в ста'тую и смотре'л, ра'зиня рот и вы'пуча глаза', на э'ту ку'чу люде'й, то есть на орке'стр, где все прово'рно дви'гали рука'ми взад и вперёд, ду'ли рта'ми, и отку'да вылета'ли чу'дные, восхити'тельные, волше'бные зву'ки, то как бу'дто замира'вшие, то превраща'вшиеся в рев бу'ри и да'же гро'мовые уда'ры... Хозя'ин, заметя' мое' изумле'ние, был о'чень дово'лен и гро'мко хохота'л, напомина'я мне, что у'ха простыне'т. Но я и не ду'мал об еде'. Ма'тери мое'й бы'ло неприя'тно мое' смуще'ние, и'ли, лу'чше сказа'ть, мое' изумле'ние, и она' шепну'ла мне, чтоб я переста'л смотре'ть на музыка'нтов, а ел... Тру'дно бы'ло мне вполне' повинова'ться! Че'рпая ло'жкой уху', я беспреста'нно загля'дывался на орке'стр музыка'нтов и беспреста'нно облива'лся. Дура'сов ещё гро'мче хохота'л, оте'ц улыба'лся, а мать красне'ла и серди'лась. Сестри'ца моя' снача'ла та'кже бы'ла удивлена', но пото'м сейча'с успоко'илась, приняла'сь ку'шать и смея'лась, гля'дя на меня'. Немно'го съел я дико'винной ухи' и сдал почти' по'лную таре'лку. Му'зыка прекрати'лась. Все хвали'ли иску'сство музыка'нтов. Я при'нялся бы'ло усе'рдно есть како'е-то блю'до, кото'рого я никогда' пре'жде не ел, как вдруг на возвы'шенности показа'лись две деви'цы в прекра'сных бе'лых пла'тьях, с го'лыми рука'ми и ше'ей, все в зави'тых ло'конах; держа' в рука'х каки'е-то листы' бума'ги, они' подошли' к самому' кра'ю возвыше'ния, ни'зко присе'ли (я отвеча'л им покло'ном) и приняли'сь петь. Мой покло'н вы'звал но'вый хо'хот у Дура'сова и но'вую кра'ску на лице' мое'й ма'тери. Но пе'ние меня' не увлекло': слова' бы'ли мне непоня'тны, а напе'вы ещё ме'нее. Я вспо'мнил пе'сни на'ших го'рничных де'вушек и реши'л, что Матреша' поёт гора'здо лу'чше. Всле'дствие тако'го реше'ния я стал зани'маться ку'шаньем и до конца' обе'да уже' не привле'"к на себя' вни'мания хозя'ина. Прежни'м поря'дком вороти'лись мы в гости'ную. По'сле ко'фе Дура'сов предложи'л бы'ло нам ката'нье на ло'дке с рогово'й му'зыкой по Черемша'ну, пригова'ривая, что "таки'х рого'в ни у кого' нет", но оте'ц с ма'терью не согласи'лись, извиня'ясь тем, что им необходи'мо за'втра ра'но поутру' перепра'виться че'рез Во'лгу. Дура'сов не стал до'лее уде'рживать; о'чень ла'сково прости'лся с на'ми, расце'ловал мою' сестри'цу и проводи'л нас до коля'ски, кото'рая была' нагруже'на цвета'ми, плода'ми и двумя' огро'мными свёртками конфе'т. Воротя'сь, мы поспеши'ли переоде'ться и пусти'лись в дальне'йший путь. Во всю доро'гу, почти' до са'мой ночёвки, я не перестава'л допра'шивать отца', и осо'бенно мать, обо всем слы'шанном и ви'денном мно'ю в э'тот день. Отве'ты вели' к но'вым вопро'сам, и объясне'ния тре'бовали но'вых объясне'ний. Наконе'ц я так надое'л ма'тери, что она' веле'ла мне бо'лее не расспра'шивать её об Нико'льском. Я обрати'лся к отцу' и впо`лго'лоса продолжа'л говори'ть с ним о том же, сообща'я при слу'чае и мои' со'бственные замеча'ния и дога'дки. Вполне' не разре'шенными вопро'сами оста'лись: отчего' вода' из фонта'на би'ла вверх? отчего' со'лнечные часы' пока'зывают вре'мя? как они' устро'ены? и что та'кое зна'чит возвыше'ние, на кото'ром сиде'ли музыка'нты? Когда' же я спроси'л, кто та'кие э'ти краса'вицы ба'рышни, кото'рые пе'ли, оте'ц отвеча'л мне, что э'то бы'ли крепостны'е го'рничные де'вушки Дура'сова, вы'ученные пе'нью в Москве'. Что же они' та'кое пе'ли и на како'м языке' -- э'того опя'ть не зна'ли мой оте'ц и мать. Когда' речь дошла' до хозя'ина, то мать вмеша'лась в наш разгово'р и сказа'ла, что он челове'к до'брый, неда'льний, необразо'ванный, и в то же вре'мя са'мый тщесла'вный, что он, уви'дев в Москве' и Петербу'рге, как живу'т роско'шно и пы'шно зна'тные богачи', захоте'л и сам так же жить, а как устро'ить ничего' не уме'"л, то и на'нял себе' ра'зных мастеро'в, не'мцев и францу'зов, но, уви'дя, что де'ло не ла'дится, прииска'л како'го-то промота'вшегося господи'на, чуть ли не кня'зя, для того' чтоб он завёл в его' Нико'льском всё на ба'рскую но'гу; что Дура'сов о'чень бога'т и не щади'т де'нег на свои' зате'и; что не'сколько раз в год он даёт та'кие пра'здники, на кото'рые съезжа'ется к нему' вся губе'рния. Мать пожури'ла меня', заче'м я был так смешо'н, когда' услы'шал му'зыку: "Ты то'чно был крестья'нский ма'льчик, кото'рый сро'ду ничего' не ви'дывал, кро'ме свое'й и'збы, и кото'рого привели' в госпо'дский дом". Я отвеча'л, что я то'чно сро'ду ничего' подо'бного не ви'дывал и пото'му был так удивлён. Мать возра'зила, что не на'добно пока'зывать своего' удивлёния, а я спроси'л, для чего' не на'добно его' пока'зывать. "Для того', что э'то бы'ло смешно', а мне сты'дно за тебя'", -- сказа'ла мать. У меня' верте'лось на уме' и на языке' но'вое возраже'ние в ви'де вопро'са, но я заме'тил, что мать се'рдится, и замолча'л; мы же в э'то са'мое вре'мя прие'хали на ночёвку в дере'вню Кра'сный Яр, в двена'дцати верста'х от Симби'рска и в десяти' от перепра'вы че'рез Во'лгу. Мы должны' бы'ли поспе'ть на перево'з на со'лнечном восхо'де, чтоб перепра'виться че'рез ре'ку в ти'хое вре'мя, пото'му что ка'ждый день, как то'лько со'лнышко обогреёт, ра'зыгрывался си'льный ве'тер. Просну'вшись ра'но поутру', я уви'дел, что на'ша каре'та отпряжена' и сто'ит на отло'гом песча'ном берегу'. Со'лнышко то'лько что взошло'. Бы'ло о'чень прохла'дно, и да'же в каре'те па'хло како'й-то осо'бенной све'жей сы'ростью, кото'рая чу'вствуется то'лько на песча'ных берега'х больши'х рек. Э'то совсе'м не то, что сы'рость от прудо'в и'ли боло'т, всегда' име'ющая неприя'тный за'пах. Двухвёрстная бы'стро теку'щая ширина' Во'лги порази'ла меня', и я с у'жасом смотре'л на э'то простра'нство, кото'рое на'добно нам переплы'ть. Нас оде'ли потеплеё и посади'ли на опроки'нутую ло'дку. По берега'м тяну'лись, как узо'ры, следы' сбежа'вших волн, и мо'жно бы'ло ви'деть, как хлеста'ли и куда' достава'ли они' во вре'мя бу'ри. Э'то бы'ли гла'дкие окра'ины из кру'пного песка' и ме'лкой га'льки. Ста'и марты'шек с кри'ком вили'сь над водо'й, па'дая иногда' на неё и ныря'я, чтоб пойма'ть каку'ю-нибудь ры'бку. Симби'рск с свои'ми церква'ми и ка'менным губерна'торским до'мом, на высо'кой го'ре, покры'той сплошны'ми плодови'тыми сада'ми, представля'л великоле'пный вид; но я ма'ло обраща'л на него' вни'манья. О'коло меня' кипе'ла шу'мная сумато'ха. На перево'зе ночева'ло мно'го наро'ду, и уже' одна' больша'я заво'зня, битко'м наби'тая лошадьми' и теле'гами с припо'днятыми передка'ми и торча'щими вверх огло'блями, черне'лась на середи'не Во'лги, а друга'я торопли'во грузи'лась, что'бы воспо'льзоваться благополу'чным вре'менем. Перево'зчиков из дере'вни Часо'вни, лежа'щей на берегу', набежа'ло мно'жество, предлага'я нам свои' услу'ги. У них был како'й-то ста'роста, кото'рый говори'л моему' отцу', чтоб он не всем ве'рил, и что мно'гие из них во'все не перево'зчики, и что'бы мы положи'лись во всем на него'. Нагрузи'лась до после'дней возмо'жности и друга'я заво'зня, отвяза'ли прича'лы, оттолкну'лись от при'стани и ти'хо пошли' на шеста'х вверх по ре'ке, держа'сь о'коло бе'рега. Подвели' тре'тью заво'зню, са'мую лу'чшую и про'чную, как уверя'ли, поста'вили на'шу каре'ту, киби'тку и всех де'вять лошаде'й. Не привы'кшие к подо'бным перепра'вам, до'брые на'ши кони' храпе'ли и фы'ркали; привяза'ть их к каре'те и'ли пере'кладинам, кото'рыми с двух сторо'н загора'живали заво'зню, бы'ло невозмо'жно, и ка'ждую па'ру держа'ли за пово'дья на'ши ку'чера и лю'ди: с на'ми оста'лись то'лько Евсе'ич да Пара'ша. Никому' из посторо'нних не позво'лили грузи'ться, и вот тро'нулась и на'ша заво'зня, и ти'хо пошла' вверх, та'кже на шеста'х. "Взводи'сь вы'ше, молодцы'! -- крича'л с бе'рега ста'роста. -- На'до уби'ть пря'мо на перево'з". Неравноду'шно смотре'л я на э'ту карти'ну и со стра'хом замеча'л, что ветеро'к, кото'рый снача'ла едва' тяну'л с восхо'да, станови'лся сильнеё, и что пове'рхность Во'лги беспреста'нно меня'ла свой цвет, -- то темне'ла, то светле'ла, -- и кру'пная рябь бесконе'чными полоса'ми борозди'ла её му'тную во'ду. Прово'рно пода'ли большу'ю ко'сную ло'дку, ше'стеро гребцо'в се'ли в весла', сам ста'роста и'ли хозя'ин стал у кормово'го весла'. Нас подхвати'ли под ру'ки, перевели' и перенесли' в э'то лёгкое су'дно; мы рассе'лись по ла'вочкам на са'мой его' середи'не, оттолкну'лись, и ло'дка, скользну'в по воде', ти'хо поплыла', снача'ла та'кже вверх; но, проплы'в са'жен сто, хозя'ин гро'мко сказа'л: "Ша'пки доло'й, призыва'й бо'га на помо'чь!" Все и он сам сня'ли ша'пки и пере'крестились; ло'дка на мину'ту приостанови'лась. "С бо'гом, на перебо'й, рабо'тайте, молодцы'", -- проговори'л ко'рмщик, налёгши обе'ими рука'ми и всем те'лом на рукоя'тку тяжёлого кормово'го весла', о'пустя её до са'мого дна кормы' и таки'м о'бразом подня'в ни'жний коне'ц, он пере'кинул весло' на другу'ю сторо'ну и поверну'л нос ло'дки попере'к Во'лги. Гребцы' дру'жно легли' в весла', и мы бы'стро понесли'сь. Страх давно' уже' овладева'л мно'ю; но я боро'лся с ним и скрыва'л ско'лько мог; когда' же бе'рег стал уходи'ть из глаз мои'х, когда' мы попа'ли на стре'жень ре'ки и стра'шная грома'да воды', вертя'щейся круга'ми, стреми'тельно теку'щей с непреодоли'мою си'лою, обхвати'ла со всех сторо'н и понесла' вниз, как ще'пку, на'шу ко'сную ло'дочку, -- я не мог долеё выде'рживать, закрича'л, запла'кал и спря'тал своё лицо' на груди' ма'тери. Гля'дя на меня', запла'кала и сестри'ца. Оте'ц смея'лся, называ'я меня' труси'шкой, а мать, кото'рая и в бу'рю не боя'лась воды', серди'лась и дока'зывала мне, что нет ни мале'йшей причи'ны боя'ться. Пролежа'в неско'лько вре'мени с закры'тыми гла'зами и пони'мая, что э'то сты'дно, я стал понемно'гу открыва'ть гла'за и с ра'достью заме'тил, что гора' с Симби'рском приближа'лась к нам. Сестри'ца уже' успоко'илась и ве'село болта'ла. Страх мой на'чал проходи'ть; подплыва'я же к берегу', я развесели'лся, что всегда' со мной быва'ло по'сле како'го-нибудь стра'ха. Мы вы'шли на круто'й бе'рег и се'ли на то'лстые бре'вна, каки'х там мно'го лежа'ло. Заво'зня с на'шей каре'той плыла' ещё посереди'не Во'лги; маха'нье весла'ми каза'лось изда'ли ребя'чьей игру'шкой и, по-ви'димому, ниско'лько заво'зни к нам не приближа'ло. Ве'тер уси'ливался, каре'та па'русила, и все утвержда'ли, что на'ших поря'дочно снесёт вниз. О'коло нас, по круто'му ска'ту, бы'ли постро'ены лубо'чные ла'вочки, в кото'рых продава'ли калачи', пря'ники, квас и вели'кое мно'жество я'блок. Мать, кото'рая о'чень их люби'ла, пошла' са'ма покупа'ть, но нашла', что я'блоки продава'лись не совсе'м спе'лые, и сказа'ла, что э'то всё па'даль; ко`е-ка'к, одна'ко, нашла' она' с деся'ток спе'лых и, вы'брав одно' я'блоко, о'чень сла'дкое, разре'зала его', очи'стила и дала' нам с сестри'цей по полови'нке. Я вообще' ма'ло еда'л сыры'х плодо'в, и я'блоко показа'лось мне о'чень вку'сным. В ожида'нии заво'зни оте'ц мой, осо'бенно люби'вший ры'бу, пое'хал на рыба'чьей ло'дке к про'резям и привёз це'лую свя'зку нани'занных на лы'чко стерляде'й, чтоб в Симби'рске свари'ть из них уху'. Я и не ду'мал проси'ться с отцо'м: меня' бы, коне'чно, не пусти'ли, да я и сам боя'лся ма'ленькой ло'дочки, но зато' я с больши'м удово'льствием рассмотре'л стерля'док; живы'х мне ещё не удава'лось ви'деть, и я вы'просил позволе'ние подержа'ть их по кра'йней ме'ре в рука'х. В ближа'йшей це'ркви разда'лся бла'говест, и колоко'льный звон, кото'рого я давно' не слыха'л и ка'к-то да'же ма'ло замеча'л в Уфе', порази'л моё у'хо и о'чень прия'тно отозва'лся у меня' в душе'. Наконе'ц и на'ша заво'зня с каре'той и лошадьми', кото'рую то'чно неско'лько снесло', прича'лила к при'стани; экипа'жи вы'грузили и ста'ли запряга'ть лошаде'й; оте'ц расплати'лся за перево'з, и мы пошли' пешко'м на го'ру. Симби'рская гора', и'ли, лу'чше сказа'ть, подъе'"м на Симби'рскую го'ру, высо'кую, круту'ю и косогори'стую, был тогда' таки'м тяжёлым де'лом, что да'же в су'хое вре'мя счита'ли его' болеё затрудни'тельным, чем са'мую перепра'ву че'рез Во'лгу; во вре'мя же гря'зи для тяжёлого экипа'жа э'то бы'ло препя'тствие, к преодоле'нию кото'рого тре'бовались неимове'рные уси'лия; э'то был по'двиг, да'же небезопа'сный. По сча'стью, пого'да стоя'ла суха'я. Когда' мы взошли' на пе'рвый взло'бок го'ры, каре'та догнала' нас; что'бы останови'ться ка'к-нибудь на косого'ре и дать вздохну'ть лошадя'м, на'добно бы'ло подтормози'ть о'ба колеса' и подложи'ть под них ка'мни и'ли поле'нья, кото'рыми мы запасли'сь: без того' каре'та ста'ла бы кати'ться наза'д. Пото'м все взошли', пешко'м же, на другу'ю крутизну', на кото'рой та'кже ко`е-ка'к останови'ли каре'ту. Мать уста'ла и не мо'гла болеё идти' и потому' со мной и с моёй сестри'цей се'ла в экипа'ж, а все про'чие пошли' пешко'м. Кре'пкие и си'льные на'ши ло'шади бы'ли все в мы'ле и так тяжело' дыша'ли, что мне жа'лко бы'ло на них смотре'ть. Таки'м о'бразом, остана'вливаясь неско'лько раз на ка'ждом удо'бном ме'сте, подняли'сь мы благополу'чно на э'ту исполи'нскую го'ру. [Впосле'дствии э'тот въезд понемно'гу срыва'ли, и он год от го'ду станови'лся поло'же и ле'гче; но то'лько неда'вно устро'или его' оконча'тельно, то есть сде'лали вполне' удо'бным, споко'йным и безопа'сным.] У ба'бушки Праско'вьи Ива'новны был свой дом в Симби'рске, в кото'рый она', одна'ко, никогда' не въезжа'ла. Мы останови'лись в нем. Дом был по-тогдашнёму прекра'сный, хорошо' у'бран и уве'шан карти'нами, до кото'рых поко'йный Миха'йла Макси'мыч, как ви'дно, был большо'й охо'тник. Е'сли б я не ви'дел Нико'льского, то и э'тот дом показа'лся бы мне бога'тым и роско'шным; но по'сле Нико'льского дворца' я нашёл его' не стоя'щим внима'ния. Оте'ц с ма'терью ни с кем в Симби'рске не ви'делись; вы'кормили то'лько лошаде'й да пое'ли стерля'жьей ухи', кото'рая показа'лась мне лу'чше, чем в Нико'льском, потому' что той я почти' не ел, да и вку'са её не заме'тил: до того' ли мне бы'ло!.. Часа' в два мы вы'ехали из Симби'рска в Чура'сово и на друго'й день о'коло полдён туда' прие'хали. Праско'вья Ива'новна давно' ожида'ла нас и чрезвыча'йно нам обра'довалась; осо'бенно она' ласка'ла мою' мать и говори'ла ей: "Я зна'ю, Со'фья Никола'вна, что е'сли б не ты, то Алексе'й не собра'лся бы подня'ться из Багро'ва в делову'ю по'ру; да, чай, и Ари'на Васи'льевна не пуска'ла. Ну, тепе'рь покажу' я тебе' свой сад во всей его' красоте'. Я'блоки то'лько что поспе'ли, а ины'е ещё поспева'ют. Как наро'чно, урожа'й отли'чный. Посмотрю' я, кака'я ты охо'тница до я'блок?" Мать с и'скреннею ра'достью обнима'ла приве'тливую хозя'йку и говори'ла, что е'сли б от неё зави'село, то она' не вы'ехала бы из Чура'сова. Алекса'ндра Ива'новна Коври'гина та'кже о'чень обра'довалась нам и се'йчас посла'ла сказа'ть Ми'ницким, что мы прие'хали. Госте'й на э'тот раз никого' не бы'ло, но ско'ро ожида'ли мно'гих. Праско'вья Ива'новна, не дав нам опо'мниться и отдохну'ть по'сле доро'ги, сейча'с повела' в свой сад. В са'мом де'ле, сад был великоле'пен: я'блони, в бесчи'сленном коли'честве, обременённые все'ми возмо'жными поро'дами спе'лых и поспева'ющих я'блок, блиста'вших я'ркими кра'сками, гну'лись под их тя'жестью; под мно'гие ве'тви бы'ли подста'влены подпо'рки, а не'которые бы'ли привя'заны к стволу' де'рева, без чего' они' бы сломи'лись от мно'жества плодо'в. Си'льные родники' би'ли из го'ры по всему' ска'ту и па'дали по усту'пам натура'льными каска'дами, журча'ли, пе'нились и пото'м текли' прозра'чными, краси'выми руче'йками, освежа'я во'здух и оживля'я ме'стность. Праско'вья Ива'новна бы'ла неутоми'мый ходо'к; она' води'ла нас до са'мого обе'да то к люби'мым родника'м, то к люби'мым я'блоням, с кото'рых сама' снима'ла како'й-то дли'нною рогу'лькою лу'чшие спе'лые я'блоки и по'тчевала нас. Мать в са'мом де'ле бы'ла больша'я охо'тница до я'блок и е'ла их так мно'го, что хозя'йка, наконе'ц, переста'ла по'тчевать, говоря': "Ты эта'к, пожа'луй, обе'дать не ста'нешь". Ста'рый буфе'тчик Ива'нушка уже' два ра'за при'ходил с докла'дом, что ку'шанье просты'нет. Мы не исходи'ли и полови'ны са'да, но должны' бы'ли вороти'ться. Мы пря'мо прошли' в столо'вую и се'ли за обе'д. В пе'рвый раз случи'лось, что и нас с сестри'цей в Чура'сове поса'дили за оди'н стол с больши'ми. С эти'х пор мы уже' всегда' обе'дали вме'сте, чем мать бы'ла осо'бенно дово'льна. Праско'вья Ива'новна бы'ла так весела', так ра'зговорчива, проста' и пряма' в свои'х реча'х, так доброду'шно смея'лась, так ла'сково на нас смотре'ла, что я полюби'л её гора'здо бо'льше пре'жнего. Она' показа'лась мне совсе'м друго'ю же'нщиной, как бу'дто я в пе'рвый раз её уви'дел. Мы по-пре'жнему за'няли кабине'т и де'тскую, то есть бы'вшую спа'льню, но уже' не бы'ли стеснены' постоя'нным сиде'ньем в свои'х ко'мнатах, и ста'ли иногда' ходи'ть и бе'гать везде'; вероя'тно, отсу'тствие госте'й бы'ло э'тому причи'ной, но впо'следствии и при гостя'х продолжа'лось то же. На друго'й день прие'хали из свое'й Подле'сной Ми'ницкие, кото'рых никто' не счита'л за госте'й. Они' встре'тились с мои'м отцо'м и ма'терью, как и'скренние друзья'. То'чно так, как и вчера', мы все вме'сте с Ми'ницкими до са'мого обе'да осма'тривали остальну'ю полови'ну са'да, осмотре'ли та'кже оранжере'и и грунтовы'е сара'и; но Праско'вья Ива'новна до них бы'ла небольша'я охо'тница. Она' люби'ла всё растущеё приво'льно, на откры'том, све'жем во'здухе, а всё добы'тое та'ким трудо'м, всё иску'сственное ей не нра'вилось; она' то'лько терпе'ла оранжере'и и тепли'цы, и то еди'нственно потому', что они' бы'ли уже' заведены' пре'жде. В чура'совском са'ду всего' болеё нра'вились мне родники', в кото'рых я находи'л, ме'жду ка'мешками, мно'жество так называ'емых чёртовых па'льцев необыкнове'нной величины'; у меня' соста'вилось их та'кое собра'ние, что не помеща'лось на одно'м око'шке. Впро'чем, э'то удово'льствие ско'ро мне наску'чило, а я'блонный сад -- ещё болеё, и я стал с гру'стью вспомина'ть о Багро'ве, где в э'то вре'мя отли'чно клева'ли о'куни и где охо'тники вся'кий день трави'ли я'стребами мно'жество перепёлок. Гора'здо бо'льше удово'льствия доставля'ли мне кни'ги, кото'рые я чита'л с бо'льшею свобо'дою, чем пре'жде. Тут прочёл я не'сколько рома'нов, ка'к-то: "Векфи'льдский свяще'нник", [38] "Ге'рберт, и'ли Проща'й бога'тство". [39]Осо'бенно понра'вилась мне свое'й таи'нственностью "Желе'зная ма'ска": [40] интере'с увели'чивался тем, что э'то бы'ла не вы'думка, а и'стинное происше'ствие, как уверя'л сочини'тель. Оте'ц мой, побыва'в в Ста'ром Багро'ве, уе'хал хлопота'ть по дела'м в Симби'рск и Лукоя'нов. Он остава'лся там опя'ть гора'здо бо'лее назна'ченного вре'мени, чем мать о'чень огорча'лась. Ме'жду тем опя'ть на'чали наезжа'ть го'сти в Чура'сово и опя'ть начала'сь та же жизнь, как и в про'шлом году'. В э'тот раз я узна'л и ра'зглядел э'ту жизнь побли'же, потому' что мы с сестри'цей всегда' обе'дали вме'сте с гостя'ми и гора'здо ча'ще быва'ли в го'стиной и дива'нной. В го'стиной обыкнове'нно игра'ли в ка'рты лю'ди пожилы'е и бо'лее молча'ли, занима'ясь игро'ю, а в дива'нной сиде'ли все неигра'ющие, по бо'льшей ча'сти молоды'е; в ней бы'ло всегда' шумне'е и веселе'е, да'же пе'ли иногда' рома'нсы и ру'сские пе'сни. До сих пор оста'лось у меня' в па'мяти не'сколько купле'тов пе'сенки кня'зя Хова'нского, [41] кото'рую о'чень люби'ла петь сама' Праско'вья Ива'новна. Вот э'ти купле'ты: Пастухи' бегу'т ко ста'ду, Всяк с подру'жкою свое'й; Мне твердя'т лишь то в доса'ду: Нет, здесь нет твои'х друзе'й. На по'ля зефи'ры мча'тся И опя'ть летя'т с поле'й; Шу'мом их слова' твердя'тся: Нет, здесь нет твои'х друзе'й. Тра'вка, были'е, цвето'чек, Же'лты кла'сы, вид поле'й, Вся'кий мне тверди'т листо'чек: Нет, здесь нет твои'х друзе'й. Так, их нет со мной, коне'чно, Нет друзе'й ду'ши мое'й! Я муче'ние серде'чно Без мои'х терплю' друзе'й. И э'ти бе'дные ви'рши (напеча'танные, ка'жется, в "Ао'нидах") не то'лько в пе'нии, где мело'дия и го'лос певца' и'ли певи'цы придаю'т досто'инство и плохи'м слова'м, но да'же в чте'нии производи'ли на меня' живо'е и гру'стное впечатле'ние. Я вы'учил их наизу'сть и чита'л с больши'м увлече'нием; окружа'ющие хвали'ли меня'. Мать сказа'ла об э'том Праско'вье Ива'новне, и она' о'чень была' дово'льна, что мне так нра'вится люби'мая её пе'сня. Она' заста'вила меня' проче'сть её вслух при гостя'х в дива'нной и о'чень меня' хвали'ла. С э'тих пор я стал по'льзоваться её осо'бенной благоскло'нностью. Чурасо'вская лаке'йская и де'вичья по-пре'жнему, и'ли да'же бо'лее, возбужда'ли опасе'ния мое'й ма'тери, и она' зара'нее взяла' все ме'ры, чтоб предохрани'ть меня' от вре'дных впечатле'ний. Она' стро'го приказа'ла мне ни с кем не разгова'ривать, не вслу'шиваться в ре'чи лаке'ев и го'рничных и да'же не смотре'ть на их неприли'чное ме'жду собо'й обраще'ние. Евсеичу' и Пара'ше бы'ло прика'зано отдаля'ть нас от чурасо'вской прислу'ги. Но исполне'ние таки'х приказа'ний тру'дно, и никогда' нельзя' на него' полага'ться. Уше'й не заткнёшь и глаз не зажму'ришь, а услыха'в и'ли увида'в ко`е-что' но'вое и любопы'тное -- захо'чешь услы'шать и'ли уви'деть продолже'ние. Са'мая стро'гость запреще'ния подстрека'ла любопы'тство, и я нево'льно обраща'л внима'ние на мно'гое, чего' мне не на'до бы'ло ни слы'шать, ни ви'деть. Опаса'ясь, чтоб не вы'шло каки'х-нибудь неприя'тных исто'рий, схо'дных с исто'рией Пара'ши, а гла'вное, опаса'ясь, что мать бу'дет брани'ть меня', я не всё расска'зывал ей, опра'вдывая себя' тем, что она' сама' позво'лила мне не ска'зывать тётушке Татья'не Степа'новне о моём посеще'нии её запове'дного амба'ра. Де'ти необыкнове'нно па'мятливы, и ча'сто неосторо'жно ска'занное при них сло'во слу'жит им поощре'нием к тако'го ро'да посту'пкам, кото'рых они' не сде'лали бы, не услыха'в э'того ободри'тельного сло'ва. Я всегда' предпочита'л де'тскому о'бществу о'бщество люде'й взро'слых, но в Чура'сове оно' ка'к-то меня' не удовлетворя'ло. Си'дя в дива'нной и внима'тельно слу'шая, о чем говори'ли, чему' так гро'мко смея'лись, я не мог поня'ть, как не ску'чно бы'ло говори'ть о та'ких пустяка'х? Ничто' не возбужда'ло моего' сочу'вствия, и все расска'зы ра'зных анекдо'тов о сосе'дях, ви'дно о'чень смешны'е, потому' что все смея'лись, каза'лись мне не занима'тельными и незаба'вными. Я про'бовал да'же сиде'ть в гости'ной по'дле игра'ющих в ка'рты, но и там мне бы'ло ску'чно, потому' что я не понима'л игры', не понима'л слов и не понима'л спо'ров игра'ющих, кото'рые иногда' дово'льно горячи'лись. Люби'мыми гостя'ми Проско'вьи И'вановны бы'ли Алекса'ндр Миха'йлыч Карамзин' и Ники'та Ники'тич Филосо'фов, жена'тый на его' сестре'. Карамзин'а все называ'ли богатырём; и в са'мом де'ле ре'дко мо'жно бы'ло встре'тить челове'ка та'кого кре'пкого, мо'гучего сложе'ния. Он был высо'к ро'стом, необыкнове'нно широ'к в плеча'х, дово'льно толст и в то же вре'мя о'чень стро'ен; грудь выдава'лась у него' вперёд колесо'м, как говори'тся; нрав име'л он горя'чий и весёлый; нере'дко пока'зывал он свою' богаты'рскую си'лу, игра'я двухпудо'выми ги'рями, как лёгкими ша'риками. Оди'н раз, в припа'дке весёлости, схвати'л он то'лстую и высо'кую Да'рью Васи'льевну и на'чал мета'ть е'ю, как ружьём солда'тский артику'л. Отча'янный крик испу'ганной стару'хи, у кото'рой свали'лся плато'к и волос'ник с головы' и седы'е косы' растрепа'лись по плеча'м, по'днял и'з-за карт всех госте'й, и до'лго о'бщий хо'хот ра'здавался по всему' до'му; но мне жа'лко бы'ло бе'дной Да'рьи Васи'льевны, хотя' я ду'мал в то же вре'мя о том, како'й бы чуде'сный ры'царь вы'шел из Карамзин'а, е'сли б наде'ть на него' ла'ты и шлем и дать ему' в ру'ки щит и копьё. Н. Н. Филосо'фов был небольшо'го ро'ста, но о'чень жив и ло'вок. Язы'к его' называ'ли бри'твой: он шути'л беспреста'нно, и я ча'сто слыха'л выраже'ние, что он "мёртвого рассмеши'т". Но повторя'ю, что все э'то ка'к-то ма'ло меня' занима'ло, и я обрати'лся к де'тскому о'бществу ми'лой мое'й сестри'цы, от кото'рого сна'чала удаля'лся. Ей бы'ло не ску'чно в э'то вре'мя, потому' что в Чура'сове постоя'нно гости'ли две до'чери Ми'ницких, с кото'рыми она' о'чень подружи'лась. Ста'ршая из них, А. П., бы'ла мне рове'сница и так же, как я, о'чень люби'ла чита'ть кни'жки. Она' привезла' с собо'й тетра'дку стихотворе'ний кня'зя Ив. М. Долгору'кова. Она' о'чень люби'ла его' стихи' и предпочита'ла всем други'м стиха'м, кото'рые слы'шала от меня'. Я горячо' вступа'лся за свои'х, изве'стных мне стихотво'рцев, вы'ученных мно'ю почти' наизу'сть, и у нас с ней почти' всегда' выходи'ли прежа'ркие спо'ры. Проти'вница моя' не соглаша'лась со мной, и я, чтоб отомсти'ть ей за оско'рбленную честь люби'мых мно'ю сочинителе'й, брани'л кня'зя Ива'на Миха'йловича Долгору'кова, хотя', сказа'ть по пра'вде, он мне о'чень нра'вился, [На'добно призна'ться, что и тепе'рь, не ме'жду детьми', а ме'жду взро'слыми, заслу'женными литера'торами и дилета'нтами литерату'ры, о'чень ча'сто происхо'дит то'чно то же.] осо'бенно стихи' "Бедняку'", начина'ющиеся так: Парфё!н! Напра'сно ты вздыха'ешь О том, что до'лжен жить в сте'пи, Где с го'ря, ску'ки изныва'ешь. Ты бе'ден -- сле'дственно, терпи'. Блаже'нство да'ром достаётся Таки'м, как ты, -- на небеси'; А здесь с покло'на все даётся, Ты бе'ден -- сле'дственно, терпи'! и пр. Потихо'ньку я вы'учил лу'чшие его' стихотворе'ния наизу'сть. Де'ло доходи'ло иногда' до ссо'ры, но ненадо'лго: на мирово'й мы обыкнове'нно чита'ли наизу'сть стихи' того' же кня'зя Долгору'кова, под назва'нием "Спор". Речь шла о досто'инстве со'лнца и луны'. Я восто'рженно деклами'ровал похвалы' со'лнцу, а Ми'ницкая повторя'ла оди'н и тот же стих, кото'рым зака'нчивался почти' ка'ждый купле'т: "Всё так, да мне луна' миле'й". Вот как мы э'то де'лали: Я Луч со'лнца гре'ет и пита'ет; Что мо'жет быть его' светле'й? Он с не'ба в руды' проника'ет... Ми'ницкая Все так, да мне луна' миле'й. Я Когда' весно'й оно' прогля'нет И верх озолоти'т поле'й, Все вдруг цвести', рожда'ться ста'нет... Ми'ницкая Все так, да мне луна' миле'й... и пр. и пр. Пото'м Ми'ницкая чита'ла после'дующие купле'ты в похвалу' луне', а я -- оконча'тельные четы'ре стиха', в кото'рых вполне' выража'ется любе'зность кня'зя Долгору'кова: Вперёд не спорь, да будь умне'е И знай, пуста'я голова', Что вся'кой ло'гики сильне'е Любе'зной же'нщины сло'ва. Из тако'го чте'ния выходи'ло что'-то драмати'ческое. Я мно'го и усе'рдно хлопота'л, передава'я мои' литерату'рные убежде'ния, наконе'ц довёл свою' проти'вницу до не'которой усту'пки; она' защища'ла кн. Долгору'кова его' же стихо'м и говори'ла нараспе'в зву'чным голоско'м свои'м, не забо'тясь о ме'ре: Все так, да Долгору'кой мне миле'й! До'лгое отсу'тствие моего' отца', си'льно огорча'вшее мою' мать, заста'вило Праско'вью Ива'новну посла'ть к нему' на по'мощь своего' гла'вного управля'ющего Миха'йлушку, кото'рый в то же вре'мя счита'лся в Симби'рской губе'рнии пе'рвым пове'ренным, ходоко'м по тя'жебным дела'м: он был лу'чший учени'к на'шего слепо'го Пантеле'я. Не говоря' ни сло'ва мое'й ма'тери, Праско'вья Ива'новна написа'ла письмецо' к моему' отцу' и приказа'ла ему' сейча'с прие'хать. Оте'ц мой неме'дленно испо'лнил приказа'ние и, оста'вя вме'сто себя' Миха'йлушку, прие'хал в Чура'сово. Мать обра'довалась, но ра'дость её о'чень уме'ньшилась, когда' она' узна'ла, что оте'ц прие'хал по приказа'нию тётушки. Я слы'шал ко`е-каки'е об э'том неприя'тные разгово'ры. Че'рез не'сколько дней, при мне, мой оте'ц сказа'л Праско'вье Ива'новне: "Я испо'лнил, тётушка, ва'шу во'лю; но е'сли я оста'влю де'ло без моего' надзо'ра, то я его' проигра'ю". Праско'вья Ива'новна отвеча'ла, что э'то всё вздор и что Миха'йлушка побо'льше смы'слит в дела'х. Оте'ц мой оста'лся, но весьма' неохо'тно. Предсказа'ние его' сбы'лось: неде'ли че'рез две Миха'йлушка вороти'лся и объяви'л, что де'ло решено' в по'льзу Богдано'вых. Оте'ц мой пришёл в отча'яние, и все увере'ния Миха'йлушки, что э'то ничего' не зна'чит, что де'ло оконча'тельно должно' реши'ться в сена'те (э'то говори'л и наш Пантеле'й), что тра'титься в ни'зших суде'бных места'х -- напра'сный убы'ток, потому' что, в слу'чае вы'годного для нас реше'ния; проти'вная сторона' взяла' бы де'ло на апелля'цию и перенесла' его' в сена'т и что тепе'рь э'то са'мое сле'дует сде'лать нам, -- ниско'лько не успока'ивали моего' отца'. Праско'вья Ива'новна и мать соглаша'лись с Миха'йлушкой, и мой оте'ц до'лжен был замолча'ть. Миха'йлушке пору'чено бы'ло неме'дленно вы'хлопотать ко'пию с реше'ния де'ла, потому' что проше'ние в сена'т до'лжен был сочини'ть пове'ренный, Пантеле'й Григо'рьич, в Багро'ве. Ме'жду тем наступа'л коне'ц сентября', и оте'ц доложи'л Праско'вье Ива'новне, что нам пора' е'хать, что к покро'ву он обеща'л вороти'ться домо'й, что ма'тушка всё нездоро'ва и стано'вится слаба'; но хозя'йка на'ша не хоте'ла и слы'шать о на'шем отъе'зде. "Всё пусто'е, -- говори'ла она', -- ма'тушка твоя' совсе'м не слаба', и ей с до'чками не ску'чно, да и вну'чек ей оста'влен на утеше'ние. Я отпущу' вас к ва'шему пра'зднику, к зна'менью". Оте'ц мой докла'дывал, что до зна'менья, то есть до 27 ноября', ещё с ли'шком два ме'сяца и что в полови'не ноября' всегда' стано'вится зи'мний путь, а мы прие'хали в каре'те. Праско'вья Ива'новна призна'ла тако'е возраже'ние справедли'вым и сказа'ла: "Ну, так и быть, отпуска'ю вас к Ми'хайлину дню". Как ни хоте'лось моему' отцу' испо'лнить обеща'ние, да'нное ма'тери, горячо' им люби'мой, как ни хоте'лось ему' в Багро'во, в свой дом, в своё хозя'йство, в свой дереве'нский о'браз жи'зни, к деревенски'м свои'м заня'тиям и удово'льствиям, но мысль ослу'шаться Праско'вьи Ива'новны не входи'ла ему' в го'лову. Он повинова'лся, как и всегда'. Я был огорчён не ме'ньше отца'. С ка'ждым днем бо'лее надоеда'ла мне э'та городска'я жизнь в дере'вне; да'же мать скоре'е жела'ла вороти'ться в проти'вное ей Багро'во, потому' что там остава'лся ма'ленький бра'тец мой, кото'рому пошёл уже' тре'тий год. Оте'ц о'чень грусти'л и да'же пла'кал. П. И. Ми'ницкий и А. И. Коври'гина, как са'мые бли'зкие лю'ди к Праско'вье Ива'новне, реши'лись попро'бовать упроси'ть её, чтоб она' нас отпусти'ла и'ли, по крайне'й ме'ре, хоть одного' моего' отца'. Но Праско'вья Ива'новна приняла' тако'е хода'тайство с больши'м неудово'льствием и сказа'ла: "Алексе'я я, пожа'луй бы, отпусти'ла, да э'то огорчи'т Со'фью Никола'вну, а я так её люблю', что не хочу' с ней ско'ро расста'ться и не хочу' её огорчи'ть". Де'лать бы'ло не'чего. Отложи'ли мысль об отъе'зде, попринуди'ли себя', и весёлая чурасо'вская жизнь потекла' по-пре'жнему. Пришёл покро'в. Просну'вшись дово'льно ра'но поутру', я уви'дел, что оте'ц мой сиди'т на посте'ли и вздыха'ет. Я спроси'л его' о причи'не, и он, встав потихо'ньку, чтоб не разбуди'ть мою' мать, подошёл ко мне, сел на дива'н, на кото'ром я обыкнове'нно спал, и сказа'л впо`лго'лоса: "Я уж давно' не сплю. Я ви'дел дурно'й сон, Серё!жа. Ве'рно, ма'тушка о'чень больна'". Слезы' показа'лись у него' на глаза'х. Мне ста'ло так жаль бе'дного моего' отца', что я на'чал его' обнима'ть и сам гото'в был запла'кать. В са'мую э'ту мину'ту просну'лась мать и о'чень удиви'лась, уви'дя, что мы с отцо'м обни'маемся. Она' поду'мала, не захвора'л ли я; но оте'ц рассказа'л ей, в чем состоя'ло де'ло, рассказа'л та'кже и свой сон, то'лько так ти'хо, что я ни одного' сло'ва не слыха'л. Мать стара'лась его' успоко'ить и говори'ла, что он ви'дел сон стра'шный, а не дурно'й и что "пра'здничный сон -- до обе'да". Э'ти слова' запа'ли в мой ум, и я при'нялся рассужда'ть: "Как же э'то ма'менька всегда' говори'ла, что глу'по ве'рить снам и что все толкова'ния их -- соверше'нный вздор, а тепе'рь са'ма сказа'ла, что оте'ц ви'дел стра'шный, а не дурно'й сон? Ста'ло, быва'ют сны дурны'е? Ста'ло, пра'здничный сон сбыва'ется до обе'да? Сего'дня большо'й пра'здник. Вот увиди'м, что случи'тся до обе'да". Ка'жется, мать успе'ла успоко'ить моего' отца', потому' что по'сле они' разгова'ривали ве'село. Вско'ре все вста'ли, на'чали одева'ться и пото'м пошли' к обе'дне. Праско'вья Ива'новна бы'ла уже' в це'ркви. Ма`ло-пома'лу собра'лись все го'сти и до'машние: на'чалась слу'жба; свяще'нник и дья'кон бы'ли в но'вых золоты'х ри'зах. Проско'вья Ива'новна пе'ла, сто'я у кли'роса, вме'сте с свои'ми певчи'ми. По оконча'нии обе'дни все поздра'вили её с пра'здником и ве'село возврати'лись в дом, кто пешко'м, кто в дро'жках и лине'йках, потому' что накра'пывал дождь. В го'стиной нас ожида'л чай и ко'фе. Вдруг вошёл челове'к, по'дал моему' отцу' письмо' и сказа'л, что его' привёз на'рочный из Багро'ва. Оте'ц мой побледне'л, ру'ки у него' затрясли'сь; он с трудо'м распеча'тал конве'рт, прочёл пе'рвые строки', зарыда'л, опусти'л письмо' на коле'ни и сказа'л: "Ма'тушка отча'янно больна'". Все о'чень встрево'жились, но мать и я бы'ли осо'бенно пора'жены, потому' что вспо'мнили сон. Не дочи'тывая письма', оте'ц обрати'лся к Праско'вье Ива'новне и твёрдым го'лосом сказа'л: "Как вам уго'дно, тётушка, а мы сего'дня же е'дем; е'сли вы не пусти'те Со'фью Никола'вну, то я пое'ду оди'н, на перекладны'х, в теле'ге". Праско'вья Ива'новна, са'ма о'чень встрево'женная, торопли'во сказа'ла: "Поезжа'йте все, я вас не держу'". Оте'ц ту же мину'ту вы'шел, чтоб распоряди'ться к неме'дленному отъе'зду. Письмо' дочита'ли; тётушка Татья'на Степа'новна писа'ла: "Поспеши'те, бра'тец, свои'м приездо'м. Ма'тушка отча'янно больна'. Тре'тий день в жару' и без па'мяти. Посла'ли за свяще'нником. Я к вам посыла'ю на'рочного, моего' Никола'я. Приказа'ла ему' и день и ночь е'хать на переме'нных. Ма'тушка как опо'мнится на мину'тку, то всё спра'шивает вас". В конце' бы'ла припи'ска, что свяще'нник прие'хал, испове'довал больну'ю глухо'ю и'споведью и приобщи'л запасны'ми дара'ми и говори'т, что она' о'чень трудна'. Ви'дно бы'ло, что Праско'вью Ива'новну си'льно взволнова'ло и огорчи'ло э'то изве'стие. Она' не пусти'ла моего' отца' к покро'ву в Багро'во без вся'кой основа'тельной причи'ны и, коне'чно, о'чень в том раска'ивалась. Печа'льно и стро'го бы'ло её лицо', бро'ви сдви'нуты. Она' до'лго молча'ла; молча'ли и все. Пото'м, сказа'в: "Бо'же сохрани' и поми'луй, е'сли он не заста'нет ма'тери!" -- вста'ла и ушла' в свою' спа'льню. Страх и жа'лость боро'лись в мое'й душе'. Мне жа'лко бы'ло ба'бушку и ещё бо'лее жа'лко моего' отца'. Но ско'ро суеве'рный страх взял верх, овладе'л все'ми мои'ми чу'вствами. К покро'ву оте'ц обеща'л прие'хать, в покро'в ви'дел дурно'й сон, и в тот же день, че'рез не'сколько часо'в, -- до обе'да сон испо'лнился. Что же э'то зна'чит? Мо'жно ли по'сле э'того не ве'рить снам? Не бог ли посыла'ет их? И я ве'рил им, хотя' мои' сны не сбыва'лись. Мать пошла' укла'дываться, и к обе'ду бы'ло всё уло'жено. Пода'ли ку'шать. Праско'вья Ива'новна наперёд зашла' к нам в кабине'т. Она' была' уже' споко'йна и твёрдым го'лосом угова'ривала моего' отца' не сокруша'ться зара'нее, а положи'ться во всем на ми'лость бо'жию. "Я наде'юсь, -- ме'жду про'чим, сказа'ла она', -- что госпо'дь не нака'жет так стро'го меня', гре'шную, за мою' неумы'шленную вину'. Наде'юсь, что ты заста'нешь Ари'ну Васи'льевну живо'ю, и что в день покро'ва бо'жией ма'тери, то есть сего'дня, она' почу'вствует облегче'ние от боле'зни". Оте'ц мой как бу'дто не'сколько ободри'лся от её слов. Праско'вья Ива'новна взяла' за ру'ки моего' отца' и мать и повела' их в за'лу, где ожида'ло нас мно'жество госте'й, съехавши'хся к пра'зднику. Она' посади'ла нас всех о'коло себя' и осо'бенно занима'лась на'ми. Поку'да мы обе'дали, каре'та была' по'дана к крыльцу'. По'сле стола', вы'пив ко'фею, без чего' Праско'вья Ива'новна не хоте'ла нас пусти'ть, она' пе'рвая вста'ла и, помоля'сь бо'гу, сказа'ла: "Проща'йте, друзья' мои'. Благодарю' Алексе'я Степа'ныча за исполне'ние моего' жела'нья и за послуша'ние. А тебя', Со'фья Никола'вна, за твою' ро'дственную любо'вь и дру'жбу. Ка'жется, мы с тобо'й друг дру'га не разлю'бим. Пришли'те ко мне на'рочного с изве'стием об Ари'не Васи'льевне..." Че'рез не'сколько мину'т мы уже' е'хали небольшо'й ры'сью и по гря'зной доро'ге. Осе'нний ме'лкий дождь с ве'тром так и руби'л в по'днятое окно', по'дле кото'рого я сиде'л, и водяны'е пото'ки, нагоня'я и перегоня'я друг дру'га, нево'льно наблюда'емые мно'ю, беспреста'нно текли' во всю длину' стекла'. Не успе'л я опо'мниться, как уже' нача'ло станови'ться темно', и су'мерки, как мне каза'лось, гора'здо ра'нее обыкнове'нного, обхвати'ли на'шу каре'ту. Чу`ть-чу'ть светле'ла краснова'тая полоса' там, где село' со'лнышко. У нас была' соверше'нная тишина'; никто' не говори'л ни одного' сло'ва. ОСЕ'ННЯЯ ДОРО'ГА В БАГРО'ВО На друго'й день, часо'в в де'сять утра', въе'хали мы в Симби'рск. Пого'да стоя'ла са'мая неблагоприя'тная: по времена'м шел ме'лкий, осе'нний дождь и постоя'нно дул стра'шный ве'тер. Мы останови'лись в том же до'ме, вы'кормили лошаде'й и сейча'с пое'хали на перево'з. Спуск с Симби'рской го'ры представля'л тепе'рь несравне'нно бо'лее тру'дностей, чем подъе'"м на неё: гора' осли'зла, то'рмоза не держа'ли и каре'та кати'лась бо'ком по косого'ру. Остава'ться в экипа'же бы'ло опа'сно, и мы, несмотря' на грязь и дождь, должны' бы'ли идти' пешко'м. Во'лга... стра'шно вообрази'ть, что тако'е была' Во'лга! Она' вся преврати'лась в водяны'е бугры', кото'рые ходи'ли взад и вперёд, жёлтые и бу'рые о'коло песча'ных о'тмелей и чёрные посереди'не реки'; она' би'лась, кипе'ла, мета'лась во все сто'роны и то'чно стона'ла; во'лны беспреста'нно хлеста'ли в бе'рег, взбега'я на него' бо'лее, чем на са'жень. По всему' водяно'му простра'нству, осо'бенно посреди' Во'лги, игра'ли беляки': так называ'ются вспле'ски воды', когда' гребни' вало'в, дости'гнув кра'йней высоты', вдруг обру'шиваются и рассыпа'ются в бры'зги и бе'лую пе'ну. Невырази'мый у'жас обня'л мою' ду'шу, и одна' мысль плыть по это'му стра'шному пути' ледени'ла мою' кровь и почти' лиша'ла меня' созна'ния. На берегу' сказа'ли нам, что тепе'рь перево'зу нет и что все перево'зчики разошли'сь, кто в каба'к, кто в харче'вню. Но оте'ц мой неме'дленно хоте'л е'хать и посла'л отыска'ть перево'зчиков; сейча'с яви'лось не'сколько челове'к и сказа'ли, что на'до часо'к погоди'ть, что пе'ред со'лнечным закато'м ве'тер постихне'т и что тогда' мо'жно бу'дет благополу'чно доста'вить нас на ту сто'рону. Ме'жду тем, в ожида'нии э'того благополу'чного ча'са, ста'ли грузи'ться. Опя'ть вы'брали лу'чшую и но'вую заво'зню, поста'вили на'шу каре'ту, киби'тку и всех лошаде'й. Ве'тер в са'мом де'ле стал как бу'дто утиха'ть. Заме'тили, что с той стороны' отвали'ла заво'зня, и на'ша прово'рно отча'лила от при'стани и пошла' на шеста'х вверх о'коло бе'рега, намерева'ясь взвести'сь как мо'жно вы'ше. С на'ми оста'лись Пара'ша и Евсе'ич. Пригото'вили и для нас большу'ю ко'сную ло'дку. Яви'лся знако'мый нам хозя'ин, и'ли перево'зчичий ста'роста, как его' иногда' называ'ли; он сам хоте'л пра'вить кормовы'м весло'м и отобра'л отли'чных шестеры'х гребцо'в, но предложи'л подожда'ть ещё с полча'сика. Сла'ва бо'гу, что он сде'лал нам э'то предложе'ние, пото'му что ве'тер, ути'хнув на не'сколько мину'т, разыгра'лся пу'ще прежнего', и пу'ще прежнего' закипе'ла Во'лга, и са'ми перево'зчики сказа'ли, что "оно', коне'чно, доста'вить мо'жно, да бу'дет мале'нько страхови'то; ло'дка стане'т ныря'ть, и, пожа'луй, господа' напуга'ются". Тут я то'чно очну'лся от како'го-то оцепене'ния и со слеза'ми при'нялся проси'ть и моли'ть, чтоб сего'дня не е'здить. В пе'рвый раз я ви'дел, что оте'ц серди'лся на меня' и говори'л, что я "дрянь, труси'шка!" "Ну, посмотри' на сестру', -- продолжа'л он, -- ведь тебе' сты'дно! Она' де'вочка, а не пла'чет и не про'сит, чтоб оста'лись". Сестри'ца моя' то'чно не пла'кала. Но когда' спроси'ли её: "Ты не бои'шься? Хо'чешь е'хать?" -- она' отвеча'ла, что бои'тся и е'хать не хо'чет. Мать, ви'дя, что я весь дрожу' от стра'ха, ста'ла угова'ривать отца' оста'ться до утра'. Оте'ц всё не соглаша'лся. Перево'зчики мо'лча смотре'ли на нас не'сколько вре'мени; наконе'ц хозя'ин сказа'л: "Али' до утра', ва'ше благоро'дие? На заре' беспреме'нно ве'тер затихне'т, и мы вас ми'гом доста'вим. Пого'дка то'чно ра'зыгралась, и ва'шу заво'зню бо'льно далеко' снесёт. Вот она' то'лько что пошла' на перебо'й, а уж тепе'рь ни'же при'стани. Версты' две снесёт. Придётся им заночева'ть у Гуси'ной Луки' [Гуси'ною Луко'ю называ'лся дли'нный зали'в позади' песча'ной ко'сы.] и за'втра навря'д тепе'рь им доби'ться до при'стани пре'жде вас". Э'ти слова' пореши'ли де'ло. Но возни'к вопро'с, где ночева'ть, на чем спать и что есть? Пла'тье, поду'шки, посте'ли, съестны'е припа'сы -- всё бы'ло отпра'влено на ту сто'рону, а у'тренней зари' на'до дожида'ться часо'в двена'дцать. Хозя'ин вы'вел нас из затрудне'ния: он предложи'л нам свою' кварти'ру, кото'рую нани'мал для себя' и рабо'тников на са'мом берегу', а что'-нибудь пое'сть обеща'л доста'ть нам из харче'вни. Мы с благода'рностью воспо'льзовались его' предложе'нием; дождь поря'дочно уже' нас вы'мочил, и мы с ра'достью вошли' в тёплую избу', кото'рую всю нам уступи'ли. Ча'ю в харче'вне нельзя' бы'ло доста'ть, но и тут помо'г нам хозя'ин: под горо'ю, недалеко' от нас, жил знако'мый ему' купе'ц; он пошёл к нему' с Евсе'ичем, и че'рез час мы уже' пи'ли чай с калача'ми, кото'рый был и прия'тен, и весьма' поле'зен всем нам; но у'жинать никто' из нас не хоте'л, и мы о'чень ра'но улегли'сь ко`е-ка'к по ла'вкам на сухо'м се'не. Чуть бре'зжилось, когда' нас разбуди'ли; да'же одева'ться бы'ло темно'. Бо'же мой, как нам с сестри'цей не хоте'лось встава'ть! Из тёплого гнёздышка идти' на сыро'й и холо'дный осе'нний во'здух, на са'мом рассве'те, когда' осо'бенно сла'дко спи'тся, да ещё пря'мо на ло'дку!.. Но оте'ц беспреста'нно торопи'л, и мы, оде'вшись, почти' бего'м побежа'ли на при'стань: кра'сная заря' горе'ла сквозь се'рое не'бо и предвеща'ла си'льный ве'тер. Дождя' не бы'ло, но нельзя' сказа'ть, чтоб бы'ло ти'хо: ре'зкий ве'терок уже' упо'рно тяну'л и кру'пной ря'бью подерги'вал водяну'ю пове'рхность. Гребцы', держа' в рука'х весла', сиде'ли на свои'х места'х. Хозя'ин поспе'шно перевёл нас по доска'м на ло'дку и усади'л в ней по ла'вкам на са'мой середи'не. Страх сжима'л моё се'рдце, и я сиде'л, как говори'тся, ни жив ни мертв. Мы недо'лго взводи'лись вверх и ско'ро пошли' на перебо'й. Гребцы' рабо'тали с необыкнове'нным уси'лием, ло'дка лете'ла; но едва' мы, дости'гнув середи'ны Во'лги, вы'шли из-по'д защи'ты го'ры, поду'л си'льный ве'тер, стра'шные во'лны встре'тили нас, и ло'дка начала' то подыма'ться но'сом кве'рху, то опуска'ться кормо'ю вниз; я вскри'кнул, бро'сился к ма'тери, прижа'лся к ней и зажму'рил глаза'. Я откры'л их тогда', когда' услы'шал, что до берегу' недалеко'. То'чно, бе'рег был уже' бли'зок, но в ло'дке происходи'ла сумато'ха, кото'рой я с закры'тыми глаза'ми до тех пор не замеча'л, и наш ко'рмщик каза'лся о'чень озабо'ченным и да'же испу'ганным. Гребли' то'лько че'тверо, а дво'е гребцо'в вылива'ли во'ду, оди'н -- каки'м-то дли'нным ковшо'м, а друго'й -- шля'пой. Вода' в ло'дке вы'ступила уже' сквозь пол и подмочи'ла нам но'ги, а в корме' бы'ло её о'чень мно'го. Я не впо'лне по'нял ва'жность происше'ствия и о'чень удиви'лся, когда' оте'ц, вы'садив нас всех на бе'рег, наки'нулся с бра'нью на хозя'ина гребцо'в. "Ах ты, разбо'йник, -- говори'л мой оте'ц, -- как мог ты пода'ть нам худу'ю ло'дку! Ведь ты нас едва' не утопи'л! Да зна'ешь ли ты, что я тебя' сейча'с отпра'влю к симби'рскому городни'чему?" Бе'дный наш ко'рмщик, сто'я без шля'пы и почти'тельно кла'няясь, говори'л: "Поми'луйте, ва'ше благоро'дие, ра'зве я э'тому де'лу рад, ра'зве мне свой жи'вот надое'л? Ведь и я потону'л бы вме'сте с ва'ми. Грех тако'й вы'шел. Хоте'л поусе'рдствовать вам, са'мую лу'чшую посу'ду дал, но'вую; то'лько больши'м господа'м её даю'т. Всего' раз де'сять бы'ла в де'ле. С успе'ньева дня её и не тро'гали. Воды' не бы'ло ни ка'пли, как мы пое'хали. Ума' не приложу', отчего' така'я беда' случи'лась. Я, вести'мо, без вины' винова'т. Помилосе'рдствуйте, прости'те, заста'вьте за себя' век бо'га моли'ть..." -- и он повали'лся в но'ги моёму отцу'. Ему' сейча'с веле'ли встать и сказа'ли, что проща'ют ему' его' вину' и жа'ловаться не бу'дут. Заво'зни на'шей с каре'той ещё у при'стани не бы'ло: предсказа'ние на'шего хозяина-ко'рмщика сбы'лось из сло'ва в сло'во. Она' ме'дленно подвига'лась на шеста'х сни'зу и находи'лась ещё от нас не ме'нее версты', как говори'ли перево'зчики. Отцу' моему' захоте'лось узна'ть, отчего' потекла' на'ша ло'дка; её вы'тащили на бе'рег, оберну'ли вверх дном и нашли', что у са'мой кормы' она' проло'млена че'м-то о'стрым; дыра' была' па'льца в два ширино'ю. Как э'то случи'лось, никто' объясни'ть не мог. До'лго толкова'ли перево'зчики и наконе'ц пореши'ли, что э'то кто'-нибудь со зла проломи'л желе'зным ло'мом. Отве'рстие бы'ло дово'льно высоко' над водо'ю, и в ти'хую пого'ду мо'жно бы'ло пла'вать на ло'дке безопа'сно, но гребни' высо'ких вало'в попада'ли в дыру'. Е'сли б не догляде'ли и не приняли'сь во'время вылива'ть во'ду, ло'дка напо'лнилась бы е'ю, се'ла глу'бже, и тогда' ги'бель была' неизбе'жна. Тут то'лько я по'нял, како'й опа'сности мы подверга'лись, и боя'знь, отвраще'ние от перепра'в че'рез больши'е реки' про'чно посели'лась в мое'й душе'. Наконе'ц приплыла' на'ша заво'зня; она' то'чно ночева'ла у Гуси'ной Луки', на ме'ли, ко`е-ка'к привяза'вшись к во'ткнутым в песо'к шеста'м. Лю'ди на'ши расска'зывали, что натерпе'лись тако'го стра'ху, како'го сро'ду не ви'дывали, что не спа'ли всю ночь и проби'лись с голо'дными лошадьми', кото'рые не стоя'ли на ме'сте и не'сколько раз едва' не опроки'нули заво'зню. Нас ожида'ла но'вая остано'вка и поте'ря вре'мени: на'до бы'ло зае'хать в дере'вню Часо'вню, стоя'щую на са'мом берегу' Во'лги, и вы'кормить лошаде'й, кото'рые о'коло су'ток ничего' не е'ли. Нельзя' бы'ло узна'ть моего' отца'. Всегда' ти'хий и споко'йный, он рва'лся с доса'ды, что сто'лько вре'мени пропада'ло да'ром, и беспреста'нно серди'лся. Мать принуждена' была' его' угова'ривать и успока'ивать, что всегда', быва'ло, де'лывал оте'ц с не'ю, и я с любопы'тством смотре'л на э'ту переме'ну. Мать говори'ла о'чень до'лго и так хорошо', как и в кни'жках не пи'шут. Ме'жду про'чим, она' сказа'ла ему', что безрассу'дно серди'ться на Во'лгу и бу'рю, что та'кие препя'тствия не зави'сят от во'ли челове'ческой, и что грешно' ропта'ть на них, потому' что их посыла'ет бог, что, напро'тив, мы должны' благодари'ть его' за спасе'ние на'шей жи'зни... Но я не уме'ю так рассказа'ть, как она' говори'ла. Наконе'ц ма`ло-пома'лу оте'ц мой успоко'ился, хотя' всё остава'лся о'чень гру'стен. Вы'кормив лошаде'й, мы пусти'лись в дальне'йший путь. Мы не жале'ли свои'х до'брых коне'й, и в две упря'жки, то есть в два перее'зда, прое'хали почти' девяно'сто верст, и на друго'й день в обе'д бы'ли уже' в Ви'шенках. Простоя'в часа' четы'ре, мы опя'ть пусти'лись в доро'гу и ночева'ли в дере'вне, называ'емой "Оди'н двор". Судьба' захоте'ла испыта'ть терпе'нье моего' отца'. Когда' душа' его' рвала'сь в Багро'во, к умира'ющей ма'тери, препя'тствия выраста'ли на ка'ждом ша'гу. Всё путеше'ствие на'ше бы'ло са'мое неуда'чное, утоми'тельное, печа'льное. По'сле постоя'нного нена'стья, от кото'рого размо'кла чернозёмная по'чва, снача'ла образова'лась стра'шная грязь, так что мы с трудо'м ста'ли уезжа'ть по пяти'десяти верст в день; пото'м вдруг сде'лалось хо'лодно, и, подня'вшись на заре', чтоб вы'браться пора'нее из гря'зного "Одного' дво'ра", мы уви'дели, что грязь замёрзла и что земля' слегка' покры'та сне'гом. Снача'ла оте'ц не встрево'жился э'тим и говори'л, что лошадя'м бу'дет ле'гче, потому' что подмёрзло, мы же с сестри'цей ра'довались, гля'дя на опря'тную белизну' поле'й; но снег продолжа'л идти' час от ча'су сильне'е и к ве'черу вы'пал с ли'шком в полторы' че'тверти; езда' сде'лалась ужа'сно тяжела', и мы едва' тащи'лись ша'гом, потому' что мо'крый снег прилипа'л к колёсам и да'же тормози'л их. Так е'хали мы це'лый сле'дующий день и прое'хали то'лько три'дцать верст. К ве'черу пошёл дождь, снег почти' раста'ял, и хотя' доро'га ста'ла ещё грязне'е, но всё лошадя'м бы'ло ле'гче. Тут яви'лась но'вая беда': мать захвора'ла, и так си'льно, что, отъе'хав два'дцать пять верст, мы принуждены' бы'ли останови'ться и простоя'ть бо'лее су'ток. Как бы'ло гру'стно мне и мое'й ми'лой сестри'це! Мы жи'ли в гря'зной чува'шской избе'. Мать лежа'ла под поло'гом, оте'ц с Пара'шей беспреста'нно подава'ли ей каки'е-то лека'рства, и мы, си'дя в друго'м углу', перешёптывались впо`лго'лоса ме'жду собо'й и моли'лись бо'гу, чтоб он посла'л ма'меньке обле'гчение. То'лько на седьмо'й день, дово'льно ра'но у'тром, добрали'сь мы до Неклю'дова и подъе'хали к крыльцу' о'чень стра'нно постро'енного до'ма Кальпински'х, всего' в двадцати' верста'х от Багро'ва. Мы с сестри'цей никогда' там не быва'ли, да и тепе'рь бы оте'ц не зае'хал, но так пришло'сь, что на'добно бы'ло вы'кормить уста'лых лошаде'й. Хозя'йка встре'тила мою' мать в сеня'х и ушла' с не'ю в дом, а оте'ц вы'садил меня' и сестру' из каре'ты и повёл за ру'ку. В за'ле встре'тил нас И. Н. Кальпи'нский; оте'ц, здоро'ваясь с ним, поспе'шно спроси'л: "А что ма'тушка?" -- "Ра'зве вы не зна'ете?" -- возрази'л хозя'ин. "Вот друга'я неде'ля, как ничего' не зна'ем", -- отвеча'л оте'ц. "Приказа'ла до'лго жить, -- преспоко'йно сказа'л Кальпи'нский, -- сконча'лась в са'мый покро'в". Бо'же мой, что сде'лалось с мои'м отцо'м! Он всплесну'л рука'ми, ти'хо промо'лвил: "В покро'в", -- побледне'л, весь задрожа'л и, коне'чно бы упа'л, е'сли б Кальпи'нский не подхвати'л его' и не посади'л на стул. Ме'жду тем ма'тери в гости'ной успе'ли уже' сказа'ть о кончи'не ба'бушки; она' вы'бежала к нам навстре'чу и, уви'дя моего' отца' в та'ком положе'нии, ужа'сно испуга'лась и бро'силась помога'ть ему'. Прине'сли холо'дной воды', вспры'снули ему' лицо', обли'ли го'лову, оте'ц пришёл в себя', и ручьи' слез поли'лись по его' бле'дному лицу'. Ему' да'ли вы'пить ста'кан холо'дной воды', и Кальпи'нский увёл его' к себе' в кабине'т, где оте'ц мой пла'кал навзры'д бо'лее ча'су, как ма'ленькое дитя', повторя'я то'лько иногда': "Бог судья' тётушке! На её душе' э'тот грех!" Ме'жду тем вокру'г него' шли уже' горя'чие расска'зы и да'же спо'ры ме'жду мои'ми двою'родными тётушками, Кальпи'нской и Лупене'вской, кото'рая на э'тот раз гости'ла у свое'й сестри'цы. С мельча'йшими подро'бностями расска'зывали они', как умира'ла, как томи'лась моя' бе'дная ба'бушка; как пона'прасну звала' к себе' своего' сы'на; как на тре'тий день, и'менно в день похоро'н, вы'пал та'кой снег, что не бы'ло возмо'жности провезти' те'ло поко'йницы в Неклю'дово, где и моги'лка была' для неё вы'рыта, и как принуждены' бы'ли похорони'ть её в Мордо'вском Бугурусла'не, в семи' верста'х от Багро'ва. "Вот бо'г-то всё по-своему' де'лает, -- говори'ла Фле'на Ива'новна Лупене'вская, -- поко'йный дя'дюшка Степа'н Ми'хайлыч, ца'рство ему' небе'сное, не жа'ловал на'шего Неклю'дова и слы'шать не хоте'л, чтоб его' у нас похорони'ли, а ко'сточки его' лежа'т во'зле на'шей це'ркви. Тётушка же так нас люби'ла, как родны'х дочере'й, и всей ду'шенькой жела'ла и прика'зывала, чтоб положи'ть её в Неклю'дове, рядо'м с Степа'ном Миха'йлычем, а пришло'сь лечь в Мордо'вском Бугурусла'не у отца' Васи'лья". Катери'на же Ива'новна Кальпи'нская прибавля'ла впо`лго'лоса, как бу'дто про себя': "Так уж са'ми не захоте'ли. Всё генера'льша. И провезти' бы'ло мо'жно и подожда'ть бы'ло мо'жно, сне'г-то всего' лежа'л одни' су'тки". Но Фле'на Ива'новна, вслу'шавшись, возрази'ла: "По'лно, матушка-сестри'ца, что ты греши'шь на Елизаве'ту Степа'новну и на всех. Прое'зду не бы'ло ни на саня'х, ни на колёсах. Ведь мы и са'ми пое'хали на похоро'ны, да от Бахме'тевки вороти'лись, ведь на Савру'ше-то мост снесло', а ждать то'же бы'ло нельзя', да и сне'г-то, мо'жет, и не сошёл бы. Нет, сестри'ца, не греши'; уж так бы'ло уго'дно бо'гу; а вот бра'тец-то не заста'л Ари'ны Васи'льевны, так э'то жа'лко". Таки'ми-то утеши'тельными ра'зговорами успока'ивали хозя'йки огорчённого сы'на! Наконе'ц сестры' заспо'рили и по'дняли крик. Мать упроси'ла всех оста'вить моего' отца' одного'. Да'же нас вы'слала и сама' с ним оста'лась. По'сле она' сказа'ла мне, что оте'ц до'лго ещё пла'кал и, наконе'ц засну'л у неё на груди'. У Катери'ны Ива'новны Кальпи'нской бы'ло три до'чери и оди'н сын, ещё ма'ленький. Мы их совсе'м не зна'ли. Они' снача'ла дичи'лись нас, но пото'м ста'ли о'чень ла'сковы и показа'лись нам предо'брыми; они' стара'лись нас уте'шить, потому' что мы с сестри'цей пла'кали о ба'бушке, а я ещё бо'лее пла'кал о моём отце', кото'рого мне бы'ло так жаль, что я и пересказа'ть не могу'. Нас по'тчевали ча'ем и за'втраком; хоте'ли бы'ло по'тчевать моего' отца' и мать, но я загляну'л к ним в дверь, мать махну'ла мне руко'й, и я упроси'л, чтоб к ним не входи'ли. Часа' че'рез два вы'шла к нам мать и сказа'ла: "Сла'ва бо'гу, тепе'рь Алексе'й Степа'ныч спокойнеё, то'лько хо'чет поскореё е'хать". Но лошадя'м на'до бы'ло хороше'нько отдохну'ть и вы'кормиться, а потому' мы пробы'ли ещё часа' два и да'же пообеда'ли; оте'ц не выходи'л за стол и ничего' не ел. По'сле обе'да мы распрости'лись с хозя'евами и тотча'с пое'хали. Всю остальну'ю доро'гу я смотре'л на лицо' моего' отца'. На нем выража'лась глубо'кая, неуте'шная скорбь, и я тут же поду'мал, что он бо'лее люби'л свою' мать, чем отца'; хотя' он о'чень пла'кал при сме'рти де'душки, но та'кой печа'ли у него' на лице' я не замеча'л. Мать стара'лась загова'ривать с ним и принужда'ла отвеча'ть на её вопро'сы. Она' с больши'м чу'вством и не'жностью вспомина'ла о поко'йной ба'бушке и говори'ла моему' отцу': "Ты мо'жешь утеша'ться тем, что был всегда' к ма'тери са'мым почтите'льным сы'ном, никогда' не огорча'л её и всегда' свя'то исполня'л все её же'лания. Она' прожила' для же'нщины до'лгий век (ей бы'ло се'мьдесят четы'ре го'да); она' по'сле сме'рти Степа'на Ми'хайлыча ни в чем не находи'ла утеше'ния и сама' жела'ла скореё умере'ть". Оте'ц мой отвеча'л, пролива'я уже' ти'хие слезы', что э'то всё пра'вда и что он бы не сокруша'лся так, е'сли б то'лько получи'л от неё после'днее благослове'ние, е'сли б она' при нем закры'ла свои' глаза'. "Тётушка всему' причи'ной, -- с горя'чностью сказа'л мой оте'ц. -- Заче'м она' меня' не пусти'ла? Из капри'за..." Мать прервала' его' и начала' проси'ть, чтоб он не серди'лся и не вини'л Праско'вью Ива'новну, кото'рая и сама' ужа'сно огорчена', хотя' и скрыва'ла свои' чу'вства, кото'рая не могла' предви'деть та'кого несча'стья. "Пра'вда, пра'вда, -- сказа'л мой оте'ц со вздо'хом, -- ви'дно, уж так уго'дно бо'гу", сно'ва зали'лся слеза'ми и обня'л мою' мать. Мы с сестри'цей во всё вре'мя пла'кали поти'хоньку, и да'же Пара'ша утира'ла свои' глаза'. В ра'зговорах та'кого ро'да прошла' вся доро'га от Неклю'дова до Багро'ва, и я удиви'лся, как мы ско'ро дое'хали. Каре'та с гро'мом взъе'хала на мост че'рез Бугурусла'н, и тут то'лько я догада'лся, что мы так бли'зко от на'шего ми'лого Багро'ва. Э'та мысль на ту мину'ту рассе'яла моё печа'льное расположе'ние ду'ха, и я бро'сился к око'шку, чтоб посмотре'ть на наш широ'кий пруд. Бо'же мой! Как показа'лся он мне печа'лен! Дул жесто'кий ве'тер, му'тные валы' ходи'ли по всему' пру'ду, так что напо'мнили мне Во'лгу; му'тное не'бо отража'лось в них; камыши' вы'сохли, пожелте'ли, во'лны и ве'тер трепа'ли их во все сто'роны, и они' глу'хо и гру'стно шуме'ли. Зе'леные бе'рега, зе'леные дере'вья -- всё пропа'ло. Дере'вья, бе'рега, ме'льница и крестья'нские и'збы -- всё бы'ло мо'кро, черно' и гря'зно. На дворе' ра'достным ла'ем встре'тили нас Сурка' и Трезо'р (лега'вая соба'ка, кото'рую я то'же о'чень люби'л); я не успе'л им обра'доваться, как увиде'л, что на крыльце' уже' стоя'ли дво'е дяде'й, Ерлы'кин и Карата'ев, и все четы'ре тётушки: они' приве'тствовали нас громки'м вытьём, како'е уже' слы'шал я на де'душкиных похорона'х. На'шу каре'ту виде'ли ещё изда'ли, когда' она' то'лько начала' спуска'ться с го'ры, а потому' не то'лько тётушки и дя'ди, но вся дво'рня и мно'жество крестья'н и крестья'нок толпо'ю собра'лись у крыльца'. ЖИЗНЬ В БАГРО'ВЕ ПО'СЛЕ КОНЧИ'НЫ БА'БУШКИ Мо'жно себе' вообрази'ть, ско'лько тут бы'ло слез, рыда'ний, причита'ний, обнима'нья и целова'нья. Мать со мной и сестри'цей ско'ро вошла' в дом, а оте'ц до'лго не приходи'л; он со все'ми поздоро'вался и со все'ми попла'кал. Наконе'ц собра'лись в гости'ную, куда' привели' и ми'лого моего' бра'тца, кото'рый о'чень обра'довался нам с сестри'цей. В коро'ткое вре'мя на'шей разлу'ки он вы'рос, о'чень похороше'л и стал лу'чше говори'ть. Двою'родные сестры' на'ши, Ерлы'кины, та'кже бы'ли там. Мы уви'делись с ни'ми с удово'льствием, но они' обошли'сь с на'ми хо'лодно. Це'лый ве'чер провели' в печа'льных расска'зах о боле'зни и сме'рти ба'бушки. У ней бы'ло предчу'вствие, что она' бо'лее не уви'дит своего' сы'на, и она', да'же ещё здоро'вая, постоя'нно об том говори'ла; когда' же сде'лалась больна', то уже' не сомнева'лась в бли'зкой сме'рти и сказа'ла: "Не вида'ть мне Алё!ши!" Впро'чем, причи'на боле'зни была' случа'йная и, ка'жется, от жи'рной и несвеже'й пи'щи, кото'рую ба'бушка люби'ла. Пе'ред кончи'ной она' не отдала' никаки'х осо'бенных приказа'ний, но поруча'ла тётушке Акси'нье Степа'новне, как старше'й, проси'ть моего' отца' и мать, чтоб они' не оста'вили Таню'шу, и, сверх того', приказа'ла сказа'ть мое'й ма'тери, что она' пе'ред ней винова'та и про'сит у ней проще'нья. Всё э'то Акси'нья Степа'новна высказа'ла при всех, к изумле'нию и неудово'льствию свои'х сестёр. По'сле я узна'л, что они' употребля'ли все сре'дства и про'сьбы и да'же угро'зы, чтоб заста'вить Акси'нью Степа'новну не говори'ть таки'х, по мне'нию их, для поко'йницы унизи'тельных слов, но та не послу'шалась и да'же сказа'ла при них сами'х. Мать отвеча'ла: "Я от всей ду'ши проща'ю, е'сли ма'тушка (ца'рство ей небе'сное!) была' про'тив меня' в че'м-нибудь несправедли'ва. Я и сама' была' винова'та пе'ред ней и о'чень сокруша'юсь, что не могла' испроси'ть у ней проще'нья. Но наде'юсь, что она', по доброте' свое'й, прости'ла меня'". По'сле э'того до'лго шли разгово'ры о том, что ба'бушка к покро'ву проси'ла нас прие'хать и в покро'в сконча'лась, что оте'ц мой и'менно в покро'в ви'дел стра'шный и дурно'й сон, и в покро'в же получи'л изве'стие о боле'зни свое'й ма'тери. Все э'ти разгово'ры я слу'шал с необыкнове'нным внима'нием. Припомина'я на'ше пе'рвое пребыва'ние в Багро'ве и не'которые сло'ва, вырыва'вшиеся у мое'й ма'тери, тогда' же мно'ю заме'ченные, я стара'лся соста'вить себе' ско'лько-нибудь я'сное и определённое поня'тие: в чем могла' быть винова'та ба'бушка пе'ред мое'ю ма'терью и в чем была' винова'та мать пе'ред не'ю? Ве'рование же мое' в предчу'вствие и в проро'ческие сны получи'ло от эти'х разгово'ров си'льное подкрепле'ние. На друго'й день, ра'но поутру', оте'ц мой вме'сте с тётушкой Татья'ной Степа'новной уе'хали в Мордо'вский Бугурусла'н. Хотя' на сле'дующий день, девя'тый по'сле кончи'ны ба'бушки, все собира'лись е'хать туда', что'бы слу'шать заупоко'йную обе'дню и отслужи'ть панихи'ду, но оте'ц мой так нетерпели'во жела'л взгляну'ть на моги'лу ма'тери и попла'кать над ней, что не захоте'л дожида'ться це'лые су'тки. Он вороти'лся ещё задо'лго до обе'да, бле'дный и расстро'енный, и тётушка Татья'на Степа'новна расска'зывала, что мой оте'ц как ско'ро зави'дел моги'лу свое'й ма'тери, то бро'сился к ней, как исступлённый, обня'л рука'ми сыру'ю зе'млю, "да так и заме'р". "Напуга'л меня' бра'тец, -- продолжа'ла она', -- я поду'мала, что он у'мер, и начала' крича'ть, прибежа'л оте'ц Васи'лий с попадьёй, и мы все тро'е наси'лу стащи'ли его' и почти' бесчу'вственного привели' в и'збу к попу'; наси'лу-то он пришёл в себя' и на'чал пла'кать; пото'м, сла'ва бо'гу, успоко'ился, и мы отслужи'ли панихи'ду. Обе'дню я заказа'ла, и как мы за'втра прие'дем, так и уда'рят в ко'локол". -- Я опя'ть поду'мал, что оте'ц гора'здо горя'чее люби'л свою' мать, чем своего' отца'. В тот же день посла'ли на'рочного к Праско'вье Ива'новне. Мать написа'ла большо'е письмо' к ней, кото'рое прочла' вслух моему' отцу': он то'лько приписа'л не'сколько строк. И тогда' показа'лось мне, что письмо' напи'сано удиви'тельно хорошо'; но тогда' я не мог поня'ть и оцени'ть его' досто'инств. По'сле я име'л э'то письмо' в свои'х рука'х -- и был поражён изуми'тельным та'ктом и да'же иску'сством, с каки'м оно' бы'ло напи'сано: в нем заключа'лось соверше'нно ве'рное описа'ние кончи'ны ба'бушки и сокруше'ния моего' отца', но в то же вре'мя всё бы'ло расска'зано с тако'ю не'жною поща'дой и тако'ю мя'гкостью, что оно' мо'гло скоре'е успоко'ить, чем растрави'ть го'ресть Праско'вьи Ива'новны, кото'рую изве'стие о сме'рти ба'бушки до нашего' прие'зда должно' бы'ло си'льно порази'ть. В девя'тый день, в день обы'чного поминове'ния по усопши'м, ра'но у'тром, все, кро'ме нас, трои'х дете'й и двою'родных сестёр, отпра'вились в Мордо'вский Бугурусла'н. Отпра'вились та'кже и Кальпи'нская с Лупене'вской, прие'хавшие накану'не. Мать хоте'ла взять и меня', но я был нездоро'в, да и пого'да стоя'ла сыра'я и холо'дная; я чу'вствовал небольшо'й жар и головну'ю боль. Вероя'тно, я простуди'лся, потому' что бе'гал не'сколько раз смотре'ть мои'х голубе'й и я'стребов, пу'щенных в зи'му. На просто'ре я загляну'л в ба'бушкину го'рницу и нашёл её то'чно тако'ю же, пусто'ю и печа'льною, како'ю я ви'дел её по'сле кончи'ны де'душки. Тот же Мы'сеич и тот же Ва'ська Ры'жий чита'ли псалты'рь по усо'пшей. Я хоте'л бы'ло та'кже почита'ть псалты'рь, но не прочёл и страни'цы, -- ка'ждое сло'во боле'зненно отдава'лось мне в го'лову. К обе'ду все вороти'лись и привезли' с собо'й попа' с попадье'й, накры'ли бо'льшой стол в за'ле, уста'вили его' мно'жеством ку'шаний; пото'м пода'ли ра'зных блино'в и так же аппети'тно все ку'шали (разуме'ется, кро'ме отца' и ма'тери), крестя'сь и помина'я ба'бушку, как э'то де'лали по'сле сме'рти де'душки. Я почти' ничего' не ел, потому' что ра'знемогался, да'же дрема'л; по'мню то'лько, что мать не захоте'ла сесть на пе'рвое ме'сто хозя'йки и сказа'ла, что "поку'да сестри'ца Татья'на Степа'новна не вы'йдет за'муж, -- она' бу'дет всегда' хозя'йкой у меня' в до'ме". По'мню та'кже, что о'ба мои' дя'ди, и да'же Кальпи'нская с Лупене'вской, мно'го пи'ли пи'ва и нали'вок и к концу' обе'да бы'ли о'чень навесе'ле. Встав и'з-за сто'ла, я прилёг на канапе', засну'л -- и уже' ничего' не по'мню, как меня' перенесли' на посте'ль. Я пролежа'л в жа'ру и в забы'тьи тро'е су'ток. Опо'мнившись, я снача'ла поду'мал, что просну'лся по'сле до'лгого сна. Мать сиде'ла по'дле меня' бле'дная, же'лтая и худа'я, но како'е сча'стие выра'зилось на её лице', когда' она' удостове'рилась, что я не бре'жу, что жар соверше'нно из меня' выше'л! Каки'е ра'достные слезы' потекли' по её щека'м! Как она' на меня' смотре'ла, как це'ловала мои' ру'ки!.. Но я с удивле'нием принима'л её ла'ски; я ещё болеё удиви'лся, заме'тив, что голова' и ру'ки мои' бы'ли че'м-то обвя'заны, что у меня' боли'т грудь, заты'лок и икры' на нога'х. Я хоте'л бы'ло встать с посте'ли, но не име'л сил приподня'ться... Тут то'лько мать рассказа'ла мне, что я был бо'лен, что я лежа'л в горя'чке, что к голове' и рука'м мои'м привя'зан чёрный хлеб с у'ксусом и толчёными можжеве'ловыми я'годами, что на заты'лке и на груди' у меня' поста'влены шпа'нские му'шки, а к и'крам горчи'чники. Мо'жет быть, всё э'то бы'ло не ну'жно, а мо'жет быть, и'менно дру'жное де'йствие всех э'тих лека'рств прерва'ло горя'чку так ско'ро. Ничего' нет приятнеё выздора'вливанья по'сле тру'дной боле'зни, осо'бенно когда' ви'дишь, каку'ю ра'дость произво'дит оно' во всех окружа'ющих. Прише'л оте'ц, сестри'ца с бра'тцем, все улыба'лись, все обнима'ли и це'ловали меня', а мать броси'лась на коле'ни пе'ред киво'том с обра'зами, моли'лась и пла'кала. Я сейча'с вспо'мнил, что ма'менька никогда' при други'х не мо'лится, и поду'мал, что же э'то зна'чит? Се'рдце сказа'ло мне причи'ну... Но мать уже' переста'ла моли'ться и обрати'ла всё своё внима'ние, всю себя' на попече'ние и забо'ты обо мне. Опаса'ясь, чтоб ра'зговоры и прису'тствие други'х меня' не взволнова'ли, она' не позво'лила никому' до'лго у меня' остава'ться. Я в са'мом де'ле был так слаб, что утоми'лся и ско'ро засну'л. Э'то уже' был сон настоя'щий, восстановите'ль сил, и че'рез не'сколько часо'в я просну'лся гора'здо бодреё и кре'пче. Тут уже' пришли' ко мне и тётушки Акси'нья и Татья'на Степа'новны, о'чень обра'дованные, что мне лу'чше, а пото'м прише'л Евсе'ич, кото'рый да'же пла'кал от ра'дости. От него' я узна'л, что все го'сти и родны'е на друго'й же день мое'й боле'зни ра'зъехались; одна' то'лько добре'йшая моя' кре'стная мать, Акси'нья Степа'новна, ви'дя в мучите'льной трево'ге и стра'хе мои'х родите'лей, оста'лась в Багро'ве, чтоб при слу'чае в че'м-нибудь помо'чь им, тогда' как её со'бственные де'ти, оста'вшиеся до'ма, бы'ли не о'чень здоро'вы. Мать горячо' цени'ла её до'брую и лю'бящую ду'шу и благодари'ла её как уме'ла. Ви'дя, что мне гора'здо лу'чше, что я выздора'вливаю, она' упроси'ла Акси'нью Степа'новну уе'хать неме'дленно домо'й. Выздоровле'ние моё тяну'лось с неде'лю; но мне дово'льно бы'ло э'тих дней, чтоб поня'ть и почу'вствовать матери'нскую любо'вь во всей её си'ле. Я, коне'чно, и пре'жде знал, ви'дел на ка'ждом ша'гу, как лю'бит меня' мать; я наслы'шался и да'же по'мнил, бу'дто сквозь сон, как она' ходи'ла за мной, когда' я был ма'ленький и тако'й больно'й, что ка'ждую мину'ту жда'ли моёй сме'рти; я знал, что неусы'пные забо'ты ма'тери спасли' мне жизнь, но воспомина'ние и расска'зы не то, что настоящеё, действи'тельно сейча'с происходящеё де'ло. Обыкнове'нная жизнь, когда' я был здоро'в, когда' никака'я опа'сность мне не угрожа'ла, не вызыва'ла так я'рко нару'жу лежа'щего в глубине' ду'ши, беспреде'льного чу'вства матери'нской любви'. Я не'сколько лет сря'ду не был бо'лен, и вдруг в глуши', в дере'вне, без вся'кой до'кторской по'мощи, в жару' и бреду' уви'дела мать своего' пе'рвенца, люби'мца ду'ши свое'й. Поня'тен испы'танный е'ю мучи'тельный страх -- поня'тен и восто'рг, когда' опа'сность минова'лась. Я уже' стал поста'рше и был спосо'бен поня'ть э'тот восто'рг, поня'ть любо'вь ма'тери. Э'та неде'ля мно'го вразуми'ла меня', мно'го развила', и моя' привя'занность к ма'тери, болеё созна'тельная, вы'росла гора'здо вы'ше мои'х лет. С э'тих пор, во всё оста'льное вре'мя пребыва'ния на'шего в Багро'ве, я беспреста'нно был с не'ю, чему' спосо'бствовала и осе'нняя нена'стная пого'да. Разумеётся, полови'на вре'мени проходи'ла в чте'нии вслух, иногда' мать чита'ла мне сама', и чита'ла так хорошо', что я слу'шал за но'вое -- изве'стное мне давно', слу'шал с осо'бенным наслажде'нием и находи'л та'кие досто'инства в прочи'танных ма'терью страни'цах, каки'х пре'жде не замеча'л. Ме'жду тем ещё пре'жде моего' соверше'нного выздоровле'ния вороти'лся на'рочный, по'сланный с письмо'м к ба'бушке Праско'вье Ива'новне. Он привёз от неё, хотя' не собственнору'чную гра'мотку, потому' что Праско'вья Ива'новна писа'ла с больши'м трудо'м, но продикто'ванное е'ю дли'нное письмо'. Я говорю' дли'нное относи'тельно тех пи'сем, кото'рые диктова'лись е'ю и'ли бы'ли пи'саны от её и'мени и состоя'ли обыкнове'нно из не'скольких стро'чек. Праско'вья Ива'новна вполне' оцени'ла, и'ли, лу'чше сказа'ть, почу'вствовала письмо' мое'й ма'тери. Она' благодари'ла за него' в си'льных и горя'чих выраже'ниях, ча'сто называ'я мою' мать свои'м друго'м. Она' о'чень огорчи'лась, что ба'бушка Ари'на Васи'льевна сконча'лась без нас, и обвиня'ла себя' за то, что удержа'ла моего' отца', проси'ла у него' проще'нья и проси'ла его' не сокруша'ться, а покори'ться во'ле божие'й. "Е'сли б не боя'лась наде'лать вам мно'го хлопо'т, -- писа'ла она', -- сама' бы прие'хала к вам по пе'рвому сне'гу, чтоб раздели'ть с ва'ми э'то гру'стное вре'мя. У вас ведь, я ду'маю, тоска' сме'ртная; посторо'нних ни ду'ши, не с кем слова' промо'лвить, а са'ми вы то'лько ску'ку да хандру' друг на дру'га наводи'те. Вот бы бы'ло хорошо' всем вам, с детьми' и с Танюше'й, прие'хать на всю зи'му в Чура'сово. Поду'майте-ка об э'том. И я бы об вас не ста'ла беспоко'иться и скуча'ть бы не ста'ла без Со'фьи Никола'вны", -- и проч. и проч. Приглаше'ние Праско'вьи Ива'новны прие'хать к ней, ска'занное ме'жду слов, бы'ло сочтено' так, за мимолётную мысль, мелькну'вшую у ней в голове', но не име'ющую про'чного основа'ния. Оте'ц мой сказа'л: "Вот ещё что приду'мала тётушка! Це'лый век жить в доро'ге да в гостя'х; да э'дак и от до'му отста'нешь". Тётушка Татья'на Степа'новна приба'вила, что куда' ей, дереве'нщине, сова'ться в та'кой бога'тый и мо'дный дом, с утра' до ве'чера наби'тый гостя'ми, и что у ней тепе'рь не весе'лье на уме'. Да'же мать сказа'ла: "Как же мо'жно зимою' тащи'ться нам с тремя' ма'ленькими детьми'". Согла'сно та'ким о'тзывам, бы'ло напи'сано письмо' к Праско'вье Ива'новне и отпра'влено на пе'рвой по'чте. Предложе'ние её бы'ло пре'дано забве'нию. Оте'ц мой це'лые дни проводи'л снача'ла в разгово'рах с слепы'м пове'ренным Пантеле'ем, пото'м при'нялся писа'ть, пото'м слу'шать, что сочини'л Пантеле'й Григо'рьич (чита'л учени'к его', Хорёв) и, наконе'ц, в свою' о'чередь чита'ть Пантеле'ю Григо'рьичу своё, напи'санное им сами'м. Де'ло состоя'ло в том, что они' сочиня'ли вме'сте про'сьбу в сена'т по богд'ановскому де'лу. Я слыха'л нере'дко спо'ры ме'жду ни'ми, и дово'льно горя'чие, в кото'рых слепо'й пове'ренный всегда' остава'лся победи'телем, са'мым почти'тельным и скро'мным. Говори'ли, что он все зако'ны зна'ет наизу'сть, и я это'му ве'рил, потому' что сам слыха'л, как он, быва'ло, начнёт приводи'ть ука'зы, их го'ды, числа', пу'нкты, пара'графы, са'мые выраже'ния, -- и так бо'йко, как бу'дто разо'гнутая кни'га лежа'ла пе'ред его' не слепы'ми, а зрячи'ми глаза'ми. Со'бственная речь Пантеле'я была' соверше'нно кни'жная, и он выража'лся са'мыми отбо'рными слова'ми, говоря' о са'мых обыкнове'нных предме'тах. К отцу' моему', напри'мер, он всегда' обраща'лся так: "Соблаговоли'те, госуда'рь мой Алексе'й Степа'нович..." и т.д. Диктова'л он о'чень ско'ро и горячо', причём де'лал движе'ния голово'й и рука'ми. Я прокра'дывался иногда' в его' го'рницу так ти'хо, что он не слыха'л, и подо'лгу стоя'л там, прислоня'сь к пе'чке: Пантеле'й Григо'рьич сиде'л с нога'ми на высо'кой лежа'нке, куря' коро'тенькую тру'бку, кото'рую беспреста'нно сам вычища'л, набива'л, выруба'л огня' на трут и заку'ривал. Он говори'л гро'мко, с одушевле'нием, и прово'рный писе'ц Ива'н Хорёв (Больша'к по прозва'нью), давно' находи'вшийся постоя'нно при нем, едва' поспева'л писа'ть и повторя'ть вслух не'сколько последни'х слов, им напи'санных. Я с благогове'нием смотре'л на э'того слепца', дивя'сь его' вели'кому уму' и па'мяти, заменявши'м ему' глаза'. Проводя' почти' всё своё вре'мя неразлу'чно с ма'терью, потому' что я и писа'л и чита'л в её отде'льной го'рнице, где обыкнове'нно и спал, -- там стоя'ла моя' крова'тка и там был мой дом, -- я менеё игра'л с сестри'цей, ре'же ви'делся с ней. Я уже' сказа'л, что мать не бы'ла к ней так ла'скова и нежна', как ко мне, а потому' есте'ственно, что и сестри'ца не бы'ла и не могла' быть с ней нежна' и ла'скова, да'же не'сколько робе'ла и смуща'лась в её прису'тствии. Мать не высыла'ла её из своёй спа'льни, но сестри'це бы'ло там ка'к-то несвобо'дно, нело'вко, -- и она' неприме'тно уходи'ла при пе'рвом удо'бном слу'чае; а мать говори'ла: "Э'та де'вочка совсе'м не имеёт ко мне привя'занности. Так и смо'трит, как бы уйти' от меня' к своёй ня'не". Мне самому' так каза'лось тогда', и я гру'стно молча'л, не уме'я оправда'ть сестри'цу, и сам ду'мал, что она' ма'ло лю'бит ма'меньку. В са'мом же де'ле, как по'сле оказа'лось, она' всегда' люби'ла свою' мать гора'здо горячеё и глу'бже, чем я. Поведе'ние тётушки Татья'ны Степа'новны, и'ли, лу'чше сказа'ть, держа'нье себя' с други'ми, вдруг перемени'лось, по кра'йней ме'ре, она' каза'лась уже' соверше'нно не тако'ю, како'ю была' пре'жде. Из де'вушки дово'льно весёлой и живо'й, держа'вшей себя' в до'ме весьма' свобо'дно и самостоя'тельно, как сле'дует барышне-хозя'йке, она' вдруг сде'лалась печа'льна, ти'ха, робка' и до того' услу'жлива, осо'бенно пе'ред ма'терью, что ма'тери э'то бы'ло неприя'тно. Мать сказа'ла оди'н раз моему' отцу': "Алексе'й Степа'ныч, посове'туй, пожа'луйста, свое'й сестри'це, чтоб она' не кида'лась мне так услу'живать, как го'рничная де'вка. Мне со'вестно принима'ть от неё та'кие услу'ги, и вообще' э'то мне проти'вно". Но оте'ц мой совсе'м ина'че смотре'л на э'то де'ло. "Поми'луй, ма'тушка, -- возра'зил он, -- я ничего' проти'вного в э'том не ви'жу. Сестра' привы'кла уважа'ть и услу'живать ста'ршему в до'ме. Так услу'живала она' поко'йнику ба'тюшке, пото'м поко'йнице ма'тушке, а тепе'рь услу'живает тебе', поэ'тому что ты хозя'йка и госпожа' в Багро'ве". Мать не ста'ла спо'рить, но че'рез не'сколько дней, при мне, когда' тётушка ки'нулась пода'ть ей скаме'ечку под но'ги, мать вдруг её останови'ла и сказа'ла о'чень тве'рдо: "Прошу' вас, сестри'ца, никогда' э'того не де'лать, е'сли не хоти'те рассерди'ть меня'. Кста'ти, я давно' собира'юсь поговори'ть с ва'ми открове'нно о тепе'решнем на'шем положе'нии; ся'дьте, пожа'луйста, ко мне на посте'ль и вы'слушайте меня' внима'тельно. Мно'гое вам бу'дет неприя'тно, но я ста'ну говори'ть не для ссо'ры, а для того', чтоб у нас на бу'дущее вре'мя не бы'ло причи'н к неудово'льствиям. Я хочу', чтоб вы не ошиба'лись на мой счет, не ду'мали, что я ничего' не зна'ю и не понима'ю. Нет, я о'чень хорошо' зна'ю, что сестры' ва'ши, кро'ме Акси'ньи Степа'новны, меня' не люби'ли, клевета'ли на меня' поко'йнику ба'тюшке и жела'ли сде'лать мне вся'кое зло. Поко'йница ма'тушка ве'рила им во всем, на всё смотре'ла их глаза'ми и по сла'бости свое'й да'же не сме'ла им проти'виться; вы -- та'кже; но вам прости'тельно: е'сли родна'я мать была' на стороне' старши'х сестёр, то где же вам, меньшо'й до'чери, пойти' про'тив них? Вы с ма'лых лет привы'кли ве'рить и повинова'ться им. Я не хочу' притворя'ться, я не люблю' ва'ших сестёр и по'мню их оби'ды; но мстить им никогда' не бу'ду. Вам же я давно' всё прости'ла и всё неприя'тное забыла'. Вас уверя'ли, что я злоде'йка ва'ша, и вы иногда' ве'рили, хоть се'рдце у вас до'брое; я, напро'тив, жела'ю вам добра' и докажу' э'то на де'ле. Вы зна'ете хара'ктер ва'шего бра'та: по свое'й ме'шкотности и привы'чке всё откла'дывать до за'втра, он до'лго не собра'лся бы устро'ить ва'ше состоя'ние, то есть укрепи'ть в суде' за ва'ми кре'стьян и переве'сть их на ва'шу зе'млю, кото'рая та'кже хотя' сторго'вана, но ещё не ку'плена. Е'сли я то'лько замолчу', то он ничего' не сде'лает, пожа'луй, до тех са'мых пор, поку'да вы не вы'йдете за'муж; а как неустро'йство ва'шего состоя'ния мо'жет помеша'ть ва'шему заму'жеству и лиши'ть вас хоро'шего жени'ха, то я даю' вам сло'во, что в продолже'ние ны'нешнего же го'да всё бу'дет сде'лано. Я не отста'ну от Алексе'я Степа'ныча, поку'да он не вы'полнит во'ли свои'х родителе'й и не сде'ржит своего' обеща'ния. Тогда', и'мея свой со'бственный у'гол, е'сли вы захоти'те жить со мной, то сде'лаете э'то уже' доброво'льно, по ва'шему жела'нию. Я же, с мое'й стороны', о'чень бу'ду ра'да, е'сли вы оста'нетесь у нас. Я не люблю' дома'шнего хозя'йства и бу'ду благо'дарна вам, е'сли вы бу'дете им занима'ться по-пре'жнему. Но я тре'бую, чтоб вы не вска'кивали пе'редо мной, не услу'живали мне, чтоб вы держа'ли тебя' со мной, как ра'вная мне, одни'м сло'вом, как вы держа'ли себя' при жи'зни Ари'ны Васи'льевны. Согла'сны ли вы?" Татья'на Степа'новна давно' ра'зливалась в слеза'х и не'сколько раз хоте'ла бы'ло бро'ситься обнима'ть "матушку-сестри'цу", а мо'жет быть, и поклони'ться в но'ги, но мать вся'кий раз остана'вливала её руко'й. Разумеётся, Татья'на Степа'новна охо'тно на всё согласи'лась и не находи'ла слов благо'дарить мою' мать за её "вели'кие ми'лости и благодея'ния". Она' приба'вила, что "всё добро', оставшеёся по'сле поко'йницы ма'тушки, со'брано, перепи'сано е'ю и бу'дет предста'влено сестри'це". Мать с горя'чностью возра'зила: "И вы ду'маете, что я захочу' воспо'льзоваться каки'ми-нибудь веща'ми и'ли пла'тьями по'сле поко'йницы свекро'ви, когда' у ней оста'лась неза'мужняя родна'я дочь?.. Вот как вы меня' ма'ло зна'ете. Мне ничего' не на'добно; я и ви'деть э'того не хочу'; э'то всё ва'ше". Заси'м по'следовала но'вая и о'чень горя'чая благо'дарность от Татья'ны Степа'новны. Тогда' то'лько вполне' объясни'лось для меня' положе'ние ма'тери, в кото'ром жила' она' в семе'йстве моего' отца'. Припо'мнив всё слы'шанное мно'ю в ра'зное вре'мя от Пара'ши и вырыва'вшиеся иногда' сло'ва у ма'тери во вре'мя горячи'х ра'зговоров с отцо'м, я соста'вил себе' дово'льно я'сное поня'тие о сво'йствах люде'й, с кото'рыми она' жила'. Мо'жно себе' предста'вить, каки'м высши'м существо'м явля'лась мне моя' мать! Я начина'л смотре'ть на неё с благогове'нием, горди'лся е'ю и люби'л с ка'ждым днем болеё. Вдруг, во'все неожи'данно, привезли' нам с по'чты письмо' от ба'бушки Праско'вьи Ива'новны, и, к о'бщему удивле'нию, вдво'е длинне'е пе'рвого! Праско'вья Ива'новна подро'бно высчи'тывала причи'ны, по кото'рым нам не сле'дует остава'ться э'ту зи'му в Багро'ве, и уже' тре'бовала настоя'тельно, чтоб мы по'сле шести' неде'ль перее'хали к ней в Чура'сово, а вели'ким посто'м вороти'лись бы домо'й. Письмо' состоя'ло из таки'х не'жных просьб и в то же вре'мя из таки'х положи'тельных приказа'ний, что все хотя' ни сло'ва не сказа'ли, но почу'вствовали невозмо'жность им проти'виться. К Татья'не Степа'новне бы'ло прило'жено осо'бое письмецо', са'мое ла'сковое и убеди'тельное. Праско'вья Ива'новна писа'ла, что пригото'вит ей прекра'сную, соверше'нно отде'льную ко'мнату, в кото'рой жила' Да'рья Васи'льевна, тепе'рь переведённая уже' во фли'гель; что Татья'на Степа'новна бу'дет жить споко'йно, что никто' к ней ходи'ть не бу'дет и что она' мо'жет приходи'ть к хозя'йке и к нам то'лько тогда', когда' сама' захо'чет. По прочте'нии обо'их пи'сем не'сколько вре'мени все молча'ли и, каза'лось, все бы'ли недово'льны. Наконе'ц оте'ц мой прерва'л молча'ние и пе'рвый заговори'л: "Как же тут быть, Со'фья Никола'вна? Как же нам не испо'лнить жела'ния тётушки? Ведь настоя'щих причи'н к отка'зу нет. Ведь тётушка прогне'вается". Мать отвеча'ла, что она' сама' не зна'ет, как тут быть, и что е'е затрудня'ет то'лько перево'зка дете'й в зи'мнюю по'ру. "А что ты ска'жешь, Таню'ша?" -- спроси'л мой оте'ц. Татья'на Степа'новна, не заду'мавшись, отвеча'ла, что ни за что не пое'дет, что она' в Чура'сове с тоски' умрёт и что "не хо'чет удали'ться так ско'ро и так далеко' от моги'лы свое'й ма'тушки". -- "Где же ты бу'дешь жить? -- продолжа'л мой оте'ц. -- Неуже'ли оста'нешься одна' в Багро'ве?" Тётушка заду'малась и пото'м отвеча'ла, что она' перее'дет к сестри'це Алекса'ндре Степа'новне и что ка'ждый ме'сяц вме'сте с ней бу'дет приезжа'ть моли'ться и служи'ть панихи'ды на моги'ле ма'тери. Поговоря' таки'м о'бразом и ничего' не реши'в положи'тельно, все разошли'сь. Я догада'лся, одна'ко, что мы непреме'нно пое'дем, и был огорчён бо'льше всех. Как наро'чно, за не'сколько дней до получе'ния письма' я узна'л но'вое дереве'нское удово'льствие, кото'рое мне о'чень полюби'лось: Евсе'ич вы'учил меня' крыть лучко'м пти'чек, в на'шем саду' и огоро'де бы'ло их о'чень мно'го. Ма'ленький снежо'к покрыва'л уже' зе'млю; Евсе'ич расчи'стил точо'к и положи'л на него' прива'ду из хле'бной мяки'ны и у'хвостного конопля'ного се'мени. Голо'дные пти'чки о'чень обра'довались корму', кото'рого достава'ть им уже' бы'ло тру'дно, и дня в три привы'кли лета'ть на прива'ду. Тогда' Евсе'ич поста'вил позади' то'чка лучо'к, обтя'нутый се'ткой, привяза'л к нему' верёвочку и протяну'л её сквозь сморо'динный куст, за кото'рым легко' бы'ло притаи'ться одному' челове'ку и'ли да'же двои'м. Когда' пти'чки привы'кли к лучку', ста'ли сме'ло во'зле него' сади'ться и клева'ть зерна', Евсе'ич привёл меня' осторо'жно к ку'сту, сквозь го'лые ве'тки кото'рого бы'ло ви'дно всё, что де'лается на то'чке. "Наклони'сь, соко'лик, и нишкни', -- шёпотом говори'л Евсе'ич, присе'в на ко'рточки. -- Вот как налетя'т пти'чки полу'чше, -- а тепе'рь сидя'т всё бе'ски да чечётки, -- тогда' ты возьми' за верёвочку, да и дерни'. Пти'чек-то всех и накро'ет лучко'м, а мы с тобо'й хорошеньки'х-то вы'берем да в кле'точки и посади'м". Я гото'в был всё исполня'ть; че'рез не'сколько вре'мени Евсе'ич сказа'л мне: "Ну, бери' верёвочку; дёргай!" Дрожа' от ра'достного нетерпе'ния, я дёрнул изо всей мочи', и мы, вы'скочив и'з-за ку'ста, прибежа'ли к лучку'. Я дёрнул неуда'чно, сли'шком си'льно, так что лучо'к сорва'лся с ме'ста одни'м кра'ем и покры'л то'лько полови'ну то'чка; но все-та'ки не'сколько пти'чек би'лось под се'ткой, и мы, взяв па'ру щегля'т, чи'жика и бе'ленького бесо'чка, побежа'ли домо'й с свое'й добы'чей. Евсе'ич бежа'л так же, как и я. И вот чем был неоцене'нный челове'к Е'вфрем Евсе'ич: он во вся'кой охо'те горячи'лся не ме'ньше меня'!.. Я ско'ро вы'учился крыть хорошо'; а как мне жа'лко бы'ло выпуска'ть по'йманных пти'чек, то я, кро'ме кле'ток, насажа'л их мно'жество в пусто'й садо'к, обтя'нутый се'ткою, находи'вшийся в нескольки'х саже'нях от крыльца', где ле'том жи'ли мои' го'луби, зи'мовавшие тепе'рь по дворо'вым и'збам, в подпе'чках. У меня' сиде'ли в са'дке бе'лые, голубы'е и зелёные бески' и'ли сини'цы, щегля'та, чижи', овся'нки и чечётки. Я поста'вил им водопо'йку, а когда' вода' замерза'ла, то клал снегу'; поста'вил две небольши'е берёзки, на кото'рых пти'чки сиде'ли и ночева'ли, и навали'л на пол вся'кого корма'. Смотре'ть в э'тот садо'к, любова'ться живы'ми и бы'стрыми движе'ниями милови'дных пти'чек и наблюда'ть, как они' едя'т, пьют и ссо'рятся ме'жду собо'й -- бы'ло для меня' и'стинным наслажде'нием. Иногда', не дово'льно тепло' оде'тый, я не чу'вствовал холода' наступа'ющего ноября' и гото'в был це'лый день простоя'ть, прислони'в лицо' к опушённой инеём се'тке, е'сли б моя' мать не присыла'ла за мно'ю и'ли е'сли б Евсе'ич не уводи'л наси'льно в го'рницу. На друго'й же день по'сле получе'ния письма' от Праско'вьи Ива'новны, вероя'тно переговори'в обо всем наедине', оте'ц и мать объяви'ли реши'тельное наме'рение е'хать в Чура'сово неме'дленно, как то'лько ля'жет зи'мний путь. В тот же день о'тданы бы'ли приказа'ния всем кому' сле'дует, чтоб всё бы'ло гото'во и чтоб са'ми гото'вились в доро'гу. Отъе'зд наш зави'сел от вре'мени, когда' ста'нет Во'лга, о чем должны' бы'ли неме'дленно уве'домить нас из Ви'шенок. Татья'на Степа'новна оста'лась твёрдою в своём наме'рении не е'хать в Чура'сово и жить до на'шего возвраще'ния у сестри'цы свое'й Алекса'ндры Степа'новны. Мать не угова'ривала тётушку е'хать с на'ми и при мне сказа'ла отцу', что сестри'це бу'дет там несвобо'дно и ску'чно. В тот же день написа'ли Алекса'ндре Степа'новне об э'том реше'нии. Татья'ну Степа'новну смуща'ло то'лько одно': как ей расста'ться с свои'м амба'ром, то есть со всем тем, чем он был нагру'жен. Она' высказа'ла свои' опасе'ния отцу', говоря', что бои'тся, как бы без госпо'д в ночно'е вре'мя не подлома'ли амба'ра и не укра'ли бы всё её добро', кото'рое она' "сгоноши'ла снача'ла по ми'лости поко'йного ба'тюшки и ма'тушки, а пото'м по ми'лости бра'тца и сестри'цы". Она' проси'ла у моего' отца' лошаде'й, чтоб хоть ко`е-что' полу'чше заблаговре'менно перевезти' в Карата'евку. Оте'ц счита'л э'то нену'жным, но согласи'лся на убеди'тельные про'сьбы свое'й сестры'. Я по'сле слы'шал, как перешёптывались Евсе'ич с Параше'й и смея'лись потихо'ньку над стра'хом мое'й тётки. Снег выпада'л постепе'нно почти' ка'ждую ночь, и ка'ждое у'тро была' отли'чная пороша'. Оте'ц о'чень люби'л сходи'ть с ружьём по сле'ду русако'в и охо'тился иногда' за ни'ми; но, к сожале'нию, он не брал меня' с собо'ю, говоря', что для меня' э'то бу'дет утоми'тельно и что я бу'ду ему' меша'ть. Зато', чтоб уте'шить меня', он приказа'л Тана'йченку верхо'м объе'хать руса'ка и взял меня' с собо'ю, чтоб при мне пойма'ть за'йца тенётами. Часа' за два до обе'да мы с отцо'м в са'нках прие'хали к верхо'вью пруда'. "Вот где лежи'т руса'к, Серё!жа!" -- сказа'л мой оте'ц и указа'л на гри'ву жёлтого камыша', проро'сшую куста'ми и примыка'вшую к крутцу'. "Руса'к побежи'т в го'ру, и потому' все э'то ме'сто обмётано тенётами. Ви'дишь их, как они' вися'т на ку'стиках? Ну, смотри' же, что бу'дут де'лать". Наро'ду бы'ло с на'ми челове'к два'дцать; одни' зашли' сза'ди, а други'е с боко'в и, таки'м о'бразом подвига'ясь вперёд полукру'гом, приняли'сь шуме'ть, крича'ть и хлеста'ть холудина'ми по камышу'. В одну' мину'ту вы'летел руса'к, как стрела' покати'л в го'ру, уда'рился в тенёта, вы'нес их вперёд на себе' с са'жень, увязи'л го'лову и ла'пки, запу'тался и заверте'лся в се'тке. Лю'ди крича'ли и бежа'ли со всех ног к попавшему' за'йцу, я та'кже крича'л во всю мочь и бежа'л изо всех сил. Что за краса'вец был э'тот ста'рый ма'терой руса'к! Чёрные ко'нчики уше'й, чёрный хво'стик, желтова'тая грудь и пере'дние но'ги, и пёстрый в завитка'х реме'нь по спине'... я задыха'лся от охва'тившего меня' восто'рга, сам не пони'мая его' причи'ны!.. И от всего' э'того на'добно бы'ло уе'хать, чтоб жить це'лую зи'му в неприя'тном мне Чура'сове, где не нра'вились мне мно'гие из постоя'нных госте'й, где должно' избега'ть встре'чи с томо'шней проти'вной прислу'гой и где всё-таки на'до бу'дет сиде'ть по бо'льшей ча'сти в изве'стных на'ших, уже' опосты'левших мне, ко'мнатах; да и с ма'терью придётся гора'здо ре'же быть вме'сте. Ми'лой мое'й сестри'це та'кже не хоте'лось е'хать в Чура'сово, хотя' со'бственно для неё тамошнеё жи'тье представля'ло уже' ту вы'году, что мы с не'ю быва'ли там почти' неразлу'чны, а она' так не'жно люби'ла меня', что в моём прису'тствии всегда' была' соверше'нно дово'льна и о'чень весела'. Прошло' со'рок дней, и пришло' вре'мя поми'нок по ба'бушке, называ'емых в наро'де "сорочи'нами". Несмотря' на то что не бы'ло ни теле'жного, ни са'нного пути', потому' что снегу' ма'ло лежа'ло на доро'ге, преврати'вшейся в мёрзлые ко'чки гря'зи, родны'е накану'не съе'хались в Багро'во. 9-го ноября' поутру' все, кро'ме нас, ма'леньких дете'й, е'здили в Мордо'вский Бугурусла'н, слу'шали заупоко'йную обе'дню и отслужи'ли панихи'ду на моги'ле ба'бушки. Пото'м вороти'лись, ку'шали чай и ко'фе, пото'м обе'д, за кото'рым происходи'ло всё то'чно то же, что я уже' расска'зывал не оди'н раз: го'сти пи'ли, е'ли, пла'кали, помина'ли и -- ра'зъехались. Вот уже' вы'пал дово'льно глубо'кий снег и пошли' си'льные моро'зы, кото'рые на'чали посту'кивать в стены' на'шего до'ма, и уже' Алекса'ндра Степа'новна прие'хала за Татья'ной Степа'новной. Наконе'ц получи'ли изве'стие, что Во'лга ста'ла и что чрез неё потяну'лись обо'зы. Назна'чили день отъе'зда; подвезли' к крыльцу' во'зок, в кото'ром должны' бы'ли помести'ться: я, сестри'ца с Пара'шей и бра'тец с свое'й бы'вшей корми'лицей Матрё!ной, кото'рая, переста'в его' корми'ть, поступи'ла к нему' в ня'ньки. Подвезли' и киби'тку для отца' и ма'тери; настря'пали в доро'гу ра'зного ку'шанья, уложи'лись, и 21 ноября' заскрипе'ли, завизжа'ли поло'зья, и мы тро'нулись в путь. Мы с ма'терью терпе'ть не могли' э'того скри'па. Я все вре'мя пла'кал, си'дя в во'зке. Тётушка Татья'на Степа'новна должна' была' в тот же день уе'хать вме'сте с Алекса'ндрой Степа'новной в Карата'евку. Перее'зд из Багро'ва в Чура'сово соверши'лся благополу'чно и ско'ро. Пе'рвый зи'мний путь, е'сли снег вы'пал ро'вно, при ти'хой пого'де, е'сли он доста'точно покрыва'ет все неро'вности доро'ги и в то же вре'мя так уме'ренно глубо'к, что не меша'ет е'здить тро'йками в ряд, -- быва'ет у нас на Ру'си великоле'пно хоро'ш. И'менно та'ков он был тогда'. Мы е'хали так ско'ро на свои'х лошадя'х, как никогда' не езжа'ли. Скрип поло'зьев был ма'ло слы'шен от ско'рости езды' и ме'лкости сне'га, и мы с ма'терью во всю доро'гу почти' не чу'вствовали проти'вной тошно'ты. В Ви'шенках мы то'лько покорми'ли лошаде'й. Оте'ц, разуме'ется, повида'лся со ста'ростой, обо всем расспроси'л и всё записа'л, чтоб доложи'ть Праско'вье Ива'новне. Зи'мний вид Нико'льского замка', и'ли дворца' напо'мнил мне великоле'пное угоще'ние гостеприи'много хозя'ина, и хотя' тому' прошло' то'лько не'сколько ме'сяцев, но мне каза'лось уже' смешны'м моё тогда'шнее изумле'ние и увлече'ние... Поме'щика Дура'сова не бы'ло в Нико'льском. Мы останови'лись у одного' зажи'точного крестья'нина. Оте'ц мой люби'л всегда' разгова'ривать с хозя'евами домо'в, в кото'рых мы корми'ли и'ли ночева'ли, а я люби'л слу'шать их разгово'ры. Мать иногда' скуча'ла и'ми; но в э'тот раз попа'лся нам хозя'ин -- необыкнове'нно у'мный мужи'к, кото'рый свои'ми расска'зами о ба'рине всех нас о'чень за'нял и о'чень смеши'л мою' мать. Он как бу'дто хвали'л своего' господи'на и в то же вре'мя выставля'л его' в са'мом смешно'м ви'де. Речь зашла' о великоле'пных сви'ньях, из кото'рых одна' умерла'. "То'-то го'ре-то у нас бы'ло, -- говори'л хозя'ин, -- чушка'-то что ни лу'чшая сдо'хла. Ба'рин у нас, дай ему' бог мно'го лет здра'вствовать, до'брый, ми'лосливый, до вся'кого скота' жа'лосливый, так печа'ловался, что уе'хал из Нико'льского; уж и мы ему' не взмили'лись. Оно' и то'чно так: на'с-то у него' мно'го, а чу'шек-то всего' бы'ло две, и те и'з-за мо'ря, а мы доморо'щина. А до'брый ба'рин; уж сказа'ть нельзя', како'й до'брый, да и зате'йник! У нас на вы'езде из села' бы'ло два коло'дца, вода' прео'тменная, роднико'вая, холодна'я. Мужики', выезжа'я в по'ле, завсегда' е'ю по'льзовались. Так он приказа'л над ка'ждым коло'дцем по деревя'нной де'вке поста'вить, как есть оде'тые в кума'шные сарафа'ны, подпоя'саны золоты'м позуме'нтом, то'лько босы'е; одно'й ного'й стои'т на коло'дце, а другу'ю подняла', ро'вно пры'гнуть хо'чет. Ну, всяк, кто ни е'дет, и ко'нный и пе'ший, остано'вится и загляди'тся. То'лько кре'стьяне-то во'ду из коло'дцев брать переста'ли: говоря'т, что неприго'же". Словоохо'тливый хозя'ин до'лго и мно'го говори'л в э'том ро'де; мно'гого я не понима'л, но мать говори'ла, что всё бы'ло о'чень умно' и зло. Впро'чем, и того', что я по'нял, бы'ло доста'точно для меня'; я вы'вел заключе'ние и сде'лал но'вое откры'тие: кре'стьянин насмеха'лся над ба'рином, а я привы'к дума'ть, что кре'стьяне смо'трят на свои'х госпо'д с благогове'нием и все их посту'пки и слова' счита'ют ра'зумными. Я реши'лся обрати'ть осо'бенное внима'ние на все разгово'ры Евсе'ича с Пара'шей и замеча'ть, не сме'ются ли они' над на'ми, говоря' нам в глаза' ра'зные похвалы' и целу'я на'ши ру'чки?.. Я сообщи'л моё наме'рение ма'тери. Она' улыбну'лась и сказа'ла: "Заче'м тебе' э'то знать? Пара'ша, осо'бенно Евсе'ич слу'жат нам о'чень усе'рдно, а что они' про нас ду'мают -- я и знать не хочу'". Но мне бы'ло о'чень любопы'тно э'то узна'ть, и я не оста'вил своего' наме'рения. На друго'й день перее'хали мы по гла'дкому, как зе'ркало, льду стра'шную для меня' Во'лгу. Она' да'же и в э'том ви'де меня' пуга'ла. В э'тот год Во'лга ста'ла о'чень чи'сто, на'голо, как говори'тся. Снегу' бы'ло ма'ло, сне'жных бура'нов то'же, а потому' ма'ло шло по реке' льдин и так называ'емого са'ла, то есть сне'га, пропи'танного водо'ю. Одни' моро'зы скова'ли пове'рхность реки', и сквозь прозра'чный лед бы'ло ви'дно, как бежи'т вода', как она' завёртывается круга'ми и как ска'чут иногда' по ней бе'лые пузыри'. [Ре'дко быва'ет, чтоб больша'я река' станови'лась без сне'га. Я оди'н раз то'лько ви'дел Во'лгу в тако'м ви'де, в како'м опи'сывает её молодо'й Багро'в.] Признаю'сь, я не мог смотре'ть без содрога'ния из моего' око'шечка на э'то стра'шное движе'ние огро'мной водяно'й глуби'ны, по кото'рой скака'ли на'ши ло'шади. Вдруг уви'дел я в стороне', недалеко' от нае'зженной доро'ги, что'-то похо'жее на дли'нную про'рубь, кото'рая дыми'лась. Я пришёл в изумле'ние и упроси'л Пара'шу посмотре'ть и растолкова'ть мне. Пара'ша взгляну'ла и со сме'хом сказа'ла: "Э'то полынья'. Тут вода' не мёрзнет. Э'то Во'лга ды'шит, оттого' и пар вали'т; а чтоб но'чью кто'-нибудь не ввали'лся, по края'м хво'рост наки'дан". Как ни любопы'тна была' для меня' э'та но'вость, но я ду'мал то'лько об одно'м: что мы того' и гляди' обяза'тельно прова'лимся и нырнём под лед. Страх одоле'л меня', и я прибе'гнул к обыкнове'нному моему' успокои'тельному сре'дству, то есть си'льно зажму'рил глаза' и откры'л их уже' на друго'м берегу' Во'лги. В Симби'рске получи'ли мы изве'стие, что Праско'вья Ива'новна не совсе'м здоро'ва и ждет не дождётся нас. На друго'й день, в пя'тые су'тки по вы'езде из Багро'ва, в са'мый полде'нь, засвети'лись пе'ред на'ми четы'ре креста' чурасо'вских церкве'й и колоко'лен. Праско'вья Ива'новна так нам обра'довалась, что я и пересказа'ть не уме'ю. Она' забы'ла своё нездоро'вье и не вы'шла, а вы'бежала да'же в лаке'йскую. Я никогда' не ви'дывал у ней та'кого весёлого лица'! Она' кре'пко и до'лго обнима'ла моего' отца' и осо'бенно мать; да'же нас всех перецелова'ла, чего' никогда' не де'лывала, а всегда' то'лько дава'ла целова'ть нам ру'ку. "А, и черну'шка здесь! -- говори'ла она' смея'сь. -- Да как похороше'л! Отку'да взя'лся у него' та'кой нос? Ну, здра'вствуйте, заво'лжские поме'щики! Как пожива'ют ва'ши друзья' и сосе'ди, мордва' и чува'ши? Ми'лости прошу', друзья' мои'! А Татья'ны нет? Одича'ла и упёрлась. Ве'рно, уе'хала в Карата'евку? Ну, вот как карата'евский ба'рин под пья'ную ру'ку её поколо'тит, так она' и пожалеёт, что не прие'хала в Чура'сово. Ну, сла'ва бо'гу, наси'лу вас дождала'сь. Пойдёмте пря'мо в гости'ную". В за'ле и гости'ной приве'тливо встре'тили нас неизме'нные го'сти. Мы опя'ть размести'лись по знако'мым нам угла'м и опя'ть зажи'ли пре'жнею жи'знью. То'лько Праско'вья Ива'новна ста'ла несравне'нно ла'сковее и добре'е, как мне каза'лось. Для всех бы'ло очеви'дно, что она' горячо' привяза'лась к мое'й ма'тери и ко всем нам. Она' не зна'ла, как угости'ть нас и чем упо'тчевать. Но в то же вре'мя я заме'тил, что Да'рья Васи'льевна и Алекса'ндра Ива'новна Коври'гина не так нам обра'довались, как в пре'жние прие'зды. В мужско'й и же'нской прислу'ге ещё бы'ло заме'тнее, что они' про'сто нам не ра'ды. Я сообщи'л мое' замеча'ние ма'тери, но она' отвеча'ла мне, что э'то соверше'нный вздор и что мне да'же не сле'дует э'того замеча'ть. Я, одна'ко, не удово'льствовался та'ким объясне'нием и повтори'л мое' замеча'ние Евсе'ичу в прису'тствии Пара'ши, и он сказа'л мне: "Да, ви'дно, надое'ли. Бо'льно ча'сто ста'ли е'здить". Пара'ша приба'вила: "Други'х госте'й здесь не боя'тся, а вас опаса'ются, что'бы вы Праско'вье Ива'новне чего'-нибудь не пересказа'ли". Я вну'тренне убеди'лся, что э'то соверше'нно справедли'во и что мать не хоте'ла сказа'ть мне пра'вды. Ми'ницкие не заме'длили прие'хать и привезти' с собо'ю двух ста'рших дочере'й. Мы с сестри'цей люби'ли их, о'чень им обра'довались, и у нас опя'ть соста'вились и пре'жние игры' и пре'жние чте'ния. С утра' до са'мого ве'чера мы все вре'мя бы'ли неразлу'чны с мое'й сестро'й, потому' все ко'мнатные на'ши заня'тия и заба'вы бы'ли у нас о'бщие. Что каса'ется до вре'дного влия'ния на нас чурасо'вской лаке'йской и девичье'й, то моя' мать могла' быть тепе'рь на э'тот счет соверше'нно споко'йна: вся прислу'га как бу'дто сговори'лась избега'ть нас и ничего' при нас не говори'ть. Да'же Иванушка-буфе'тчик переста'л при нас подходи'ть к Евсе'ичу и болта'ть с ним, как быва'ло пре'жде, и Евсе'ич, доброду'шно смея'сь, одна'жды сказа'л мне: "Вот та'к-то лу'чше! Ста'ли нас поба'иваться!" Праско'вья Ива'новна вско'ре соверше'нно вы'здоровела от небольшо'й просту'ды. Рождество' Христо'во бы'ло у ней храмово'й пра'здник в её но'вой, са'мой е'ю вы'строенной це'ркви, и она' пра'здновала э'тот день со всевозмо'жною дереве'нскою пы'шностью. Госте'й нае'хало сто'лько, что в обо'их флиге'лях не'где бы'ло помеща'ться; не'которые ме`лкопоме'стные и бессеме'йные сосе'ди жи'ли да'же по крестья'нским и'збам. Все говори'ли, что никогда' не быва'ло тако'го съе'зда, как в э'тот год. Я э'того не утвержда'ю, но зна'ю, что в э'тот раз ещё болеё надое'ли мне го'сти. Отца' с ма'терью я почти' не ви'дел, и то'лько дру'жба с ми'лой мое'й сестри'цей, выраста'вшая не по дням, а по часа'м, утеша'ла меня' в э'том ску'чном и ка'к-то тяжёлом для нас Чура'сове. Сестра' станови'лась уже' мои'м настоя'щим друго'м, с кото'рым мог я дели'ться все'ми мои'ми де'тскими чу'вствами и мы'слями. Так прошёл дека'брь и наступи'л но'вый год, кото'рый я встре'тил с каки'м-то осо'бенным чу'вством и ожида'нием. Вдруг на друго'й день мать говори'т мне: "Серё!жа, хо'чешь е'хать со мной в Каза'нь? Мы е'дем туда' с отцо'м на две неде'ли". Я обра'довался вы'езду из Чура'сова и отвеча'л, что о'чень хочу'. "Ну, так сбира'йся". Я обеща'л собра'ться в полчаса', но вдруг вспо'мнил о сестри'це и спроси'л: "А сестри'ца пое'дет с на'ми?" Мать отвеча'ла, что она' оста'нется в Чура'сове. Э'то меня' огорчи'ло. Когда' же я сказа'л сестри'це о моём отъе'зде, она' приняла'сь го'рько пла'кать. Хотя' я был горячо' привя'зан к ма'тери и не привы'к расстава'ться с не'ю, но го'ресть сестри'цы так глубоко' меня' потрясла', что я, не заду'мавшись, побежа'л к ма'тери и стал её проси'ть оста'вить меня' в Чура'сове. Мать удиви'лась, узна'ла причи'ну та'кой бы'строй переме'ны, обняла' меня', поцелова'ла, но сказа'ла, что ни под каки'м ви'дом не оста'вит, что мы прое'здим всего' две неде'ли и что сестри'ца ско'ро переста'нет пла'кать. Я печа'льно вороти'лся в де'тскую. Бе'дная моя' сестри'ца пла'кала навзры'д. Ей предстоя'ло но'вое го'ре: мать брала' с собо'й Пара'шу, а сестри'цу мою' Праско'вья Ива'новна переводи'ла жить к себе' в спа'льню и поруча'ла за не'ю ходи'ть свое'й люби'мой го'рничной, Акули'не Бори'совне, же'нщине о'чень скромно'й, а та'кже о'чень забо'тливой. Неожи'данную пое'здку в Каза'нь устро'ила сама' Праско'вья Ива'новна. Мать ещё пре'жде не оди'н раз говори'ла, что она' хоте'ла бы побыва'ть в Каза'ни и помоли'ться та'мошним чудотво'рцам; что она' не ви'дывала мо'щей и о'чень бы жела'ла к ним приложи'ться; что ей хоте'лось бы посмотре'ть и послу'шать архиере'йской слу'жбы. Праско'вья Ива'новна, каза'лось, и не заме'тила э'тих слов. Когда' ста'ло приближа'ться крещёнье, кото'рое бы'ло в то же вре'мя днем рожде'ния мое'й ма'тери, то мать сказа'ла оди'н раз, ра'зговаривая с Алекса'ндрой Ива'новной в прису'тствии Праско'вьи Ива'новны, кото'рая игра'ла с мои'м отцо'м в пике'т, что о'чень бы жела'ла на шесто'е число' куда'-нибудь уе'хать, хоть в Ста'рое Багро'во. "Я терпе'ть не могу' дня своего' рожде'ния, -- приба'вила мать; -- а у вас бу'дет ку'ча госте'й; принима'ть от них поздравле'ния и жела'ния вся'кого благополу'чия и всех благ земны'х -- э'то для меня' наказа'нье бо'жие". Вдруг Праско'вья Ива'новна обрати'лась к ма'тери мое'й и сказа'ла: "Послу'шай, Со'фья Никола'вна, что я взду'мала. Тебе' хоте'лось помоли'ться каза'нским чудотво'рцам, ты не лю'бишь дня своего' рожде'ния (я и сама' не люблю' моего') -- чего' же лу'чше? Поезжа'й в Каза'нь с Алексе'ем Степа'нычем. Вы ведь все равно' бо'льше двух неде'ль не прое'здите: до Каза'ни всего' два девяно'ста". Мать о'чень охо'тно приняла' тако'е предложе'ние, и 3 января', в прекра'сной пово'зке со стёклами, кото'рую дала' нам Праско'вья Ива'новна, мы уже' скака'ли в Каза'нь. Вме'сто ра'дости, что я хоть на вре'мя уезжа'ю из Чура'сова и уви'жу но'вый бога'тый го'род, о кото'ром мно'го наслы'шался, я чу'вствовал, что се'рдце мое' ра'зрывалось от го'ря. Ми'лая моя' сестри'ца, вся в слеза'х, с покрасне'вшими глаза'ми, тоску'ющая по своём бра'тце и по свое'й ня'не, но безмо'лвно покоря'ющаяся свое'й судьбе', беспреста'нно представля'лась мне, и я до'лго сам потихо'ньку пла'кал, не обраща'я вни'мания на то, что вокру'г меня' происходи'ло, и, про'тив моего' обыкнове'ния, не мечта'я о том, что ожида'ло меня' впереди'. А впереди' ожида'ло меня' нача'ло важне'йшего собы'тия в мое'й жи'зни... Здесь прекраща'ется повествова'ние Багрова'-внука о своём де'тстве. Он утвержда'ет, что дальне'йшие расска'зы отно'сятся уже' не к де'тству его', а к о'трочеству. С. А.