А. П. Че'хов Дуэ'ль 1891 I Бы'ло во'семь часо'в утра' -- вре'мя, когда' офице'ры, чино'вники и прие'зжие обыкнове'нно по'сле жа'ркой, ду'шной но'чи купа'лись в мо'ре и пото'м шли в павильо'н пить ко'фе и'ли чай. Ива'н Андре'ич Ла'евский, молодо'й челове'к лег 28, худоща'вый блонди'н, в фура'жке министе'рства фина'нсов и в ту'флях, придя' купа'ться, заста'л на берегу' мно'го знако'мых и ме'жду ни'ми своего' прия'теля, вое'нного до'ктора Самойленко'. С большо'й стри'женой голово'й, без ше'и, кра'сный, носа'стый, с мохна'тыми чёрными бровя'ми и с седы'ми ба'кенами, то'лстый, обрю'зглый, да ещё вдоба'вок с хри'плым арме'йским ба'сом, э'тот Самойле'нко на вся'кого вновь приезжа'вшего производи'л неприя'тное впечатле'ние бурбо'на и хрипуна', но проходи'ло два'-три дня по'сле пе'рвого знако'мства, и лицо' его' начина'ло каза'ться необыкнове'нно до'брым, ми'лым и да'же краси'вым. Несмотря' на свою' неуклю'жесть и грубова'тый тон, э'то был челове'к сми'рный, безграни'чно до'брый, благоду'шный и обяза'тельный. Со все'ми в го'роде он был на ты, всем дава'л де'ньги взаймы', всех лечи'л, сва'тал, мири'л, устра'ивал пикники', на кото'рых жа'рил шашлы'к и вари'л о'чень вку'сную уху' из кефа'лей; всегда' он за кого'-нибудь хлопота'л и проси'л и всегда' чему'-нибудь ра'довался. По о'бщему мне'нию, он был безгре'шен, и води'лись за ним то'лько две сла'бости: во-пе'рвых, он стыди'лся свое'й доброты' и стара'лся маскирова'ть её суро'вым взгля'дом и напускно'ю гру'бостью, и во-вторы'х, он люби'л, что'бы фе'льдшера и солда'ты называ'ли его' ва'шим превосходи'тельством, хотя' был то'лько ста'тским сове'тником. -- Отве'ть мне, Алекса'ндр Дави'дыч, на оди'н вопро'с, -- на'чал Ла'евский, когда' о'ба они', он и Самойле'нко, вошли' в во'ду по са'мые пле'чи. -- Поло'жим, ты полюби'л же'нщину и сошёлся с ней; про'жил ты с не'ю, поло'жим, бо'льше двух лет и пото'м, как э'то случа'ется, разлюби'л и стал чу'вствовать, что она' для тебя' чужа'я. Как бы ты поступи'л в тако'м слу'чае? -- О'чень про'сто. Иди', ма'тушка, на все четы'ре сто'роны -- и разгово'р весь. -- Легко' сказа'ть! Но е'сли ей дева'ться не'куда? Же'нщина она' одино'кая, безро'дная, де'нег ни гроша', рабо'тать не уме'ет... -- Что ж? Единовре'менно пятьсо'т в зу'бы и'ли два'дцать пять поме'сячно -- и никаки'х. О'чень про'сто. -- Допу'стим, что у тебя' есть и пятьсо'т, и два'дцать пять поме'сячно, но же'нщина, о кото'рой я говорю', интеллиге'нтна и горда'. Неуже'ли ты реши'лся бы предложи'ть ей де'ньги? И в како'й фо'рме? Самойле'нко хоте'л что'-то отве'тить, но в э'то вре'мя больша'я волна' накры'ла их обои'х, пото'м уда'рилась о бе'рег и с шу'мом покати'лась наза'д по ме'лким камня'м. Прия'тели вы'шли на бе'рег и ста'ли одева'ться. -- Коне'чно, мудрено' жить с же'нщиной, е'сли не лю'бишь, -- сказа'л Самойле'нко, вытряса'я из сапога' песо'к. -- Но на'до, Ва'ня, рассужда'ть по челове'чности. Доведи'сь до меня', то я бы и ви'ду ей не показа'л, что разлюби'л, а жил бы с ней до са'мой сме'рти. Ему' вдруг ста'ло сты'дно свои'х слов; он спохвати'лся и сказа'л: -- А по мне хоть бы и во'все баб не бы'ло. Ну их к ле'шему! Прия'тели оде'лись и пошли' в павильо'н. Тут Самойле'нко был свои'м челове'ком, и для него' име'лась да'же осо'бая посу'да. Ка'ждое у'тро ему' подава'ли на подно'се ча'шку ко'фе, высо'кий гранёный стака'н с водо'ю и со льдом и рю'мку конья'ку; он снача'ла вылива'л конья'к, пото'м горя'чий ко'фе, пото'м во'ду со льдом, и э'то, должно' быть, бы'ло о'чень вку'сно, потому' что по'сле питья' глаза' у него' станови'лись ма'сляными, он обе'ими рука'ми разгла'живал ба'кены и говори'л, гля'дя на мо'ре: -- Удиви'тельно великоле'пный вид! По'сле до'лгой но'чи, потра'ченной на невесёлые, бесполе'зные мы'сли, кото'рые меша'ли спать и, каза'лось, уси'ливали духоту' и мрак но'чи, Ла'евский чу'вствовал себя' разби'тым и вя'лым. От купа'нья и ко'фе ему' не ста'ло лу'чше. -- Бу'дем, Алекса'ндр Дави'дыч, продолжа'ть наш разгово'р, -- сказа'л он. -- Я не бу'ду скрыва'ть и скажу' тебе' открове'нно, как дру'гу: дела' мои' с Наде'ждой Федо'ровной пло'хи... о'чень пло'хи! Извини', что я посвяща'ю тебя' в свои' та'йны, но мне необходи'мо вы'сказаться. Самойле'нко, предчу'вствовавший, о чем бу'дет речь, потупи'л глаза' и застуча'л па'льцами по столу'. -- Я про'жил с не'ю два го'да и разлюби'л... -- продолжа'л Ла'евский, -- то есть, верне'е, я по'нял, что никако'й любви' не бы'ло... Э'ти два го'да бы'ли -- обма'н. У Ла'евского была' привы'чка во вре'мя разгово'ра внима'тельно осма'тривать свои' ро'зовые ладо'ни, грызть но'гти и'ли мять па'льцами манже'ты. И тепе'рь он де'лал то же са'мое. -- Я отли'чно зна'ю, ты не мо'жешь мне помо'чь, -- сказа'л он, -- но говорю' тебе', потому' что для на'шего бра'та-неудачника и ли'шнего челове'ка всё спасе'ние в разгово'рах. Я до'лжен обобща'ть ка'ждый свой посту'пок, я до'лжен находи'ть объясне'ние и оправда'ние свое'й неле'пой жи'зни в чьи'х-нибудь тео'риях, в литерату'рных ти'пах, в том, наприме'р, что мы, дворя'не, вырожда'емся, и про'чее... И про'шлую ночь, наприме'р, я утеша'л себя' тем, что всё вре'мя ду'мал: ах, как прав Толсто'й, безжа'лостно прав! И мне бы'ло ле'гче от э'того. В са'мом де'ле, брат, вели'кий писа'тель! Что ни говори'. Самойле'нко, никогда' не чита'вший Толсто'го и ка'ждый день, собира'вшийся проче'сть его', сконфу'зился и сказа'л: -- Да, все писа'тели пи'шут из воображе'ния, а он пря'мо с нату'ры... -- Бо'же мой, -- вздохну'л Ла'евский, -- до како'й сте'пени мы искале'чены цивилиза'цией! Полюби'л я заму'жнюю же'нщину; она' меня' то'же... Внача'ле у нас бы'ли и поцелу'и, и ти'хие ве'чера, и кля'твы, и Спе'нсер, и идеа'лы, и о'бщие интере'сы... Кака'я ложь! Мы бежа'ли, в су'щности, от му'жа, но лга'ли себе', что бежи'м от пустоты' на'шей интеллиге'нтной жи'зни. Бу'дущее на'ше рисова'лось нам так: внача'ле на Кавка'зе, пока' мы ознако'мимся с ме'стом и людьми', я наде'ну виц-мунди'р и бу'ду служи'ть, пото'м же на просто'ре возьмём себе' клок земли', бу'дем труди'ться в по'те ли'ца, заведём виногра'дник, по'ле и про'чее. Е'сли бы вме'сто меня' был ты и'ли э'тот твой зоо'лог фон Корён, то вы, быть мо'жет, про'жили бы с Наде'ждой Федо'ровной три'дцать лет и оста'вили бы свои'м насле'дникам бога'тый виногра'дник и ты'сячу десяти'н кукуру'зы, я же почу'вствовал себя' банкро'том с пе'рвого дня. В го'роде невыноси'мая жара', ску'ка, безлю'дье, а вы'йдешь в по'ле, там под ка'ждым кусто'м и ка'мнем чу'дятся фала'нги, скорпио'ны и змеи', а за по'лем го'ры и пусты'ня. Чу'ждые лю'ди, чу'ждая приро'да, жа'лкая культу'ра -- всё э'то, брат, не так легко', как гуля'ть по Не'вскому в шу'бе, под ру'чку с Наде'ждой Федо'ровной и мечта'ть о тёплых края'х. Тут нужна' борьба' не на жизнь, а на смерть, а како'й я бое'ц? Жа'лкий неврасте'ник, белору'чка... С пе'рвого же дня я по'нял, что мы'сли мои' о трудово'й жи'зни и виногра'днике -- ни к чёрту. Что же каса'ется любви', то я до'лжен тебе' сказа'ть, что жить с же'нщиной, кото'рая чита'ла Спе'нсера и пошла' для тебя' на край све'та, так же не интере'сно, как с любо'й Анфи'сой и'ли Акули'ной. Так же па'хнет утюго'м, пу'дрой и лека'рствами, те же папильо'тки ка'ждое у'тро и тот же самообма'н... -- Без утюга' нельзя' в хозя'йстве, -- сказа'л Самойле'нко, красне'я от того', что Ла'евский говори'т с ним так открове'нно о знако'мой да'ме. -- Ты, Ва'ня, сего'дня не в ду'хе, я замеча'ю. Наде'жда Федо'ровна же'нщина прекра'сная, образо'ванная, ты -- велича'йшего ума' челове'к... Коне'чно, вы не венча'ны, -- продолжа'л Самойленко', огля'дываясь на сосе'дние столы', -- но ведь э'то не ва'ша вина' и к тому' же... на'до быть без предрассу'дков и стоя'ть на у'ровне совреме'нных иде'й. Я сам стою' за гражда'нский брак, да... Но, по-мо'ему, е'сли раз сошли'сь, то на'до жить до са'мой сме'рти. -- Без любви'? -- Я тебе' сейча'с объясню', -- сказа'л Самойле'нко. -- Лет во'семь наза'д у нас тут был аге'нтом старичо'к, велича'йшего ума' челове'к. Так вот он гова'ривал: в семе'йной жи'зни гла'вное -- терпе'ние. Слы'шишь, Ва'ня? Не любо'вь, а терпе'ние. Любо'вь продолжа'ться до'лго не мо'жет. Го'да два ты про'жил в любви', а тепе'рь, очеви'дно, твоя' семе'йная жизнь вступи'ла в тот пери'од, когда' ты, что'бы сохрани'ть равнове'сие, так сказа'ть, до'лжен пусти'ть в ход всё своё терпе'ние... -- Ты ве'ришь своему' старичку-аге'нту, для меня' же его' сове'т -- бессмы'слица. Твой старичо'к мог лицеме'рить, он мог упражня'ться в терпе'нии и при э'том смотре'ть на нелюбимо'го челове'ка, как на предме'т, необходи'мый для его' упражне'ний, но я ещё не пал так ни'зко; е'сли мне захо'чется упражня'ться в терпе'нии, то я куплю' себе' гимнасти'ческие ги'ри и'ли норови'стую ло'шадь, но челове'ка оста'влю в поко'е. Самойле'нко потре'бовал бе'лого вина' со льдом. Когда' вы'пили по стака'ну, Ла'евский вдруг спроси'л: -- Скажи', пожа'луйста, что зна'чит размягче'ние мо'зга? -- Э'то, как бы тебе' объясни'ть... така'я боле'знь, когда' мозги' стано'вятся мя'гче... как бы разжижа'ются. -- Излечи'мо? -- Да, е'сли боле'знь не запу'щена. Холо'дные ду'ши, му'шка... Ну, внутрь чего'-нибудь. -- Так... Так вот ви'дишь ли, како'е моё положе'ние. Жить с не'ю я не могу': э'то вы'ше сил мои'х. Пока' я с тобо'й, я вот и филосо'фствую, и улыба'юсь, но до'ма я соверше'нно па'даю ду'хом. Мне до тако'й сте'пени жу'тко, что е'сли бы мне сказа'ли, поло'жим, что я обя'зан прожи'ть с не'ю ещё хоть оди'н ме'сяц, то я, ка'жется, пусти'л бы себе' пу'лю в лоб. И в то же вре'мя разойти'сь с ней нельзя'. Она' оди'нока, рабо'тать не уме'ет, де'нег нет ни у меня', ни у неё... Куда' она' дене'тся? К кому' пойдёт? Ничего' не приду'маешь... Ну, вот, скажи': что де'лать? -- М-да... -- промыча'л Самойле'нко, не зна'я, что отве'тить. -- Она' тебя' лю'бит? -- Да, лю'бит насто'лько, наско'лько ей в её го'ды и при её темпера'менте ну'жен мужчи'на. Со мной ей бы'ло бы так же тру'дно расста'ться, как с пу'дрой и'ли папильо'тками. Я для неё необходи'мая составна'я часть её будуа'ра. Самойле'нко сконфу'зился. -- Ты сего'дня, Ва'ня, не в ду'хе, -- сказа'л он. -- Не спал, должно' быть. -- Да, пло'хо спал... Вообще', брат, скве'рно себя' чу'вствую. В голове' пу'сто, замира'ния се'рдца, сла'бость кака'я-то... Бежа'ть на'до! -- Куда'? -- Туда', на се'вер. К со'снам, к гриба'м, к лю'дям, к иде'ям... Я бы отда'л полжи'зни, что'бы тепе'рь где'-нибудь в Моско'вской губе'рнии, и'ли в Ту'льской, вы'купаться в ре'чке, озя'бнуть, зна'ешь, пото'м броди'ть часа' три хоть с са'мым пло'хеньким студе'нтом и болта'ть, болта'ть... А сено'м-то как па'хнет! По'мнишь? А по вечера'м, когда' гуля'ешь в саду', из до'му доно'сятся зву'ки роя'ля, слы'шно, как идёт по'езд... Ла'евский засмея'лся от удово'льствия, на глаза'х у него' вы'ступили сле'зы, и, что'бы скрыть их, он, не встава'я с ме'ста, потяну'лся к сосе'днему столу' за спи'чками. -- А я уже' восемна'дцать лет не был в Росси'и, -- сказа'л Самойле'нко. -- Забы'л уж, как там. По-мо'ему, великоле'пнее Кавка'за и кра'я нет. -- У Вереща'гина есть карти'на: на дне глубоча'йшего коло'дца томя'тся приговорённые к сме'рти. Таки'м вот то'чно коло'дцем представля'ется мне твой великоле'пный Кавка'з. Ко'ли бы мне предложи'ли что'-нибудь из двух: быть трубочи'стом в Петербу'рге и'ли быть зде'шним кня'зем, то я взял бы ме'сто трубочи'ста. Ла'евский заду'мался. Гля'дя на его' со'гнутое те'ло, на глаза', устремлённые в одну' то'чку, на бле'дное, вспоте'вшее лицо' и впа'лые ви'ски, на изгры'зенные но'гти и на ту'флю, кото'рая све'силась у пя'тки и обнару'жила ду'рно зашто'панный чуло'к, Самойле'нко прони'кся жа'лостью и, вероя'тно, потому', что Ла'евский напо'мнил ему' беспо'мощного ребёнка, спроси'л: -- Твоя' мать жива'? -- Да, но мы с ней разошли'сь. Она' не могла' мне прости'ть э'той свя'зи. Самойле'нко люби'л своего' прия'теля. Он ви'дел в Ла'евском до'брого ма'лого, студе'нта, человека-руба'ху, с кото'рым мо'жно бы'ло и вы'пить, и посмея'ться, и потолкова'ть по душе'. То, что он понима'л в нем, ему' кра'йне не нра'вилось. Ла'евский пил мно'го и не во'время, игра'л в ка'рты, презира'л свою' слу'жбу, жил не по сре'дствам, ча'сто употребля'л в разгово'ре непристо'йные выраже'ния, ходи'л по у'лице в ту'флях и при посторо'нних ссо'рился с Наде'ждой Федо'ровной -- и э'то не нра'вилось Само'йленку. А то, что Ла'евский был когда'-то на филологи'ческом факульте'те, выпи'сывал тепе'рь два то'лстых журна'ла, говори'л ча'сто так умно', что то'лько нёмногие его' понима'ли, жил с интеллиге'нтной же'нщиной -- всего' э'того не понима'л Самойле'нко, и э'то ему' нра'вилось, и он счита'л Ла'евского вы'ше себя' и уважа'л его'. -- Ещё одна' подро'бность, -- сказа'л Ла'евский, встря'хивая голово'й. -- То'лько э'то ме'жду на'ми. Я пока' скрыва'ю от Наде'жды Федо'ровны, не проболта'йся при ней... Тре'тьего дня я получи'л письмо', что её муж у'мер от размягче'ния мо'зга. -- Ца'рство небе'сное... -- вздохну'л Самойле'нко. -- Почему' же ты от неё скрыва'ешь? -- Показа'ть ей э'то письмо' зна'чило бы: пожа'луйте в це'рковь венча'ться. А на'до снача'ла вы'яснить на'ши отноше'ния. Когда' она' убеди'тся, что продолжа'ть жить вме'сте мы не мо'жем, я покажу' ей письмо'. Тогда' э'то бу'дет безопа'сно. -- Зна'ешь что, Ва'ня? -- сказа'л Самойле'нко, и лицо' его' вдруг при'няло гру'стное и умоля'ющее выраже'ние, как бу'дто он собира'лся проси'ть о че'м-то о'чень сла'дком и боя'лся, что ему' отка'жут. -- Жени'сь, голу'бчик! -- Заче'м? -- Испо'лни свой долг пе'ред э'той прекра'сной же'нщиной! Муж у неё у'мер, и таки'м о'бразом само' провиде'ние ука'зывает тебе', что де'лать! -- Но пойми', чуда'к, что э'то невозмо'жно. Жени'ться без любви' так же по'дло и недосто'йно челове'ка, как служи'ть обе'дню, не ве'руя. -- Но ты обя'зан! -- Почему' же я обя'зан? -- спроси'л с раздраже'нием Ла'евский. -- Потому' что ты увёз её от му'жа и взял на свою' отве'тственность. -- Но тебе' говоря'т ру'сским языко'м: я не люблю'! -- Ну, любви' нет, так почита'й, ублажа'й... -- Почита'й, ублажа'й... -- передразни'л Ла'евский. -- То'чно она' игу'менья... Плохо'й ты психо'лог и физио'лог, е'сли ду'маешь, что, живя' с же'нщиной, мо'жно вы'ехать на одно'м то'лько почте'нии да уваже'нии. Же'нщине пре'жде всего' нужна' спа'льня. -- Ва'ня, Ва'ня... -- сконфу'зился Самойле'нко. -- Ты -- ста'рый ребёнок, теоре'тик, а я -- молодо'й стари'к и пра'ктик, и мы никогда' не поймём друг дру'га. Прекрати'м лу'чше э'тот разгово'р. Мустафа', -- кри'кнул Ла'евский челове'ку, -- ско'лько с нас сле'дует? -- Нет, нет... -- испуга'лся до'ктор, хвата'я Ла'евского за ру'ку. -- Э'то я заплачу'. Я тре'бовал. Запиши' за мной! -- кри'кнул он Мустафе'. Прия'тели вста'ли и мо'лча пошли' по на'бережной. У вхо'да на бульва'р они' останови'лись и на проща'нье пожа'ли друг дру'гу ру'ки. -- Избало'ваны вы о'чень, господа'! -- вздохну'л Самойле'нко. -- Посла'ла тебе' судьба' же'нщину молоду'ю, краси'вую, образо'ванную -- и ты отка'зываешься, а мне бы дал бог хоть кривобо'кую стару'шку, то'лько ла'сковую и до'брую, и как бы я был дово'лен! Жил бы я с ней на своём виногра'днике и... Самойле'нко спохвати'лся и сказа'л: -- И пуска'й бы она' там, ста'рая ве'дьма, самова'р ста'вила. Прости'вшись с Ла'евским, он пошёл по бульва'ру. Когда' он, гру'зный, вели'чественный, со стро'гим выраже'нием на лице', в своём белосне'жном ки'теле и превосхо'дно вы'чищенных сапога'х, вы'пятив вперёд грудь, на кото'рой красова'лся Влади'мир с ба'нтом, шел по бульва'ру, то в э'то вре'мя он о'чень нра'вился себе' самому', и ему' каза'лось, что весь мир смо'трит на него' с удово'льствием. Не повора'чивая головы', он посма'тривал по сторона'м и находи'л, что бульва'р вполне' благоустро'ен, что молоды'е кипари'сы, эвкали'пты и некраси'вые, худосо'чные па'льмы о'чень краси'вы и бу'дут со вре'менем дава'ть широ'кую тень, что черке'сы че'стный и гостеприи'мный наро'д. "Стра'нно, что Кавка'з Ла'евскому не нра'вится, -- ду'мал он, -- о'чень стра'нно". Встре'тились пять солда'т с ру'жьями и отда'ли ему' честь. По пра'вую сто'рону бульва'ра по тротуа'ру прошла' жена' одного' чино'вника с сыном-гимнази'стом. -- Ма'рья Константи'новна, до'брое у'тро! -- кри'кнул ей Самойле'нко, прия'тно улыба'ясь. -- Купа'ться ходи'ли? Ха-ха-ха'... Почте'ние Никоди'му Алекса'ндрычу! И он пошёл да'льше, продолжа'я прия'тно улыба'ться, но, уви'дев иду'щего навстре'чу вое'нного фе'льдшера, вдруг нахму'рился, останови'л его' и спроси'л: -- Есть кто'-нибудь в лазаре'те? -- Никого', ва'ше превосходи'тельство. -- А? -- Никого', ва'ше превосходи'тельство. -- Хорошо', ступа'й... Вели'чественно пока'чиваясь, он напра'вился к лимона'дной бу'дке, где за прила'вком сиде'ла ста'рая, полногру'дая евре'йка, выдава'вшая себя' за грузи'нку, и сказа'л ей так гро'мко, как бу'дто кома'ндовал полко'м: -- Бу'дьте так любе'зны, да'йте мне со'довой воды'! II Нелюбо'вь Ла'евского к Наде'жде Федо'ровне выража'лась гла'вным о'бразом в том, что всё, что она' говори'ла и де'лала, каза'лось ему' ло'жью и'ли похо'жим на ложь, и всё, что он чита'л про'тив же'нщин и любви', каза'лось ему', как нельзя' лу'чше подходи'ло к нему', к Наде'жде Федо'ровне и её му'жу. Когда' он верну'лся домо'й, она', уже' оде'тая и причёсанная, сиде'ла у окна' и с озабо'ченным лицо'м пила' ко'фе и перели'стывала кни'жку толсто'го журна'ла, и он поду'мал, что питье' ко'фе -- не тако'е уж замеча'тельное собы'тие, что'бы и'з-за него' сто'ило де'лать озабо'ченное лицо', и что напра'сно она' потра'тила вре'мя на мо'дную причёску, так как нра'виться тут не'кому и не для чего'. И в кни'жке журна'ла он уви'дел ложь. Он поду'мал, что одева'ется она' и причёсывается, что'бы каза'ться краси'вой, а чита'ет для того', что'бы каза'ться у'мной. -- Ничего', е'сли я сего'дня пойду' купа'ться? -- спроси'ла она'. -- Что ж? Пойдёшь и'ли не пойдёшь, от э'того землетрясе'ния не бу'дет, полага'ю... -- Нет, я потому' спра'шиваю, что как бы до'ктор не рассерди'лся. -- Ну, и спроси' у до'ктора. Я не до'ктор. На э'тот раз Ла'евскому бо'льше всего' не понра'вилась у Наде'жды Федо'ровны её бе'лая, откры'тая ше'я и завиту'шки во'лос на заты'лке, и он вспо'мнил, что А'нне Каре'ниной, когда' она' ра'злюбила му'жа, не нра'вились пре'жде всего' его' у'ши, и поду'мал: "Как э'то ве'рно! как ве'рно!" Чу'вствуя сла'бость и пустоту' в голове', он пошёл к себе' в кабине'т, лег на дива'н и накры'л лицо' платко'м, что'бы не надоеда'ли му'хи. Вя'лые, тягу'чие мы'сли все об одно'м и том же потяну'лись в его' мозгу', как дли'нный обо'з в осе'нний нена'стный ве'чер, и он впал в сонли'вое, угне'тенное состоя'ние. Ему' каза'лось, что он винова'т пе'ред Наде'ждой Федо'ровной и пе'ред её му'жем и что муж у'мер по его' вине'. Ему' каза'лось, что он винова'т пе'ред свое'ю жи'знью, кото'рую испо'ртил, пе'ред ми'ром высо'ких иде'й, зна'ний и труда', и э'тот чуде'сный мир представля'лся ему' возмо'жным и существу'ющим не здесь, на берегу', где бро'дят голо'дные ту'рки и лени'вые абха'зцы, а там, на се'вере, где о'пера, теа'тры, газе'ты и все ви'ды у'мственного труда'. Че'стным, у'мным, возвы'шенным и чи'стым мо'жно быть то'лько там, а не здесь. Он обвиня'л себя' в том, что у него' нет идеа'лов и руководя'щей иде'и в жи'зни, хотя' сму'тно понима'л тепе'рь, что э'то зна'чит. Два го'да то'му наза'д, когда' он полюби'л Наде'жду Федо'ровну, ему' каза'лось, что сто'ит ему' то'лько сойти'сь с Наде'ждой Федо'ровной и уе'хать с не'ю на Кавка'з, как он бу'дет спасён от по'шлости и пустоты' жи'зни; так и тепе'рь он был уве'рен, что сто'ит ему' то'лько бро'сить Наде'жду Федо'ровну и уе'хать в Петербу'рг, как он полу'чит всё, что ему' ну'жно. -- Бежа'ть! -- пробормота'л он, садя'сь и грызя' но'гти. -- Бежа'ть! Воображе'ние его' рисова'ло, как он сади'тся на парохо'д и пото'м за'втракает, пьет холо'дное пи'во, разгова'ривает на па'лубе с да'мами, пото'м в Севасто'поле сади'тся на по'езд и е'дет. Здра'вствуй, свобо'да! Ста'нции мелька'ют одна' за друго'й, во'здух стано'вится всё холодне'е и жёстче, вот берёзы и е'ли, вот Курск, Москва'... В буфе'тах щи, бара'нина с ка'шей, осетри'на, пи'во, одни'м сло'вом, не азиа'тчина, а Росси'я, настоя'щая Росси'я. Пассажи'ры в по'езде говоря'т о торго'вле, но'вых певца'х, о франко-ру'сских симпа'тиях; всю'ду чу'вствуется жива'я, культу'рная, интеллиге'нтная, бо'драя жизнь... Скоре'й, скоре'й! Вот, наконе'ц, Не'вский, Больша'я Морска'я, а вот Кове'нский переу'лок, где он жил когда'-то со студе'нтами, вот ми'лое, се'рое не'бо, моросящи'й до'ждик, мо'крые изво'зчики... -- Ива'н Андре'ич! -- позва'л кто'-то из сосе'дней ко'мнаты. -- Вы до'ма? -- Я здесь! -- отозва'лся Ла'евский. -- Что вам? -- Бума'ги! Ла'евский поднялся' лени'во, с головокруже'нием и, зева'я, шлёпая ту'флями, пошёл в сосе'днюю ко'мнату. Там у откры'того окна' на у'лице стоя'л оди'н из его' молоды'х сослужи'вцев и раскла'дывал на подоко'ннике казённые бума'ги. -- Сейча'с, голу'бчик, -- мя'гко сказа'л Ла'евский и пошёл оты'скивать черни'льницу; верну'вшись к окну', он, не чита'я, подписа'л бума'ги и сказа'л: -- Жа'рко! -- Да-с. Вы придёте сего'дня? -- Едва' ли... Нездоро'вится что'-то... Скажи'те, голу'бчик, Шешко'вскому, что по'сле обе'да я зайду' к нему'. Чино'вник ушёл. Ла'евский опя'ть лег у себя' на дива'не и на'чал ду'мать: "Ита'к, на'до взве'сить все обстоя'тельства и сообрази'ть. Пре'жде чем уе'хать отсю'да, я до'лжен расплати'ться с долга'ми. До'лжен я о'коло двух ты'сяч рубле'й. Де'нег у меня' нет... Э'то, коне'чно, не ва'жно; часть тепе'рь заплачу' ка'к-нибудь, а часть вы'шлю пото'м из Петербу'рга. Гла'вное, Наде'жда Федо'ровна... Пре'жде всего', на'до вы'яснить на'ши отноше'ния... Да". Немно'го пого'дя, он сообража'л: не пойти' ли лу'чше к Самойле'нко посове'товаться? "Пойти' мо'жно, -- ду'мал он, -- но кака'я по'льза от э'того? Опя'ть бу'ду говори'ть ему' некста'ти о бу'дуаре, о же'нщинах, о том, что че'стно и'ли нече'стно. Каки'е тут, чёрт подери', мо'гут быть разгово'ры о че'стном и'ли нече'стном, е'сли поскоре'е на'до спаса'ть жизнь мою', е'сли я задыха'юсь в э'той прокля'той нево'ле и убива'ю себя'?.. На'до же, наконе'ц, поня'ть, что продолжа'ть таку'ю жизнь, как моя', -- э'то по'длость и жесто'кость, пред кото'рой всё остально'е ме'лко и ничто'жно. Бежа'ть! -- бормота'л он, садя'сь. -- Бежа'ть!" Пусты'нный бе'рег мо'ря, неутоли'мый зной и однообра'зие ды'мчатых, лилова'тых гор, ве'чно одина'ковых и молчали'вых, ве'чно одино'ких, нагоня'ли на него' тоску' и, как каза'лось, усыпля'ли и обкра'дывали его'. Быть мо'жет, он о'чень умён, тала'нтлив, замеча'тельно че'стен; быть мо'жет, е'сли бы со всех сторо'н его' не замыка'ли мо'ре и го'ры, из него' вы'шел бы превосхо'дный зе'мский де'ятель, госуда'рственный челове'к, ора'тор, публици'ст, подви'жник. Кто зна'ет! Е'сли так, то не глу'по ли толкова'ть, че'стно э'то и'ли нече'стно, е'сли дарови'тый и поле'зный челове'к, наприме'р музыка'нт и'ли худо'жник, что'бы бежа'ть из плена', лома'ет сте'ну и обма'нывает свои'х тюре'мщиков? В положе'нии та'кого челове'ка всё че'стно. В два часа' Ла'евский и Наде'жда Федо'ровна се'ли обе'дать. Когда' куха'рка подала' им ри'совый суп с тома'тами, Ла'евский сказа'л: -- Ка'ждый день одно' и то же. Отчего' бы не свари'ть щей? -- Капу'сты нет. -- Стра'нно. И у Само'йленка ва'рят щи с капу'стой, и у Ма'рьи Константино'вны щи, оди'н то'лько я почему'-то обя'зан есть э'ту сладкова'тую бурду'. Нельзя' же так, голу'бка. Как э'то быва'ет у грома'дного большинства' супру'гов, ра'ньше у Ла'евского и у Наде'жды Федо'ровны ни оди'н обе'д не обходи'лся без капри'зов и сцен, но с тех пор, как Ла'евский реши'л, что он уже' не лю'бит, он стара'лся во всем уступа'ть Наде'жде Федо'ровне, говори'л с не'ю мя'гко и ве'жливо, улыба'лся, называ'л голу'бкой. -- Э'тот суп похо'ж вку'сом на лакри'цу, -- сказа'л он улыба'ясь; он де'лал над собо'ю уси'лия, что'бы каза'ться приве'тливым, но не удержа'лся и сказа'л: -- Никто' у нас не смо'трит за хозя'йством... Е'сли уж ты так больна' и'ли занята' чте'нием, то, изво'ль, я займу'сь на'шей ку'хней. Ра'ньше она' отве'тила бы ему': "займи'сь" и'ли: "ты, я ви'жу, хо'чешь из меня' куха'рку сде'лать", но тепе'рь то'лько ро'бко взгляну'ла на него' и покрасне'ла. -- Ну, как ты чу'вствуешь себя' сего'дня? -- спроси'л он ла'сково. -- Сего'дня ничего'. Так, то'лько ма'ленькая сла'бость. -- На'до бере'чься, голу'бка. Я ужа'сно бою'сь за тебя'. Наде'жда Федо'ровна была' че'м-то больна'. Самойле'нко говори'л, что у неё перемежа'ющаяся лихора'дка, и корми'л её хи'ной; друго'й же до'ктор, Усти'мович, высо'кий, сухоща'вый, нелюди'мый челове'к, кото'рый днем сиде'л до'ма, а по вечера'м, заложи'в наза'д ру'ки и вы'тянув вдоль спины' трость, ти'хо разгу'ливал по на'бережной и ка'шлял, находи'л, что у неё же'нская боле'знь, и пропи'сывал согрева'ющие компре'ссы. Пре'жде, когда' Ла'евский люби'л, боле'знь Наде'жды Федо'ровны возбужда'ла в нем жа'лость и страх, тепе'рь же и в боле'зни он ви'дел ложь. Жёлтое, со'нное лицо', вя'лый взгляд и зево'та, кото'рые быва'ли у Наде'жды Федо'ровны по'сле лихора'дочных припа'дков, и то, что она' во вре'мя припа'дка лежа'ла под пле'дом и была' похо'жа бо'льше на ма'льчика, чем на же'нщину, и что в её ко'мнате бы'ло ду'шно и нехорошо' па'хло, -- всё э'то, по его' мне'нию, разруша'ло иллю'зию и бы'ло проте'стом про'тив любви' и бра'ка. На второ'е блю'до ему' пода'ли шпина'т с круты'ми я'йцами, а Наде'жде Федо'ровне, как больно'й, кисе'ль с молоко'м. Когда' она' с озабо'ченным лицо'м снача'ла потро'гала ло'жкой кисе'ль и пото'м ста'ла лени'во есть его', запива'я молоко'м, и он слы'шал её гло'тки, им овладе'ла така'я тяжёлая не'нависть, что у него' да'же зачеса'лась голова'. Он сознава'л, что тако'е чу'вство бы'ло бы оскорби'тельно да'же в отноше'нии соба'ки, но ему' бы'ло доса'дно не на себя', а на Наде'жду Федо'ровну за то, что она' возбужда'ла в нем э'то чу'вство, и он пони'мал, почему' иногда' любо'вники убива'ют свои'х любо'вниц. Сам бы он не уби'л, коне'чно, но, доведи'сь ему' тепе'рь быть прися'жным, он оправда'л бы уби'йцу. -- Merci, голу'бка, -- сказа'л он по'сле обе'да и поцелова'л Наде'жду Федо'ровну в лоб. Придя' к себе' в кабине'т, он мину'т пять ходи'л из угла' в у'гол, и'скоса погля'дывая на сапоги', пото'м сел на дива'н и пробормота'л: -- Бежа'ть, бежа'ть! Вы'яснить отноше'ния и бежа'ть! Он лег на дива'н и опя'ть вспо'мнил, что муж Наде'жды Федо'ровны, быть мо'жет, у'мер по его' вине'. "Обвиня'ть челове'ка в том, что он полюби'л и'ли разлюби'л, э'то глу'по, -- убежда'л он себя', лёжа и задира'я но'ги, что'бы наде'ть сапоги'. -- Любо'вь и не'нависть не в на'шей вла'сти. Что же каса'ется му'жа, то я, быть мо'жет, ко'свенным о'бразом был одно'ю из причи'н его' сме'рти, но опя'ть-таки винова'т ли я в том, что полюби'л его' жену', а жена' -- меня'?" Зате'м он встал и, отыска'в свою' фура'жку, отпра'вился к своему' сослужи'вцу Шешко'вскому, у кото'рого ка'ждый день собира'лись чино'вники игра'ть в винт и пить холо'дное пи'во. "Свое'ю нереши'тельностью я напомина'ю Га'млета, -- ду'мал Ла'евский дорого'й. -- Как ве'рно Шекспи'р подме'тил! Ах, как ве'рно!" III Что'бы ску'чно не бы'ло и снисходя' к кра'йней нужде' вновь приезжа'вших и несеме'йных, кото'рым, за неиме'нием гости'ницы в го'роде, не'где бы'ло обе'дать, до'ктор Самойле'нко держа'л у себя' не'что вро'де табльдо'та. В опи'сываемое вре'мя у него' столова'лись то'лько дво'е: молодо'й зоо'лог фон Корён, приезжа'вший ле'том к Чёрному мо'рю, что'бы изуча'ть эмбриоло'гию меду'з, и дья'кон Побе'дов, неда'вно вы'пущенный из семина'рии и командиро'ванный в городо'к для исполне'ния обя'занностей дья'кона-старика, уе'хавшего лечи'ться. О'ба они' плати'ли за обе'д и за у'жин по 12 рубле'й в ме'сяц, и Самойле'нко взял с них че'стное сло'во, что они' бу'дут явля'ться обе'дать аккура'тно к двум часа'м. Пе'рвым обыкнове'нно приходи'л фон Корён. Он мо'лча сади'лся в гости'ной и, взя'вши со стола' альбо'м, начина'л внима'тельно рассма'тривать потускне'вшие фотогра'фии каки'х-то неизве'стных мужчи'н в широ'ких пантало'нах и цили'ндрах и дам в криноли'нах и в чепца'х; Самойле'нко то'лько немно'гих по'мнил по фами'лии, а про тех, кого' забы'л, говори'л со вздо'хом: "Прекра'снейший, велича'йшего ума' челове'к!" Поко'нчив с альбо'мом, фон Корён брал с этаже'рки пистоле'т и, прищу'рив ле'вый глаз, до'лго прице'ливался в портре'т кня'зя Воронцо'ва и'ли же станови'лся пе'ред зе'ркалом и рассма'тривал своё сму'глое лицо', большо'й лоб и чёрные, курча'вые, как у не'гра, волоса', и свою' руба'ху из ту'склого си'тца с кру'пными цвета'ми, похо'жего на перси'дский ковёр, и широ'кий ко'жаный по'яс вме'сто жиле'тки. Самосозерца'ние доставля'ло ему' едва' ли не бо'льшее удово'льствие, чем осмо'тр фотогра'фий и'ли пистоле'та в дорого'й опра'ве. Он был о'чень дово'лен и свои'м лицо'м, и краси'во подстри'женной боро'дкой, и широ'кими плеча'ми, кото'рые служи'ли очеви'дным доказа'тельством его' хорошего' здоро'вья и крепкого' сложе'ния. Он был дово'лен и свои'м франтовски'м костю'мом, начина'я с га'лстука, подо'бранного под цвет руба'хи, и конча'я жёлтыми башмака'ми. Пока' он рассма'тривал альбо'м и стоя'л пе'ред зе'ркалом, в э'то вре'мя в ку'хне и о'коло неё в сеня'х Самойле'нко, без сюртука' и без жиле'тки, с го'лой гру'дью, волну'ясь и облива'ясь пото'м, суети'лся о'коло столо'в, приготовля'я сала'т, и'ли како'й-нибудь со'ус, и'ли мя'со, огурцы' и лук для окро'шки, и при э'том зло'бно тара'щил глаза' на помога'вшего ему' денщика' и зама'хивался на него' то ножо'м, то ло'жкой. -- Пода'й у'ксус! -- прика'зывал он. -- То, бишь, не у'ксус, а прова'нское ма'сло! -- крича'л он, то'пая нога'ми. -- Куда' же ты пошёл, скоти'на? -- За ма'слом, ва'ше превосходи'тельство, -- говори'л оторопе'вший денщи'к надтре'снутым те'нором. -- Скоре'е! Оно' в шка'пу! Да скажи' Да'рье, чтоб она' в ба'нку с огурца'ми укро'пу приба'вила! Укро'пу! Накро'й смета'ну, раззя'ва, а то му'хи нале'зут! И от его' кри'ка, каза'лось, гуде'л весь дом. Когда' до двух часо'в остава'лось 10 и'ли 15 мину'т, приходи'л дья'кон, молодо'й челове'к, лет 22, худоща'вый, длинноволо'сый, без бороды' и с едва' заме'тными уса'ми. Войдя' в гости'ную, он крести'лся на о'браз, улыба'лся и протя'гивал фон Ко'рену ру'ку. -- Здра'вствуйте, -- хо'лодно говори'л зоо'лог. -- Где вы бы'ли? -- На при'стани бычко'в лови'л. -- Ну, коне'чно... По-ви'димому, дья'кон, вы никогда' не бу'дете занима'ться де'лом. -- Отчего' же? Де'ло не медве'дь, в лес не уйдёт, -- говори'л дья'кон, улыба'ясь и засо'вывая ру'ки в глубоча'йшие карма'ны своего' бе'лого подря'сника. -- Бить вас не'кому! -- вздыха'л зоо'лог. Проходи'ло ещё 15 -- 20 мину'т, а обе'дать не зва'ли и все ещё слы'шно бы'ло, как денщи'к, бе'гая из се'ней в ку'хню и обра'тно, стуча'л сапога'ми и как Самойле'нко крича'л: -- Поста'вь на стол! Куда' суёшь? Помо'й снача'ла! Проголода'вшиеся дья'кон и фон Корён начина'ли стуча'ть о пол каблука'ми, выража'я э'тим своё нетерпе'ние, как зри'тели в театра'льном райке'. Наконе'ц, дверь отворя'лась и заму'ченный денщи'к объявля'л: ку'шать гото'во! В столо'вой встреча'л их багро'вый, распа'ренный в ку'хонной духоте' и серди'тый Самойле'нко; он зло'бно гляде'л на них и с выраже'нием у'жаса на лице' поднима'л кры'шку с су'пника и налива'л обо'им по таре'лке, и то'лько когда' убежда'лся, что они' едя'т с аппети'том и что ку'шанье им нра'вится, легко' вздыха'л и сади'лся в своё глубо'кое кре'сло. Лицо' его' станови'лось то'мным, ма'сленым... Он не спеша' налива'л себе' рю'мку во'дки и говори'л: -- За здоро'вье молодо'го поколе'ния! По'сле разгово'ра с Ла'евским Самойле'нко всё вре'мя от утра' до обе'да, несмотря' на прекра'снейшее настрое'ние, чу'вствовал в глубине' ду'ши не'которую тя'жесть; ему' бы'ло жаль Ла'евского и хоте'лось помо'чь ему'. Вы'пив пе'ред су'пом рю'мку во'дки, он вздохну'л и сказа'л: -- Ви'дел я сего'дня Ва'ню Ла'евского. Тру'дно живётся челове'чку. Материа'льная сторона' жи'зни неутеши'тельна, а гла'вное -- психоло'гия одоле'ла. Жаль па'рня. -- Вот уж кого' мне не жаль! -- сказа'л фон Корён. -- Е'сли бы э'тот ми'лый мужчи'на тону'л, то я бы ещё па'лкой подтолкну'л: то'ни, бра'тец, то'ни... -- Непра'вда. Ты бы э'того не сде'лал. -- Почему' ты ду'маешь? -- пожа'л плеча'ми зоо'лог. -- Я так же спосо'бен на до'брое де'ло, как и ты. -- Ра'зве утопи'ть челове'ка -- до'брое де'ло? -- спроси'л дья'кон и засмея'лся. -- Ла'евского? Да. -- В окро'шке, ка'жется, чего'-то недостаёт... -- сказа'л Самойле'нко, жела'я перемени'ть разгово'р. -- Ла'евский безусло'вно вре'ден и так же опа'сен для о'бщества, как холе'рная микро'ба, -- продолжа'л фон Корён. -- Утопи'ть его' -- заслу'га. -- Не де'лает тебе' че'сти, что ты так выража'ешься о своём бли'жнем. Скажи': за что ты его' ненави'дишь? -- Не говори', до'ктор, пустяко'в. Ненави'деть и презира'ть микро'бу -- глу'по, а счита'ть свои'м бли'жним, во что бы то ни ста'ло, вся'кого встре'чного без разли'чия -- э'то, поко'рно благодарю', э'то зна'чит не рассужда'ть, отказа'ться от справедли'вого отноше'ния к лю'дям, умы'ть ру'ки, одни'м сло'вом. Я счита'ю твоего' Ла'евского мерза'вцем, не скрыва'ю э'того и отношу'сь к нему' как к мерза'вцу, с по'лною мое'ю добросо'вестностью. Ну, а ты счита'ешь его' свои'м бли'жним -- и поцелу'йся с ним; бли'жним счита'ешь, а э'то зна'чит, что к нему' ты отно'сишься так же, как ко мне и дья'кону, то есть ника'к. Ты одина'ково равноду'шен ко всем. -- Называ'ть челове'ка мерза'вцем! -- пробормота'л Самойленко', брезгли'во мо'рщась. -- Э'то до тако'й сте'пени нехорошо', что и вы'разить тебе' не могу'! -- О лю'дях су'дят по их посту'пкам, -- продолжа'л фон Корён. -- Тепе'рь суди'те же, дья'кон... Я, дья'кон, бу'ду с ва'ми говори'ть. Де'ятельность господи'на Ла'евского открове'нно развёрнута пе'ред ва'ми, как дли'нная кита'йская гра'мота, и вы мо'жете чита'ть её от начала' до конца'. Что он сде'лал за э'ти два го'да, пока' живёт здесь? Бу'дем счита'ть по па'льцам. Во-пе'рвых, он научи'л жи'телей городка' игра'ть в винт; два го'да тому' наза'д э'та игра' была' здесь неизве'стна, тепе'рь же в винт игра'ют от утра' до поздне'й но'чи все, да'же же'нщины и подро'стки; во-вторы'х, он научи'л обыва'телей пить пи'во, кото'рое то'же здесь не бы'ло изве'стно; ему' же обыва'тели обя'заны све'дениями по ча'сти ра'зных сорто'в во'док, так что с завя'занными глаза'ми они' мо'гут тепе'рь отличи'ть во'дку Кошеле'ва от Смирно'ва ? 21. В-третьи'х, пре'жде здесь жи'ли с чужи'ми жёнами та'йно, по тем же побужде'ниям, по каки'м во'ры вору'ют та'йно, а не я'вно; прелюбодея'ние счита'лось че'м-то та'ким, что стыди'лись выставля'ть на о'бщий пока'з; Ла'евский же яви'лся в э'том отноше'нии пионе'ром: он живёт с чужо'й жено'й откры'то. В-четвёртых... Фон Корён бы'стро съел свою' окро'шку и отда'л денщику' таре'лку. -- Я по'нял Ла'евского в пе'рвый же ме'сяц на'шего знако'мства, -- продолжа'л он, обраща'ясь к дья'кону. -- Мы в одно' вре'мя прие'хали сюда'. Таки'е лю'ди, как он, о'чень лю'бят дру'жбу, сближе'ние, солида'рность и тому' подо'бное, потому' что им всегда' нужна' компа'ния для винта', вы'пивки и заку'ски; к тому' же, они' болтли'вы, и им нужны' слу'шатели. Мы подружи'лись, то есть он шля'лся ко мне ка'ждый день, меша'л мне рабо'тать и открове'нничал насчёт свое'й содержа'нки. На пе'рвых же по'рах он порази'л меня' свое'ю необыкнове'нною лжи'востью, от кото'рой меня' про'сто тошни'ло. В ка'честве дру'га я жури'л его', заче'м он мно'го пьет, заче'м живёт не по сре'дствам и де'лает долги', заче'м ничего' не де'лает и не чита'ет, заче'м он так ма'ло культу'рен и ма'ло зна'ет -- и в отве'т на все мои' вопро'сы он го'рько улыба'лся, вздыха'л и говори'л: "Я неуда'чник, ли'шний челове'к", и'ли: "Что вы хоти'те, ба'тенька, от нас, оско'лков крепостни'чества?", и'ли: "Мы вырожда'емся..." И'ли начина'л нести' дли'нную гали'матью об Оне'гине, Печо'рине, байро'новском Ка'ине, База'рове, про кото'рых говори'л: "Э'то на'ши отцы' по плоти' и ду'ху". Пони'майте так, мол, что не он винова'т в том, что казённые паке'ты по неде'лям лежа'т не распеча'танными и что сам он пьет и други'х спа'ивает, а винова'ты в это'м Оне'гин, Печо'рин и Турге'нев, вы'думавший неуда'чника и лишнего' челове'ка. Причи'на кра'йней распу'щенности и безобра'зия, ви'дите ли, лежи'т не в нем са'мом, а где'-то вне, в простра'нстве. И прито'м -- ло'вкая шту'ка! -- распу'тен, лжив и га'док не он оди'н, а мы... "мы лю'ди восьмидеся'тых годо'в", "мы вя'лое, не'рвное отро'дье крепостно'го права'", "нас искале'чила цивилиза'ция"... Одни'м сло'вом, мы должны' поня'ть, что та'кой вели'кий челове'к, как Ла'евский, и в паде'нии своём вели'к; что его' распу'тство, необразо'ванность и нечистопло'тность составля'ют явле'ние естественно-истори'ческое, освящённое необходи'мостью, что причи'ны тут мировы'е, стихи'йные и что пе'ред Лаевски'м на'до лампа'ду пове'сить, так как он -- рокова'я же'ртва вре'мени, ве'яний, насле'дственности и про'чее. Все чино'вники и да'мы, слу'шая его', о'хали и а'хали, а я до'лго не мог поня'ть, с кем я и'мею де'ло: с ци'ником и'ли с ловки'м мазу'риком? Таки'е субъе'кты, как он, с ви'ду интеллиге'нтные, нёмножко воспи'танные и говоря'щие мно'го о со'бственном благоро'дстве, уме'ют прики'дываться необыкнове'нно сло'жными нату'рами. -- Замолчи'! -- вспы'хнул Самойле'нко. -- Я не позво'лю, что'бы в моём прису'тствии говори'ли ду'рно о благоро'днейшем челове'ке! -- Не перебива'й, Алекса'ндр Дави'дыч, -- хо'лодно сказа'л фон Корён. -- Я сейча'с ко'нчу. Ла'евский -- дово'льно несло'жный органи'зм. Вот его' нра'вственный о'стов: у'тром ту'фли, купа'нье и ко'фе, пото'м до обе'да ту'фли, моцио'н и разгово'ры, в два часа' ту'фли, обе'д и вино', в пять часо'в купа'нье, чай и вино', зате'м винт и лга'нье, и де'сять часо'в у'жин и вино', а по'сле полу'ночи сон и la femme {же'нщина (франц.).}. Существова'ние его' заключено' в э'ту те'сную програ'мму, как яйцо' в скорлупу'. Идёт ли он, сиди'т ли, се'рдится, пи'шет, ра'дуется -- все сво'дится к вину', ка'ртам, ту'флям и же'нщине. Же'нщина игра'ет в его' жи'зни рокову'ю, подавля'ющую роль. Он сам повеству'ет, что 13 лет он уже' был влюблён; бу'дучи студе'нтом пе'рвого ку'рса, он жил с да'мой, кото'рая име'ла на него' благотво'рное влия'ние и кото'рой он обя'зан свои'м музыка'льным образова'нием. Во второ'м ку'рсе он вы'купил из публи'чного до'ма проститу'тку и возвы'сил её до себя', то есть взял в содержа'нки, а она' пожи'ла с ним полго'да и убежа'ла наза'д к хозя'йке, и э'то бе'гство причини'ло ему' нема'ло душе'вных страда'ний. Увы', он так страда'л, что до'лжен был оста'вить университе'т и два го'да жить до'ма без де'ла. Но э'то к лучшему'. До'ма он сошёлся с одно'й вдово'й, кото'рая посове'товала ему' оста'вить юриди'ческий факульте'т и поступи'ть на филологи'ческий. Он так и сде'лал. Ко'нчив курс, он стра'стно полюби'л тепе'решнюю свою'... как её?.. заму'жнюю, и до'лжен был бежа'ть с не'ю сюда' на Кавка'з, за идеа'лами я'кобы... Не сего'дня-завтра он разлю'бит её и убежи'т наза'д в Петербу'рг, и то'же за идеа'лами. -- А ты почём зна'ешь? -- проворча'л Самойле'нко, со зло'бой гля'дя на зоо'лога. -- Ешь-ка' лу'чше. Пода'ли отварны'х кефа'лей с по'льским со'усом. Самойле'нко положи'л обо'им нахле'бникам по це'лой кефа'ли и собственнору'чно поли'л со'усом. Мину'ты две прошли' в молча'нии. -- Же'нщина игра'ет суще'ственную роль в жи'зни ка'ждого челове'ка, -- сказа'л дья'кон. -- Ничего' не поде'лаешь. -- Да, но в како'й сте'пени? У ка'ждого из нас же'нщина есть мать, сестра', жена', друг, у Ла'евского же она' -- всё, и прито'м то'лько любо'вница. Она', то есть сожи'тельство с ней -- сча'стье и цель его' жи'зни; он ве'сел, гру'стен, ску'чен, разочаро'ван -- от же'нщины; жизнь опосты'лела -- же'нщина винова'та; загоре'лась заря' но'вой жи'зни, нашли'сь идеа'лы -- и тут ищи' же'нщину... Удовлетворя'ют его' то'лько те сочине'ния и'ли карти'ны, где есть же'нщина. Наш век, по его' мне'нию, плох и ху'же сороковы'х и шестидеся'тых годо'в то'лько потому', что мы не уме'ем до самозабве'ния отдава'ться любо'вному экста'зу и стра'сти. У э'тих сладостра'стников, должно' быть, в мозгу' есть осо'бый наро'ст вро'де сарко'мы, кото'рый сдави'л мозг и управля'ет все'ю пси'хикой. Пона'блюдайте-ка Ла'евского, когда' он сиди'т где'-нибудь в о'бществе. Вы заме'тьте: когда' при нем поднима'ешь како'й-нибудь о'бщий вопро'с, наприме'р, о кле'точке и'ли инсти'нкте, он сиди'т в стороне', молчи'т и не слу'шает; вид у него' то'мный, разочаро'ванный, ничто' для него' не интере'сно, всё пошло' и ничто'жно, но как то'лько вы заговори'ли о са'мках и самца'х, о том, наприме'р, что у пауко'в са'мка по'сле оплодотворе'ния съеда'ет самца', -- глаза' у него' загора'ются любопы'тством, лицо' проясня'ется и челове'к ожива'ет, одни'м сло'вом. Все его' мы'сли, как бы благоро'дны, возвы'шенны и'ли безразли'чны они' ни бы'ли, име'ют всегда' одну' и ту же то'чку общего' схо'да. Идёшь с ним по у'лице и встреча'ешь, наприме'р осла'... -- "Скажи'те, пожа'луйста, -- спра'шивает, -- что произойдёт, е'сли случи'ть осли'цу с верблю'дом?" А сны! Он расска'зывал вам свои' сны? Э'то великоле'пно! То ему' сни'тся, что его' же'нят на луне', то бу'дто зову'т его' в поли'цию и прика'зывают ему' там, что'бы он жил с гита'рой... Дья'кон зво'нко захохота'л; Самойленко' нахму'рился и серди'то смо'рщил лицо', что'бы не засмея'ться, но не удержа'лся и захохота'л. -- И всё врет! -- сказа'л он, вытира'я сле'зы. -- Е`й-бо'гу, врет! IV Дья'кон был о'чень смешли'в и смея'лся от ка'ждого пустяка' до коло'тья в бо'ку, до упа'да. Каза'лось, что он люби'л быва'ть среди' люде'й то'лько потому', что у них есть смешны'е сто'роны и что им мо'жно дава'ть смешны'е про'звища. Само'йленка он прозва'л тара'нтулом, его' денщика' се'лезнем и был в восто'рге, когда' одна'жды фон Корён обозва'л Ла'евского и Наде'жду Федо'ровну мака'ками. Он жа'дно всма'тривался в лица', слу'шал не мига'я, и ви'дно бы'ло, как глаза' его' наполня'лись сме'хом и как напряга'лось лицо' в ожида'нии, когда' мо'жно бу'дет дать себе' во'лю и покати'ться со сме'ху. -- Э'то развращённый и извращённый субъе'кт, -- продолжа'л зоо'лог, а дья'кон, в ожида'нии смешны'х слов, впи'лся ему' в лицо'. -- Ре'дко где мо'жно встре'тить тако'е ничто'жество. Те'лом он вял, хил и стар, а интелле'ктом ниче'м не отлича'ется от то'лстой купчи'хи, кото'рая то'лько жрет, пьет, спит на пери'не и де'ржит в любо'вниках своего' ку'чера. Дья'кон опя'ть захохота'л. -- Не сме'йтесь, дья'кон, -- сказа'л фон Корён, -- э'то глу'по, наконе'ц. Я бы не обрати'л внима'ния на его' ничто'жество, -- продолжа'л он, вы'ждав, когда' дья'кон переста'л хохота'ть, -- я бы прошёл ми'мо него', е'сли бы он не был так вре'ден и опа'сен. Вредоно'сность его' заключа'ется пре'жде всего' в том, что он име'ет успе'х у же'нщин и та'ким о'бразом угрожа'ет име'ть пото'мство, то есть подари'ть ми'ру дю'жину Лаевски'х, таки'х же хи'лых и извращённых, как он сам. Во-вторы'х, он зарази'телен в вы'сшей сте'пени. Я уже' говори'л вам о винте' и пи'ве. Ещё го'д-два -- и он завою'ет все кавка'зское побере'жье. Вы зна'ете, до како'й сте'пени ма'сса, осо'бенно её сре'дний слой, ве'рит в интеллиге'нтность, в университе'тскую образо'ванность, в благоро'дство мане'р и литерату'рность языка'. Каку'ю бы он ни сде'лал ме'рзость, все ве'рят, что э'то хорошо', что э'то так и быть должно', так как он интеллиге'нтный, либера'льный и университе'тский челове'к. К то'му же, он неуда'чник, ли'шний челове'к, неврасте'ник, же'ртва вре'мени, а э'то зна'чит, что ему' всё мо'жно. Он ми'лый ма'лый, душа-челове'к, он так серде'чно снисхо'дит к челове'ческим сла'бостям; он сгово'рчив, пода'тлив, покла'дист, не горд, с ним и вы'пить мо'жно, и посквернослови'ть, и посуда'чить... Ма'сса, всегда' скло'нная к антропоморфи'зму в рели'гии и мора'ли, бо'льше всего' лю'бит тех божко'в, кото'рые име'ют та'кие же сла'бости, как она' са'ма. Суди'те же, како'е у него' широ'кое по'ле для зара'зы! К то'му же, он недурно'й актёр и ло'вкий лицеме'р, и отли'чно зна'ет, где ра'ки зиму'ют. Возьми'те-ка его' увёртки и фо'кусы, наприме'р, хотя' бы его' отноше'ние к цивилиза'ции. Он и не ню'хал цивилиза'ции, а ме'жду тем: "Ах, как мы искале'чены цивилиза'цией! Ах, как я зави'дую э'тим дикаря'м, э'тим де'тям приро'ды, кото'рые не зна'ют цивилиза'ции!" На'до пони'мать, ви'дите ли, что он когда'-то, во времена' оны', всей душо'й был пре'дан цивилиза'ции, служи'л ей, пости'г её наскво'зь, но она' утоми'ла, разочарова'ла, обману'ла его'; он, ви'дите ли, Фа'уст, второ'й Толсто'й... А Шопенга'уэра и Спе'нсера он трети'рует, как мальчи'шек, и оте'чески хло'пает их по плечу': ну, что, брат Спе'нсер? Он Спе'нсера, коне'чно, не чита'л, но как быва'ет мил, когда' с лёгкой, небре'жной ироние'й говори'т про свою' ба'рыню: "Она' чита'ла Спе'нсера!" И его' слу'шают, и никто' не хо'чет поня'ть, что э'тот шарлата'н не име'ет права' не то'лько выража'ться о Спе'нсере в та'ком то'не, но да'же целова'ть подо'шву Спе'нсера! Ры'ться под цивилиза'цию, под авторите'ты, под чужо'й алта'рь, бры'згать гря'зью, шутовски' подми'гивать на них то'лько для того', что'бы оправда'ть и скрыть свою' хи'лость и нра'вственную убо'гость, мо'жет то'лько о'чень са'молюбивое, ни'зкое и гну'сное живо'тное. -- Я не зна'ю, Ко'ля, чего' ты добива'ешься от него', -- сказа'л Самойле'нко, гля'дя на зоо'лога уже' не со зло'бой, а винова'то. -- Он тако'й же челове'к, как и все. Коне'чно, не без сла'бостей, но он сто'ит на у'ровне совреме'нных иде'й, слу'жит, прино'сит по'льзу оте'честву. Де'сять лет наза'д здесь служи'л аге'нтом старичо'к, велича'йшего ума' челове'к... Так вот он гова'ривал... -- Полно', по'лно! -- переби'л зоо'лог. -- Ты говори'шь: он слу'жит. Но как слу'жит? Ра'зве оттого', что он яви'лся сюда', поря'дки ста'ли лу'чше, а чино'вники испра'внее, честне'е и ве'жливее? Напро'тив, свои'м авторите'том интеллиге'нтного университе'тского челове'ка он то'лько санкциони'ровал их распу'щенность. Быва'ет он испра'вен то'лько двадца'того числа', когда' получа'ет жа'лованье, в остальны'е же числа' он то'лько ша'ркает у себя' до'ма ту'флями и стара'ется прида'ть себе' тако'е выраже'ние, как бу'дто де'лает ру'сскому прави'тельству большо'е одолже'ние тем, что живёт на Кавка'зе. Нет, Алекса'ндр Дави'дыч, не вступа'йся за него'. Ты не и'скренен от начала' до конца'. Е'сли бы ты в са'мом де'ле люби'л его' и счита'л свои'м бли'жним, то пре'жде всего' ты не был бы равноду'шен к его' сла'бостям, не снисходи'л бы к ним, а для его' же по'льзы постара'лся бы обезвре'дить его'. -- То есть? -- Обезвре'дить. Так как он неисправи'м, то обезвре'дить его' мо'жно то'лько одни'м спо'собом... Фон Корён провёл па'льцем о'коло свое'й ше'и. -- И'ли утопи'ть, что ли... -- доба'вил он. -- В интере'сах челове'чества и в свои'х со'бственных интере'сах таки'е лю'ди должны' быть уничтожа'емы. Непреме'нно. -- Что ты говори'шь?! -- пробормота'л Самойленко', поднима'ясь и с удивле'нием гля'дя на споко'йное, холо'дное лицо' зоо'лога. -- Дья'кон, что он говори'т? Да ты в своём уме'? -- Я не наста'иваю на сме'ртной ка'зни, -- сказа'л фон Корён. -- Е'сли дока'зано, что она' вредна', то приду'майте что'-нибудь друго'е. Уничто'жить Ла'евского нельзя', ну так изоли'руйте его', обезли'чьте, отда'йте в обще'ственные рабо'ты... -- Что ты говори'шь? -- ужасну'лся Самойле'нко. -- С пе'рцем, с пе'рцем! -- закрича'л он отча'янным го'лосом, заме'тив, что дья'кон ест фарширо'ванные кабачки' без пе'рца. -- Ты, велича'йшего ума' челове'к, что ты говори'шь?! На'шего дру'га, го'рдого, интеллиге'нтного челове'ка, отдава'ть в обще'ственные рабо'ты!! -- А е'сли горд, ста'нет проти'вится -- в кандалы'! Самойле'нко не мог уж вы'говорить ни одного' сло'ва и то'лько шевели'л па'льцами: дья'кон взгляну'л на его' ошеломлённое, в са'мом де'ле смешно'е лицо' и захохота'л. -- Переста'нем говори'ть об э'том, -- сказа'л зоо'лог. -- По'мни то'лько одно', Алекса'ндр Дави'дыч, что первобы'тное челове'чество бы'ло охраня'емо от таки'х, как Ла'евский, борьбо'й за существова'ние и подбо'ром; тепе'рь же на'ша культу'ра значи'тельно осла'била борьбу' и подбо'р, и мы должны' са'ми позабо'титься об уничтоже'нии хи'лых и него'дных, ина'че, когда' Ла'евские размно'жатся, цивилиза'ция поги'бнет, и челове'чество вы'родится соверше'нно. Мы бу'дем винова'ты. -- Е'сли люде'й топи'ть и ве'шать, -- сказа'л Самойле'нко, -- то к чёрту твою' цивилиза'цию, к чёрту челове'чество! К чёрту! Вот что я тебе' скажу': ты учене'йший, велича'йшего ума' челове'к и го'рдость оте'чества, но тебя' не'мцы испо'ртили. Да, не'мцы! Не'мцы! Самойле'нко с тех пор, как уе'хал из Де'рпта, в кото'ром учи'лся медици'не, ре'дко ви'дел не'мцев и не прочёл ни одно'й неме'цкой кни'ги, но, по его' мне'нию, всё зло в поли'тике и нау'ке происходи'ло от не'мцев. Отку'да у него' взяло'сь тако'е мне'ние, он и сам не мог сказа'ть, но держа'лся его' кре'пко. -- Да, не'мцы! -- повтори'л он ещё раз. -- Пойдёмте чай пить. Все тро'е вста'ли и, наде'вши шля'пы, пошли' в палиса'дник и се'ли там под те'нью бле'дных кле'нов, груш и кашта'на. Зоо'лог и дья'кон се'ли на скамью' о'коло сто'лика, а Само'йленко опусти'лся в плетёное кре'сло с широ'кой, пока'той спи'нкой. Денщи'к по'дал чай, варе'нье и буты'лку с сиро'пом. Бы'ло о'чень жа'рко, гра'дусов три'дцать в тени'. Зно'йный во'здух засты'л, был неподви'жен, и дли'нная паути'на, све'сившаяся с кашта'на до земли', сла'бо пови'сла и не шевели'лась. Дья'кон взял гита'ру, кото'рая постоя'нно лежа'ла на земле' о'коло стола', настро'ил её и запе'л ти'хо, то'нким голоско'м: "Отро'цы семина'рстии у кабака' стоя'ху"... но то'тчас же замо'лк от жары', вы'тер со лба пот и взгляну'л вверх на синеё горячеё не'бо. Самойле'нко задрема'л; от зно'я, тишины' и сла'дкой, по`слеобе'денной дремо'ты, кото'рая бы'стро овладе'ла все'ми его' чле'нами, он ослабе'л и опьяне'л; ру'ки его' отви'сли, глаза' ста'ли ма'ленькими, го'лову по'тянуло на грудь. Он со слезли'вым умиле'нием погляде'л на фон Корена' и дья'кона и забормота'л: -- Молодо'е поколе'ние... Звезда' нау'ки и свети'льник це'ркви... Гляди', длиннопо'лая аллилу'йя в митрополи'ты вы'скочит, чего' до'брого, придётся ру'чку целова'ть... Что ж... дай бог... Ско'ро послы'шалось храпе'нье. Фон Корён и дья'кон допи'ли чай и вы'шли на у'лицу. -- Вы опя'ть на при'стань бычко'в лови'ть? -- спроси'л зоо'лог. -- Нет, жаркова'то. -- Пойдёмте ко мне. Вы упаку'ете у меня' посы'лку и ко`е-что' перепи'шете. Кста'ти потолку'ем, чем бы вам заня'ться. На'до рабо'тать, дья'кон. Так нельзя'. -- Ва'ши слова' справедли'вы и логи'чны, -- сказа'л дья'кон, -- но ле'ность моя' нахо'дит себе' извине'ние в обстоя'тельствах мое'й настоя'щей жи'зни. Са'ми зна'ете, неопределённость положе'ния значи'тельно спосо'бствует апати'чному состоя'нию люде'й. На вре'мя ли меня' сюда' присла'ли и'ли навсегда', бо'гу одному' изве'стно; я здесь живу' в неизве'стности, а дья'коница моя' прозяба'ет у отца' и скуча'ет. И, призна'ться, от жары' мозги' раски'сли. -- Всё вздор, -- сказа'л зоо'лог. -- И к жаре' мо'жно привы'кнуть, и без дья'коницы мо'жно привы'кнуть. Не сле'дует балова'ться. На'до себя' в рука'х держа'ть. V Наде'жда Федо'ровна шла у'тром купа'ться, а за не'ю с кувши'ном, ме'дным та'зом, с простыня'ми и гу'бкой шла её куха'рка О'льга. На ре'йде стоя'ли два каки'х-то незнако'мых парохо'да с гря'зными бе'лыми тру'бами, очеви'дно, иностра'нные грузовы'е. Каки'е-то мужчи'ны в бе'лом, в бе'лых башмака'х ходи'ли по при'стани и гро'мко крича'ли по-францу'зски, и им отклика'лись с э'тих парохо'дов. В ма'ленькой городско'й це'ркви бо'йко звони'ли в колокола'. "Сего'дня воскресе'нье!" -- с удово'льствием вспо'мнила Наде'жда Федо'ровна. Она' чу'вствовала себя' соверше'нно здоро'вой и была' в весёлом, пра'здничном настрое'нии. В но'вом просто'рном пла'тье из гру'бой мужско'й чечу'нчи и в большо'й соло'менной шля'пе, широ'кие по'ля кото'рой си'льно бы'ли за'гнуты к уша'м, так что лицо' её гляде'ло как бу'дто из коро'бочки, она' каза'лась себе' о'чень ми'ленькой. Она' ду'мала о том, что во всем го'роде есть то'лько одна' молода'я, краси'вая, интеллиге'нтная же'нщина -- э'то она', и что то'лько она' одна' умеёт оде'ться дёшево, изя'щно и со вку'сом. Наприме'р, э'то пла'тье стои'т то'лько 22 рубля', а ме'жду тем как ми'ло! Во всем го'роде то'лько она' одна' мо'жет нра'виться, а мужчи'н мно'го, и пото'му все они' во`лей-нево'лей должны' зави'довать Ла'евскому. Она' ра'довалась, что Ла'евский в после'днее вре'мя был с не'ю хо'лоден, сдержанно-вежли'в и времена'ми да'же де'рзок и груб; на все его' вы'ходки и презри'тельные, холо'дные и'ли стра'нные, непоня'тные взгля'ды она' пре'жде отмеча'ла бы слеза'ми, попрёками и угро'зами уе'хать от него' и'ли умори'ть себя' го'лодом, тепе'рь же в отве'т она' то'лько красне'ла, винова'то погля'дывала на него' и ра'довалась, что он не ласка'ется к ней. Е'сли бы он брани'л её и'ли угрожа'л, то бы'ло бы ещё лу'чше и приятнеё, так как она' чу'вствовала себя' круго'м винова'тою пе'ред ним. Ей каза'лось, что она' винова'та в том, во-пе'рвых, что не сочу'вствовала его' мечта'м о трудово'й жи'зни, ра'ди кото'рой он бро'сил Петербу'рг и прие'хал сюда' на Кавка'з, и бы'ла она' уве'рена, что серди'лся он на неё в после'днее вре'мя и'менно за э'то. Когда' она' е'хала на Кавка'з, ей каза'лось, что она' в пе'рвый же день найдёт здесь укро'мный уголо'к на берегу', ую'тный са'дик с те'нью, пти'цами и ручья'ми, где мо'жно бу'дет сади'ть цветы' и о'вощи, разводи'ть у'ток и кур, прини'мать соседе'й, лечи'ть бе'дных мужико'в и раздава'ть им кни'жки; оказа'лось же, что Кавка'з -- э'то лы'сые го'ры, леса' и грома'дные доли'ны, где на'до до'лго выбира'ть, хлопота'ть, стро'иться, и что никаки'х тут соседе'й нет, и о'чень жа'рко, и мо'гут огра'бить. Ла'евский не торопи'лся приобрета'ть уча'сток; она' бы'ла ра'да это'му, и о'ба они' то'чно усло'вились мы'сленно никогда' не упомина'ть о трудово'й жи'зни. Он молча'л, ду'мала она', зна'чит, серди'лся на неё за то, что она' молчи'т. Во-вторы'х, она' без его' ве'дома за э'ти два го'да набрала' в магази'не Ачмиа'нова ра'зных пустяко'в рубле'й на три'ста. Брала' она' понемно'жку то мате'рии, то ше'лку, то зо'нтик, и незаме'тно скопи'лся тако'й долг. -- Сего'дня же скажу' ему' об э'том... -- реши'ла она', но то'тчас же сообрази'ла, что при тепе'решнем настрое'нии Ла'евского едва' ли удо'бно говори'ть ему' о долга'х. В-тре'тьих, она' уже' два ра'за, в отсу'тствие Ла'евского, принима'ла у себя' Кири'лина, полице'йского при'става: раз у'тром, когда' Ла'евский уходи'л купа'ться, и в друго'й раз в по'лночь, когда' он игра'л в ка'рты. Вспо'мнив об э'том, Наде'жда Федо'ровна вся вспы'хнула и огляну'лась на куха'рку, как бы боя'сь, что'бы та не подслу'шала её мы'слей. Дли'нные, нестерпи'мо жа'ркие, ску'чные дни, прекра'сные томи'тельные ве'чера, ду'шные но'чи, и вся эта' жизнь, когда' от утра' до ве'чера не зна'ешь, на что употреби'ть нену'жное вре'мя, и навя'зчивые мы'сли о том, что она' са'мая краси'вая и молода'я же'нщина в го'роде и что мо'лодость её прохо'дит да'ром, и сам Ла'евский, че'стный, иде'йный, но однообра'зный, ве'чно ша'ркающий ту'флями, грызу'щий но'гти и наскуча'ющий свои'ми капри'зами, -- сде'лали то, что е'ю ма`ло-пома'лу овладе'ли жела'ния, и она', как сумасше'дшая, день и ночь ду'мала об одно'м и том же. В своём дыха'нии, во взгля'дах, в то'не го'лоса и в похо'дке она' чу'вствовала то'лько жела'ние; шум мо'ря говори'л ей, что на'до люби'ть, вече'рняя темнота' -- то же, го'ры -- то же... И когда' Кири'лин стал уха'живать за не'ю, она' была' не в си'лах и не хоте'ла, не могла' проти'виться, и отдала'сь ему'... Тепе'рь иностра'нные парохо'ды и лю'ди в бе'лом напо'мнили ей почему'-то огро'мную за'лу; вме'сте с францу'зским го'вором зазвене'ли у неё в уша'х зву'ки ва'льса, и грудь её задрожа'ла от беспричи'нной ра'дости. Ей захоте'лось танцева'ть и говори'ть по-францу'зски. Она' с ра'достью сообража'ла, что в её изме'не нет ничего' стра'шного. В её изме'не душа' не уча'ствовала; она' продолжа'ет люби'ть Ла'евского, и э'то ви'дно из того', что она' ревну'ет его', жалеёт и скуча'ет, когда' он не быва'ет до'ма. Кири'лин же оказа'лся так себе', грубова'тым, хотя' и краси'вым, с ним всё уже' по'рвано и бо'льше ничего' не бу'дет. Что бы'ло, то прошло', никому' до э'того нет дела', а е'сли Ла'евский узна'ет, то не пове'рит. На берегу' была' то'лько одна' купа'льня для дам, мужчи'ны же купа'лись под откры'тым не'бом. Войдя' в купа'льню, Наде'жда Федо'ровна заста'ла там пожилу'ю да'му Ма'рью Константино'вну Битюго'ву, жену' чино'вника, и её 15-ле'тнюю дочь Ка'тю, гимнази'стку; о'бе они' сиде'ли на ла'вочке и раздева'лись. Ма'рья Константи'новна была' до'брая, восто'рженная и делика'тная осо'ба, говори'вшая протя'жно и с па'фосом. До 32 лет она' жила' в гуверна'нтках, пото'м вы'шла за чино'вника Битюго'ва, ма'ленького, лы'сого челове'ка, зачёсывавшего во'лосы на ви'ски и о'чень сми'рного. До сих пор она' была' влюблена' в него', ревнова'ла, красне'ла при сло'ве "любо'вь" и уверя'ла всех, что она' о'чень сча'стлива. -- Дорога'я моя'! -- сказа'ла она' восто'рженно, уви'дев Наде'жду Федо'ровну и придава'я своему' лицу' выраже'ние, кото'рое все её знако'мые называ'ли минда'льным. -- Ми'лая, как прия'тно, что вы пришли'! Мы бу'дем купа'ться вме'сте -- э'то очарова'тельно! О'льга бы'стро сбро'сила с себя' пла'тье и соро'чку и ста'ла раздева'ть свою' ба'рыню. -- Сего'дня пого'да не така'я жа'ркая, как вчера', -- не пра'вда ли? -- сказа'ла Наде'жда Федо'ровна, пожима'ясь от гру'бых прикоснове'ний го'лой куха'рки. -- Вчера' я едва' не умерла' от духоты'. -- О, да, моя' ми'лая! Я сама' едва' не задохну'лась. Ве'рите ли, я вчера' купа'лась три ра'за... предста'вьте, ми'лая, три ра'за! Да'же Никоди'м Алекса'ндрыч беспоко'ился. "Ну мо'жно ли быть таки'ми некраси'выми?" -- поду'мала Наде'жда Федо'ровна, погляде'в на О'льгу и на чино'вницу; она' взгляну'ла на Ка'тю и поду'мала: "Де'вочка неду'рно сло'жена". -- Ваш Никоди'м Алекса'ндрыч о'чень, о'чень мил! -- сказа'ла она'. -- Я в него' про'сто влюблена'. -- Ха-ха-ха'! -- принуждённо засмея'лась Ма'рья Константи'новна. -- Э'то очарова'тельно! Освободи'вшись от одёжи, Наде'жда Федо'ровна почу'вствовала жела'ние лете'ть. И ей каза'лось, что е'сли бы она' взмахну'ла рука'ми, то непреме'нно бы улете'ла вверх. Разде'вшись, она' заме'тила, что О'льга брезгли'во смо'трит на её бе'лое те'ло. О'льга, молода'я солда'тка, жила' с зако'нным му'жем и потому' счита'ла себя' лу'чше и вы'ше её. Наде'жда Федо'ровна чу'вствовала та'кже, что Ма'рья Константи'новна и Ка'тя не уважа'ют и боя'тся её. Э'то бы'ло неприя'тно и, что'бы подня'ть себя' в их мне'нии, она' сказа'ла: -- У нас в Петербу'рге да'чная жизнь тепе'рь в разга'ре. У меня' и у му'жа сто'лько знако'мых! На'до бы съе'здить повида'ться. -- Ваш муж, ка'жется, инжене'р? -- ро'бко спроси'ла Ма'рья Константи'новна. -- Я говорю' о Ла'евском. У него' о'чень мно'го знако'мых. Но, к сожале'нию, его' мать, го'рдая аристокра'тка, недалёкая... Наде'жда Федо'ровна не договори'ла и бро'силась в во'ду; за не'ю поле'зли Ма'рья Константи'новна и Ка'тя. -- У нас в све'те о'чень мно'го предрассу'дков, -- продолжа'ла Наде'жда Федо'ровна, -- и живётся не так легко', как ка'жется. Ма'рья Константи'новна, служи'вшая гуверна'нткою в аристократи'ческих семе'йствах и зна'вшая толк в све'те, сказа'ла: -- О да! Ве'рите ли, ми'лая, у Гараты'нских и к за'втраку и к обе'ду тре'бовался непреме'нно туале'т, так что я, то'чно актри'са, кро'ме жа'лованья, получа'ла ещё и на гардеро'б. Она' ста'ла ме'жду Наде'ждой Федо'ровной и Ка'тей, как бы загора'живая свою' дочь от той воды', кото'рая омыва'ла Наде'жду Федо'ровну. В откры'тую дверь, выхо'дившую нару'жу в мо'ре, бы'ло ви'дно, как кто'-то плыл в ста шага'х от купа'льни. -- Ма'ма, э'то наш Ко'стя! -- сказа'ла Ка'тя. -- Ах, ах! -- закуда'хтала Ма'рья Константи'новна в испу'ге. -- Ах! Ко'стя, -- закрича'ла она', -- верни'сь! Ко'стя, верни'сь! Ко'стя, ма'льчик лет 14, что'бы похва'стать свое'ю хра'бростью пе'ред ма'терью и сестро'й, нырну'л и поплы'л да'льше, но утоми'лся и поспеши'л наза'д, и по его' серьёзному, напряжённому лицу' ви'дно бы'ло, что он не ве'рил в свои' си'лы. -- Беда' с э'тими ма'льчиками, ми'лая! -- сказа'ла Ма'рья Константи'новна, успока'иваясь. -- Того' и гляди', свернёт себе' ше'ю. Ах, ми'лая, как прия'тно и в то же вре'мя как тяжело' быть ма'терью! Всего' бои'шься. Наде'жда Федо'ровна наде'ла свою' соло'менную шля'пу и бро'силась нару'жу в мо'ре. Она' отплыла' са'жени на четы'ре и легла' на спи'ну. Ей бы'ли видны' мо'ре до горизо'нта, парохо'ды, лю'ди на берегу', го'род, и всё э'то вме'сте со зно'ем и прозра'чными не'жными во'лнами раздража'ло её и шепта'ло ей, что на'до жить, жить... Ми'мо неё бы'стро, энерги'чески разре'зывая волны' и во'здух, пронесла'сь па'русная ло'дка; мужчи'на, сиде'вший у руля', гляде'л на неё, и ей прия'тно бы'ло, что на неё глядя'т... Вы'купавшись, да'мы оде'лись и пошли' вме'сте. -- У меня' че'рез день быва'ет лихора'дка, а ме'жду тем я не худе'ю, -- говори'ла Наде'жда Федо'ровна, обли'зывая свои' солёные от купа'нья гу'бы и отвеча'я улы'бкой на покло'ны знако'мых. -- Я всегда' была' по'лной и тепе'рь, ка'жется, ещё бо'льше пополне'ла. -- Э'то, ми'лая, от расположе'ния. Е'сли кто не располо'жен к полноте', как я, наприме'р, то никака'я пи'ща не помо'жет. Одна'ко, ми'лая, вы измочи'ли свою' шля'пу. -- Ничего', вы'сохнет. Наде'жда Федо'ровна опя'ть уви'дела люде'й в бе'лом, кото'рые ходи'ли по на'бережной и разгова'ривали по-францу'зски; и почему'-то опя'ть в груди' у неё заволнова'лась ра'дость и сму'тно припо'мнилась ей кака'я-то больша'я за'ла, в кото'рой она' когда'-то танцева'ла и'ли кото'рая, быть мо'жет, когда'-то сни'лась ей. И что'-то в са'мой глубине' ду'ши сму'тно и глу'хо шепта'ло ей, что она' ме'лкая, по'шлая, дрянна'я, ничто'жная же'нщина... Ма'рья Константи'новна останови'лась о'коло свои'х воро'т и пригласи'ла её зайти' посиде'ть. -- Зайди'те, моя' дорога'я! -- сказа'ла она' умоля'ющим го'лосом и в то же вре'мя погляде'ла на Наде'жду Федо'ровну с тоско'й и с наде'ждой: аво'сь отка'жется и не зайдёт! -- С удово'льствием, -- согласи'лась Наде'жда Федо'ровна. -- Вы зна'ете, как я люблю' быва'ть у вас! И она' вошла' в дом. Ма'рья Константи'новна усади'ла её, дала' ко'фе, накорми'ла сдо'бными бу'лками, пото'м показа'ла ей фотогра'фии свои'х бы'вших воспи'танниц -- ба'рышень Гараты'нских, кото'рые уже' повыходи'ли за'муж, показа'ла та'кже экзаменацио'нные отме'тки Ка'ти и Ко'сти; отме'тки бы'ли о'чень хоро'шие, но что'бы они' показа'лись ещё лу'чше, она' со вздо'хом пожа'ловалась на то, как тру'дно тепе'рь учи'ться в гимна'зии... Она' уха'живала за гостье'й и, в то же вре'мя, жале'ла её и страдала' от мы'сли, что Наде'жда Федо'ровна свои'м прису'тствием мо'жет ду'рно повлия'ть на нра'вственность Ко'сти и Ка'ти, и ра'довалась, что её Никоди'ма Алекса'ндрыча не бы'ло до'ма. Так как, по её мне'нию, все мужчи'ны лю'бят "таки'х", то Наде'жда Федо'ровна могла' ду'рно повлия'ть и на Никоди'ма Алекса'ндрыча. Разгова'ривая с го'стьей, Ма'рья Константи'новна всё вре'мя по'мнила, что сего'дня ве'чером бу'дет пикни'к и что фон Корён убеди'тельно проси'л не говори'ть об э'том мака'кам, то есть Ла'евскому и Наде'жде Федо'ровне, но она' неча'янно проговори'лась, вся вспы'хнула и сказа'ла в смуще'нии: -- Наде'юсь, и вы бу'дете! VI Усло'вились е'хать за семь верст от го'рода по доро'ге к ю'гу, останови'ться о'коло духа'на, при слия'нии двух ре'чек -- Чёрной и Жёлтой, и вари'ть там уху'. Вы'ехали в нача'ле шесто'го ча'са. Впереди' всех, в шараба'не, е'хали Самойле'нко и Ла'евский, за ни'ми в коля'ске, зало'женной в тро'йку, Ма'рья Константи'новна, Наде'жда Федо'ровна, Ка'тя и Ко'стя; при них была' корзи'на с прови'зией и посу'да. В сле'дующем экипа'же е'хали при'став Кири'лин и молодо'й Ачмиа'нов, сын того' са'мого купца' Ачмиа'нова, кото'рому Наде'жда Федо'ровна была' должна' три'ста рубле'й, и про'тив них на скаме'ечке, ско'рчившись и поджа'в но'ги, сиде'л Никоди'м Алекса'ндрыч, ма'ленький, аккура'тненький, с зачёсанными висо'чками. Позади' всех е'хали фон Корён и дья'кон; у дья'кона в нога'х стоя'ла корзи'на с ры'бой. -- Пррава'! -- крича'л во все го'рло Самойле'нко, когда' попада'лась навстре'чу арба' и'ли абха'зец верхо'м на осле'. -- Че'рез два го'да, когда' у меня' бу'дут гото'вы сре'дства и лю'ди, я отпра'влюсь в экспеди'цию, -- расска'зывал фон Корён дья'кону. -- Я пройду' бе'регом от Владивосто'ка до Бе'рингова проли'ва и пото'м от проли'ва до у'стья Енисе'я. Мы наче'ртим ка'рту, изу'чим фа'уну и фло'ру и обстоя'тельно займёмся геоло'гией, антропологи'ческими и этнографи'ческими иссле'дованиями. От вас зави'сит пое'хать со мно'ю и'ли нет. -- Э'то невозмо'жно, -- сказа'л дья'кон. -- Почему'? -- Я челове'к зави'симый, семе'йный. -- Дья'коница вас отпу'стит. Мы её обеспе'чим. Ещё лу'чше, е'сли бы вы убеди'ли её, для о'бщей по'льзы, постри'чься в мона'хини; э'то да'ло бы вам возмо'жность самому' постри'чься и пое'хать в экспеди'цию иеромона'хом. Я могу' вам устро'ить э'то. Дья'кон молча'л. -- Вы свою' богосло'вскую часть хорошо' зна'ете? -- спроси'л зоо'лог. -- Плохова'то. -- Гм... Я вам не могу' сде'лать никаки'х указа'ний на э'тот счет, потому' что я сам ма'ло знако'м с богосло'вием. Вы да'йте мне спи'сочек книг, каки'е вам нужны', и я вы'шлю вам зимо'ю из Петербу'рга. Вам та'кже ну'жно бу'дет проче'сть запи'ски духо'вных путеше'ственников; ме'жду ни'ми попада'ются хоро'шие этно'логи и знатоки' восто'чных языко'в. Когда' вы ознако'митесь с их мане'рой, вам ле'гче бу'дет приступи'ть к де'лу. Ну, а пока' книг нет, не теря'йте вре'мени по'пусту, ходи'те ко мне, и мы займёмся ко'мпасом, пройдём метеороло'гию. Всё э'то необходи'мо. -- Та'к-то так... -- пробормота'л дья'кон и засмея'лся. -- Я проси'л себе' ме'ста в сре'дней Росси'и, и мой дядя-протоиере'й обеща'л мне поспосо'бствовать. Е'сли я пое'ду с ва'ми, то вы'йдет, что я их да'ром беспоко'ил. -- Не понима'ю я ва'ших колеба'ний. Продолжа'я быть обыкнове'нным дья'коном, кото'рый обя'зан служи'ть то'лько по пра'здникам, а в остальны'е дни -- почива'ть от дел, вы и че'рез де'сять лет оста'нетесь всё таки'м же, како'й вы тепе'рь, и приба'вятся у вас ра'зве то'лько усы' и боро'дка, тогда' как, верну'вшись из экспеди'ции, че'рез э'ти же де'сять лет вы бу'дете други'м челове'ком, вы обогати'тесь созна'нием, что ва'ми ко`е-что' сде'лано. Из да'мского экипа'жа послы'шались кри'ки у'жаса и восто'рга. Экипа'жи е'хали по доро'ге, проры'той в соверше'нно отве'сном скали'стом берегу', и всем каза'лось, что они' ска'чут по полке', приде'ланной к высо'кой стене', и что сейча'с экипа'жи сва'лятся в про'пасть. Напра'во расстила'лось мо'ре, нале'во -- была' неро'вная кори'чневая стена' с чёрными пя'тнами, кра'сными жи'лами и ползу'чими корневи'щами, а све'рху, нагну'вшись, то'чно со стра'хом и любопы'тством, смотре'ли вниз кудря'вые хвои'. Че'рез мину'ту опя'ть визг и смех: пришло'сь е'хать под грома'дным нави'сшим ка'мнем. -- Не понима'ю, за каки'м таки'м чёртом я е'ду с ва'ми, -- сказа'л Ла'евский. -- Как глу'по и пошло'! Мне на'до е'хать на се'вер, бежа'ть, спаса'ться, а я почему'-то е'ду на э'тот дура'цкий пикни'к. -- А ты посмотри', кака'я панора'ма! -- сказа'л ему' Само'йленко, когда' ло'шади поверну'ли вле'во и откры'лась доли'на Жёлтой ре'чки, и блесну'ла сама' ре'чка -- жёлтая, му'тная, сумасше'дшая... -- Ничего' я, Са'ша, не ви'жу в э'том хоро'шего, -- отве'тил Ла'евский. -- Восторга'ться постоя'нно приро'дой -- э'то зна'чит пока'зывать ску'дость своего' воображе'ния. В сравне'нии с тем, что мне мо'жет дать моё воображе'ние, все э'ти ручейки' и ска'лы -- дрянь и бо'льше ничего'. Коля'ски е'хали уже' по берегу' ре'чки. Высо'кие гори'стые бе'рега ма`ло-пома'лу сходи'лись, доли'на су'живалась и представля'лась впереди' уще'льем; камени'стая гора', о'коло кото'рой е'хали, была' сколо'чена приро'дою из грома'дных камне'й, дави'вших друг дру'га с тако'й стра'шной си'лой, что при взгля'де на них Самойле'нко вся'кий раз нево'льно кряхте'л. Мра'чная и краси'вая гора' места'ми проре'зывалась у'зкими тре'щинами и уще'льями, из кото'рых ве'яло на е'хавших вла'гой и таи'нственностью; сквозь уще'лья видны' бы'ли дру'гие го'ры, бу'рые, ро'зовые, лило'вые, ды'мчатые и'ли зали'тые я'рким све'том. Слы'шалось и'зредка, когда' проезжа'ли ми'мо уще'лий, как где'-то с высоты' па'дала вода' и шлёпала по камня'м. -- Ах, прокля'тые го'ры, -- вздыха'л Ла'евский, -- как они' мне надое'ли! В том ме'сте, где Чёрная ре'чка впада'ла в Жёлтую и чёрная вода', похо'жая на черни'ла, па'чкала жёлтую и боро'лась с ней, в стороне' от доро'ги стоя'л духа'н тата'рина Керба'лая с ру'сским фла'гом на кры'ше и с вы'веской, напи'санной ме'лом: "Прия'тный духа'н"; о'коло него' был небольшо'й са'дик, обнесённый плетнём, где стоя'ли столы' и скамьи', и среди' жа'лкого колю'чего куста'рника возвыша'лся оди'н еди'нственный кипари'с, краси'вый и тёмный. Кербала'й, ма'ленький, ю'ркий тата'рин, в си'ней руба'хе и бе'лом фа'ртуке, стоя'л на доро'ге и, взя'вшись за живо'т, ни'зко кла'нялся навстре'чу экипа'жам и, улыба'ясь, пока'зывал свои' бе'лые блестя'щие зу'бы. -- Здоро'во, Кербала'йка! -- кри'кнул ему' Само'йленко. -- Мы отъе'дем немно'жко да'льше, а ты тащи' туда' самова'р и сту'лья! Жи'во! Кербала'й кива'л свое'й стри'женой голово'й и что'-то бормота'л, и то'лько сиде'вшие в за'днем экипа'же могли' расслы'шать: "есть форе'ли, ва'ше превосходи'тельство". -- Тащи', тащи'! -- сказа'л ему' фон Корён. Отъе'хав шаго'в пятьсо'т от духа'на, экипа'жи останови'лись. Самойле'нко вы'брал небольшо'й лужо'к, на кото'ром бы'ли разбро'саны ка'мни, удо'бные для сиде'нья, и лежа'ло де'рево, пова'ленное буре'й, с вы'вороченным мохна'тым ко'рнем и с вы'сохшими жёлтыми и'глами. Тут че'рез ре'чку был переки'нут жи'дкий бреве'нчатый мост, и на друго'м берегу', как раз напро'тив, на четырёх невысо'ких сва'ях стоя'л сара'йчик, суши'льня для кукуру'зы, напомина'вшая ска'зочную избу'шку на ку'рьих но'жках; от её две'ри вниз спуска'лась ле'сенка. Пе'рвое впечатле'ние у всех бы'ло тако'е, как бу'дто они' никогда' не вы'берутся отсю'да. Со всех сторо'н, куда' ни посмо'тришь, громозди'лись и надвига'лись го'ры, и бы'стро, бы'стро со сторо'ны духа'на и тёмного кипари'са набега'ла вече'рняя тень, и от э'того у'зкая, крива'я доли'на Чёрной ре'чки станови'лась уже', а го'ры вы'ше. Слы'шно бы'ло, как ворча'ла река' и без у'молку крича'ли цика'ды. -- Очарова'тельно! -- сказа'ла Ма'рья Константи'новна, де'лая глубо'кие вдыха'ния от восто'рга. -- Де'ти, посмотри'те, как хорошо'! Кака'я тишина'! -- Да, в са'мом де'ле хорошо', -- согласи'лся Ла'евский, кото'рому понра'вился вид и почему'-то, когда' он посмотре'л на не'бо и пото'м на си'ний ды'мок, выхо'дивший из трубы' духа'на, вдруг ста'ло гру'стно. -- Да, хорошо'! -- повтори'л он. -- Ива'н Андре'ич, опиши'те э'тот вид! -- сказа'ла слезли'во Ма'рья Константи'новна. -- Заче'м? -- спроси'л Ла'евский. -- Впечатле'ние лу'чше вся'кого описа'ния. Э'то бога'тство кра'сок и зву'ков, како'е вся'кий получа'ет от приро'ды путём впечатле'ний, писа'тели выба'лтывают в безобра'зном, неузнава'емом ви'де. -- Бу'дто бы? -- хо'лодно спроси'л фон Корён, вы'брав себе' са'мый большо'й ка'мень о'коло воды' и стара'ясь взобра'ться на него' и сесть. -- Бу'дто бы? -- повтори'л он, гля'дя в упо'р на Ла'евского. -- А Роме'о и Джулье'та? А, наприме'р, Украи'нская ночь Пу'шкина? Приро'да должна' прийти' и в но'жки поклони'ться. -- Пожа'луй... -- согласи'лся Ла'евский, кото'рому бы'ло лень сообража'ть и противоре'чить. -- Впро'чем, -- сказа'л он немно'го пого'дя, -- что тако'е Роме'о и Джулье'та, в су'щности? Краси'вая, поэти'ческая свята'я любо'вь -- э'то ро'зы, под кото'рыми хотя'т спря'тать гниль. Роме'о -- тако'е же живо'тное, как и все. -- О чем с ва'ми ни заговори'шь, вы всё сво'дите к... Фон Корён огляну'лся на Ка'тю и не договори'л. -- К чему' я свожу'? -- спроси'л Ла'евский. -- Вам говори'шь, наприме'р: "как краси'ва кисть виногра'да!", а вы: "да, но как она' безобра'зна, когда' её жую'т и перева'ривают в желу'дках". К чему' э'то говори'ть? Не но'во и... вообще' стра'нная мане'ра. Ла'евский знал, что его' не лю'бит фон Корён, и потому' боя'лся его' и в его' прису'тствии чу'вствовал себя' так, как бу'дто всем бы'ло те'сно и за спино'й стоя'л кто'-то. Он ничего' не отве'тил, отошёл в сто'рону и пожале'л, что пое'хал. -- Господа', марш за хво'ростом для костра'! -- скома'ндовал Самойленко'. Все разбрели'сь, куда' попа'ло, и на ме'сте оста'лись то'лько Кири'лин, Ачмиа'нов и Никоди'м Алекса'ндрыч. Кербала'й принёс сту'лья, разостла'л на земле' ковёр и поста'вил не'сколько буты'лок вина'. При'став Кири'лин, высо'кий, ви'дный мужчи'на, во вся'кую пого'ду носи'вший сверх ки'теля шине'ль, свое'ю гордели'вою оса'нкою, ва'жной похо'дкой и густы'м, не'сколько хри'плым го'лосом, напомина'л провинциа'льных полицейме'йстеров из молоды'х. Выраже'ние у него' бы'ло гру'стное и со'нное, как бу'дто его' то'лько что разбуди'ли про'тив его' жела'ния. -- Ты что же э'то, скоти'на, принёс? -- спроси'л он у Керба'лая, ме'дленно выгова'ривая ка'ждое сло'во. -- Я прика'зывал тебе' пода'ть кваре'ли, а ты что принёс, тата'рская мо'рда? А? Кого'? -- У нас мно'го своего' вина', Его'р Алексе'ич, -- ро'бко и ве'жливо заме'тил Никоди'м Алекса'ндрыч. -- Что-с? Но я жела'ю, что'бы и моё вино' бы'ло. Я уча'ствую в пикнике' и, полага'ю, име'ю по'лное пра'во внести' свою' до'лю. По-ла-га'ю! Принеси' де'сять буты'лок кваре'ли! -- Для чего' так мно'го? -- удиви'лся Никоди'м Алекса'ндрыч, зна'вший, что у Кири'лина не бы'ло де'нег. -- Два'дцать буты'лок! Три'дцать! -- кри'кнул Кири'лин. -- Ничего', пусть, -- шепну'л Ачмиа'нов Никоди'му Алекса'ндрычу, -- я заплачу'. Наде'жда Федо'ровна была' в весёлом, шаловли'вом настрое'нии. Ей хоте'лось пры'гать, хохота'ть, крича'ть, дразни'ть, коке'тничать. В своём дешёвом пла'тье из си'тчика с голубы'ми гла'зками, в кра'сных ту'фельках и в той же са'мой соло'менной шля'пе она' каза'лась себе' ма'ленькой, про'стенькой, лёгкой и возду'шной, как ба'бочка. Она' пробежа'ла по жи'дкому мо'стику и мину'ту гляде'ла в во'ду, что'бы закружи'лась голова', пото'м вскри'кнула и со сме'хом побежа'ла на ту сто'рону к суши'льне, и ей каза'лось, что все мужчи'ны и да'же Кербала'й любова'лись е'ю. Когда' в бы'стро наступа'вших потёмках дере'вья слива'лись с гора'ми, ло'шади с экипа'жами и в о'кнах духа'на блесну'л огонёк, она' по тропи'нке, кото'рая вила'сь ме'жду камня'ми и колю'чими куста'ми, взобрала'сь на го'ру и се'ла на ка'мень. Внизу' уже' горе'л костёр. О'коло огня' с засу'ченными рукава'ми дви'гался дья'кон, и его' дли'нная чёрная тень ра'диусом ходи'ла вокру'г костра'; он подкла'дывал хво'рост и ло'жкой, привя'занной к дли'нной па'лке, меша'л в котле'. Самойле'нко, с ме`дно-кра'сным лицо'м, хлопота'л о'коло огня', как у себя' в ку'хне, и крича'л свире'по: -- Где же соль, господа'? Небо'сь, забы'ли? Что же э'то все рассе'лись, как поме'щики, а я оди'н хлопочи'? На пова'ленном де'реве ря'дышком сиде'ли Ла'евский и Никоди'м Алекса'ндрыч и заду'мчиво смотре'ли на ого'нь. Ма'рья Константи'новна, Ка'тя и Ко'стя вынима'ли из корзи'н ча'йную посу'ду и таре'лки. Фон Корён, скрести'в ру'ки и поста'вив одну' но'гу на ка'мень, стоя'л на берегу' о'коло са'мой воды' и о че'м-то ду'мал. Кра'сные пятна' от костра', вме'сте с теня'ми, ходи'ли по земле' о'коло тёмных челове'ческих фигу'р, дрожа'ли на го'ре, на дере'вьях, на мо'сту, на суши'льне; на друго'й стороне' обры'вистый, изры'тый бережо'к весь был освещён, мига'л и отража'лся в ре'чке, и бы'стро бегу'щая бурли'вая вода' рвала' на ча'сти его' отраже'ние. Дья'кон пошёл за ры'бой, кото'рую на берегу' чи'стил и мыл Кербала'й, но на полдоро'ге останови'лся и посмотре'л вокру'г. "Бо'же мой, как хорошо'! -- поду'мал он. -- Лю'ди, ка'мни, ого'нь, су'мерки, уро'дливое де'рево -- ничего' бо'льше, но как хорошо'!" На том берегу' о'коло суши'льни появи'лись каки'е-то незнако'мые лю'ди. Оттого', что свет мелька'л и дым от костра' несло' на ту сто'рону, нельзя' бы'ло рассмотре'ть всех э'тих люде'й сра'зу, а видны' бы'ли по частя'м то мохна'тая ша'пка и седа'я борода', то си'няя руба'ха, то лохмо'тья от плеч до коле'н и кинжа'л поперёк живота', то молодо'е сму'глое лицо' с чёрными бровя'ми, таки'ми густы'ми и ре'зкими, как бу'дто они' бы'ли напи'саны угле'м. Челове'к пять из них се'ли в кружо'к на земле', а остальны'е пять пошли' в суши'льню. Оди'н стал в дверя'х спино'ю к костру' и, заложи'в ру'ки наза'д, стал расска'зывать что'-то, должно' быть, о'чень интере'сное, пото'му что, когда' Самойле'нко подложи'л хво'росту и костёр вспы'хнул, бры'знул и'скрами и я'рко осве'тил суши'льню, бы'ло ви'дно, как из двере'й гляде'ли две физионо'мии, споко'йные, выража'вшие глубо'кое внима'ние, и как те, кото'рые сиде'ли в кружо'к, оберну'лись и ста'ли прислу'шиваться к расска'зу. Немно'го пого'дя сиде'вшие в кружо'к ти'хо запе'ли что'-то протя'жное, мелоди'чное, похо'жее на великопо'стную церко'вную пе'сню... Слу'шая их, дья'кон вообрази'л, что бу'дет с ним че'рез де'сять лет, когда' он вернётся из экспеди'ции: он -- молодо'й иеромонах-миссионе'р, а'втор с и'менем и великоле'пным про'шлым; его' посвяща'ют в архимандри'ты, пото'м в архиере'и; он слу'жит в кафедра'льном собо'ре обе'дню; в золото'й ми'тре, с панаги'ей выхо'дит на амво'н и, осеня'я ма'ссу наро'да трики'рием и дики'рием, возглаша'ет: "Призри' с не'бесе, бо'же, и виждь и посети' виногра'д сей, его' же насади' десни'ца твоя'!" А де'ти а'нгельскими голоса'ми пою'т в отве'т: "Святы'й бо'же"... -- Дья'кон, где же ры'ба? -- послы'шался го'лос Само'йленка. Верну'вшись к костру', дья'кон вообрази'л, как в жа'ркий ию'льский день по пы'льной доро'ге идёт кре'стный ход; впереди' мужики' несу'т хору'гви, а ба'бы и де'вки ико'ны, за ни'ми мальчишки-пе'вчие и дьячо'к с подвя'занной щеко'й и с соло'мой в волоса'х, пото'м по поря'дку он, дья'кон, за ним поп в скуфе'йке и с кресто'м, а сза'ди пыли'т толпа' мужико'в, баб, мальчи'шек; тут же в толпе' по'падья и дья'коница в плато'чках. Пою'т пе'вчие, реву'т де'ти, крича'т перепела', залива'ется жа'воронок... Вот останови'лись и покропи'ли свято'й водо'й ста'до... Пошли' да'льше и с коле`нопреклоне'нием по'просили дождя'. Пото'м заку'ска, разгово'ры... "И э'то то'же хорошо'..." -- поду'мал дья'кон. VII Кири'лин и Ачмиа'нов взбира'лись на го'ру по тропи'нке. Ачмиа'нов отста'л и останови'лся, а Кири'лин подошёл к Наде'жде Федо'ровне. -- До'брый ве'чер! -- сказа'л он, де'лая под козырёк. -- До'брый ве'чер. -- Да-с! -- сказа'л Кири'лин, гля'дя на не'бо и ду'мая. -- Что -- да-с? -- спроси'ла Наде'жда Федо'ровна, помолча'в немно'го и замеча'я, что Ачмиа'нов наблюда'ет за ни'ми обо'ими. -- И!|2!та'к, зна'чит, -- ме'дленно вы'говорил офице'р, -- на'ша любо'вь увя'ла, не успе'в ра'сцвесть, так сказа'ть. Как прика'жете э'то поня'ть? Коке'тство э'то с ва'шей стороны', в своём ро'де, и'ли же вы счита'ете меня' шалопа'ем, с кото'рым мо'жно поступа'ть как уго'дно? -- Э'то была' оши'бка! Оста'вьте меня'! -- сказа'ла ре'зко Наде'жда Федо'ровна, в э'тот прекра'сный, чуде'сный ве'чер гля'дя на него' со стра'хом и спра'шивая себя' в недоуме'нии: неуже'ли в са'мом де'ле была' мину'та, когда' э'тот челове'к нра'вился ей и был бли'зок? -- Так-с! -- сказа'л Кири'лин; он мо'лча постоя'л немно'го, поду'мал и сказа'л: -- Что ж? Подождём, когда' вы бу'дете в лу'чшем настрое'нии, а пока' сме'ю вас уве'рить, я челове'к поря'дочный и сомнева'ться в э'том никому' не позво'лю. Мной игра'ть нельзя'! Adieu! {До свида'ния! (франц.).} Он сде'лал под козырёк и пошёл в сто'рону, пробира'ясь меж куста'ми. Немно'го пого'дя нереши'тельно подошёл Ачмиа'нов. -- Хоро'ший ве'чер сего'дня! -- сказа'л он с лёгким армя'нским акце'нтом. Он был неду'рен собо'й, одева'лся по мо'де, держа'лся про'сто, как благовоспи'танный ю'ноша, но Наде'жда Федо'ровна не люби'ла его' за то, что бы'ла должна' его' отцу' три'ста рубле'й; ей неприя'тно бы'ло та'кже, что на пикни'к пригласи'ли ла'вочника, и бы'ло неприя'тно, что он подошёл к ней и'менно в э'тот ве'чер, когда' на душе' у неё бы'ло так чи'сто. -- Вообще' пикни'к удался', -- сказа'л он, помолча'в. -- Да, -- согласи'лась она' и, как бу'дто то'лько что вспо'мнив про свой долг, сказа'ла небре'жно: -- Да, скажи'те в своём магази'не, что на днях зайдёт Ива'н Андре'ич и запла'тит там три'ста... и'ли не по'мню ско'лько. -- Я гото'в дать ещё три'ста, то'лько что'бы вы ка'ждый день не напомина'ли об э'том до'лге. К чему' про'за? Наде'жда Федо'ровна засмея'лась; ей пришла' в го'лову смешна'я мысль, что е'сли бы она' была' недоста'точно нра'вственной и пожела'ла, то в одну' мину'ту могла' бы отде'латься от до'лга. Е'сли бы, наприме'р, э'тому краси'вому, молодо'му дурачку' вскружи'ть го'лову! Как бы э'то в су'щности бы'ло смешно', неле'по, ди'ко! И ей вдруг захоте'лось влюби'ть, обобра'ть, бро'сить, пото'м посмотре'ть, что из э'того вы'йдет. -- Позво'льте дать вам оди'н сове'т, -- ро'бко сказа'л Ачмиа'нов. -- Прошу' вас, остерега'йтесь Кири'лина. Он всю'ду расска'зывает про вас ужа'сные ве'щи. -- Мне неинтере'сно знать, что расска'зывает про меня' вся'кий дура'к, -- сказа'ла хо'лодно Наде'жда Федо'ровна, и е'ю овладе'ло беспоко'йство, и смешна'я мысль поигра'ть молоды'м, хоро'шеньким Ачмиа'новым вдруг потеря'ла свою' пре'лесть. -- На'до вниз идти', -- сказа'ла она'. -- Зову'т. Внизу' уже' была' гото'ва уха'. Её разлива'ли по таре'лкам и е'ли с тем священноде'йствием, с каки'м э'то де'лается то'лько на пикника'х; и все находи'ли, что у'ха о'чень вкусна' и что до'ма они' никогда' не е'ли ничего' тако'го вку'сного. Как э'то во'дится на всех пикника'х, теря'ясь в ма'ссе салфе'ток, свёртков, нену'жных, по'лзающих от ве'тра са'льных бума'г, не зна'ли, где чей стака'н и где чей хлеб, пролива'ли вино' на ковёр и себе' на коле'ни, рассы'пали соль, а круго'м бы'ло те'мно и костёр горе'л уже' не так я'рко и ка'ждому бы'ло лень встать и подложи'ть хво'росту. Все пи'ли вино', и Ко'сте, и Ка'те да'ли по полустака'ну. Наде'жда Федо'ровна вы'пила стака'н, пото'м друго'й, опьяне'ла и забыла' про Кири'лина. -- Роско'шный пикни'к, очарова'тельный ве'чер, -- сказа'л Ла'евский, веселе'я от вина', -- но я предпочёл бы всему' э'тому хоро'шую зи'му. "Моро'зной пы'лью серебри'тся его' бобро'вый воротни'к". -- У вся'кого свой вкус, -- заме'тил фон Корён. Ла'евский почу'вствовал нело'вкость: в спи'ну ему' бил жар от костра', а в грудь и в лицо' -- не'нависть фон Корена'; э'та не'нависть поря'дочного, у'много челове'ка, в кото'рой таи'лась, вероя'тно, основа'тельная причи'на, унижа'ла его', ослабля'ла, и он, не бу'дучи в си'лах противостоя'ть ей, сказа'л заи'скивающим то'ном: -- Я стра'стно люблю' приро'ду и жале'ю, что я не есте'ственник. Я зави'дую вам. -- Ну, а я не жале'ю и не зави'дую, -- сказа'ла Наде'жда Федо'ровна. -- Я не понима'ю, как э'то мо'жно серьёзно занима'ться бука'шками и козя'вками, когда' страда'ет наро'д. Ла'евский разделя'л её мне'ние. Он был соверше'нно незнако'м с есте'ственными нау'ками и потому' никогда' не мог помири'ться с авторите'тным то'ном и учёным, глубокомы'сленным ви'дом люде'й, кото'рые занима'ются муравьи'ными у'сиками и тарака'ньими ла'пками, и ему' всегда' бы'ло доса'дно, что э'ти лю'ди, на основа'нии у'сиков, ла'пок и како'й-то протопла'змы (он почему'-то вообража'л её в ви'де у'стрицы), беру'тся реша'ть вопро'сы, охва'тывающие собо'ю происхожде'ние и жизнь челове'ка. Но в слова'х Наде'жды Федо'ровны ему' послы'шалась ложь, и он сказа'л то'лько для того', что'бы противоре'чить ей: -- Де'ло не в козя'вках, а в вы'водах! VIII Ста'ли сади'ться в экипа'жи, что'бы е'хать домо'й, по'здно, ча'су в оди'ннадцатом. Все се'ли и недостава'ло то'лько Наде'жды Федо'ровны и Ачмиа'нова, кото'рые по ту сто'рону реки' бе'гали вперегонки' и хохота'ли. -- Господа', поскоре'й! -- кри'кнул им Самойле'нко. -- Не сле'довало бы да'мам дава'ть вино', -- ти'хо сказа'л фон Корён. Ла'евский, утомлённый пикнико'м, не'навистью фон Корена' и свои'ми мы'слями, пошёл к Наде'жде Федо'ровне навстре'чу и, когда' она', весёлая, ра'достная, чу'вствуя себя' лёгкой, как пёрышко, запыха'вшись и хохоча', схвати'ла его' за о'бе ру'ки и положи'ла ему' го'лову на грудь, он сде'лал шаг наза'д и сказа'л суро'во: -- Ты ведёшь себя', как... коко'тка. Э'то вы'шло уж о'чень гру'бо, так что ему' да'же ста'ло жаль её. На его' серди'том, утомлённом лице' она' прочла' не'нависть, жа'лость, доса'ду на себя', и вдруг па'ла ду'хом. Она' поняла', что пересоли'ла, вела' себя' сли'шком развя'зно, и, опеча'ленная, чу'вствуя себя' тяжёлой, то'лстой, гру'бой и пья'ною, се'ла в пе'рвый попа'вшийся пусто'й экипа'ж вме'сте с Ачмиа'новым. Ла'евский сел с Кири'линым, зоо'лог с Самойле'нко, дья'кон с да'мами, и по'езд тро'нулся. -- Вот они' каковы' мака'ки... -- на'чал фон Корён, ку'таясь в плащ и закрыва'я глаза'. -- Ты слы'шал, она' не хоте'ла бы занима'ться бука'шками и козя'вками, потому' что страда'ет наро'д. Так су'дят на'шего бра'та все мака'ки. Пле'мя ра'бское, лука'вое, в десяти' поколе'ниях запу'ганное кнуто'м и кулако'м; оно' трепе'щет, умиля'ется и ку'рит фи'миамы то'лько пе'ред наси'лием, но впусти' мака'ку в свобо'дную о'бласть, где её не'кому брать за ши'ворот, там она' развёртывается и даёт себя' знать. Посмотри', как она' сме'ла на карти'нных вы'ставках, в музе'ях, в теа'трах и'ли когда' су'дит о нау'ке: она' топо'рщится, стано'вится на ды'бы, руга'ется, критику'ет... И непреме'нно критику'ет -- ра'бская черта'! Ты прислу'шайся: люде'й свобо'дных профе'ссий руга'ют ча'ще, чем моше'нников -- э'то оттого', что о'бщество на три че'тверти состои'т из рабо'в, из таки'х же вот мака'к. Не случа'ется, что'бы раб протяну'л тебе' ру'ку и сказа'л и'скренно спаси'бо за то, что ты ра'ботаешь. -- Не зна'ю, что ты хо'чешь! -- сказа'л Самойле'нко, зева'я. -- Бе'дненькой по простоте' захоте'лось поговори'ть с тобо'й об у'мном, а ты уж заключе'ние выво'дишь. Ты се'рдит на него' за что'-то, ну и на неё за компа'нию. А она' прекра'сная же'нщина! -- Э, по'лно! Обыкнове'нная содержа'нка, развра'тная и по'шлая. Послу'шай, Алекса'ндр Дави'дыч, когда' ты встреча'ешь просту'ю ба'бу, кото'рая не живёт с му'жем, ничего' не де'лает и то'лько хи`-хи' да ха`-ха', ты говори'шь ей: ступа'й рабо'тать. Почему' же ты тут робе'ешь и бои'шься говори'ть пра'вду? Потому' то'лько, что Наде'жда Федо'ровна живёт на содержа'нии не у матро'са, а у чино'вника? -- Что же мне с ней де'лать? -- рассерди'лся Самойле'нко. -- Бить её, что ли? -- Не льстить поро'ку. Мы проклина'ем поро'к то'лько за глаза', а э'то похо'же на ку'киш в карма'не. Я зоо'лог, и'ли социо'лог, что одно' и то же, ты -- врач; о'бщество нам ве'рит; мы обя'заны ука'зывать ему' на тот стра'шный вред, каки'м угрожа'ет ему' и бу'дущим поколе'ниям существова'ние госпо'ж вро'де э'той Наде'жды Ива'новны. -- Федо'ровны, -- попра'вил Самойле'нко. -- А что должно' де'лать о'бщество? -- Оно'? Э'то его' де'ло. По-мо'ему, са'мый прямо'й и ве'рный путь -- э'то наси'лие. Manu militari {Вое'нной си'лой (лат.).} её сле'дует отпра'вить к му'жу, а е'сли муж не при'мет, то отда'ть её в ка'торжные рабо'ты и'ли како'е-нибудь исправи'тельное заведе'ние. -- Уф! -- вздохну'л Самойле'нко; он помолча'л и спроси'л ти'хо: -- Ка'к-то на днях ты говори'л, что таки'х люде'й, как Ла'евский, уничтожа'ть на'до... Скажи' мне, е'сли бы того'... поло'жим, госуда'рство и'ли о'бщество поручи'ло тебе' уничто'жить его', то ты бы... реши'лся? -- Рука' бы не дро'гнула. IX Прие'хав домо'й, Ла'евский и Наде'жда Федо'ровна вошли' в свои' тёмные, ду'шные, ску'чные ко'мнаты. О'ба молча'ли. Ла'евский зажёг свечу', а Наде'жда Федо'ровна села' и, не снима'я манто' и шля'пы, подняла' на него' печа'льные, винова'тые глаза'. Он по'нял, что она' ждет от него' объясне'ния; но объясня'ться бы'ло бы ску'чно, бесполе'зно и утоми'тельно, и на душе' бы'ло тяжело' оттого', что он не удержа'лся и сказа'л ей гру'бость. Случа'йно он нащу'пал у себя' в карма'не письмо', кото'рое ка'ждый день собира'лся проче'сть ей, и поду'мал, что е'сли показа'ть ей тепе'рь э'то письмо', то оно' отвлечёт её внима'ние в другу'ю сто'рону. "Пора' уж вы'яснить отноше'ния, -- поду'мал он. -- Дам ей; что бу'дет, то бу'дет". Он вы'нул письмо' и по'дал ей. -- Прочти'. Э'то тебя' каса'ется. Сказа'вши э'то, он пошёл к себе' в кабине'т и лег на дива'н в потёмках, без поду'шки. Наде'жда Федо'ровна прочла' письмо', и показа'лось ей, что потоло'к опусти'лся и сте'ны подошли' бли'зко к ней. Ста'ло вдруг те'сно, темно' и стра'шно. Она' бы'стро перекрести'лась три ра'за и проговори'ла: -- Упоко'й го'споди... упоко'й го'споди... И запла'кала. -- Ва'ня! -- позвала' она'. -- Ива'н Андре'ич! Отве'та не бы'ло. Ду'мая, что Ла'евский вошёл и сто'ит у неё за сту'лом, она' всхли'пывала, как ребёнок, и говори'ла: -- Заче'м ты ра'ньше не сказа'л мне, что он у'мер? Я бы не пое'хала на пикни'к, не хохота'ла бы так стра'шно... Мужчи'ны говори'ли мне по'шлости. Како'й грех, како'й грех! Спаси' меня', Ва'ня, спаси' меня'... Я обезу'мела... Я пропа'ла... Ла'евский слы'шал её всхли'пыванья. Ему' бы'ло нестерпи'мо ду'шно, и си'льно стуча'ло се'рдце. В тоске' он поднялся', постоя'л посреди' ко'мнаты, нащу'пал в потёмках кре'сло о'коло стола' и сел. "Э'то тюрьма'... -- поду'мал он. -- На'до уйти'... Я не могу'..." Идти' игра'ть в ка'рты бы'ло уже' по'здно, рестора'нов в го'роде не бы'ло. Он опя'ть лег и заткну'л у'ши, что'бы не слы'шать всхли'пываний, и вдруг вспо'мнил, что мо'жно пойти' к Самойле'нку. Что'бы не проходи'ть ми'мо Наде'жды Федо'ровны, он че'рез окно' пробра'лся в са'дик, переле'з че'рез палиса'дник и пошёл по у'лице. Бы'ло темно'. То'лько что пришёл како'й-то парохо'д, су'дя по огня'м, большо'й пассажи'рский... Загреме'ла я'корная цепь. От бе'рега по направле'нию к парохо'ду бы'стро дви'гался кра'сный огонёк: э'то плыла' тамо'женная ло'дка. "Спят себе' пассажи'ры в каю'тах"... -- поду'мал Ла'евский и позави'довал чужо'му поко'ю. Окна' в до'ме Само'йленка бы'ли откры'ты. Ла'евский погляде'л в одно' из них, пото'м в друго'е: в ко'мнатах бы'ло темно' и ти'хо. -- Алекса'ндр Дави'дыч, ты спишь? -- позва'л он. -- Алекса'ндр Дави'дыч! Послы'шался ка'шель и трево'жный о'крик: -- Кто там? Како'го чёрта? -- Э'то я, Алекса'ндр Дави'дыч. Извини'. Немно'го пого'дя отвори'лась дверь; блесну'л мя'гкий свет от лампа'дки, и показа'лся грома'дный Самойле'нко весь в бе'лом и в бе'лом колпаке'. -- Что тебе'? -- спроси'л он, тяжело' дыша' спросо'нок и почёсываясь. -- Погоди', я сейча'с отопру'. -- Не труди'сь, я в окно'... Ла'евский влез в око'шко и, подойдя' к Самойле'нку, схвати'л его' за ру'ку. -- Алекса'ндр Дави'дыч, -- сказа'л он дрожа'щим го'лосом, -- спаси' меня'! Умоля'ю тебя', заклина'ю, пойми' меня'! Положе'ние моё мучи'тельно. Е'сли оно' продо'лжится ещё хотя' де'нь-два, то я задушу' себя', как... как соба'ку! -- Посто'й... Ты насчёт чего', со'бственно? -- Зажги' свечу'. -- Ох, ох... -- вздо'хнул Самойле'нко, зажига'я свечу'. -- Бо'же мой, бо'же мой... А уже' второ'й час, брат. -- Извини', но я не могу' до'ма сиде'ть, -- сказа'л Ла'евский, чу'вствуя большо'е облегче'ние от све'та и прису'тствия Само'йленка. -- Ты, Алекса'ндр Дави'дыч, мой еди'нственный, мой лу'чший друг... Вся наде'жда на тебя'. Хо'чешь, не хо'чешь, бо'га ра'ди выруча'й. Во что бы то ни ста'ло, я до'лжен уе'хать отсю'да. Дай мне де'нег взаймы'! -- Ох, бо'же мой, бо'же мой!.. -- вздохну'л Самойле'нко, почёсываясь. -- Засыпа'ю и слы'шу: свисто'к, парохо'д пришёл, а пото'м ты... Мно'го тебе' ну'жно? -- По кра'йней ме'ре рубле'й три'ста. Ей ну'жно оста'вить сто и мне на доро'гу две'сти... Я тебе' до'лжен уже' о'коло четырехсо'т, но я всё вы'шлю... всё... Самойле'нко забра'л в одну' ру'ку о'ба ба'кена, расста'вил ноги' и заду'мался. -- Так... -- пробормота'л он в разду'мье. -- Три'ста... Да... Но у меня' нет сто'лько. Придётся заня'ть у кого'-нибудь. -- Займи', бо'га ра'ди! -- сказа'л Ла'евский, ви'дя по лицу' Само'йленка, что он хо'чет дать ему' де'нег и непреме'нно даст. -- Займи', а я непреме'нно отда'м. Вы'шлю из Петербу'рга, как то'лько прие'ду туда'. Э'то уж будь поко'ен. Вот что, Са'ша, -- сказа'л он, оживля'ясь, -- дава'й вы'пьем вина'! -- Так... Мо'жно и вина'. О'ба пошли' в столо'вую. -- А как же Наде'жда Федо'ровна? -- спроси'л Самойле'нко, ста'вя на стол три буты'лки и таре'лку с пе'рсиками. -- Она' оста'нется ра'зве? -- Всё устро'ю, всё устро'ю... -- сказа'л Ла'евский, чу'вствуя неожи'данный прили'в ра'дости. -- Я пото'м вы'шлю ей де'нег, она' и прие'дет ко мне... Там уж мы и вы'ясним на'ши отноше'ния. За твоё здоро'вье, дру'же. -- Погоди'! -- сказа'л Самойле'нко. -- Снача'ла ты э'того вы'пей... Э'то из моего' виногра'дника. Э'то вот буты'лка из виногра'дника Навари'дзе, а э'то Ахату'лова... Попро'буй все три со'рта и скажи' открове'нно... Моё как бу'дто с кислотцо'й. А? Не нахо'дишь? -- Да. Уте'шил ты меня', Алекса'ндр Дави'дыч. Спаси'бо... Я о'жил. -- С кислотцо'й? -- А чёрт его' зна'ет, не зна'ю. Но ты великоле'пный, чу'дный челове'к! Гля'дя на его' бле'дное, возбуждённое, до'брое лицо', Самойле'нко вспо'мнил мне'ние фон Корена', что таки'х уничтожа'ть ну'жно, и Ла'евский показа'лся ему' сла'бым, беззащи'тным ребёнком, кото'рого вся'кий мо'жет оби'деть и уничто'жить. -- А ты, когда' пое'дешь, с ма'терью помири'сь, -- сказа'л он. -- Нехорошо'. -- Да, да, непреме'нно. Помолча'ли немно'го. Когда' вы'пили пе'рвую буты'лку, Самойле'нко сказа'л: -- Помири'лся бы ты и с фон Ко'реном. О'ба вы прекра'снейшие, умне'йшие лю'ди, а гляди'те друг на дружку', как во'лки. -- Да, он прекра'снейший, умне'йший челове'к, -- согласи'лся Ла'евский, гото'вый тепе'рь всех хвали'ть и проща'ть. -- Он замеча'тельный челове'к, но сойти'сь с ним для меня' невозмо'жно. Нет! На'ши нату'ры сли'шком разли'чны. Я нату'ра вя'лая, сла'бая, подчинённая; быть мо'жет, в хоро'шую мину'ту и протяну'л бы ему' ру'ку, но он отверну'лся бы от меня'... с презре'нием. Ла'евский хлебну'л вина', прошёлся из угла' в у'гол и продолжа'л, сто'я посреди' ко'мнаты: -- Я отли'чно понима'ю фон Корена'. Э'то нату'ра твёрдая, си'льная, деспоти'ческая. Ты слы'шал, он постоя'нно говори'т об экспеди'ции, и э'то не пусты'е слова'. Ему' нужна' пусты'ня, лу'нная ночь: круго'м в пала'тках и под откры'тым не'бом спят его' голо'дные и больны'е, заму'ченные тяжёлыми перехо'дами казаки', проводники', носи'льщики, до'ктор, свяще'нник, и не спит то'лько оди'н он и, как Стэ'нли, сиди'т на скла'дном сту'ле и чу'вствует себя' царём пусты'ни и хозя'ином э'тих люде'й. Он идёт, идёт, идёт куда'-то, лю'ди его' сто'нут и мрут оди'н за други'м, а он идёт и идёт, в конце' концо'в погиба'ет сам и все-таки' остаётся де'спотом и царём пусты'ни, так как крест у его' моги'лы ви'ден карава'нам за тридцать-со'рок миль и цари'т над пусты'ней. Я жале'ю, что э'тот челове'к не на вое'нной слу'жбе. Из него' вы'шел бы превосхо'дный, гениа'льный полково'дец. Он уме'л бы топи'ть в реке' свою' ко'нницу и де'лать из тру'пов мосты', а та'кая сме'лость на войне' нужне'е вся'ких фортифика'ций и та'ктик. О, я его' отли'чно понима'ю! Скажи': заче'м он проеда'ется здесь? Что ему' тут ну'жно? -- Он морску'ю фа'уну изуча'ет. -- Нет. Нет, брат, нет! -- вздохну'л Ла'евский. -- Мне на парохо'де оди'н прое'зжий учёный расска'зывал, что Чёрное мо'ре бе'дно фа'уной и что на глубине' его', благодаря' изоби'лию се`роводоро'да, невозмо'жна органи'ческая жизнь. Все серьёзные зоо'логи рабо'тают на биологи'ческих ста'нциях в Неа'поле и'ли Villefranche. Но фон Корён самостоя'телен и упря'м: он рабо'тает на Чёрном мо'ре, потому' что никто' здесь не рабо'тает; он порва'л с университе'том, не хо'чет знать учёных и това'рищей, потому' что он пре'жде всего' де'спот, а пото'м уж зоо'лог. И из него', уви'дишь, вы'йдет большо'й толк. Он уж и тепе'рь мечта'ет, что когда' верне'тся из экспеди'ции, то вы'курит из на'ших университе'тов интри'гу и посре'дственность и скру'тит учёных в бара'ний рог. Деспоти'я и в нау'ке так же сильна', как на войне'. А живёт он второ'е ле'то в э'том воню'чем горо'дишке, потому' что лу'чше быть пе'рвым в дере'вне, чем в го'роде вторы'м. Он здесь коро'ль и орёл; он де'ржит всех жи'телей в ежа'х и гне'тет их свои'м авторите'том. Он прибра'л к рука'м всех, вме'шивается в чужи'е дела', всё ему' ну'жно и все боя'тся его'. Я ускольза'ю из-по'д его' ла'пы, он чу'вствует э'то и ненави'дит меня'. Не говори'л ли он тебе', что меня' ну'жно уничто'жить и'ли отда'ть в обще'ственные рабо'ты? -- Да, -- засмея'лся Самойле'нко. Ла'евский то'же засмея'лся и вы'пил вина'. -- И идеа'лы у него' деспоти'ческие, -- сказа'л он, смея'сь и заку'сывая пе'рсиком. -- Обыкнове'нные сме'ртные, е'сли рабо'тают на о'бщую по'льзу, то име'ют в виду' своего' ближнего': меня', тебя', одни'м сло'вом челове'ка. Для фон Корена' же лю'ди -- щенки' и ничто'жества, сли'шком ме'лкие для того', что'бы быть це'лью его' жи'зни. Он рабо'тает, пойдёт в экспеди'цию и свернёт себе' там ше'ю не во и'мя любви' к бли'жнему, а во и'мя таки'х абстра'ктов, как челове'чество, бу'дущие поколе'ния, идеа'льная поро'да люде'й. Он хлопо'чет об улучше'нии челове'ческой поро'ды, и в э'том отноше'нии мы для него' то'лько рабы', мя'со для пу'шек, вью'чные живо'тные; одни'х бы он уничто'жил и'ли законопа'тил на ка'торгу, други'х скрути'л бы дисципли'ной, заста'вил бы, как Аракче'ев, встава'ть и ложи'ться по бараба'ну, поста'вил бы е'внухов, что'бы стере'чь на'ше целому'дрие и нра'вственность, веле'л бы стреля'ть во вся'кого, кто выхо'дит за круг на'шей у'зкой, консервати'вной мора'ли, и всё э'то во и'мя улучше'ния челове'ческой поро'ды... А что тако'е челове'ческая поро'да? Иллю'зия, мира'ж... Де'споты всегда' бы'ли иллюзиони'стами. Я, брат, отли'чно понима'ю его'. Я ценю' его' и не отрица'ю его' значе'ния; на таки'х, как он, э'тот мир де'ржится, и е'сли бы мир был предоста'влен то'лько одни'м нам, то мы, при всей свое'й доброте' и благи'х наме'рениях, сде'лали бы из него' то же са'мое, что вот му'хи из э'той карти'ны. Да. Ла'евский сел ря'дом с Самойле'нком и сказа'л с и'скренним увлече'нием: -- Я пусто'й, ничто'жный, па'дший челове'к! Во'здух, кото'рым дышу', э'то вино', любо'вь, одни'м сло'вом, жизнь я до сих пор покупа'л цено'ю лжи, пра'здности и малоду'шия. До сих пор я обма'нывал люде'й и себя', я страда'л от э'того, и страда'ния мои' бы'ли дёшевы и по'шлы. Пе'ред не'навистью фон Корена' я ро'бко гну спи'ну, потому' что времена'ми сам ненави'жу и презира'ю себя'. Ла'евский опя'ть в волне'нии прошёлся из угла' в у'гол и сказа'л: -- Я рад, что я'сно ви'жу свои' недоста'тки и созна'ю их. Э'то помо'жет мне воскре'снуть и стать други'м челове'ком. Голу'бчик мой, е'сли б ты знал, как стра'стно, с како'ю тоско'й я жа'жду своего' обновле'ния. И, кляну'сь тебе', я бу'ду челове'ком! Бу'ду! Не зна'ю, вино' ли во мне заговори'ло, и'ли оно' так и есть на са'мом де'ле, но мне ка'жется, что я давно' уже' не пережива'л таки'х све'тлых, чи'стых мину'т, как сейча'с у тебя'. -- Пора', бра'тец, спать... -- сказа'л Самойле'нко. -- Да, да... Извини'. Я сейча'с. Ла'евский засуети'лся о'коло ме'бели и о'кон, ища' свое'й фура'жки. -- Спаси'бо... -- бормота'л он, вздыха'я. -- Спаси'бо... Ла'ска и до'брое сло'во вы'ше ми'лостыни. Ты оживи'л меня'. Он нашёл свою' фура'жку, останови'лся и винова'то посмотре'л на Само'йленка. -- Алекса'ндр Дави'дыч! -- сказа'л он умоля'ющим го'лосом. -- Что? -- Позво'ль, голу'бчик, оста'ться у тебя' ночева'ть! -- Сде'лай ми'лость... отчего' же? Ла'евский лег спать на дива'не и ещё до'лго разгова'ривал с до'ктором. X Дня че'рез три по'сле пикника' к Наде'жде Федо'ровне неожи'данно пришла' Ма'рья Константи'новна и, не здоро'ваясь, не снима'я шля'пы, схвати'ла её за о'бе ру'ки, прижа'ла их к свое'й груди' и сказа'ла в си'льном волне'нии: -- Дорога'я моя', я взволно'вана, поражена'. Наш ми'лый, симпати'чный до'ктор вчера' передава'л моему' Никоди'му Алекса'ндрычу, что бу'дто сконча'лся ваш муж. Скажи'те, дорога'я... Скажи'те, э'то пра'вда? -- Да, пра'вда, он у'мер, -- отве'тила Наде'жда Федо'ровна. -- Э'то ужа'сно, ужа'сно, дорога'я! Но нет ху'да без добра'. Ваш муж, был, вероя'тно, ди'вный, чу'дный, свято'й челове'к, а таки'е на не'бе нужне'е, чем на земле'. На лице' у Ма'рьи Константино'вны задрожа'ли все чёрточки и то'чечки, как бу'дто под ко'жей запры'гали ме'лкие иго'лочки, она' минда'льно улыбну'лась и сказа'ла восто'рженно, задыха'ясь: -- И!|2!та'к, вы свобо'дны, дорога'я. Вы мо'жете тепе'рь высоко' держа'ть го'лову и сме'ло гляде'ть лю'дям в глаза'. Отны'не бог и лю'ди благосло'вят ваш сою'з с Ива'ном Андре'ичем. Э'то очарова'тельно. Я дрожу' от ра'дости, не нахожу' слов. Ми'лая, я бу'ду ва'шей сва'хой... Мы с Никоди'мом Алекса'ндрычем так люби'ли вас, вы позво'лите нам благосло'вить ваш зако'нный, чи'стый сою'з. Когда', когда' вы ду'маете венча'ться? -- Я и не ду'мала об э'том, -- сказа'ла Наде'жда Федо'ровна, освобожда'я свои' ру'ки. -- Э'то невозмо'жно, ми'лая. Вы ду'мали, ду'мали! -- Е`й-бо'гу, не ду'мала, -- засмея'лась Наде'жда Федо'ровна. -- К чему' нам венча'ться? Я не ви'жу в э'том никако'й на'добности. Бу'дем жить, как жи'ли. -- Что вы говори'те! -- ужасну'лась Ма'рья Константи'новна. -- Ра'ди бо'га, что вы говори'те! -- Оттого', что мы повенча'емся, не ста'нет лу'чше. Напро'тив, да'же ху'же. Мы потеря'ем свою' свобо'ду. -- Ми'лая! Ми'лая, что вы говори'те! -- вскри'кнула Ма'рья Константи'новна, отступа'я наза'д и всплёскивая рука'ми. -- Вы экстравага'нтны! Опо'мнитесь! Угомони'тесь! -- То есть, как угомони'ться? Я ещё не жила', а вы -- угомони'тесь! Наде'жда Федо'ровна вспо'мнила, что она' в са'мом де'ле ещё не жила'. Ко'нчила курс в институ'те и вы'шла за нелюби'мого челове'ка, пото'м сошла'сь с Ла'евским и всё вре'мя жила' с ним на э'том ску'чном, пусты'нном берегу' в ожида'нии чего'-то лу'чшего. Ра'зве э'то жизнь? "А повенча'ться бы сле'довало..." -- поду'мала она', но вспо'мнила про Кири'лина и Ачмиа'нова, покрасне'ла и сказа'ла: -- Нет, э'то невозмо'жно. Е'сли бы да'же Ива'н Андре'ич стал проси'ть меня' об э'том на коле'нях, то и тогда' бы я отказа'лась. Ма'рья Константи'новна мину'ту сиде'ла мо'лча на дива'не печа'льная, серьёзная и гляде'ла в одну' то'чку, пото'м вста'ла и проговори'ла хо'лодно: -- Проща'йте, ми'лая! Извини'те, что побеспоко'ила. Хотя' э'то для меня' и не легко', но я должна' сказа'ть вам, что с э'того дня ме'жду на'ми всё ко'нчено и, несмотря' на моё глубо'кое уваже'ние к Ива'ну Андре'ичу, дверь моёго до'ма для вас закры'та. Она' проговори'ла э'то с торже'ственностью, и сама' же была' пода'влена свои'м торже'ственным то'ном; лицо' её опя'ть задрожа'ло, при'няло мя'гкое, минда'льное выраже'ние, она' протяну'ла испу'ганной, сконфу'женной Наде'жде Федо'ровне о'бе ру'ки и сказа'ла умоля'юще: -- Ми'лая моя', позво'льте мне хотя' одну' мину'ту побы'ть ва'шею ма'терью и'ли ста'ршей сестро'й! Я бу'ду открове'нна с ва'ми, как мать. Наде'жда Федо'ровна почу'вствовала в свое'й груди' таку'ю теплоту', ра'дость и сострада'ние к себе', как бу'дто в са'мом де'ле воскре'сла её мать и стоя'ла пе'ред ней. Она' поры'висто обняла' Ма'рью Константино'вну и прижа'лась лицо'м к её плечу'. О'бе запла'кали. Они' се'ли на дива'н и не'сколько мину'т всхли'пывали, не гля'дя друг на дру'га и бу'дучи не в си'лах вы'говорить ни одного' сло'ва. -- Ми'лая, дитя' моё, -- начала' Ма'рья Константи'новна, -- я бу'ду говори'ть вам суро'вые и'стины, не щадя' вас. -- Ра'ди бо'га, ра'ди бо'га! -- Дове'рьтесь мне, ми'лая. Вы вспо'мните, из всех зде'шних дам то'лько я одна' принима'ла вас. Вы ужасну'ли меня' с пе'рвого же дня, но я была' не в си'лах отнести'сь к вам с пренебреже'нием, как все. Я страда'ла за ми'лого, до'брого Ива'на Андре'ича, как за сы'на. Молодо'й челове'к на чужо'й стороне', нео'пытен, слаб, без ма'тери, и я му'чилась, му'чилась... Муж был про'тив знако'мства с ним, но я уговори'ла... убеди'ла... Мы ста'ли прини'мать Ива'на Андре'ича, а с ним, коне'чно, и вас, ина'че бы он оскорби'лся. У меня' дочь, сын... Вы пони'маете, не'жный де'тский ум, чи'стое се'рдце... а'ще кто соблазни'т еди'ного из ма'лых сих... Я принима'ла вас и дрожа'ла за дете'й. О, когда' вы бу'дете ма'терью, вы поймёте мой страх. И все удивля'лись, что я прини'маю вас, извини'те, как поря'дочную, намека'ли мне... ну, коне'чно, спле'тни, гипо'тезы... В глубине' мое'й ду'ши я осуди'ла вас, но вы бы'ли несча'стны, жа'лки, экстравага'нтны, и я страда'ла от жа'лости. -- Но почему'? Почему'? -- спроси'ла Наде'жда Федо'ровна, дрожа' всем те'лом. -- Что я кому' сде'лала? -- Вы стра'шная гре'шница. Вы нару'шили обе'т, кото'рый да'ли му'жу пе'ред алтарём. Вы соблазни'ли прекра'сного молодо'го челове'ка, кото'рый, быть мо'жет, е'сли бы не встре'тился с ва'ми, взял бы себе' зако'нную подру'гу жи'зни из хоро'шей семьи' своего' кру'га и был бы тепе'рь, как все. Вы погуби'ли его' мо'лодость. Не говори'те, не говори'те, ми'лая! Я не пове'рю, что'бы в на'ших греха'х был винова'т мужчи'на. Всегда' винова'ты же'нщины. Мужчи'ны в дома'шнем быту' легкомы'сленны, живу'т умо'м, а не се'рдцем, но понима'ют мно'гого, но же'нщина всё понима'ет. От неё всё зави'сит. Ей мно'го дано', с неё мно'го и взы'щется. О, ми'лая, е'сли бы она' бы'ла в э'том отноше'нии глупе'е и'ли слабе'е мужчи'ны, то бог не вве'рил бы ей воспита'ния ма'льчиков и де'вочек. И зате'м, дорога'я, вы вступи'ли на стезю' поро'ка, забы'в вся'кую стыдли'вость; друга'я в ва'шем положе'нии укры'лась бы от люде'й, сиде'ла бы до'ма заперши'сь, и лю'ди ви'дели бы её то'лько в хра'ме бо'жием, бле'дную, оде'тую во все чёрное, пла'чущую, и ка'ждый бы в и'скреннем сокруше'нии сказа'л: "Бо'же, э'то согреши'вший а'нгел опя'ть возвраща'ется к тебе'..." Но вы, ми'лая, забы'ли вся'кую скро'мность, жи'ли откры'то, экстравага'нтно, то'чно горди'лись грехо'м, вы резви'лись, хохота'ли, и я, гля'дя на вас, дрожа'ла от у'жаса и боя'лась, что'бы гром небе'сный не порази'л на'шего до'ма в то вре'мя, когда' вы сиди'те у нас. Ми'лая, не говори'те, не говори'те! -- вскри'кнула Ма'рья Константи'новна, заме'тив, что Наде'жда Федо'ровна хо'чет говори'ть. -- Дове'рьтесь мне, я не обма'ну вас и не скро'ю от взо'ров ваше'й ду'ши ни одно'й и'стины. Слу'шайте же меня', дорога'я... Бог отмеча'ет вели'ких гре'шников, и вы бы'ли отме'чены. Вспо'мните, костю'мы ва'ши всегда' бы'ли ужа'сны! Наде'жда Федо'ровна, бы'вшая всегда' са'мого лу'чшего мне'ния о свои'х костю'мах, переста'ла пла'кать и посмотре'ла на неё с удивле'нием. -- Да, ужа'сны! -- продолжа'ла Ма'рья Константи'новна. -- По изы'сканности и пестроте' ва'ших наря'дов вся'кий мо'жет суди'ть о ва'шем поведе'нии. Все, гля'дя на вас, посме'ивались и пожима'ли плеча'ми, а я страда'ла, страда'ла... И прости'те меня', ми'лая, вы нечистопло'тны! Когда' мы встреча'лись в купа'льне, вы заставля'ли меня' трепета'ть. Ве'рхнее пла'тье ещё туда`-сюда', но ю'бка, соро'чка... ми'лая, я красне'ю! Бе'дному Ива'ну Андре'ичу то'же никто' не завя'жет га'лстука, как сле'дует, и по белью', и по сапога'м бедня'жки ви'дно, что до'ма за ним никто' не смо'трит. И всегда' он у вас, мой голу'бчик, голо'ден, и в са'мом де'ле, е'сли до'ма не'кому позабо'титься насчёт самова'ра и ко'фе, то понево'ле бу'дешь прожива'ть в павильо'не полови'ну своего' жа'лованья. А до'ма у вас про'сто у'жас, у'жас! Во всем го'роде ни у кого' нет мух, а у вас от них отбо'ю нет, все таре'лки и блю'дечки черны'. На о'кнах и на стола'х, посмо'трите, пыль, до'хлые му'хи, стака'ны... К чему' тут стака'ны? И, ми'лая, до сих пор у вас со стола' не у'брано. А в спа'льню к вам войти' сты'дно: разбро'сано везде' бельё, вися'т на стена'х э'ти ва'ши ра'зные каучу'ки, сто'ит кака'я-то посу'да... Ми'лая! Муж ничего' не до'лжен знать, и жена' должна' быть пе'ред ним чи'стой, как а'нгельчик! Я ка'ждое у'тро просыпа'юсь чуть свет и мою' холо'дной водо'й лицо', что'бы мой Никоди'м Алекса'ндрыч не заме'тил, что я за'спанная. -- Э'то все пустяки', -- зарыда'ла Наде'жда Федо'ровна. -- Е'сли бы я была' сча'стлива, но я так несча'стна! -- Да, да, вы о'чень несча'стны! -- вздохну'ла Ма'рья Константи'новна, едва' уде'рживаясь, что'бы не запла'кать. -- И вас ожида'ет в бу'дущем стра'шное го'ре! Одино'кая ста'рость, боле'зни, а пото'м отве'т на стра'шном суди'лище... Ужа'сно, ужа'сно! Тепе'рь сама' судьба' протя'гивает вам ру'ку по'мощи, а вы неразу'мно отстраня'ете её. Венча'йтесь, скореё венча'йтесь! -- Да, на'до, на'до, -- сказа'ла Наде'жда Федо'ровна, -- но э'то невозмо'жно! -- Почему' же? -- Невозмо'жно! О, е'сли б вы зна'ли! Наде'жда Федо'ровна хоте'ла рассказа'ть про Кири'лина и про то, как она' вчера' ве'чером встре'тилась на при'стани с молоды'м, краси'вым Ачмиа'новым и как ей пришла' в го'лову сумасше'дшая, смешна'я мысль отде'латься от до'лга в три'ста рубле'й, ей бы'ло о'чень смешно', и она' верну'лась домо'й по'здно ве'чером, чу'вствуя себя' бесповоро'тно падше'й и прода'жной. Она' сама' не зна'ла, как э'то случи'лось. И ей хоте'лось тепе'рь покля'сться пе'ред Марье'й Константи'новной, что она' непреме'нно отда'ст долг, но рыда'ния и стыд меша'ли ей говори'ть. -- Я уе'ду, -- сказа'ла она'. -- Ива'н Андре'ич пусть остаётся, а я уе'ду. -- Куда'? -- В Росси'ю. -- Но чем вы бу'дете там жить? Ведь у вас ничего' нет. -- Я бу'ду перево'дами занима'ться и'ли... и'ли откро'ю библиоте'чку... -- Не фантази'руйте, моя' ми'лая. На библиоте'чку де'ньги нужны'. Ну, я вас тепе'рь оста'влю, а вы успоко'йтесь и поду'майте, а за'втра приходи'те ко мне весёленькая. Э'то бу'дет очарова'тельно! Ну, проща'йте, мой ангело'чек. Да'йте я вас поцелу'ю. Ма'рья Константи'новна поцелова'ла Наде'жду Федо'ровну в лоб, перекрести'ла её и ти'хо вы'шла. Станови'лось уже' темно', и О'льга в ку'хне зажгла' ого'нь. Продолжа'я пла'кать, Наде'жда Федо'ровна пошла' в спа'льню и легла' на посте'ль. Её ста'ла бить си'льная лихора'дка. Лёжа, она' разде'лась, смя'ла пла'тье к нога'м и сверну'лась под одея'лом клубо'чком. Ей хоте'лось пить, и не'кому бы'ло пода'ть. -- Я отда'м! -- говори'ла она' себе', и ей в бреду' каза'лось, что она' сиди'т во'зле како'й-то больно'й и узна'ет в ней самоё себя'. -- Я отда'м. Бы'ло бы глу'по ду'мать, что я и'з-за де'нег... Я уе'ду и вы'шлю ему' де'ньги из Петербу'рга. Снача'ла сто... пото'м сто... и пото'м -- сто... По'здно но'чью пришёл Ла'евский. -- Снача'ла сто... -- сказа'ла ему' Наде'жда Федо'ровна, -- пото'м сто... -- Ты бы приняла' хи'ны, -- сказа'л он, и поду'мал: "За'втра среда', отхо'дит парохо'д, и я не е'ду. Зна'чит, придётся жить здесь до суббо'ты". Наде'жда Федо'ровна подняла'сь в посте'ли на коле'ни. -- Я ничего' сейча'с не говори'ла? -- спроси'ла она', улыба'ясь и щу'рясь от све'чи. -- Ничего'. На'до бу'дет за'втра у'тром за до'ктором посла'ть. Спи. Он взял поду'шку и пошёл к две'ри. По'сле того', как он оконча'тельно реши'л уе'хать и оста'вить Наде'жду Федо'ровну, она' ста'ла возбужда'ть в нем жа'лость и чу'вство вины'; ему' бы'ло в её прису'тствии нёмножко со'вестно, как в прису'тствии больно'й и'ли ста'рой ло'шади, кото'рую реши'ли уби'ть. Он останови'лся в дверя'х и огляну'лся на неё. -- На пикнике' я был раздражён и сказа'л тебе' гру'бость. Ты извини' меня', бо'га ра'ди. Сказа'вши э'то, он пошёл к себе' в кабине'т, лег и до'лго не мог усну'ть. Когда' на друго'й день у'тром Самойле'нко, оде'тый, по слу'чаю та'бельного дня, в по'лную пара'дную фо'рму с эполе'тами и ордена'ми, пощу'пав у Наде'жды Федо'ровны пульс и погляде'в ей на язы'к, выходи'л из спа'льни, Ла'евский, стоя'вший у поро'га, спроси'л его' с трево'гой: -- Ну, что? Что? Лицо' его' выража'ло страх, кра'йнее беспоко'йство и наде'жду. -- Успоко'йся, ничего' опа'сного, -- сказа'л Самойле'нко. -- Обыкнове'нная лихора'дка. -- Я не о том, -- нетерпели'во помо'рщился Ла'евский. -- Доста'л де'нег? -- Душа' моя', извини', -- зашепта'л Самойленко', огля'дываясь на дверь и конфу'зясь. -- Бо'га ра'ди извини'! Ни у кого' нет свобо'дных де'нег, и я собра'л пока' по пяти' да по десяти' рубле'й -- всего`-на'всего сто де'сять. Сего'дня ещё ко'е с кем поговорю'. Потерпи'. -- Но кра'йний срок суббо'та! -- прошепта'л Ла'евский, дрожа' от нетерпе'ния. -- Ра'ди всех святы'х, до суббо'ты! Е'сли я в суббо'ту не уе'ду, то ничего' мне не ну'жно... ничего'! Не понима'ю, как э'то у до'ктора мо'гут не быть де'ньги! -- Да, го'споди, твоя' во'ля, -- бы'стро и с напряже'нием зашепта'л Самойленко', и что'-то да'же пи'скнуло у него' в го'рле, -- у меня' всё разобра'ли, должны' мне семь ты'сяч, и я круго'м до'лжен. Ра'зве я винова'т? -- Зна'чит: к суббо'те доста'нешь? Да? -- Постара'юсь. -- Умоля'ю, голу'бчик! Так, что'бы в пя'тницу у'тром де'ньги у меня' в рука'х бы'ли. Самойле'нко сел и прописа'л хи'ну в раство'ре, kalii bromati, реве'нной насто'йки, tincturae gentianae, aquae foeniculi -- все э'то в одно'й миксту'ре, приба'вил ро'зового сиро'пу, что'бы го'рько не бы'ло, и ушёл. XI -- У тебя' тако'й вид, как бу'дто ты идёшь арестова'ть меня', -- сказа'л фон Корён, уви'дев входи'вшего к нему' Само'йленка в пара'дной фо'рме. -- А я иду' ми'мо и ду'маю: да'й-ка зайду', зооло'гию прове'даю, -- сказа'л Самойле'нко, садя'сь у большо'го стола', сколо'ченного сами'м зоо'логом из просты'х досо'к. -- Здра'вствуй, свято'й оте'ц! -- кивну'л он дья'кону, кото'рый сиде'л у окна' и что'-то перепи'сывал. -- Посижу' мину'ту и побегу' домо'й распоряди'ться насчёт обе'да. Уже' пора'... Я вам не помеша'л? -- Ниско'лько, -- отве'тил зоо'лог, раскла'дывая по столу' ме'лко испи'санные бума'жки. -- Мы перепи'ской занима'емся. -- Так... Ох, бо'же мой, бо'же мой... -- вздохну'л Самойле'нко; он осторо'жно потяну'л со стола' запылённую кни'гу, на кото'рой лежа'ла мёртвая суха'я фала'нга, и сказа'л: -- Одна'ко! Предста'вь, идёт по свои'м дела'м како'й-нибудь зелёненький жучо'к и вдруг по доро'ге встреча'ет таку'ю ана'фему. Вообража'ю, како'й у'жас! -- Да, полага'ю. -- Ей яд дан, что'бы защища'ться от враго'в? -- Да, защища'ться и са'мой напада'ть. -- Так, так, так... И всё в приро'де, голу'бчики мои', целесообра'зно и объясни'мо, -- вздохну'л Самойле'нко. -- То'лько вот чего' я не понима'ю. Ты, велича'йшего ума' челове'к, объясни'-ка мне, пожа'луйста. Быва'ют, зна'ешь, зверьки', не бо'льше кры'сы, на вид краси'венькие, но в высоча'йшей сте'пени, скажу' я тебе', по'длые и безнра'вственные. Идёт та'кой зверёк, поло'жим, по лесу', уви'дал пти'чку, пойма'л и съел. Идёт да'льше и ви'дит в траве' гнёздышко с я'йцами; жрать ему' уже' не хо'чется, сыт, но все-та'ки раску'сывает яйцо', а други'е вышвы'ривает из гнезда' ла'пкой. Пото'м встреча'ет лягу'шку и дава'й с ней игра'ть. Заму'чил лягу'шку, идёт и обли'зывается, а навстре'чу ему' жук. Он жу'ка ла'пкой... И всё он по'ртит и разруша'ет на своём пути'... Залеза'ет и в чужи'е но'ры, разрыва'ет зря мураве'йники, раску'сывает ули'ток... Встре'тится кры'са -- он с ней в дра'ку; уви'дит зме'йку и'ли мышо'нка -- задуши'ть на'до. И так це'лый день. Ну, скажи', для чего' та'кой зверь нуже'н? Заче'м он со'здан? -- Я не зна'ю, про како'го зве'рька ты говори'шь, -- сказа'л фон Корён, -- вероя'тно, про како'го-нибудь из насеко`моя'дных. Ну, что ж? Пти'ца попа'лась ему', потому' что неосторо'жна; он разру'шил гнездо' с я'йцами, потому' что пти'ца не иску'сна, ду'рно сде'лала гнездо' и не суме'ла замаскирова'ть его'. У лягу'шки, вероя'тно, како'й-нибудь изъя'н в цветово'й окра'ске, ина'че бы он не уви'дел её, и так далеё. Твой зверь сокруша'ет то'лько сла'бых, неиску'сных, неосторо'жных, одни'м сло'вом, име'ющих недоста'тки, кото'рые приро'да не нахо'дит ну'жным передава'ть в пото'мство. Остаю'тся в живы'х то'лько болеё ло'вкие, осторо'жные, си'льные и ра'звитые. Таки'м о'бразом, твой зверёк, сам того' не подозрева'я, слу'жит вели'ким це'лям усоверше'нствования. -- Да, да, да... Кста'ти, брат, -- сказа'л Самойле'нко развя'зно, -- да'й-ка мне взаймы' рубле'й сто. -- Хорошо'. Ме'жду насеко`моя'дными попада'ются о'чень интере'сные субъе'кты. Наприме'р, крот. Про него' говоря'т, что он поле'зен, так как истребля'ет вре'дных насеко'мых. Расска'зывают, что бу'дто како'й-то не'мец присла'л импера'тору Вильге'льму I шу'бу из кро'товых шку'рок и бу'дто импера'тор приказа'л сде'лать ему' вы'говор за то, что он истреби'л та'кое мно'жество поле'зных живо'тных. А ме'жду тем крот в жесто'кости ниско'лько не усту'пит твоему' зверьку' и к тому' же о'чень вре'ден, так как стра'шно по'ртит луга'. Фон Корён о'тпер шкату'лку и доста'л отту'да сто`рублёвую бума'жку. -- У крота' си'льная грудна'я кле'тка, как у лету'чей мы'ши, -- продолжа'л он, запира'я шкату'лку, -- стра'шно ра'звитые ко'сти и мы'шцы, необыкнове'нное вооруже'ние рта. Е'сли бы он име'л разме'ры слона', то был бы всесокруша'ющим, непобеди'мым живо'тным. Интере'сно, когда' два крота' встреча'ются под землёй, то они' о'ба, то'чно сговори'вшись, начина'ют рыть площа'дку; э'та площа'дка нужна' им для того', что'бы удо'бнее бы'ло сража'ться. Сде'лав её, они' вступа'ют в жесто'кий бой и деру'тся до тех пор, пока' не па'дает слабе'йший. Возьми' же сто рубле'й, -- сказа'л фон Корён, пони'зив тон, -- но с усло'вием, что ты берёшь не для Ла'евского. -- А хоть бы и для Ла'евского! -- вспы'хнул Самойле'нко. -- Тебе' како'е де'ло? -- Для Ла'евского я не могу' дать. Я зна'ю, ты лю'бишь дава'ть взаймы'. Ты дал бы и разбо'йнику Ке'риму, е'сли бы он попроси'л у тебя', но, извини', помога'ть тебе' в э'том направле'нии я не могу'. -- Да, я прошу' для Ла'евского! -- сказа'л Самойле'нко, встава'я и разма'хивая пра'вой руко'й. -- Да! Для Ла'евского! И никако'й ни чёрт, ни дья'вол не име'ет права' учи'ть меня', как я до'лжен распоряжа'ться свои'ми деньга'ми. Вам не уго'дно дать? Нет? Дья'кон захохота'л. -- Ты не кипяти'сь, а рассужда'й, -- сказа'л зоо'лог. -- Благоде'тельствовать г. Ла'евскому так же неумно', по-мо'ему, как полива'ть со'рную траву' и'ли прика'рмливать саранчу'. -- А по-мо'ему, мы обя'заны помога'ть на'шим бли'жним! -- кри'кнул Самойле'нко. -- В тако'м слу'чае помоги' вот э'тому голо'дному ту'рку, что лежи'т под забо'ром! Он рабо'тник и нужне'е, поле'знее твоего' Ла'евского. Отда'й ему' э'ти сто рубле'й! И'ли поже'ртвуй мне сто рубле'й на экспеди'цию! -- Ты дашь и'ли нет, я тебя' спра'шиваю? -- Ты скажи' открове'нно: на что ему' нужны' де'ньги? -- Э'то не секре'т. Ему' ну'жно в суббо'ту в Петербу'рг е'хать. -- Вот как! -- сказа'л протя'жно фон Корён. -- Ага'... Понима'ем. А она' с ним пое'дет и'ли как? -- Она' пока' здесь остаётся. Он устро'ит в Петербу'рге свои' дела' и пришлёт ей де'нег, тогда' и она' пое'дет. -- Ло'вко!.. -- сказа'л зоо'лог и засмея'лся коро'тким теноро'вым сме'хом. -- Ло'вко! Умно' приду'мано. Он бы'стро подошёл к Самойле'нку и, став лицо'м к лицу', гля'дя ему' в глаза', спроси'л: -- Ты говори' открове'нно: он разлюби'л? Да? Говори': разлюби'л? Да? -- Да, -- вы'говорил Самойле'нко и вспоте'л. -- Как э'то отврати'тельно! -- сказа'л фон Корён, и по лицу' его' ви'дно бы'ло, что он чу'вствовал отвраще'ние. -- Что'-нибудь из двух, Алекса'ндр Дави'дыч: и'ли ты с ним в за'говоре и'ли же, извини', ты простофи'ля. Неуже'ли ты не пони'маешь, что он прово'дит тебя', как мальчи'шку, са'мым бессо'вестным о'бразом? Ведь я'сно, как день, что он хо'чет отде'латься от неё и бро'сить её здесь. Она' оста'нется на твое'й шеё, и я'сно, как день, что тебе' придётся отправля'ть её в Петербу'рг на свой счет. Неуже'ли твой прекра'сный друг до тако'й сте'пени ослепи'л тебя' свои'ми досто'инствами, что ты не ви'дишь да'же са'мых просты'х веще'й? -- Э'то одни' то'лько предположе'ния, -- сказа'л Самойле'нко, садя'сь. -- Предположе'ния? Но почему' он е'дет оди'н, а не вме'сте с ней? И почему', спроси' его', не пое'хать бы ей вперёд, а ему' по'сле? Продувна'я бе'стия! Пода'вленный внеза'пными сомне'ниями и подозре'ниями насчёт своего' прия'теля, Самойле'нко вдруг ослабе'л и пони'зил тон. -- Но э'то невозмо'жно! -- сказа'л он, вспомина'я ту ночь, когда' Ла'евский ночева'л у него'. -- Он так страда'ет! -- Что ж из э'того? Во'ры и поджига'тели то'же страда'ют! -- Поло'жим да'же, что ты прав... -- сказа'л в разду'мье Самойле'нко. -- Допу'стим... Но он молодо'й челове'к, на чужо'й стороне'... студе'нт, мы то'же студе'нты, и кро'ме нас тут не'кому оказа'ть ему' подде'ржку. -- Помога'ть ему' де'лать ме'рзости то'лько потому', что ты и он в ра'зное вре'мя бы'ли в университе'те и о'ба там ничего' не де'лали! Что за вздор! -- Посто'й, дава'й хладнокро'вно рассу'дим. Мо'жно бу'дет, полага'ю, устро'ить вот как... -- сообража'л Самойленко', шевеля' па'льцами. -- Я, понима'ешь, дам ему' де'ньги, но возьму' с него' че'стное, благоро'дное сло'во, что че'рез неде'лю же он пришлёт Наде'жде Федо'ровне на доро'гу. -- И он даст тебе' че'стное сло'во, да'же прослези'тся и сам себе' пове'рит, но цена'-то э'тому сло'ву? Он его' не сде'ржит, и когда' че'рез го'д-два ты встре'тишь его' на Не'вском под ру'чку с но'вой любо'вью, то он бу'дет опра'вдываться тем, что его' искале'чила цивилиза'ция и что он ско'лок с Ру'дина. Брось ты его', бо'га ра'ди! Уйди' от гря'зи и не копа'йся в ней обе'ими рука'ми! Самойле'нко поду'мал мину'ту и сказа'л реши'тельно: -- Но я всё-таки дам ему' де'нег. Как хо'чешь. Я не в состоя'нии отказа'ть челове'ку на основа'нии одни'х то'лько предположе'ний. -- И превосхо'дно. Поцелу'йся с ним. -- Так дай же мне сто рубле'й, -- ро'бко попроси'л Самойле'нко. -- Не дам. Наступи'ло молча'ние. Самойле'нко совсе'м ослабе'л: лицо' его' при'няло винова'тое, пристыжённое и заи'скивающее выраже'ние, и ка'к-то стра'нно бы'ло ви'деть э'то жа'лкое, детски-сконфу'женное лицо' у грома'дного челове'ка с эполе'тами и ордена'ми. -- Зде'шний преосвяще'нный объезжа'ет свою' епа'рхию не в каре'те, а верхо'м на ло'шади, -- сказа'л дья'кон, кладя' перо'. -- Вид его', сидящего' на лоша'дке, до чрезвыча'йности тро'гателен. Простота' и скро'мность его' преиспо'лнены библе'йского вели'чия. -- Он хоро'ший челове'к? -- спроси'л фон Корён, кото'рый рад был перемени'ть разгово'р. -- А то как же? Е'сли б не был хоро'шим, то ра'зве его' посвяти'ли бы в архиере'и? -- Ме'жду архиере'ями встреча'ются о'чень хоро'шие и дарови'тые лю'ди, -- сказа'л фон Корён. -- Жаль то'лько, что у мно'гих из них есть сла'бость -- вообража'ть себя' госуда'рственными мужа'ми. Оди'н занима'ется обрусе'нием, друго'й критику'ет нау'ки. Э'то не их де'ло. Они' бы лу'чше поча'ще в консисто'рию загля'дывали. -- Све'тский челове'к не мо'жет суди'ть архиере'ев. -- Почему' же, дья'кон? Архиере'й тако'й же челове'к, как и я. -- Тако'й да не тако'й, -- оби'делся дья'кон, принима'ясь за перо'. -- Е'жели бы вы бы'ли тако'й, то на вас почи'ла бы благода'ть и вы са'ми бы'ли бы архиере'ем, а е'жели вы не архиере'й, то, зна'чит, не тако'й. -- Не ме'ли, дья'кон! -- сказа'л Самойле'нко с тоско'й. -- Послу'шай, вот что я приду'мал, -- обрати'лся он к фон Ко'рену. -- Ты мне э'тих ста рубле'й не дава'й. Ты у меня' до зи'мы бу'дешь столова'ться ещё три ме'сяца, так вот дай мне вперёд за три ме'сяца. -- Не дам. Самойле'нко замига'л глаза'ми и побагрове'л; он машина'льно потяну'л к себе' кни'гу с фала'нгой и посмотре'л на неё, пото'м встал и взя'лся за ша'пку. Фон Ко'рену ста'ло жаль его'. -- Вот изво'льте жить и де'ло де'лать с таки'ми господа'ми! -- сказа'л зоо'лог и в негодова'нии швырну'л ного'й в у'гол каку'ю-то бума'гу. -- Пойми' же, что э'то не доброта', не любо'вь, а малоду'шие, распу'щенность, яд! Что де'лает ра'зум, то разруша'ют ва'ши дря'блые, никуда' не го'дные се'рдца! Когда' я гимнази'стом был бо'лен брюшны'м ти'фом, моя' тётушка из сострада'ния обкорми'ла меня' марино'ванными гриба'ми, и я чуть не у'мер. Пойми' ты вме'сте с тётушкой, что любо'вь к челове'ку должна' находи'ться не в се'рдце, не под ло'жечкой и не в поясни'це, а вот здесь! Фон Корён хло'пнул себя' по лбу. -- Возьми'! -- сказа'л он и швырну'л сто`рублёвую бума'жку. -- Напра'сно ты се'рдишься, Ко'ля, -- кро'тко сказа'л Самойле'нко, скла'дывая бума'жку. -- Я тебя' отли'чно понима'ю, но... войди' в моё положе'ние. -- Ба'ба ты ста'рая, вот что! Дья'кон захохота'л. -- Послу'шай, Алекса'ндр Дави'дыч, после'дняя про'сьба! -- горячо' сказа'л фон Корён. -- Когда' ты бу'дешь дава'ть тому' прохво'сту де'ньги, то предложи' ему' усло'вие: пусть уезжа'ет вме'сте со свое'й ба'рыней и'ли же отошлёт её вперёд, а ина'че не дава'й. Церемо'ниться с ним не'чего. Так ему' и скажи', а е'сли не ска'жешь, то, даю' тебе' че'стное сло'во, я пойду' к нему' в прису'тствие и спущу' его' там с ле'стницы, а с тобо'ю зна'ться не бу'ду. Так и знай! -- Что ж? Е'сли он уе'дет вме'сте с ней и'ли вперёд её отпра'вит, то для него' же удобнеё, -- сказа'л Самойле'нко. -- Он да'же рад бу'дет. Ну, проща'й. Он не'жно прости'лся и вы'шел, но, пре'жде чем затвори'ть за собо'ю дверь, огляну'лся на фон Корена', сде'лал стра'шное лицо' и сказа'л: -- Э'то тебя', брат, не'мцы испо'ртили! Да! Не'мцы! XII На друго'й день, в четве'рг, Ма'рья Константи'новна пра'здновала день рожде'ния своего' Ко'сти. В полде'нь все бы'ли приглашены' ку'шать пиро'г, а ве'чером пить шокола'д. Когда' ве'чером пришли' Ла'евский и Наде'жда Федо'ровна, зоо'лог, уже' сиде'вший в гости'ной и пи'вший шокола'д, спроси'л у Само'йленка: -- Ты говори'л с ним? -- Нет ещё. -- Смотри' же не церемо'нься. Не понима'ю я на'глости э'тих госпо'д! Ведь отли'чно зна'ют взгляд зде'шней семьи' на их сожи'тельство, а ме'жду тем ле'зут сюда'. -- Е'сли обраща'ть внима'ние на ка'ждый предрассу'док, -- сказа'л Самойле'нко, -- то придётся никуда' не ходи'ть. -- Ра'зве отвраще'ние ма'ссы к внебра'чной любви' и распу'щенности предрассу'док? -- Коне'чно. Предрассу'док и ненави'стничество. Солда'ты как уви'дят деви'цу лёгкого поведе'ния, то хохо'чут и сви'щут, а спроси'-ка их: кто они' са'ми? -- Неда'ром они' сви'щут. То, что де'вки ду'шат свои'х незаконнопри'житых дете'й и иду'т на ка'торгу, и что А'нна Каре'нина бро'силась под по'езд, и что в деревня'х ма'жут воро'та дёгтем, и что нам с тобо'й, неизве'стно почему', нра'вится в Ка'те её чистота', и то, что ка'ждый сму'тно чу'вствует потре'бность в чи'стой любви', хотя' зна'ет, что тако'й любви' нет, -- ра'зве всё э'то предрассу'док? Э'то, бра'тец, еди'нственное, что уцеле'ло от есте'ственного подбо'ра, и, не будь э'той тёмной си'лы, регули'рующей отноше'ния поло'в, господа' Ла'евские показа'ли бы тебе', где ра'ки зиму'ют, и челове'чество вы'родилось бы в два го'да. Ла'евский вошёл в гости'ную, со все'ми поздоро'вался и, пожима'я ру'ку фон Ко'рену, заи'скивающе улыбну'лся. Он вы'ждал удо'бную мину'ту и сказа'л Самойле'нку: -- Извини', Алекса'ндр Дави'дыч, мне ну'жно сказа'ть тебе' два сло'ва. Самойле'нко встал, обня'л его' за та'лию, и о'ба пошли' в кабине'т Никоди'ма Алекса'ндрыча. -- За'втра пя'тница... -- сказа'л Ла'евский, грызя' но'гти. -- Ты доста'л, что обеща'л? -- Доста'л то'лько две'сти де'сять. Остальны'е сего'дня доста'ну и'ли за'втра. Будь поко'ен. -- Сла'ва бо'гу!.. -- вздохну'л Ла'евский, и ру'ки задрожа'ли у него' от ра'дости. -- Ты меня' спаса'ешь, Алекса'ндр Дави'дыч, и, кляну'сь тебе' бо'гом, свои'м сча'стьем и чем хо'чешь, э'ти де'ньги я вы'шлю тебе' тотча'с же по прие'зде. И ста'рый долг вы'шлю. -- Вот что, Ва'ня... -- сказа'л Самойле'нко, беря' его' за пу'говицу и красне'я. -- Ты извини', что я вме'шиваюсь в твои' семе'йные дела', но... почему' бы тебе' не уе'хать вме'сте с Наде'ждой Федо'ровной? -- Чуда'к, но ра'зве э'то мо'жно? Одному' из нас непреме'нно на'до оста'ться, ина'че кредито'ры завопию'т. Ведь я до'лжен по ла'вкам рубле'й семьсо'т, е'сли не бо'льше. Погоди', вы'шлю им де'ньги, заткну' зу'бы, тогда' и она' вы'едет отсю'да. -- Так... Но почему' бы тебе' не отпра'вить её вперёд? -- Ах, бо'же мой, ра'зве э'то возмо'жно? -- ужасну'лся Ла'евский. -- Ведь она' же'нщина, что она' там одна' сде'лает? Что она' понима'ет? Э'то то'лько про'волочка вре'мени и ли'шняя тра'та де'нег. "Резо'нно"... -- поду'мал Самойле'нко, но вспо'мнил разгово'р свой с фон Ко'реном, поту'пился и сказа'л угрю'мо: -- С тобо'ю я не могу' согласи'ться. И'ли поезжа'й вме'сте с ней и'ли же отпра'вь её вперёд, ина'че... ина'че я не дам тебе' де'нег. Э'то моё последнеё сло'во... Он попя'тился наза'д, навали'лся спино'ю на дверь и вы'шел в гости'ную кра'сный, в стра'шном смуще'нии. "Пя'тница... пя'тница, -- ду'мал Ла'евский, возвраща'ясь в гости'ную. -- Пя'тница..." Ему' пода'ли ча'шку шокола'ду. Он ожёг гу'бы и язы'к горя'чим шокола'дом и ду'мал: "Пя'тница... пя'тница..." Сло'во "пя'тница" почему'-то не выходи'ло у него' из головы'; он ни о чем, кро'ме пя'тницы, не ду'мал, и для него' я'сно бы'ло то'лько, но не в голове', а где'-то под се'рдцем, что в суббо'ту ему' не уе'хать. Пе'ред ним стоя'л Никоди'м Алекса'ндрыч, аккура'тненький, с зачёсанными висо'чками и проси'л: -- Ку'шайте, поко'рнейше про'шу-с... Ма'рья Константи'новна пока'зывала гостя'м отме'тки Ка'ти и говори'ла протя'жно: -- Тепе'рь ужа'сно, ужа'сно тру'дно учи'ться! Так мно'го тре'буют... -- Ма'ма! -- стона'ла Ка'тя, не зна'я куда' спря'таться от стыда' и похва'л. Ла'евский то'же посмотре'л в отме'тки и похвали'л. Зако'н бо'жий, ру'сский язы'к, поведе'ние, пятёрки и четвёрки запры'гали в его' глаза'х, и всё э'то вме'сте с привяза'вшейся к нему' пя'тницей, с зачёсанными висо'чками Никоди'ма Алекса'ндрыча и с кра'сными щека'ми Ка'ти предста'вилось ему' тако'й необъя'тной, непобеди'мой ску'кой, что он едва' не вскри'кнул с отча'яния и спроси'л себя': "Неуже'ли, неуже'ли я не уе'ду?" Поста'вили ря'дом два ло'мберных стола' и се'ли игра'ть в по'чту. Ла'евский то'же сел. "Пя'тница... пя'тница... -- ду'мал он, улыба'ясь и вынима'я из карма'на каранда'ш. -- Пя'тница..." Он хоте'л обду'мать своё положе'ние и боя'лся ду'мать. Ему' стра'шно бы'ло созна'ться, что до'ктор пойма'л его' на обма'не, кото'рый он так до'лго и тща'тельно скрыва'л от са'мого себя'. Вся'кий раз, ду'мая о своём бу'дущем, он не дава'л свои'м мы'слям по'лной свобо'ды. Он ся'дет в ваго'н и пое'дет -- э'тим реша'лся вопро'с его' жи'зни, и да'льше он не пуска'л свои'х мы'слей. Как далёкий ту'склый огонёк в по'ле, так и'зредка в голове' его' мелька'ла мысль, что где'-то в одно'м из переу'лков Петербу'рга, в отдалённом бу'дущем, для того', что'бы ра'зойтись с Наде'ждой Федо'ровной и уплати'ть долги', ему' придётся прибе'гнуть к ма'ленькой лжи; он солжёт то'лько оди'н раз, и зате'м насту'пит по'лное обновле'ние. И э'то хорошо': цено'ю ма'ленькой лжи он ку'пит бо'льшую пра'вду. Тепе'рь же, когда' до'ктор свои'м отка'зом гру'бо намекну'л ему' на обма'н, ему' ста'ло поня'тно, что ложь пона'добится ему' не то'лько в отдалённом бу'дущем, но и сего'дня, и за'втра, и че'рез ме'сяц, и, быть мо'жет, да'же до конца' жи'зни. В са'мом де'ле, что'бы уе'хать, ему' ну'жно бу'дет солга'ть Наде'жде Федо'ровне, кредито'рам и нача'льству; зате'м, что'бы добы'ть в Петербу'рге де'нег, придётся солга'ть ма'тери, сказа'ть ей, что он уже' разоше'лся с Наде'ждой Федо'ровной; и мать не даст ему' бо'льше пятисо'т рубле'й, зна'чит, он уже' обма'нул до'ктора, так как бу'дет не в состоя'нии в ско'ром вре'мени присла'ть ему' де'нег. Зате'м, когда' в Петербу'рг прие'дет Наде'жда Федо'ровна, ну'жно бу'дет употреби'ть це'лый ряд ме'лких и кру'пных обма'нов, что'бы разойти'сь с ней; и опя'ть слезы', ску'ка, посты'лая жизнь, раска'яние и, зна'чит, никако'го обновле'ния не бу'дет. Обма'н и бо'льше ничего'. В воображе'нии Ла'евского вы'росла це'лая гора' лжи. Что'бы перескочи'ть её в оди'н раз, а не лгать по частя'м, ну'жно бы'ло реши'ться на круту'ю ме'ру, наприме'р, ни сло'ва не говоря', встать с ме'ста, наде'ть ша'пку и тотча'с же уе'хать без де'нег, не говоря' ни сло'ва, но Ла'евский чу'вствовал, что для него' э'то невозмо'жно. "Пя'тница, пя'тница... -- ду'мал он. -- Пя'тница..." Писа'ли запи'ски, скла'дывали их вдво'е и кла'ли в ста'рый цили'ндр Никоди'ма Алекса'ндрыча и, когда' скопля'лось доста'точно запи'сок, Ко'стя, изобража'вший почтальо'на, ходи'л вокру'г стола' и раздава'л их. Дья'кон, Ка'тя и Ко'стя, получа'вшие смешны'е запи'ски и стара'вшиеся писа'ть посме'шнее, бы'ли в восто'рге. "Нам на'до поговори'ть", -- прочла' Наде'жда Федо'ровна на запи'сочке. Она' перегляну'лась с Ма'рьей Конста'нтиновной, и та минда'льно улыбну'лась и закива'ла ей голово'й. "О чем же говори'ть? -- поду'мала Наде'жда Федо'ровна. -- Е'сли нельзя' рассказа'ть всего', то и говори'ть не'зачем". Пе'ред тем, как идти' в го'сти, она' завяза'ла Ла'евскому га'лстук, и э'то пусто'е де'ло напо'лнило её ду'шу не'жностью и печа'лью. Трево'га на его' лице', рассе'янные взгля'ды, бле'дность и непоня'тная переме'на, происше'дшая с ним в последнеё вре'мя, и то, что она' име'ла от него' стра'шную, отврати'тельную та'йну, и то, что у неё дрожа'ли ру'ки, когда' она' завя'зывала га'лстук, -- всё э'то почему'-то говори'ло ей, что им обои'м уже' недо'лго оста'лось жить вме'сте. Она' гляде'ла на него', как на ико'ну, со стра'хом и раска'янием, и ду'мала: "Прости', прости'..." Про'тив неё за столо'м сиде'л Ачмиа'нов и не отрыва'л от неё свои'х чёрных влюблённых глаз; её волнова'ли жела'ния, она' стыди'лась себя' и боя'лась, что да'же тоска' и печа'ль не помеша'ют ей уступи'ть нечи'стой стра'сти, не сего'дня, так за'втра, -- и что она', как запо'йный пья'ница, уже' не в си'лах останови'ться. Что'бы не продолжа'ть э'той жи'зни, позо'рной для неё и оскорби'тельной для Ла'евского, она' реши'ла уе'хать. Она' бу'дет с пла'чем умоля'ть его', что'бы он отпусти'л её, и е'сли он бу'дет проти'виться, то она' уйдёт от него' та'йно. Она' не расска'жет ему' о том, что произошло'. Пусть он сохрани'т о ней чи'стое воспомина'ние. "Люблю', люблю', люблю'", -- прочла' она'. -- Э'то от Ачмиа'нова. Она' бу'дет жить где'-нибудь в глуши', рабо'тать и высыла'ть Ла'евскому "от неизве'стного" де'ньги, вы'шитые соро'чки, таба'к, и вернётся к нему' то'лько в ста'рости и в слу'чае, е'сли он опа'сно заболе'ет и пона'добится ему' сиде'лка. Когда' в ста'рости он узна'ет, по каки'м причи'нам она' отказа'лась быть его' жено'й и оста'вила его', он оце'нит её же'ртву и прости'т. "У вас дли'нный нос". -- Э'то, должно' быть, от дья'кона и'ли от Ко'сти. Наде'жда Федо'ровна вообрази'ла, как, проща'ясь с Ла'евским, она' кре'пко обни'мет его', поцелу'ет ему' ру'ку и поклянётся, что бу'дет люби'ть его' всю, всю жизнь, а пото'м, живя' в глуши', среди' чужи'х люде'й, она' бу'дет ка'ждый день ду'мать о том, что где'-то у неё есть друг, люби'мый челове'к, чи'стый, благоро'дный и возвы'шенный, кото'рый храни'т о ней чи'стое воспомина'ние. "Е'сли вы сего'дня не назна'чите мне свида'ния, то я приму' ме'ры, уверя'ю че'стным сло'вом. Так с поря'дочными людьми' не поступа'ют, на'до э'то поня'ть". -- Э'то от Кири'лина. XIII Ла'евский получи'л две запи'ски; он разверну'л одну' и прочёл: "Не уезжа'й, голу'бчик мой". "Кто бы э'то мог написа'ть? -- поду'мал он. -- Коне'чно, не Само'йленко... И не дья'кон, так как он не зна'ет, что я хочу' уе'хать. Фон Корён ра'зве?" Зоо'лог нагну'лся к столу' и рисова'л пирами'ду. Ла'евскому показа'лось, что глаза' его' улыба'ются. "Вероя'тно, Самойле'нко проболта'лся..." -- поду'мал Ла'евский. На друго'й запи'ске тем же са'мым изло'манным по'черком с дли'нными хвоста'ми и закорю'чками бы'ло напи'сано: "А кто'-то в суббо'ту не уе'дет". "Глу'пое издева'тельство, -- поду'мал Ла'евский. -- Пя'тница, пя'тница..." Что'-то подступи'ло у него' к го'рлу. Он потро'гал воротничо'к и ка'шлянул, но вме'сто ка'шля из го'рла вы'рвался смех. -- Ха-ха-ха'! -- захохота'л он. -- Ха-ха-ха'! "Чему' э'то я?" -- поду'мал он. -- Ха-ха-ха'! Он попыта'лся удержа'ть себя', закры'л руко'ю рот, но смех дави'л ему' грудь и ше'ю, и рука' не могла' закры'ть рта. "Как э'то, одна'ко, глу'по! -- ду'мал он, пока'тываясь со сме'ху. -- Я с ума' сошёл, что ли?" Хо'хот станови'лся всё вы'ше и вы'ше и обрати'лся во что'-то похо'жее на лай боло'нки. Ла'евский хоте'л встать и'з-за стола', но ноги' его' не слу'шались и пра'вая рука' ка'к-то стра'нно, поми'мо его' во'ли, пры'гала по столу', су'дорожно лови'ла бума'жки и сжима'ла их. Он уви'дел удивлённые взгля'ды, серьёзное испу'ганное лицо' Само'йленка и взгляд зоо'лога, по'лный холо'дной насме'шки и гадли'вости, и по'нял, что с ним исте'рика. "Како'е безобра'зие, како'й стыд, -- ду'мал он, чу'вствуя на лице' теплоту' от слез... -- Ах, ах, како'й срам! Никогда' со мно'ю э'того не бы'ло..." Вот взя'ли его' под ру'ки и, подде'рживая сза'ди го'лову, повели' куда'-то; вот стака'н блесну'л пе'ред глаза'ми и сту'кнул по зуба'м, и вода' пролила'сь на грудь; вот ма'ленькая ко'мната, посреди' две посте'ли ря'дом, покры'тые чи'стыми, бе'лыми, как снег, покрыва'лами. Он повали'лся на одну' посте'ль и зарыда'л. -- Ничего', ничего'... -- говори'л Самойле'нко. -- Э'то быва'ет... Э'то быва'ет... Похолоде'вшая от стра'ха, дрожа' всем те'лом и предчу'вствуя что'-то ужа'сное, Наде'жда Федо'ровна стоя'ла у посте'ли и спра'шивала: -- Что с тобо'й? Что? Ра'ди бо'га говори'... "Не написа'л ли ему' чего'-нибудь Кири'лин?" -- ду'мала она'. -- Ничего'... -- сказа'л Ла'евский, смея'сь и пла'ча. -- Уйди' отсю'да... голу'бка. Лицо' его' не выража'ло ни не'нависти, ни отвраще'ния: зна'чит, он ничего' не зна'ет; Наде'жда Федо'ровна немно'го успоко'илась и пошла' в гости'ную. -- Не волну'йтесь, ми'лая! -- сказа'ла ей Ма'рья Константи'новна, садя'сь ря'дом и беря' её за ру'ку. -- Э'то пройдёт. Мужчи'ны так же сла'бы, как и мы, гре'шные. Вы о'ба тепе'рь пережива'ете кри'зис... э'то так поня'тно! Ну, ми'лая, я жду отве'та. Дава'йте поговори'м. -- Нет, не бу'дем говори'ть... -- сказа'ла Наде'жда Федо'ровна, прислу'шиваясь к рыда'ниям Ла'евского. -- У меня' тоска'... Позво'льте мне уйти'. -- Что вы, что вы, ми'лая! -- испуга'лась Ма'рья Константи'новна. -- Неуже'ли вы ду'маете, что я отпущу' вас без у'жина? Заку'сим, тогда' и с бо'гом. -- У меня' тоска'... -- прошепта'ла Наде'жда Федо'ровна и, что'бы не упа'сть, взяла'сь обе'ими рука'ми за ру'чку кре'сла. -- У него' роди'мчик! -- сказа'л ве'село фон Корён, входя' в гости'ную, но, уви'дев Наде'жду Федо'ровну, смути'лся и вы'шел. Когда' ко'нчилась исте'рика, Ла'евский сиде'л на чужо'й посте'ли и ду'мал: "Срам, разреве'лся, как девчо'нка! Должно' быть, я смешо'н и га'док. Уйду' чёрным хо'дом... Впро'чем, э'то зна'чило бы, что я придаю' свое'й исте'рике серьёзное значе'ние. Сле'довало бы её разыгра'ть в шу'тку..." Он посмотре'лся в зе'ркало, посиде'л немно'го и вы'шел в гости'ную. -- А вот и я! -- сказа'л он, улыба'ясь; ему' бы'ло мучи'тельно сты'дно, и он чу'вствовал, что и други'м сты'дно в его' прису'тствии. -- Быва'ют же таки'е исто'рии, -- сказа'л он, садя'сь. -- Сиде'л я и вдруг, зна'ете ли, почу'вствовал стра'шную ко'лющую боль в бо'ку... невыноси'мую, не'рвы не вы'держали и... и вы'шла така'я глу'пая шту'ка. Наш не'рвный век, ничего' не поде'лаешь! За у'жином он пил вино', разгова'ривал и и'зредка, су'дорожно вздыха'я, погла'живал себе' бок, как бы пока'зывая, что боль ещё чу'вствуется. И никто', кро'ме Наде'жды Федо'ровны, не ве'рил ему', и он ви'дел э'то. В деся'том ча'су пошли' гуля'ть на бульва'р. Наде'жда Федо'ровна, боя'сь, что'бы с не'ю не заговори'л Кири'лин, всё вре'мя стара'лась держа'ться о'коло Мари'и Константи'новны и дете'й. Она' ослабе'ла от стра'ха и тоски' и, предчу'вствуя лихора'дку, томи'лась и е'ле передвига'ла но'ги, но не шла домо'й, так как была' уве'рена, что за не'ю пойдёт Кири'лин и'ли Ачмиа'нов, и'ли о'ба вме'сте. Кири'лин шел сза'ди, ря'дом с Никоди'мом Алекса'ндрычем, и напева'л впо`лго'лоса: -- Я игра-а'ть мной не позво-о'лю! Не позво-о'лю! С бульва'ра поверну'ли к павильо'ну и пошли' по берегу' и до'лго смотре'ли, как фосфо'рится мо'ре. Фон Корён стал расска'зывать, отчего' оно' фосфо'рится. XIV -- Одна'ко, мне пора' винти'ть... Меня' ждут, -- сказа'л Ла'евский. -- Проща'йте, господа'. -- И я с тобо'й, погоди', -- сказа'ла Наде'жда Федо'ровна и взяла' его' под ру'ку. Они' прости'лись с о'бществом и пошли'. Кири'лин то'же прости'лся, сказа'л, что ему' по доро'ге, и пошёл ря'дом с ни'ми. "Что бу'дет, то бу'дет... -- ду'мала Наде'жда Федо'ровна. -- Пусть..." Ей каза'лось, что все нехоро'шие воспомина'ния вы'шли из её головы' и иду'т в потёмках ря'дом с ней и тяжело' ды'шат, а она' сама', как му'ха, попа'вшая в черни'ла, ползёт че'рез си'лу по мостово'й и па'чкает в чёрное бок и ру'ку Ла'евского. Е'сли Кири'лин, ду'мала она', сде'лает что'-нибудь дурно'е, то в э'том бу'дет винова'т не он, а она' одна'. Ведь бы'ло вре'мя, когда' ни оди'н мужчи'на не разгова'ривал с не'ю так, как Кири'лин, и сама' она' порвала' э'то вре'мя, как ни'тку, и погуби'ла его' безвозвра'тно -- кто же винова'т в э'том? Одурма'ненная свои'ми жела'ниями, она' ста'ла улыба'ться соверше'нно незнако'мому челове'ку то'лько потому', вероя'тно, что он ста'тен и высо'к ро'стом, в два свида'ния он наску'чил ей, и она' бро'сила его', и ра'зве поэ'тому, -- ду'мала она' тепе'рь, -- он не имеёт права' поступи'ть с не'ю, как ему' уго'дно? -- Тут, голу'бка, я с тобо'й прощу'сь, -- сказа'л Ла'евский, остана'вливаясь. -- Тебя' прово'дит Илья' Миха'йлыч. Он поклони'лся Кири'лину и бы'стро пошёл поперёк бульва'ра, прошёл че'рез у'лицу к до'му Шешко'вского, где свети'лись окна', и слы'шно бы'ло зате'м, как он сту'кнул кали'ткой. -- Позво'льте мне объясни'ться с ва'ми, -- на'чал Кири'лин. -- Я не мальчи'шка, не како'й-нибудь Ачка'сов и'ли Ла'чкасов, Зачка'сов... Я тре'бую серьёзного внима'ния! У Наде'жды Федо'ровны си'льно заби'лось се'рдце. Она' ничего' не отве'тила. -- Ва'шу ре'зкую переме'ну в обраще'нии со мной я объясня'л снача'ла коке'тством, -- продолжа'л Кири'лин, -- тепе'рь же ви'жу, что вы про'сто не уме'ете обраща'ться с поря'дочными людьми'. Вам про'сто хоте'лось поигра'ть мной, как с э'тим мальчи'шкой армяни'ном, но я поря'дочный челове'к и тре'бую, что'бы со мной поступа'ли, как с поря'дочным челове'ком. Ита'к, я к ва'шим услу'гам... -- У меня' тоска'... -- сказа'ла Наде'жда Федо'ровна и запла'кала и, что'бы скрыть сле'зы, отверну'лась. -- У меня' то'же тоска', но что же из э'того сле'дует? Кири'лин помолча'л немно'го и сказа'л отчётливо, с расстано'вкой: -- Я повторя'ю, суда'рыня, что е'сли вы не дади'те мне сего'дня свида'ния, то сего'дня же я сде'лаю сканда'л. -- Отпусти'те меня' сего'дня, -- сказа'ла Наде'жда Федо'ровна и не узна'ла своего' го'лоса, до тако'й сте'пени он был жа'лобен и то'нок. -- Я до'лжен проучи'ть вас... Извини'те за гру'бый тон, но мне необходи'мо проучи'ть вас. Да-с, к сожале'нию, я до'лжен проучи'ть вас. Я тре'бую два свида'ния: сего'дня и за'втра. Послеза'втра вы соверше'нно свобо'дны и мо'жете идти' на все четы'ре сто'роны с кем вам уго'дно. Сего'дня и за'втра. Наде'жда Федо'ровна подошла' к свое'й кали'тке и останови'лась. -- Отпусти'те меня'! -- шепта'ла она', дрожа' всем те'лом и не ви'дя пе'ред собо'ю в потёмках ничего', кро'ме бе'лого ки'теля. -- Вы пра'вы, я ужа'сная же'нщина... я винова'та, но отпусти'те... Я вас прошу'... -- она' дотро'нулась до его' холо'дной ру'ки и вздро'гнула, -- я вас умоля'ю... -- Увы'! -- вздохну'л Кири'лин. -- Увы'! Не в мои'х пла'нах отпуска'ть вас, я то'лько хочу' проучи'ть вас, дать поня'ть, и к тому' же, мада'м, я сли'шком ма'ло ве'рю же'нщинам. -- У меня' тоска'... Наде'жда Федо'ровна прислу'шалась к ро'вному шу'му мо'ря, погляде'ла на не'бо, усы'панное звёздами, и ей захоте'лось скоре'е поко'нчить всё и отде'латься от прокля'того ощуще'ния жи'зни с её мо'рем, звёздами, мужчи'нами, лихора'дкой... -- То'лько не у меня' до'ма... -- сказа'ла она' хо'лодно. -- Уведи'те меня' куда'-нибудь. -- Пойдёмте к Мюри'дову. Са'мое лу'чшее. -- Где э'то? -- О'коло ста'рого ва'ла. Она' бы'стро пошла' по у'лице и пото'м поверну'ла в переу'лок, кото'рый вел к гора'м. Бы'ло темно'. Ко`е-где' на мостово'й лежа'ли бле'дные световы'е полосы' от освещённых о'кон, и ей каза'лось, что она', как му'ха, то попада'ет в черни'ла, то опя'ть выполза'ет из них на свет. Кири'лин шел за не'ю. На одно'м ме'сте он споткну'лся, едва' не упа'л и засмея'лся. "Он пьян... -- поду'мала Наде'жда Федо'ровна. -- Всё равно'... всё равно'... Пусть". Ачмиа'нов то'же спо'ро прости'лся с компа'нией и пошёл вслед за Наде'ждой Федо'ровной, что'бы пригласи'ть её поката'ться на ло'дке. Он подошёл к её до'му и посмотре'л че'рез палиса'дник: окна' бы'ли откры'ты на'стежь, огня' не бы'ло. -- Наде'жда Федо'ровна! -- позва'л он. Прошла' мину'та. Он опя'ть позва'л. -- Кто там? -- послы'шался го'лос О'льги. -- Наде'жда Федо'ровна до'ма? -- Не'ту. Ещё не приходи'ла. "Стра'нно... О'чень стра'нно, -- поду'мал Ачмиа'нов, начина'я чу'вствовать си'льное беспоко'йство. -- Она' пошла' домо'й..." Он прошёлся по бульва'ру, пото'м по у'лице и загляну'л в окна' к Шешко'вскому. Ла'евский без сюртука' сиде'л у стола' и внима'тельно смотре'л в ка'рты. -- Стра'нно, стра'нно... -- пробормота'л Ачмиа'нов, и при воспомина'нии об исте'рике, кото'рая была' с Ла'евским, ему' ста'ло сты'дно. -- Е'сли она' не до'ма, то где же? Он опя'ть пошёл к кварти'ре Наде'жды Федо'ровны и посмотре'л на тёмные окна'. "Э'то обма'н, обма'н..." -- ду'мал он, вспомина'я, что она' же сама', встре'тясь с ним сего'дня в по'лдень у Битюго'вых, обеща'ла вме'сте ката'ться ве'чером на ло'дке. Окна' в том до'ме, где жил Кири'лин, бы'ли темны', и у воро'т на ла'вочке сиде'л городово'й и спал. Ачмиа'нову, когда' он посмотре'л на окна' и на городово'го, ста'ло всё я'сно. Он реши'л идти' домо'й и пошёл, но очути'лся опя'ть о'коло кварти'ры Наде'жды Федо'ровны. Тут он сел на ла'вочку и снял шля'пу, чу'вствуя, что его' голова' гори'т от ре'вности и оби'ды. В городско'й це'ркви би'ли часы' то'лько два ра'за в су'тки: в по'лдень и в по'лночь. Вско'ре по'сле того', как они' проби'ли по'лночь, послы'шались торопли'вые шаги'. -- Зна'чит, за'втра ве'чером опя'ть у Мюри'дова! -- услы'шал Ачмиа'нов и узна'л го'лос Кири'лина. -- В во'семь часо'в. До свида'нья-с! О'коло палиса'дника показа'лась Наде'жда Федо'ровна. Не замеча'я, что на ла'вочке сиди'т Ачмиа'нов, она' прошла' те'нью ми'мо него', отвори'ла кали'тку и, оста'вив её о'тпертою, вошла' в дом. У себя' в ко'мнате она' зажгла' свечу', бы'стро разде'лась, но не легла' в посте'ль, а опусти'лась пе'ред сту'лом на коле'ни, обняла' его' и припа'ла к нему' лбом. Ла'евский верну'лся домо'й в тре'тьем ча'су. XV Реши'в лгать не сра'зу, а по частя'м, Ла'евский на друго'й день, во второ'м ча'су, пошёл к Самойле'нку попроси'ть де'нег, что'бы уе'хать непреме'нно в суббо'ту. По'сле вчера'шней исте'рики, кото'рая к тяжёлому состоя'нию его' ду'ши приба'вила ещё о'строе чу'вство стыда', остава'ться в го'роде бы'ло немы'слимо. Е'сли Самойле'нко бу'дет наста'ивать на свои'х усло'виях, ду'мал он, то мо'жно бу'дет согласи'ться на них и взять де'ньги, а за'втра, в са'мый час отъе'зда, сказа'ть, что Наде'жда Федо'ровна отказа'лась е'хать; с ве'чера её мо'жно бу'дет уговори'ть, что всё э'то де'лается для её же по'льзы. Е'сли же Самойле'нко, находя'щийся под очеви'дным влия'нием фон Корена', соверше'нно отка'жет в де'ньгах и'ли предло'жит каки'е-нибудь но'вые усло'вия, то он, Ла'евский, сего'дня же уе'дет на грузово'м парохо'де, и'ли да'же на па'руснике, в Но'вый Афо'н и'ли Новоросси'йск, пошлёт отту'да ма'тери унизи'тельную телегра'мму и бу'дет жить там до тех пор, пока' мать не вы'шлет ему' на доро'гу. Придя' к Самойле'нку, он заста'л в гости'ной фон Корена'. Зоо'лог то'лько что пришёл обе'дать и, по обыкнове'нию, раскры'в альбо'м, рассма'тривал мужчи'н в цили'ндрах и дам в чепца'х. "Как некста'ти, -- поду'мал Ла'евский, уви'дев его'. -- Он мо'жет помеша'ть". -- Здра'вствуйте! -- Здра'вствуйте, -- отве'тил фон Корён, не гля'дя на него'. -- Алекса'ндр Дави'дыч до'ма? -- Да. В ку'хне. Ла'евский пошёл в ку'хню, но, уви'дев в дверь, что Самойле'нко за'нят сала'том, верну'лся в гости'ную и сел. В прису'тствии зоо'лога он всегда' чу'вствовал нело'вкость, а тепе'рь боя'лся, что придётся говори'ть об исте'рике. Прошло' бо'льше мину'ты в молча'нии. Фон Корён вдруг по'днял глаза' на Ла'евского и спроси'л: -- Как вы себя' чу'вствуете по'сле вчера'шнего? -- Превосхо'дно, -- отве'тил Ла'евский, красне'я. -- В су'щности, ведь ничего' не бы'ло осо'бенного... -- До вчера'шнего дня я полага'л, что исте'рика быва'ет то'лько у дам, и потому' ду'мал снача'ла, что у вас пля'ска свято'го Ви'тта. Ла'евский заи'скивающе улыбну'лся и поду'мал: "Как э'то неделика'тно с его' сто'роны. Ведь он отли'чно зна'ет, что мне тяжело'..." -- Да, смешна'я была' исто'рия, -- сказа'л он, продолжа'я улыба'ться. -- Я сего'дня всё у'тро смея'лся. Курьёзно в истери'ческом припа'дке то, что зна'ешь, что он неле'п, и смеёшься над ним в душе' и в то же вре'мя рыда'ешь. В наш не'рвный век мы рабы' свои'х не'рвов; они' на'ши хозя'ева и де'лают с на'ми что хотя'т. Цивилиза'ция в э'том отноше'нии оказа'ла нам медве'жью услу'гу... Ла'евский говори'л, и ему' бы'ло неприя'тно, что фон Корён серьёзно и внима'тельно слу'шает его' и гляди'т на него' внима'тельно, не мига'я, то'чно изуча'ет; и доса'дно ему' бы'ло на себя' за то, что, несмотря' на свою' нелюбо'вь к фон Корёну, он ника'к не мог согна'ть со своего' лица' заи'скивающей улы'бки. -- Хотя', на'до созна'ться, -- продолжа'л он, -- бы'ли ближа'йшие причи'ны для припа'дка и дово'льно-таки основа'тельные. В после'днее вре'мя моё здоро'вье си'льно пошатну'лось. Приба'вьте к э'тому ску'ку, постоя'нное безде'нежье... отсу'тствие люде'й и о'бщих интере'сов... Положе'ние ху'же губерна'торского. -- Да, ва'ше положе'ние безвы'ходно, -- сказа'л фон Корён. Э'ти поко'йные, холо'дные слова', содержа'вшие в себе' не то насме'шку, не то непро'шеное проро'чество, оскорби'ли Ла'евского. Он вспо'мнил вчера'шний взгляд зоо'лога, по'лный насме'шки и гадли'вости, помолча'л немно'го и спроси'л, уже' не улыба'ясь: -- А вам отку'да изве'стно моё положе'ние? -- Вы то'лько что говори'ли о нем са'ми, да и ва'ши друзья' принима'ют в вас тако'е горя'чее уча'стие, что це'лый день то'лько и слы'шишь, что о вас. -- Каки'е друзья'? Самойле'нко, что ли? -- Да, и он. -- Я попроси'л бы Алекса'ндра Дави'дыча и вообще' мои'х друзе'й поме'ньше обо мне забо'титься. -- Вот идёт Самойле'нко, попроси'те его', что'бы он о вас поме'ньше забо'тился. -- Я не понима'ю ва'шего то'на... -- пробормота'л Ла'евский; его' охвати'ло тако'е чу'вство, как бу'дто он сейча'с то'лько по'нял, что зоо'лог ненави'дит его', презира'ет и издева'ется над ним и что зоо'лог са'мый зле'йший и непримири'мый враг его'. -- Прибереги'те э'тот тон для кого'-нибудь друго'го, -- сказа'л он ти'хо, не име'я сил говори'ть гро'мко от не'нависти, кото'рая уже' тесни'ла ему' грудь и ше'ю, как вчера' жела'ние смея'ться. Вошёл Самойле'нко без сюртука', по'тный и багро'вый от ку'хонной духоты'. -- А, ты здесь? -- сказа'л он. -- Здра'вствуй, голу'бчик. Ты обе'дал? Не церемо'нься, говори': обе'дал? -- Алекса'ндр Дави'дыч, -- сказа'л Ла'евский, встава'я, -- е'сли я обраща'лся к тебе' с како'й-нибудь инти'мной про'сьбой, то э'то не зна'чило, что я освобожда'л тебя' от обя'занности быть скро'мным и уважа'ть чужи'е та'йны. -- Что тако'е? -- удиви'лся Самойле'нко. -- Е'сли у тебя' нет де'нег, -- продолжа'л Ла'евский, возвыша'я го'лос и от волне'ния перемина'ясь с но'ги на но'гу, -- то не дава'й, откажи', но заче'м бла'говестить в ка'ждом переу'лке о том, что моё положе'ние безвы'ходно и про'чее? Э'тих благодея'ний и дру'жеских услу'г, когда' де'лают на копе'йку, а говоря'т на рубль, я терпе'ть не могу'! Мо'жешь хва'стать свои'ми благодея'ниями, ско'лько тебе' уго'дно, но никто' не дава'л тебе' права' разоблача'ть мои' та'йны! -- Каки'е та'йны? -- спроси'л Самойле'нко, недоумева'я и начина'я серди'ться. -- Е'сли ты пришёл руга'ться, то уходи'. По'сле придёшь! Он вспо'мнил пра'вило, что когда' гне'ваешься на бли'жнего, то начни' мы'сленно счита'ть до ста и успоко'ишься; и он на'чал бы'стро счита'ть. -- Прошу' вас обо мне не забо'титься! -- продолжа'л Ла'евский. -- Не обраща'йте на меня' внима'ния. И кому' како'е де'ло до меня' и до того', как я живу'? Да, я хочу' уе'хать! Да, я де'лаю долги', пью, живу' с чужо'й жено'й, у меня' исте'рика, я пошл, не так глубокомы'слен, как не'которые, но кому' како'е де'ло до этого'? Уважа'йте ли'чность! -- Ты, бра'тец, извини', -- сказа'л Самойле'нко, сосчита'в до тридцати' пяти', -- но... -- Уважа'йте ли'чность! -- переби'л его' Ла'евский. -- Э'ти постоя'нные разгово'ры на чужо'й счет, о'хи да а'хи, постоя'нные высле'живания, подслу'шивания, э'ти сочу'вствия дру'жеские... к чёрту! Мне даю'т де'ньги взаймы' и предлага'ют усло'вия, как мальчи'шке! Меня' трети'руют, как чёрт зна'ет что! Ничего' я не жела'ю! -- кри'кнул Ла'евский, шата'ясь от волне'ния и боя'сь, как бы с ним опя'ть не приключи'лась исте'рика. -- "Зна'чит, в суббо'ту я не уе'ду", -- мелькну'ло у него' в мы'слях. -- Ничего' я не жела'ю! То'лько прошу', пожа'луйста, изба'вить меня' от опе'ки. Я не мальчи'шка и не сумасше'дший и прошу' снять с меня' э'тот надзо'р! Вошёл дья'кон и, уви'дев Ла'евского, бле'дного, разма'хивающего рука'ми и обраща'ющегося со свое'ю стра'нною ре'чью к портре'ту кня'зя Воронцо'ва, останови'лся о'коло две'ри как вко'панный. -- Постоя'нные загля'дывания в мою' ду'шу, -- продолжа'л Ла'евский, -- оскорбля'ют во мне челове'ческое досто'инство, и я прошу' доброво'льных сы'щиков прекрати'ть своё шпио'нство! Дово'льно! -- Что ты... что вы сказа'ли? -- спроси'л Самойле'нко, сосчита'в до ста, багрове'я и подходя' к Ла'евскому. -- Дово'льно! -- повтори'л Ла'евский, задыха'ясь и беря' фура'жку. -- Я ру'сский врач, дворяни'н и ста'тский сове'тник! -- сказа'л с расстано'вкой Самойле'нко. -- Шпио'ном я никогда' не был и никому' не позво'лю себя' оскорбля'ть! -- кри'кнул он дребезжа'щим го'лосом, де'лая ударе'ние на после'днем сло'ве. -- Замолча'ть! Дья'кон, никогда' не вида'вший до'ктора таки'м вели'чественным, наду'тым, багро'вым и стра'шным, зажа'л рот, вы'бежал в пере'днюю и покати'лся там со сме'ху. Сло'вно в тума'не, Ла'евский ви'дел, как фон Корён встал и, заложи'в ру'ки в карма'ны пантало'н, останови'лся в тако'й по'зе, как бу'дто ждал, что бу'дет да'льше; э'та поко'йная по'за показа'лась Ла'евскому в вы'сшей сте'пени де'рзкой и оскорби'тельной. -- Изво'льте взять ва'ши слова' наза'д! -- кри'кнул Самойле'нко. Ла'евский, уже' не по'мнивший, каки'е он сло'ва говори'л, отвеча'л: -- Оста'вьте меня' в поко'е! Я ничего' не хочу'! Я хочу' то'лько, что'бы вы и неме'цкие вы'ходцы из жидо'в оста'вили меня' в поко'е! Ина'че я приму' ме'ры! Я дра'ться бу'ду! -- Тепе'рь поня'тно, -- сказа'л фон Корён, выходя' и'з-за стола'. -- Г. Ла'евскому хо'чется пе'ред отъе'здом поразвле'чься дуэ'лью. Я могу' доста'вить ему' э'то удово'льствие. Г. Ла'евский, я принима'ю ваш вы'зов. -- Вы'зов? -- проговори'л ти'хо Ла'евский, подходя' к зоо'логу и гля'дя с не'навистью на его' сму'глый лоб и курча'вые во'лосы. -- Вы'зов? Изво'льте! Я ненави'жу вас! Ненави'жу! -- О'чень рад. За'втра у'тром пора'ньше о'коло Керба'лая, со все'ми подро'бностями в ва'шем вку'се. А тепе'рь убира'йтесь. -- Ненави'жу! -- говори'л Ла'евский ти'хо, тяжело' дыша'. -- Давно' ненави'жу! Дуэ'ль! Да! -- Убери' его', Алекса'ндр Дави'дыч, а то я уйду', -- сказа'л фон Корён. -- Он меня' уку'сит. Поко'йный тон фон Корена' охлади'л до'ктора; он ка'к-то вдруг пришёл в себя', образу'мился, взял обе'ими рука'ми Ла'евского за та'лию и, отводя' его' от зоо'лога, забормота'л ла'сковым, дрожа'щим от волне'ния го'лосом: -- Друзья' мои'... хоро'шие, до'брые... Погорячи'лись и бу'дет... и бу'дет... Друзья' мои'... Услы'шав мя'гкий, дру'жеский го'лос, Ла'евский почу'вствовал, что в его' жи'зни то'лько что произошло' что'-то небыва'лое, чудо'вищное, как бу'дто его' чуть бы'ло не раздави'л по'езд; он едва' не запла'кал, махну'л руко'й и вы'бежал из ко'мнаты. "Испыта'ть на себе' чужу'ю не'нависть, вы'казать себя' пе'ред ненави'дящим челове'ком в са'мом жа'лком, презре'нном, беспо'мощном ви'де, -- бо'же мой, как э'то тяжело'! -- ду'мал он, немно'го пого'дя си'дя в павильо'не и чу'вствуя то'чно ржа'вчину на те'ле от то'лько что испы'танной чужо'й не'нависти. -- Как э'то гру'бо, бо'же мой!" Холо'дная вода' с коньяко'м подбодри'ла его'. Он с я'сностью предста'вил себе' поко'йное, надме'нное лицо' фон Корена', его' вчера'шний взгляд, руба'ху, похо'жую на ковёр, го'лос, бе'лые ру'ки, и тяжёлая не'нависть, стра'стная, голо'дная заворо'чалась в его' груди' и потре'бовала удовлетворе'ния. В мы'слях он повали'л фон Корена' на зе'млю и стал топта'ть его' нога'ми. Он вспомина'л в мельча'йших подро'бностях всё происше'дшее и удивля'лся, как э'то он мог заи'скивающе улыба'ться ничто'жному челове'ку и вообще' дорожи'ть мне'нием ме'лких, никому' не изве'стных люди'шек, живу'щих в ничто'жнейшем го'роде, кото'рого, ка'жется, нет да'же на ка'рте и о кото'ром в Петербу'рге не зна'ет ни оди'н поря'дочный челове'к. Е'сли бы э'тот горо'дишко вдруг провали'лся и'ли сгоре'л, то телегра'мму об э'том прочли' бы в Росси'и с тако'ю же ску'кой, как объявле'ние о прода'же поде'ржанной ме'бели. Уби'ть за'втра фон Корена' и'ли оста'вить его' в живы'х -- э'то всё равно', оди'наково бесполе'зно и неинтере'сно. Вы'стрелить в но'гу и'ли в ру'ку, ра'нить, пото'м посмея'ться над ним, и как насеко'мое с ото'рванной но'жкой теря'ется в траве', так пусть он со свои'м глухи'м страда'нием затеря'ется по'сле в толпе' та'ких же ничто'жных люде'й, как он сам. Ла'евский пошёл к Шешко'вскому, рассказа'л ему' обо всем и пригласи'л его' в секунда'нты; пото'м о'ба они' отпра'вились к нача'льнику почтово-телегра'фной конто'ры, пригласи'ли и его' в секунда'нты и оста'лись у него' обе'дать. За обе'дом мно'го шути'ли и смея'лись; Ла'евский подтру'нивал над тем, что он почти' совсе'м не уме'ет стреля'ть, и называ'л себя' короле'вским стрелко'м и Вильге'льмом Те'ллем. -- На'до э'того господи'на проучи'ть... -- говори'л он. По'сле обе'да се'ли игра'ть в ка'рты. Ла'евский игра'л, пил вино' и ду'мал, что дуэ'ль вообще' глупа' и бестолко'ва, так как она' не реша'ет вопро'са, а то'лько осложня'ет его', но что без неё иногда' нельзя' обойти'сь. Наприме'р, в да'нном слу'чае: ведь не пода'шь же на фон Корена' мирово'му! И предстоя'щая дуэ'ль ещё тем хороша', что по'сле неё ему' уж нельзя' бу'дет остава'ться в го'роде. Он слегка' опьяне'л, развлёкся ка'ртами и чу'вствовал себя' хорошо'. Но когда' зашло' со'лнце и ста'ло темно', им овладе'ло беспоко'йство. Э'то был не страх пе'ред сме'ртью, потому' что в нем, пока' он обе'дал и игра'л в ка'рты, сиде'ла почему'-то уве'ренность, что дуэ'ль ко'нчится ниче'м; э'то был страх пе'ред че'м-то неизве'стным, что должно' случи'ться за'втра у'тром пе'рвый раз в его' жи'зни, и страх пе'ред наступа'ющею но'чью... Он знал, что ночь бу'дет дли'нная, бессо'нная и что придётся ду'мать не об одно'м то'лько фон Коре'не и его' не'нависти, но и о той го'ре лжи, кото'рую ему' предстоя'ло пройти' и обойти' кото'рую у него' не бы'ло сил и уме'нья. Похо'же бы'ло на то, как бу'дто он заболе'л внеза'пно; он потеря'л вдруг вся'кий интере'с к ка'ртам и лю'дям, засуети'лся и стал проси'ть, что'бы его' отпусти'ли домо'й. Ему' хоте'лось поскоре'е лечь в посте'ль, не дви'гаться и пригото'вить свои' мы'сли к но'чи. Шешко'вский и почто'вый чино'вник проводи'ли его' и отпра'вились к фон Ко'рену, что'бы поговори'ть насчёт дуэ'ли. О'коло свое'й кварти'ры Ла'евский встре'тил Ачмиа'нова. Молодо'й челове'к запыха'лся и был возбуждён. -- А я вас ищу', Ива'н Андре'ич! -- сказа'л он. -- Прошу' вас, пойдёмте скоре'е... -- Куда'? -- Вас жела'ет ви'деть оди'н не знако'мый вам господи'н, кото'рый име'ет до вас о'чень ва'жное де'ло. Он убеди'тельно про'сит вас прийти' на мину'тку. Ему' ну'жно о че'м-то поговори'ть с ва'ми... Для него' э'то все равно', как жизнь и смерть... Волну'ясь, Ачмиа'нов проговори'л э'то с си'льным армя'нским акце'нтом, так что у него' вы'шло не "жизнь", а "жи'зень". -- Кто он тако'й? -- спроси'л Ла'евский. -- Он проси'л не говори'ть его' и'мени. -- Скажи'те ему', что я за'нят. За'втра е'сли уго'дно... -- Как мо'жно! -- испуга'лся Ачмиа'нов. -- Он хо'чет сказа'ть вам тако'е о'чень ва'жное для вас... о'чень ва'жное! Е'сли не пойдёте, то случи'тся несча'стье. -- Стра'нно... -- пробормота'л Ла'евский, не понима'я, почему' Ачмиа'нов так возбуждён и каки'е э'то та'йны мо'гут быть в ску'чном, никому' не ну'жном горо'дишке. -- Стра'нно, -- повтори'л он в разду'мье. -- Впро'чем, пойдёмте. Всё равно'. Ачмиа'нов бы'стро пошёл вперёд, а он за ним. Прошли' по у'лице, пото'м переу'лком. -- Как э'то ску'чно, -- сказа'л Ла'евский. -- Сейча'с, сейча'с... Бли'зко. О'коло ста'рого ва'ла они' прошли' у'зким переу'лком ме'жду двумя' огоро'женными пустыря'ми, зате'м вошли' в како'й-то большо'й двор и напра'вились к небольшо'му до'мику... -- Э'то дом Мюри'дова, что ли? -- спроси'л Ла'евский. -- Да. -- Но заче'м мы идём задво'рками, не понима'ю? Могли' бы и у'лицей. Там бли'же... -- Ничего', ничего'... Ла'евскому показа'лось та'кже стра'нным, что Ачмиа'нов повёл его' к чёрному хо'ду и замаха'л ему' руко'й, как бы приглаша'я его' идти' поти'ше и молча'ть. -- Сюда', сюда'... -- сказа'л Ачмиа'нов, осторо'жно отворя'я дверь и входя' в се'ни на цы'почках. -- Ти'ше, ти'ше, прошу' вас... Мо'гут услы'шать. Он прислу'шался, тяжело' перевёл дух и сказа'л шёпотом: -- Отвори'те вот э'ту дверь и войди'те... Не бо'йтесь. Ла'евский, недоумева'я, отвори'л дверь и вошёл в ко'мнату с ни'зким потолко'м и занаве'шенными о'кнами. На столе' стоя'ла свеча'. -- Кого' ну'жно? -- спроси'л кто'-то в сосе'дней ко'мнате. -- Ты, Мюри'дка? Ла'евский поверну'л в э'ту ко'мнату и уви'дел Кири'лина, а ря'дом с ним Наде'жду Федо'ровну. Он не слы'шал, что ему' сказа'ли, попя'тился наза'д и не заме'тил, как очути'лся на у'лице. Не'нависть к фон Ко'рену и беспоко'йство -- всё исче'зло из ду'ши. Идя' домо'й, он нело'вко разма'хивал пра'вой руко'й и внима'тельно смотре'л себе' под но'ги, стара'ясь идти' по гла'дкому. До'ма, в кабине'те, он, потира'я ру'ки и углова'то поводя' плеча'ми и ше'ей, как бу'дто ему' бы'ло те'сно в пиджаке' и соро'чке, прошёлся из угла' в у'гол, пото'м зажёг свечу' и сел за стол... XVI -- Гуманита'рные нау'ки, о кото'рых вы говори'те, тогда' то'лько бу'дут удовлетворя'ть челове'ческую мысль, когда' в движе'нии своём они' встре'тятся с то'чными нау'ками и пойду'т с ни'ми ря'дом. Встре'тятся ли они' под микроско'пом, и'ли в моноло'гах но'вого Га'млета, и'ли в но'вой рели'гии, я не зна'ю, но ду'маю, что земля' покро'ется ледяно'й коро'й ра'ньше, чем э'то случи'тся. Са'мое сто'йкое и живу'чее из всех гуманита'рных зна'ний -- э'то, коне'чно, уче'ние Христа', но посмотри'те, как да'же оно' разли'чно пони'мается! Одни' у'чат, что'бы мы люби'ли всех бли'жних, и де'лают при э'том исключе'ние для солда'т, престу'пников и безу'мных: пе'рвых они' разреша'ют убива'ть на войне', вторы'х изоли'ровать и'ли казни'ть, а тре'тьим запреща'ют вступле'ние в брак. Други'е толкова'тели у'чат люби'ть всех бли'жних без исключе'ния, не различа'я плю'сов и ми'нусов. По их уче'нию, е'сли к вам при'ходит буго'рчатый, и'ли уби'йца, и'ли эпиле'птик и сва'тает ва'шу дочь -- отдава'йте; е'сли крети'ны иду'т войно'й на физи'чески и у'мственно здоро'вых -- подставля'йте головы'. Э'та про'поведь любви' ра'ди любви', как иску'сства для иску'сства, е'сли бы могла' име'ть си'лу, в конце' концо'в привела' бы челове'чество к по'лному вымира'нию, и таки'м о'бразом соверши'лось бы грандио'знейшее из злоде'йств, каки'е когда'-либо быва'ли на земле'. Толкова'ний о'чень мно'го, а е'сли их мно'го, то серьёзная мысль не удовлетворя'ется ни одни'м из них и к ма'ссе всех толкова'ний спеши'т приба'вить своё со'бственное. Поэ'тому никогда' не ста'вьте вопро'са, как вы говори'те, на филосо'фскую, и'ли так называ'емую христиа'нскую по'чву; э'тим вы то'лько отдаля'етесь от реше'ния вопро'са. Дья'кон внима'тельно вы'слушал зоо'лога, поду'мал и спроси'л: -- Нра'вственный зако'н, кото'рый сво'йственен ка'ждому из люде'й, фило'софы вы'думали и'ли же его' бог созда'л вме'сте с те'лом? -- Не зна'ю. Но э'тот зако'н до тако'й сте'пени общ для всех наро'дов и эпо'х, что, мне ка'жется, его' сле'дует призна'ть органи'чески свя'занным с челове'ком. Он не вы'думан, а есть и бу'дет. Я не скажу' вам, что его' уви'дят когда'-нибудь под микроско'пом, но органи'ческая связь его' уже' дока'зывается очеви'дностью: серьёзное страда'ние мо'зга и все так называ'емые душе'вные боле'зни выража'ются пре'жде всего' в извраще'нии нра'вственного зако'на, наско'лько мне изве'стно. -- Хоро'шо-с. Зна'чит, как желу'док хо'чет есть, так нра'вственное чу'вство хо'чет, что'бы мы люби'ли свои'х бли'жних. Так? Но есте'ственная приро'да на'ша по себялю'бию проти'вится го'лосу со'вести и ра'зума, и потому' возника'ет мно'го головоло'мных вопро'сов. К кому' же мы должны' обраща'ться за разреше'нием э'тих вопро'сов, е'сли вы не вели'те ста'вить их на филосо'фскую по'чву? -- Обрати'тесь к тем немно'гим то'чным зна'ниям, каки'е у нас есть. Дове'рьтесь очеви'дности и ло'гике фа'ктов. Пра'вда, э'то ску'дно, но зато' не так зы'бко и расплы'вчато, как филосо'фия. Нра'вственный зако'н, поло'жим, тре'бует, что'бы вы люби'ли люде'й. Что ж? Любо'вь должна' заключа'ться в устране'нии всего' того', что так и'ли ина'че вреди'т лю'дям и угрожа'ет им опа'сностью в настоя'щем и бу'дущем. На'ши зна'ния и очеви'дность говоря'т вам, что челове'честву грози'т опа'сность со стороны' нра'вственно и физи'чески ненорма'льных. Е'сли так, то бори'тесь с ненорма'льными. Е'сли вы не в си'лах возвы'сить их до но'рмы, то у вас хва'тит си'лы и уме'нья обезвреди'ть их, то есть уничто'жить. -- Зна'чит, любо'вь в том, что'бы си'льный побежда'л сла'бого? -- Несомне'нно. -- Но ведь си'льные распя'ли господа' на'шего Иису'са Христа'! -- сказа'л горячо' дья'кон. -- В то'м-то и де'ло, что распя'ли его' не си'льные, а сла'бые. Челове'ческая культу'ра осла'била и стреми'тся свести' к нулю' борьбу' за существова'ние и подбо'р; отсю'да бы'строе размноже'ние сла'бых и преоблада'ние их над си'льными. Вообрази'те, что вам удало'сь внуши'ть пчёлам гума'нные иде'и в их неразрабо'танной, рудимента'рной фо'рме. Что произойдёт от э'того? Тру'тни, кото'рых ну'жно убива'ть, оста'нутся в живы'х, бу'дут съеда'ть мёд, развраща'ть и души'ть пчел -- в результа'те преоблада'ние сла'бых над си'льными и вырожде'ние последни'х. То же са'мое происхо'дит тепе'рь и с челове'чеством: сла'бые гнету'т си'льных. У дикаре'й, кото'рых ещё не косну'лась культу'ра, са'мый си'льный, му'дрый и са'мый нра'вственный идёт впереди'; он вождь и влады'ка. А мы, культу'рные, распя'ли Христа' и продолжа'ем его' распина'ть. Зна'чит, у нас чего'-то недостаёт... И э'то "что'-то" мы должны' восстанови'ть у себя', ина'че конца' не бу'дет э'тим недоразуме'ниям. -- Но како'й у вас есть крите'риум для различе'ния си'льных и сла'бых? -- Зна'ние и очеви'дность. Буго'рчатых и золоту'шных узна'ют по их боле'зням, а безнра'вственных и сумасшедши'х по посту'пкам. -- Но ведь возмо'жны оши'бки! -- Да, но не'чего боя'ться промочи'ть но'ги, когда' угрожа'ет пото'п. -- Э'то филосо'фия, -- засмея'лся дья'кон. -- Ниско'лько. Вы до тако'й сте'пени испо'рчены ва'шей семина'рской филосо'фией, что во всем хоти'те ви'деть оди'н то'лько тума'н. Отвлечённые нау'ки, кото'рыми наби'та ва'ша молода'я голова', потому' и называ'ются отвлечёнными, что они' отвлека'ют ваш ум от очеви'дности. Смотри'те в глаза' чёрту пря'мо, и е'сли он чёрт, то и говори'те, что э'то чёрт, а не ле'зьте к Ка'нту и'ли к Ге'гелю за объясне'ниями. Зоо'лог помолча'л и продолжа'л: -- Два'жды два есть четы'ре, а ка'мень есть ка'мень. За'втра вот у нас дуэ'ль. Мы с ва'ми бу'дем говори'ть, что э'то глу'по и неле'по, что дуэ'ль уже' отжила' свой век, что аристократи'ческая дуэ'ль ниче'м по существу' не отлича'ется от пья'ной дра'ки в кабаке', а всё-таки мы не остано'вимся, пое'дем и бу'дем дра'ться. Есть, зна'чит, си'ла, кото'рая сильне'е на'ших рассужде'ний. Мы кричи'м, что война' -- э'то разбо'й, ва'рварство, у'жас, братоуби'йство, мы без о'бморока не мо'жем ви'деть кро'ви; но сто'ит то'лько францу'зам и'ли не'мцам оскорби'ть нас, как мы тотча'с же почу'вствуем подъе'м ду'ха, са'мым и'скренним о'бразом закричи'м ура' и бро'симся на врага', вы бу'дете призыва'ть на на'ше ору'жие благослове'ние бо'жие и на'ша добле'сть бу'дет вызыва'ть всео'бщий и прито'м и'скренний восто'рг. Опя`ть-та'ки, зна'чит, есть си'ла, кото'рая е'сли не вы'ше, то сильне'е нас и на'шей филосо'фии. Мы не мо'жем останови'ть её так же, как вот э'той ту'чи, кото'рая подвига'ется и'з-за мо'ря. Не лицеме'рьте же, не пока'зывайте ей ку'киша в карма'не и не говори'те: "ах, глу'по! ах, устаре'ло! ах, несогла'сно с писа'нием!", а гляди'те ей пря'мо в глаза', признава'йте её разу'мную зако'нность, и когда' она', наприме'р, хо'чет уничто'жить хи'лое, золоту'шное, развращённое пле'мя, то не меша'йте ей ва'шими пилю'лями и цита'тами из ду'рно понято'го Ева'нгелия. У Леско'ва есть со'вестливый Дани'ла, кото'рый на'шел за го'родом прокажённого и ко'рмит, и греёт его' во и'мя любви' и Христа'. Е'сли бы э'тот Дани'ла в са'мом де'ле люби'л люде'й, то он оттащи'л бы прокажённого пода'льше от го'рода и бро'сил его' в ров, а сам пошёл бы служи'ть здоро'вым. Христо'с, наде'юсь, запове'дал нам любо'вь разу'мную, осмы'сленную и поле'зную. -- Э'кой вы како'й! -- засмея'лся дья'кон. -- В Христа' же вы не ве'руете, заче'м же вы его' так ча'сто упомина'ете? -- Нет, ве'рую. Но то'лько, коне'чно, по-сво'ему, а не по-ва'шему. Ах, дья'кон, дья'кон! -- засмея'лся зоо'лог; он взял дья'кона за та'лию и сказа'л ве'село: -- Ну, что ж? Пое'дем за'втра на дуэ'ль? -- Сан не позволя'ет, а то бы пое'хал. -- А что зна'чит -- сан? -- Я посвящённый. На мне благода'ть. -- Ах, дья'кон, дья'кон, -- повтори'л фон Корён, смея'сь. -- Люблю' я с ва'ми разгова'ривать. -- Вы говори'те -- у вас ве'ра, -- сказа'л дья'кон. -- Кака'я э'то ве'ра? А вот у меня' есть дядька-по'п, так тот так ве'рит, что когда' в за'суху идёт в по'ле дождя' проси'ть, то бе'рет с собо'й дождево'й зо'нтик и ко'жаное пальто', что'бы его' на обра'тном пути' до'ждик не промочи'л. Вот э'то ве'ра! Когда' он говори'т о Христе', так от него' сия'ние идёт и все ба'бы и мужики' навзры'д пла'чут. Он бы и ту'чу э'ту останови'л и вся'кую бы ва'шу си'лу обрати'л в бе'гство. Да... Ве'ра гора'ми дви'гает. Дья'кон засмея'лся и похло'пал зоо'лога по плечу'. -- Та'к-то... -- продолжа'л он. -- Вот вы всё учи'те, постига'ете пучи'ну мо'ря, разбира'ете сла'бых да си'льных, кни'жки пи'шете и на дуэ'ли вызыва'ете -- и всё остаётся на своём ме'сте, а гляди'те, како'й-нибудь сла'бенький ста'рец святы'м ду'хом пролепе'чет одно' то'лько сло'во и'ли из Ара'вии приска'чет на коне' но'вый Магоме'т с ша'шкой, и полети'т у вас всё вверх тара'машкой, и в Евро'пе ка'мня на ка'мне не оста'нется. -- Ну, э'то, дья'кон, на не'бе ви'лами пи'сано! -- Ве'ра без дел мертва' есть, а де'ла без ве'ры -- ещё ху'же, одна' то'лько тра'та вре'мени и бо'льше ничего'. На на'бережной показа'лся до'ктор. Он уви'дел дья'кона и зоо'лога и подошёл к ним. -- Ка'жется, всё гото'во, -- сказа'л он, запыха'вшись. -- Секунда'нтами бу'дут Говоро'вский и Бо'йко. Зае'дут у'тром в пять часо'в. Навороти'ло-то как! -- сказа'л он, посмотре'в на не'бо. -- Ничего' не вида'ть. Сейча'с до'ждик бу'дет. -- Ты, наде'юсь, пое'дешь с на'ми? -- спроси'л фон Корён. -- Нет, бо'же меня' сохрани', я и так заму'чился. Вме'сто меня' Усти'мович пое'дет. Я уже' говори'л с ним. Далеко' над мо'рем блесну'ла мо'лния, и послы'шались глухи'е раска'ты гро'ма. -- Как ду'шно пе'ред грозо'й! -- сказа'л фон Корён. -- Бьюсь об закла'д, что ты уже' был у Ла'евского и пла'кал у него' на груди'. -- Заче'м я к нему' пойду'? -- отве'тил до'ктор, смути'вшись. -- Вот ещё! До захо'да со'лнца он не'сколько раз прошёлся по бульва'ру и по у'лице, в наде'жде встре'титься с Лаевски'м. Ему' бы'ло сты'дно за свою' вспы'шку и за внеза'пный поры'в доброты', кото'рый после'довал за э'той вспы'шкой. Он хоте'л извини'ться пе'ред Лаевски'м в шу'точном то'не, пожури'ть его', успоко'ить и сказа'ть ему', что дуэ'ль -- оста'тки средневеко'вого ва'рварства, но что само' провиде'ние указа'ло им на дуэ'ль как на сре'дство при'мирения: за'втра о'ба они', прекра'снейшие, величайшего' ума' лю'ди, обменя'вшись вы'стрелами, оце'нят благоро'дство друг дру'га и сде'лаются друзья'ми. Но Ла'евский ни ра'зу не встре'тился. -- Заче'м я к нему' пойду'? -- повтори'л Самойле'нко. -- Не я его' оскорби'л, а он меня'. Скажи' на ми'лость, за что он на меня' набро'сился? Что я ему' дурно'го сде'лал? Вхожу' в гости'ную и вдруг, здоро'во живёшь: шпио'н! Вот те на! Ты скажи': с чего' у вас начало'сь? Что ты ему' сказа'л? -- Я ему' сказа'л, что его' положе'ние безвы'ходно. И я был прав. То'лько че'стные и моше'нники мо'гут найти' вы'ход из вся'кого положе'ния, а тот, кто хо'чет в одно' и то же вре'мя быть че'стным и моше'нником, не име'ет вы'хода. Одна'ко, господа', уж 11 часо'в, а за'втра нам ра'но встава'ть. Внеза'пно налете'л ве'тер; он по'днял на на'бережной пыль, закружи'л её ви'хрем, зареве'л и заглуши'л шум мо'ря. -- Шквал! -- сказа'л дья'кон. -- На'до идти', а то глаза' запороши'ло. Когда' пошли', Самойле'нко вздохну'л и сказа'л, приде'рживая фура'жку: -- Должно' быть, я не бу'ду ны'нче спать. -- А ты не волну'йся, -- засмея'лся зоо'лог. -- Мо'жешь быть поко'ен, дуэ'ль ниче'м не ко'нчится. Ла'евский великоду'шно в во'здух вы'стрелит, он ина'че не мо'жет, а я, должно' быть, и совсе'м стреля'ть не бу'ду. Попада'ть под суд и'з-за Ла'евского, теря'ть вре'мя -- не сто'ит игра' свеч. Кста'ти, кака'я отве'тственность полага'ется за дуэ'ль? -- Аре'ст, а в слу'чае сме'рти проти'вника заключе'ние в кре'пости до трех лет. -- В Петропавло'вской? -- Нет, в вое'нной, ка'жется. -- Хотя' сле'довало бы проучи'ть э'того молодца'! Позади' на мо'ре сверкну'ла мо'лния и на мгнове'ние освети'ла кры'ши домо'в и го'ры. О'коло бульва'ра прия'тели разошли'сь. Когда' до'ктор исче'з в потёмках и уже' стиха'ли его' шаги', фон Корён кри'кнул ему': -- Как бы пого'да не помеша'ла нам за'втра! -- Чего' до'брого! А дал бы бог! -- Споко'йной но'чи! -- Что -- ночь? Что ты говори'шь? За шу'мом ве'тра и мо'ря и за раска'тами гро'ма тру'дно бы'ло расслы'шать. -- Ничего'! -- кри'кнул зоо'лог и поспеши'л домо'й. XVII ...в уме', пода'вленном тоско'й, Тесни'тся тя'жких дум избы'ток; Воспомина'ние безмо'лвно пре'до мной Свой дли'нный развива'ет сви'ток. И с отвраще'нием чита'я жизнь мою', Я трепещу' и проклина'ю, И го'рько жа'луюсь, и го'рько слезы' лью, Но строк печа'льных не смыва'ю. Пу'шкин. Убью'т ли его' за'втра у'тром и'ли посмею'тся над ним, то есть оста'вят ему' э'ту жизнь, он всё равно' поги'б. Убьёт ли себя' с отча'яния и стыда' э'та опозо'ренная же'нщина и'ли бу'дет влачи'ть своё жа'лкое существова'ние, она' всё равно' поги'бла... Так ду'мал Ла'евский, си'дя за столо'м по'здно ве'чером и всё ещё продолжа'я потира'ть ру'ки. Окно' вдруг отвори'лось и хло'пнуло, в ко'мнату ворва'лся си'льный ве'тер, и бума'ги полете'ли со стола'. Ла'евский за'пер окно' и нагну'лся, что'бы собра'ть с полу' бума'ги. Он чу'вствовал в своём те'ле что'-то но'вое, каку'ю-то нело'вкость, кото'рой ра'ньше не бы'ло, и не узнава'л свои'х движе'ний; ходи'л он несме'ло, ты'ча в сто'роны локтя'ми и подерги'вая плеча'ми, а когда' сел за стол, то опя'ть стал потира'ть ру'ки. Те'ло его' потеря'ло ги'бкость. Накану'не сме'рти на'до писа'ть к бли'зким лю'дям. Ла'евский по'мнил об э'том. Он взял перо' и написа'л дрожа'щим по'черком: "Ма'тушка!" Он хоте'л написа'ть ма'тери, что'бы она' во и'мя милосе'рдного бо'га, в кото'рого она' ве'рует, дала' бы прию'т и согре'ла ла'ской несча'стную, обесче'щенную им же'нщину, одино'кую, ни'щую и сла'бую, что'бы она' забы'ла и прости'ла всё, всё, всё и же'ртвою хотя' отча'сти искупи'ла стра'шный грех сы'на; но он вспо'мнил, как его' мать, по'лная, гру'зная стару'ха, в кружевно'м чепце', выхо'дит у'тром из до'ма в сад, а за не'ю идёт прижива'лка с боло'нкой, как мать кричи'т повели'тельным го'лосом на са'довника и на прислу'гу и как го'рдо, надме'нно её лицо', -- он вспо'мнил об э'том и зачеркну'л напи'санное сло'во. Во всех трех о'кнах я'рко блесну'ла мо'лния, и вслед за э'тим разда'лся оглуши'тельный, раска'тистый уда'р гро'ма, снача'ла глухо'й, а пото'м грохо'чущий и с тре'ском, и тако'й си'льный, что зазвене'ли в о'кнах стекла'. Ла'евский встал, подошёл к окну' и припа'л лбом к стеклу'. На дворе' была' си'льная, краси'вая гроза'. На горизо'нте мо'лнии бе'лыми ле'нтами непреры'вно броса'лись из туч в мо'ре и освеща'ли на далёкое простра'нство высо'кие чёрные во'лны. И спра'ва, и сле'ва, и, вероя'тно, та'кже над до'мом сверка'ли мо'лнии. -- Гроза'! -- прошепта'л Ла'евский; он чу'вствовал жела'ние моли'ться кому'-нибудь и'ли чему'-нибудь, хотя' бы мо'лнии и'ли ту'чам. -- Ми'лая гроза'! Он вспо'мнил, как в де'тстве во вре'мя грозы' он с непокры'той голово'й вы'бегал в сад, а за ним гна'лись две беловоло'сые де'вочки с голубы'ми глаза'ми, и их мочи'л дождь; они' хохота'ли от восто'рга, но когда' раздава'лся си'льный уда'р гро'ма, де'вочки дове'рчиво прижима'лись к ма'льчику, он крести'лся и спеши'л чита'ть: "Свят, свят, свят..." О, куда' вы ушли', в како'м вы мо'ре утону'ли, зача'тки прекра'сной чи'стой жи'зни? Грозы' уж он не бои'тся и приро'ды не лю'бит, бо'га у него' нет, все дове'рчивые де'вочки, каки'х он знал когда'-либо, уже' сгу'блены им и его' све'рстниками, в родно'м са'ду он за всю свою' жизнь не поса'дил ни одного' деревца' и не вы'растил ни одно'й тра'вки, а живя' среди' живы'х, не спас ни одно'й му'хи, а то'лько разруша'л, губи'л и лгал, лгал... "Что в моём про'шлом не поро'к?" -- спра'шивал он себя', стара'ясь уцепи'ться за како'е-нибудь све'тлое воспомина'ние, как па'дающий в про'пасть цепля'ется за кусты'. Гимна'зия? Университе'т? Но э'то обма'н. Он учи'лся ду'рно и забы'л то, чему' его' учи'ли. Служе'ние о'бществу? Э'то то'же обма'н, потому' что на слу'жбе он ничего' не де'лал, жа'лованье получа'л да'ром и слу'жба его' -- э'то гну'сное казнокра'дство, за кото'рое не отдаю'т под суд. И'стина не нужна' была' ему', и он не иска'л её, его' со'весть, околдо'ванная поро'ком и ло'жью, спала' и'ли молча'ла; он, как чужо'й и'ли на'нятый с друго'й плане'ты, не уча'ствовал в о'бщей жи'зни люде'й, был равноду'шен к их страда'ниям, иде'ям, рели'гиям, зна'ниям, иска'ниям, борьбе', он не сказа'л лю'дям ни одного' до'брого сло'ва, не написа'л ни одно'й поле'зной, не по'шлой стро'чки, не сде'лал лю'дям ни на оди'н грош, а то'лько ел их хлеб, пил их вино', увози'л их жен, жил их мы'слями и, что'бы оправда'ть свою' презре'нную, парази'тную жизнь пе'ред ни'ми и сами'м собо'й, всегда' стара'лся придава'ть себе' тако'й вид, как бу'дто он вы'ше и лу'чше их. Ложь, ложь и ложь... Он я'сно вспо'мнил то, что ви'дел ве'чером в до'ме Мюри'дова, и ему' бы'ло невыноси'мо жу'тко от омерзе'ния и тоски'. Кири'лин и Ачмиа'нов отврати'тельны, но ведь они' продолжа'ли то, что он на'чал; они' его' соо'бщники и ученики'. У молодо'й, сла'бой же'нщины, кото'рая доверя'ла ему' бо'льше, чем бра'ту, он отня'л му'жа, круг знако'мых и ро'дину и завёз её сюда' -- в зной, в лихора'дку и в ску'ку; изо дня в день она', как зе'ркало, должна' была' отража'ть в себе' его' пра'здность, поро'чность и ложь -- и э'тим, то'лько э'тим наполня'лась её жизнь, сла'бая, вя'лая, жа'лкая; пото'м он пресы'тился е'ю, возненави'дел, но не хвати'ло му'жества бро'сить, и он стара'лся всё кре'пче опу'тать её лганьём, как паути'ной... Остально'е доде'лали э'ти лю'ди. Ла'евский то сади'лся у стола', то опя'ть отходи'л к окну'; он то туши'л свечу', то опя'ть зажига'л её. Он вслух проклина'л себя', пла'кал, жа'ловался, проси'л проще'ния; не'сколько раз в отча'янии подбега'л он к столу' и писа'л: "Ма'тушка!" Кро'ме ма'тери, у него' не бы'ло никого' родны'х и бли'зких; но как могла' помо'чь ему' мать? И где она'? Он хоте'л бежа'ть к Наде'жде Федо'ровне, что'бы пасть к её нога'м, целова'ть её ру'ки и но'ги, умоля'ть о проще'нии, но она' была' его' же'ртвой, и он боя'лся её, то'чно она' умерла'. -- Поги'бла жизнь! -- бормота'л он, потира'я ру'ки. -- Заче'м же я ещё жив, бо'же мой!.. Он столкну'л с не'ба свою' ту'склую звезду', она' закати'лась, и след её смеша'лся с ночно'ю тьмой; она' уже' не вернётся на не'бо, потому' что жизнь даётся то'лько оди'н раз и не повторя'ется. Е'сли бы мо'жно бы'ло верну'ть про'шлые дни и го'ды, он ложь в них замени'л бы пра'вдой, пра'здность -- трудо'м, ску'ку -- ра'достью, он верну'л бы чистоту' тем, у кого' взял её, нашёл бы бо'га и справедли'вость, но э'то так же невозмо'жно, как закати'вшуюся звезду' верну'ть опя'ть на не'бо. И оттого', что э'то невозмо'жно, он приходи'л в отча'яние. Когда' прошла' гроза', он сиде'л у откры'того окна' и поко'йно ду'мал о том, что бу'дет с ним. Фон Корён, вероя'тно, убьёт его'. Я'сное, холо'дное ми`росозерца'ние э'того челове'ка допуска'ет уничтоже'ние хи'лых и него'дных; е'сли же оно' изме'нит в реши'тельную мину'ту, то помо'гут ему' не'нависть и чу'вство гадли'вости, каки'е возбужда'ет в нем Ла'евский. Е'сли же он промахнётся, и'ли для того', что'бы посмея'ться над ненави'стным проти'вником, то'лько ра'нит его', и'ли вы'стрелит в во'здух, то что тогда' де'лать? Куда' идти'? "Е'хать в Петербу'рг? -- спра'шивал себя' Ла'евский. -- Но э'то зна'чило бы сно'ва нача'ть ста'рую жизнь, кото'рую я проклина'ю. И кто и'щет спасе'ния в переме'не ме'ста, как перелётная пти'ца, тот ничего' не найдёт, так как для него' земля' везде' одина'кова. Иска'ть спасе'ния в лю'дях? В ком иска'ть и как? Доброта' и великоду'шие Само'йленка так же ма'ло спаси'тельны, как смешли'вость дья'кона и'ли не'нависть фон Корена'. Спасе'ния на'до иска'ть то'лько в себе' са'мом, а е'сли не найдёшь, то к чему' теря'ть вре'мя, на'до уби'ть себя', вот и всё..." Послы'шался шум экипа'жа. Уже' света'ло. Коля'ска прое'хала ми'мо, поверну'ла и, скрипя' колёсами по мо'крому песку', останови'лась о'коло до'ма. В коля'ске сиде'ли дво'е. -- Погоди'те, я сейча'с! -- сказа'л им Ла'евский в окно'. -- Я не сплю. Ра'зве уже' пора'? -- Да. Четы'ре часа'. Пока' дое'дем... Ла'евский наде'л пальто' и фура'жку, взял в карма'н папиро'с и останови'лся в разду'мье; ему' каза'лось, что ну'жно бы'ло сде'лать ещё что'-то. На у'лице ти'хо разгова'ривали секунда'нты и фы'ркали ло'шади, и э'ти зву'ки в ра'ннее сыро'е у'тро, когда' все спят и чуть бре'зжит не'бо, напо'лнили ду'шу Ла'евского уны'нием, похо'жим на дурно'е предчу'вствие. Он постоя'л немно'го в разду'мье и пошёл в спа'льню. Наде'жда Федо'ровна лежа'ла в свое'й посте'ли, вы'тянувшись, оку'танная с голово'ю в плед; она' не дви'галась и напомина'ла, осо'бенно голово'ю, еги'петскую му'мию. Гля'дя на неё мо'лча, Ла'евский мы'сленно попроси'л у неё проще'ния и поду'мал, что е'сли не'бо не пу'сто и в са'мом де'ле там есть бог, то он сохрани'т её; е'сли же бо'га нет, то пусть она' погибне'т, жить ей не'зачем. Она' вдруг вскочи'ла и се'ла в посте'ли. Подня'в своё бле'дное лицо' и гля'дя с у'жасом на Ла'евского, она' спроси'ла: -- Э'то ты? Гроза' прошла'? -- Прошла'. Она' вспо'мнила, положи'ла о'бе ру'ки на го'лову и вздро'гнула всем те'лом. -- Как мне тяжело'! -- проговори'ла она'. -- Е'сли б ты знал, как мне тяжело'! Я ждала', -- продолжа'ла она', жму'рясь, -- что ты убьёшь меня' и'ли прого'нишь из до'му под дождь и грозу', а ты ме'длишь... ме'длишь... Он поры'висто и кре'пко обня'л её, осы'пал поцелу'ями её коле'ни и ру'ки, пото'м, когда' она' что'-то бормота'ла ему' и вздра'гивала от воспомина'ний, он пригла'дил её во'лосы и, всма'триваясь ей в лицо', по'нял, что э'та несча'стная, поро'чная же'нщина для него' еди'нственный бли'зкий, родно'й и незамени'мый челове'к. Когда' он, вы'йдя из до'му, сади'лся в коля'ску, ему' хоте'лось верну'ться домо'й живы'м. XVIII Дья'кон встал, оде'лся, взял свою' то'лстую сукова'тую па'лку и ти'хо вы'шел из до'му. Бы'ло темно', и дья'кон в пе'рвые мину'ты, когда' пошёл по у'лице, не ви'дел да'же свое'й бе'лой па'лки; на не'бе не бы'ло ни одно'й звезды', и походи'ло на то, что опя'ть бу'дет дождь. Па'хло мо'крым песко'м и мо'рем. "Пожа'луй, не напа'ли бы чече'нцы", -- ду'мал дья'кон, слу'шая, как его' па'лка стуча'ла о мостову'ю и как зво'нко и одино'ко раздава'лся в ночно'й тишине' э'тот стук. Вы'йдя за го'род, он стал ви'деть и доро'гу и свою' па'лку; на чёрном не'бе ко`е-где' показа'лись му'тные пятна' и ско'ро вы'глянула одна' звезда' и ро'бко заморга'ла свои'м одни'м гла'зом. Дья'кон шел по высо'кому камени'стому берегу' и не ви'дел мо'ря; оно' засыпа'ло внизу', и неви'димые во'лны его' лени'во и тяжело' ударя'лись о бе'рег и то'чно вздыха'ли: уф! И как ме'дленно! Уда'рилась одна' волна', дья'кон успе'л сосчита'ть во'семь шаго'в, тогда' уда'рилась друга'я, че'рез шесть шаго'в тре'тья. Так же то'чно не бы'ло ничего' ви'дно, и в потёмках слы'шался лени'вый, со'нный шум мо'ря, слы'шалось бесконе'чно далёкое, невообрази'мое вре'мя, когда' бог носи'лся над ха'осом. Дья'кону ста'ло жу'тко. Он поду'мал о том, как бы бог не наказа'л его' за то, что он во'дит компа'нию с неве'рующими и да'же идёт смотре'ть на их дуэ'ль. Дуэ'ль бу'дет пустяко'вая, бескро'вная, смешна'я, но, как бы то ни бы'ло, она' -- зре'лище язы'ческое и прису'тствовать на ней духо'вному лицу' совсе'м неприли'чно. Он останови'лся и поду'мал: не верну'ться ли? Но си'льное, беспоко'йное любопы'тство взяло' верх над сомне'ниями, и он пошёл да'льше. "Они' хотя' неве'рующие, но до'брые лю'ди и спасу'тся", -- успока'ивал он себя'. -- Обяза'тельно спасу'тся! -- сказа'л он вслух, заку'ривая папиро'су. Како'ю ме'рою ну'жно измеря'ть досто'инства люде'й, что'бы суди'ть о них справедли'во? Дья'кон вспо'мнил своего' врага', инспе'ктора духо'вного учи'лища, кото'рый и в бо'га ве'ровал, и на дуэ'лях не дра'лся, и жил в целому'дрии, но когда'-то корми'л дья'кона хле'бом с песко'м и одна'жды едва' не оторва'л ему' уха'. Е'сли челове'ческая жизнь сложи'лась так нему'дро, что э'того жесто'кого и нече'стного инспе'ктора, кра'вшего казённую муку', все уважа'ли и моли'лись в учи'лище о здра'вии его' и спасе'нии, то справедли'во ли сторони'ться та'ких люде'й, как фон Корён и Ла'евский, то'лько потому', что они' неве'рующие? Дья'кон стал реша'ть э'тот вопро'с, но ему' вспо'мнилось, кака'я смешна'я фигу'ра была' сего'дня у Само'йленка, и э'то прерва'ло тече'ние его' мы'слей. Ско'лько за'втра бу'дет сме'ху! Дья'кон вообража'л, как он зася'дет под куст и бу'дет подсма'тривать, а когда' за'втра за обе'дом фон Корён начнёт хва'стать, то он, дья'кон, со сме'хом ста'нет расска'зывать ему' все подро'бности дуэ'ли. "Отку'да вы всё зна'ете?" -- спро'сит зоо'лог. -- "То'-то вот и есть. До'ма сиде'л, а зна'ю". Хорошо' бы описа'ть дуэ'ль в смешно'м ви'де. Тесть бу'дет чита'ть и смея'ться, те'стя же ка'шей не корми', а то'лько расскажи' и'ли напиши' ему' что'-нибудь смешно'е. Откры'лась доли'на Жёлтой ре'чки. От дождя' ре'чка ста'ла ши'ре и зле'е и уж она' не ворча'ла, как пре'жде, а реве'ла. Начина'лся рассве'т. Се'рое ту'склое у'тро, и облака', бежа'вшие на за'пад, что'бы догна'ть грозову'ю ту'чу, и го'ры, опоя'санные тума'ном, и мо'крые дере'вья -- всё показа'лось дья'кону некраси'вым и серди'тым. Он умы'лся из ручья', прочёл у'тренние моли'твы, и захоте'лось ему' ча'ю и горя'чих пы'шек со смета'ной, кото'рые ка'ждое у'тро подаю'т у те'стя к столу'. Вспо'мнилась ему' дья'коница и "Невозвра'тное", кото'рое она' игра'ет на фортепиа'но. Что она' за же'нщина? Дьякона' познако'мили, сосва'тали и жени'ли на ней в одну' неде'лю; пожи'л он с не'ю ме'ньше ме'сяца и его' командирова'ли сюда', так что он и не разобра'л до сих пор, что она' за челове'к. А всё-таки без неё скучнова'то. "На'до ей письми'шко написа'ть"... -- ду'мал он. Флаг на духа'не размо'к от дождя' и пови'с, и сам духа'н с мо'крой кры'шей каза'лся темне'е и ни'же, чем он был ра'ньше. О'коло двере'й стоя'ла арба'; Кербала'й, каки'х-то два абха'зца и молода'я тата'рка в шарова'рах, должно' быть жена' и'ли дочь Керба'лая, выноси'ли из духа'на мешки' с че'м-то и кла'ли их в арбу' на кукуру'зовую соло'му. О'коло а'рбы, опусти'в головы', стоя'ла па'ра осло'в. Уложи'в мешки', абха'зцы и тата'рка ста'ли накрыва'ть их све'рху соло'мой, а Кербала'й при'нялся поспе'шно запряга'ть осло'в. "Контраба'нда, пожа'луй", -- поду'мал дья'кон. Вот пова'ленное де'рево с вы'сохшими и'глами, вот чёрное пятно' от костра'. Припо'мнился пикни'к со все'ми его' подро'бностями, ого'нь, пе'ние абха'зцев, сла'дкие мечты' об архиере'йстве и кре'стном хо'де... Чёрная ре'чка от дождя' ста'ла черне'е и ши'ре. Дья'кон осторо'жно прошёл по жи'дкому мо'стику, до кото'рого уже' дохва'тывали гря'зные во'лны свои'ми гри'вами, и взобра'лся по ле'сенке в суши'льню. "Сла'вная голова'! -- ду'мал он, растя'гиваясь на соло'ме и вспомина'я о фон Коре'не. -- Хоро'шая голова', дай бог здоро'вья. То'лько в нем жесто'кость есть..." За что он ненави'дит Ла'евского, а тот его'? За что они' бу'дут дра'ться на дуэ'ли? Е'сли бы они' с де'тства зна'ли таку'ю нужду', как дья'кон, е'сли бы они' воспи'тывались в среде' неве'жественных, чёрствых се'рдцем, а'лчных до нажи'вы, попрека'ющих куско'м хле'ба, гру'бых и неотёсанных в обраще'нии, плюю'щих на пол и отры'гивающих за обе'дом и во вре'мя моли'твы, е'сли бы они' с де'тства не бы'ли избало'ваны хоро'шей обстано'вкой жи'зни и избра'нным круго'м люде'й, то как бы они' ухвати'лись друг за дру'га, как бы охо'тно проща'ли взаи'мно недоста'тки и цени'ли бы то, что есть в ка'ждом из них. Ведь да'же вне'шне поря'дочных люде'й так ма'ло на све'те! Пра'вда, Ла'евский ша'лый, распу'щенный, стра'нный, но ведь он не украдёт, не плю'нет гро'мко на пол, не попрекнёт жену': "ло'паешь, а рабо'тать не хо'чешь", не ста'нет бить ребёнка вожжа'ми и'ли корми'ть свои'х слуг воню'чей солони'ной -- неуже'ли э'того недоста'точно, что'бы относи'ться к нему' снисходи'тельно? К тому' же, ведь он пе'рвый страда'ет от свои'х недоста'тков, как больно'й от свои'х ран. Вме'сто того', что'бы от ску'ки и по како'му-то недоразуме'нию иска'ть друг в дру'ге вырожде'ния, вымира'ния, насле'дственности в прочего', что ма'ло поня'тно, не лу'чше ли им спусти'ться пони'же и напра'вить не'нависть и гнев туда', где сто'ном гудя'т це'лые у'лицы от гру'бого неве'жества, а'лчности, попрёков, нечисто'ты, ру'гани, же'нского ви'зга... Послы'шался стук экипа'жа и прерва'л мы'сли дья'кона. Он вы'глянул в дверь и уви'дел коля'ску, а в ней трои'х: Ла'евского, Шешко'вского и нача'льника почтово-телегра'фной конто'ры. -- Стоп! -- сказа'л Шешко'вский. Все тро'е вы'лезли из коля'ски и посмотре'ли друг на дру'га. -- Их ещё нет, -- сказа'л Шешко'вский, стря'хивая с себя' грязь. -- Что ж? Пока' суд да де'ло, пойдём пои'щем удо'бного ме'ста. Здесь поверну'ться не'где. Они' пошли' да'льше вверх по реке' и ско'ро скры'лись из ви'ду. Кучер-татари'н сел в коля'ску, склони'л го'лову на плечо' и засну'л. Подожда'в мину'т де'сять, дья'кон вы'шел из суши'льни и, сня'вши чёрную шля'пу, что'бы его' не заме'тили, приседа'я и огля'дываясь, стал пробира'ться по берегу' меж куста'ми и полоса'ми кукуру'зы; с дере'вьев и с кусто'в сы'пались на него' кру'пные ка'пли, трава' и кукуру'за бы'ли мо'кры. -- Срамота'! -- бормота'л он, подбира'я свои' мо'крые и гря'зные фа'лды. -- Знал бы, не пошёл. Ско'ро он услы'шал голоса' и уви'дел люде'й. Ла'евский, засу'нув ру'ки в рукава' и согну'вшись, бы'стро ходи'л взад и вперёд по небольшо'й поля'не; его' секунда'нты стоя'ли у са'мого бе'рега и крути'ли папиро'сы. "Стра'нно... -- поду'мал дья'кон, не узнава'я похо'дки Ла'евского. -- Бу'дто стари'к". -- Как э'то неве'жливо с их сто'роны! -- сказа'л почто'вый чино'вник, гля'дя на часы'. -- Мо'жет быть, по-учено'му, и хорошо' опа'здывать, но, по-мо'ему, э'то сви'нство. Шешко'вский, то'лстый челове'к с чёрной бородо'й, прислу'шался и сказа'л: -- Е'дут! XIX -- Пе'рвый раз в жи'зни ви'жу! Как сла'вно! -- сказа'л фон Корён, пока'зываясь на поля'не и протя'гивая о'бе ру'ки к восто'ку. -- Посмотри'те: зелёные лучи'! На восто'ке и'з-за гор вы'тянулись два зелёных луча', и э'то, в са'мом де'ле, бы'ло краси'во. Восходи'ло со'лнце. -- Здра'вствуйте! -- продолжа'л зоо'лог, кивну'в голово'й секунда'нтам Ла'евского. -- Я не опозда'л? За ним шли его' секунда'нты, два о'чень молоды'х офице'ра одина'кового ро'ста, Бо'йко и Говоро'вский, в бе'лых ки'телях, и то'щий, нелюди'мый до'ктор Устимо'вич, кото'рый в одно'й руке' нес у'зел с че'м-то, а другу'ю заложи'л наза'д; по обыкнове'нию, вдоль спины' у него' была' вы'тянута трость. Положи'в у'зел на зе'млю и ни с кем не здоро'ваясь, он отпра'вил и другу'ю ру'ку за спи'ну и зашага'л по поля'не. Ла'евский чу'вствовал утомле'ние и нело'вкость челове'ка, кото'рый, быть мо'жет, ско'ро умрёт и поэ'тому обраща'ет на себя' о'бщее внима'ние. Ему' хоте'лось, что'бы его' поскоре'е уби'ли и'ли же отвезли' домо'й. Восхо'д со'лнца он ви'дел тепе'рь пе'рвый раз в жи'зни; э'то ра'ннее у'тро, зелёные лучи', сы'рость и лю'ди в мо'крых сапога'х каза'лись ему' ли'шними в его' жи'зни, нену'жными и стесня'ли его'; всё э'то не име'ло никако'й свя'зи с пережито'ю но'чью, с его' мы'слями и с чу'вством вины', и потому' он охо'тно бы ушёл, не дожида'ясь дуэ'ли. Фон Корён был заме'тно возбуждён и стара'лся скрыть э'то, де'лая вид, что его' бо'льше всего' интересу'ют зелёные лучи'. Секунда'нты бы'ли смущены' и перегля'дывались друг с дру'гом, как бы спра'шивая, заче'м они' тут и что им де'лать. -- Я полага'ю, господа', что идти' да'льше нам не'зачем, -- сказа'л Шешко'вский. -- И здесь ла'дно. -- Да, коне'чно, -- согласи'лся фон Корён. Наступи'ло молча'ние. Усти'мович, шага'я, вдруг кру'то поверну'л к Ла'евскому и сказа'л впо`лго'лоса, дыша' ему' в лицо': -- Вам, вероя'тно, ещё не успе'ли сообщи'ть мои'х усло'вий. Ка'ждая сторона' пла'тит мне по 15 рубле'й, а в слу'чае сме'рти одного' из проти'вников оста'вшийся в живы'х пла'тит все 30. Ла'евский был ра'ньше знако'м с э'тим челове'ком, но то'лько тепе'рь в пе'рвый раз отчётливо уви'дел его' ту'склые глаза', жёсткие усы' и то'щую, чахо'точную ше'ю: ростовщи'к, а не до'ктор! Дыха'ние его' име'ло неприя'тный, говя'жий за'пах. "Каки'х то'лько люде'й не быва'ет на све'те", -- поду'мал Ла'евский и отве'тил: -- Хорошо'. До'ктор кивну'л голово'й и опя'ть зашага'л, и ви'дно бы'ло, что ему' во'все не нужны' бы'ли де'ньги, а спра'шивал он их про'сто из не'нависти. Все чу'вствовали, что пора' уже' начина'ть и'ли конча'ть то, что уже' на'чато, но не начина'ли и не конча'ли, а ходи'ли, стоя'ли и кури'ли. Молоды'е офице'ры, кото'рые пе'рвый раз в жи'зни прису'тствовали на дуэ'ли и тепе'рь пло'хо ве'рили в э'ту шта'тскую, по их мне'нию, нену'жную дуэ'ль, внима'тельно осма'тривали свои' ки'теля и погла'живали рукава'. Шешко'вский подошёл к ним и сказа'л ти'хо: -- Господа', мы должны' употреби'ть все уси'лия, что'бы э'та дуэ'ль не состоя'лась. Ну'жно помири'ть их. Он покрасне'л и продолжа'л: -- Вчера' у меня' был Кири'лин и жа'ловался, что Ла'евский заста'л его' вчера' с Наде'ждой Федо'ровной и вся'кая шту'ка. -- Да, нам то'же э'то изве'стно, -- сказа'л Бо'йко. -- Ну, вот ви'дите ли... У Ла'евского дрожа'т ру'ки и вся'кая шту'ка... Он и пистоле'та тепе'рь не подни'мет. Дра'ться с ним так же нечелове'чно, как с пья'ным и'ли с тифо'зным. Е'сли примире'ние не состои'тся, то на'до, господа', хоть отложи'ть дуэ'ль, что ли... Така'я чертовщи'на, что не гляде'л бы. -- Вы поговори'те с фон Ко'реном. -- Я пра'вил дуэ'ли не зна'ю, чёрт их подери' совсе'м, и знать не жела'ю; мо'жет быть, он поду'мает, что Ла'евский стру'сил и меня' подосла'л к нему'. А, впро'чем, как ему' уго'дно, я поговорю'. Шешко'вский нереши'тельно, слегка' прихра'мывая, то'чно отсиде'л но'гу, напра'вился к фон Ко'рену, и, пока' он шел и покря'кивал, вся его' фигу'ра дыша'ла ле'нью. -- Вот что я до'лжен вам сказа'ть, су'дарь мой, -- на'чал он, внима'тельно рассма'тривая цветы' на руба'хе зоо'лога. -- Э'то конфиденциа'льно... Я пра'вил дуэ'ли не зна'ю, чёрт их побери' совсе'м, и знать не жела'ю и рассужда'ю не как секунда'нт и вся'кая шту'ка, а как челове'к и всё. -- Да. Ну? -- Когда' секунда'нты предлага'ют мири'ться, то их обыкнове'нно не слу'шают, смо'трят, как на форма'льность. Самолю'бие и всё. Но я прошу' вас поко'рнейше обрати'ть внима'ние на Ива'на Андре'ича. Он сего'дня не в норма'льном состоя'нии, так сказа'ть, не в своём уме' и жа'лок. У него' произошло' несча'стие. Терпе'ть я не могу' спле'тен, -- Шешко'вский покрасне'л и огляну'лся, -- но ввиду' дуэ'ли я нахожу' ну'жным сообщи'ть вам. Вчера' ве'чером он в до'ме Мюри'дова заста'л свою' мада'м с... одни'м господи'ном. -- Кака'я га'дость! -- пробормота'л зоо'лог; он побледне'л, помо'рщился и гро'мко сплю'нул: -- Тьфу! Ни'жняя губа' у него' задрожа'ла; он отошёл от Шешко'вского, не жела'я да'льше слу'шать, и, как бу'дто неча'янно попро'бовал чего'-то го'рького, опя'ть гро'мко сплю'нул и с не'навистью пе'рвый раз за всё у'тро взгляну'л на Ла'евского. Его' возбужде'ние и нело'вкость прошли', он встряхну'л голово'й и сказа'л гро'мко: -- Господа', что же э'то мы ждем, спра'шивается? Почему' не начина'ем? Шешко'вский перегляну'лся с офице'рами и пожа'л плеча'ми. -- Господа'! -- сказа'л он гро'мко, ни к кому' не обраща'ясь. -- Господа'! Мы предлага'ем вам помири'ться! -- Поко'нчим скоре'е с форма'льностями, -- сказа'л фон Корён. -- О примире'нии уже' говори'ли. Тепе'рь ещё кака'я сле'дующая форма'льность? Поскоре'е бы, господа', а то вре'мя не ждет. -- Но мы всё-таки наста'иваем на примире'нии, -- сказа'л Шешко'вский винова'тым го'лосом, как челове'к, кото'рый вы'нужден вме'шиваться в чужи'е дела'; он покрасне'л, приложи'л ру'ку к се'рдцу и продолжа'л: -- Господа', мы не ви'дим причи'нной свя'зи ме'жду оскорбле'нием и дуэ'лью. У оби'ды, каку'ю мы иногда' по сла'бости челове'ческой нано'сим друг дру'гу, и у дуэ'ли нет ничего' о'бщего. Вы лю'ди университе'тские и образо'ванные и, коне'чно, са'ми ви'дите в дуэ'ли одну' то'лько устаре'лую, пусту'ю форма'льность и вся'кая шту'ка. Мы так на неё и смо'трим, ина'че бы не пое'хали, так как не мо'жем допусти'ть, что'бы в на'шем прису'тствии лю'ди стреля'ли друг в дру'га и всё. -- Шешко'вский вы'тер с ли'ца пот и продолжа'л: -- Поко'нчите же, господа', ва'ше недоразуме'ние, пода'йте друг дру'гу ру'ки и пое'дем домо'й пить мирову'ю. Че'стное сло'во, господа'! Фон Корён молча'л. Ла'евский, заме'тив, что на него' смо'трят, сказа'л: -- Я ничего' не име'ю про'тив Никола'я Васи'льича. Е'сли он нахо'дит, что я винова'т, то я гото'в извини'ться пе'ред ним. Фон Корён оби'делся. -- Очеви'дно, господа', -- сказа'л он, -- вам уго'дно, что'бы г. Ла'евский верну'лся домо'й великоду'шным и ры'царем, но я не могу' доста'вить вам и ему' э'того удово'льствия. И не бы'ло на'добности встава'ть ра'но и е'хать из го'рода за де'сять верст для того' то'лько, что'бы пить мирову'ю, заку'сывать и объясня'ть мне, что дуэ'ль устаре'лая форма'льность. Дуэ'ль есть дуэ'ль, и не сле'дует де'лать её глупеё и фальшивеё, чем она' есть на са'мом де'ле. Я жела'ю дра'ться! Наступи'ло молча'ние. Офице'р Бо'йко доста'л из я'щика два пистоле'та: оди'н пода'ли фон Ко'рену, друго'й Ла'евскому, и зате'м произошло' замеша'тельство, кото'рое ненадо'лго развесели'ло зоо'лога и секунда'нтов. Оказа'лось, что из всех прису'тствовавших ни оди'н не был на дуэ'ли ни ра'зу в жи'зни и никто' не знал то'чно, как ну'жно станови'ться и что должны' говори'ть и де'лать секунда'нты. Но пото'м Бо'йко вспо'мнил и, улыба'ясь, стал объясня'ть. -- Господа', кто по'мнит, как опи'сано у Ле'рмонтова? -- спроси'л фон Корён смея'сь. -- У Турге'нева та'кже База'ров стреля'лся с ке'м-то там... -- К чему' тут по'мнить? -- сказа'л нетерпели'во Усти'мович, остана'вливаясь. -- Отме'рьте расстоя'ние -- вот и всё. И он ра'за три шагну'л, как бы пока'зывая, как на'до отме'ривать. Бо'йко отсчита'л шаги', а его' това'рищ обнажи'л ша'шку и поцара'пал зе'млю на кра'йних пу'нктах, что'бы обозна'чить барье'р. Проти'вники, при всео'бщем молча'нии, за'няли свои' ме'ста. "Кроты'", -- вспо'мнил дья'кон, сиде'вший в куста'х. Что'-то говори'л Шешко'вский, что'-то объясня'л опя'ть Бо'йко, но Ла'евский не слы'шал и'ли, верне'е, слы'шал, но не понима'л. Он, когда' наста'ло для э'того вре'мя, взвел куро'к и по'днял тяжёлый, холо'дный пистоле'т ду'лом вверх. Он забы'л расстегну'ть пальто', и у него' си'льно сжима'ло в плече' и под мы'шкой, и рука' поднима'лась с тако'ю нело'вкостью, как бу'дто рука'в был сшит из же'сти. Он вспо'мнил свою' вчера'шнюю не'нависть к сму'глому лбу и курча'вым волоса'м и поду'мал, что да'же вчера', в мину'ту си'льной не'нависти и гне'ва, он не смог бы вы'стрелить в челове'ка. Боя'сь, что'бы пу'ля ка'к-нибудь невзнача'й не попа'ла в фон Корена', он поднима'л пистоле'т всё вы'ше и вы'ше и чу'вствовал, что э'то сли'шком показно'е великоду'шие не делика'тно и не великоду'шно, но ина'че не уме'л и не мог. Гля'дя на бле'дное, насме'шливо улыба'вшееся лицо' фон Корена', кото'рый, очеви'дно, с само'го начала' был уве'рен, что его' проти'вник вы'стрелит в во'здух, Ла'евский ду'мал, что сейча'с, сла'ва бо'гу, всё ко'нчится и что вот то'лько ну'жно надави'ть покре'пче соба'чку... Си'льно отдало' в плечо', разда'лся вы'стрел и в гора'х отве'тило э'хо: па'х-тах! И фон Корён взвел куро'к и посмотре'л в сто'рону Устимо'вича, кото'рый по-пре'жнему шага'л, заложи'в ру'ки наза'д и не обраща'я ни на что внима'ния. -- До'ктор, -- сказа'л зоо'лог, -- бу'дьте добры', не ходи'те, как ма'ятник. У меня' от вас мелька'ет в глаза'х. До'ктор останови'лся. Фон Корён стал прице'ливаться в Ла'евского. "Ко'нчено!" -- поду'мал Ла'евский. Ду'ло пистоле'та, напра'вленное пря'мо в лицо', выраже'ние не'нависти и презре'ния в по'зе и во всей фигу'ре фон Ко'рена, и э'то уби'йство, кото'рое сейча'с соверши'т поря'дочный челове'к среди' бела' дня в прису'тствии поря'дочных люде'й, и э'та тишина', и неизве'стная си'ла, заставля'ющая Ла'евского стоя'ть, а не бежа'ть, -- как всё э'то таи'нственно, и непоня'тно, и стра'шно! Вре'мя, пока' фон Корён прице'ливался, пока'залось Ла'евскому длинне'е но'чи. Он умоля'юще взгляну'л на секунда'нтов; они' не шевели'лись и бы'ли бледны'. "Скоре'е же стреля'й!" -- ду'мал Ла'евский и чу'вствовал, что его' бле'дное, дрожа'щее, жа'лкое лицо' должно' возбужда'ть в фон Коре'не ещё большу'ю не'нависть. "Я его' сейча'с убью', -- ду'мал фон Корён, прице'ливаясь в лоб и уже' ощуща'я па'льцем соба'чку. -- Да, коне'чно, убью'..." -- Он убьёт его'! -- послы'шался вдруг отча'янный крик где'-то о'чень бли'зко. Тотча'с же разда'лся вы'стрел. Уви'дев, что Ла'евский стои'т на ме'сте, а не упа'л, все посмотре'ли в ту сто'рону, отку'да послы'шался крик, и уви'дели дья'кона. Он, бле'дный, с мо'крыми, прили'пшими ко лбу и к щека'м волоса'ми, весь мо'крый и гря'зный, стоя'л на том берегу' в кукуру'зе, ка'к-то стра'нно улыба'лся и маха'л мо'крой шля'пой. Шешко'вский засмея'лся от ра'дости, запла'кал и отошёл в сто'рону... XX Немно'го пого'дя фон Корён и дья'кон сошли'сь о'коло мо'стика. Дья'кон был взволно'ван, тяжело' дыша'л и избега'л смотре'ть в глаза'. Ему' бы'ло сты'дно и за свой страх, и за свою' гря'зную, мо'крую одёжу. -- Мне показа'лось, что вы хоте'ли его' уби'ть... -- бормота'л он. -- Как э'то проти'вно приро'де челове'ческой! До како'й сте'пени э'то противоесте'ственно! -- Как вы сюда' попа'ли, одна'ко? -- спроси'л зоо'лог. -- Не спра'шивайте! -- махну'л руко'й дья'кон. -- Нечи'стый попу'тал: иди' да иди'... Вот и пошёл, и чуть в кукуру'зе не по'мер от стра'ха. Но тепе'рь, сла'ва бо'гу, сла'ва бо'гу... Я весьма' ва'ми дово'лен, -- бормота'л дья'кон. -- И наш дедка-тара'нтул бу'дет дово'лен... Сме'ху-то, сме'ху! А то'лько я прошу' вас убеди'тельно, никому' не говори'те, что я был тут, а то мне, пожа'луй, влети'т в загри'вок от нача'льства. Ска'жут: дья'кон секунда'нтом был. -- Господа'! -- сказа'л фон Корён. -- Дья'кон про'сит вас никому' не говори'ть, что вы ви'дели его' здесь. Мо'гут вы'йти неприя'тности. -- Как э'то проти'вно приро'де челове'ческой! -- вздохну'л дья'кон. -- Извини'те меня' великоду'шно, но у вас тако'е бы'ло лицо', что я ду'мал, что вы непреме'нно его' убьёте. -- У меня' бы'ло си'льное искуше'ние прико'нчить э'того мерза'вца, -- сказа'л фон Корён, -- но вы кри'кнули мне под ру'ку, и я промахну'лся. Вся э'та процеду'ра, одна'ко, проти'вна с непривы'чки и утоми'ла меня', дья'кон. Я ужа'сно ослабе'л. Пое'демте... -- Нет, уж дозво'льте мне пешко'м идти'. Мне просо'хнуть на'до, а то я измо'к и прозя'б. -- Ну, как зна'ете, -- сказа'л то'мным го'лосом ослабе'вший зоо'лог, садя'сь в коля'ску и закрыва'я глаза'. -- Как зна'ете... Пока' ходи'ли о'коло экипа'жей и уса'живались, Кербала'й стоя'л у доро'ги и, взя'вшись обе'ими рука'ми за живо'т, ни'зко кла'нялся и пока'зывал зу'бы; он ду'мал, что господа' прие'хали наслажда'ться приро'дой и пить чай, и не понима'л, почему' э'то они' са'дятся в экипа'жи. При о'бщем безмо'лвии по'езд тро'нулся, и о'коло духа'на оста'лся оди'н то'лько дья'кон. -- Ходи'л духа'н, пил чай, -- сказа'л он Кербала'ю. -- Мой хо'чет ку'шать. Кербала'й хорошо' говори'л по-ру'сски, но дья'кон ду'мал, что тата'рин скоре'е поймёт его', е'сли он бу'дет говори'ть с ним на ло'маном ру'сском языке'. -- Яи'чницу жа'рил, сыр дава'л... -- Иди', иди', поп, -- сказа'л Кербала'й, кла'няясь. -- Всё дам... И сыр есть, и вино' есть... Ку'шай, чего' хо'чешь. -- Как по-тата'рски -- бог? -- спра'шивал дья'кон, входя' в духа'н. -- Твой бог и мой бог всё равно', -- сказа'л Кербала'й, не по'няв его'. -- Бог у всех оди'н, а то'лько лю'ди ра'зные. Кото'рые ру'сские, кото'рые ту'рки и'ли кото'рые англи'йски -- вся'ких люде'й мно'го, а бог оди'н. -- Хоро'шо-с. Е'сли все наро'ды поклоня'ются еди'ному бо'гу, то почему' же вы, мусульма'не, смотри'те на христиа'н как на векове'чных враго'в свои'х? -- Заче'м се'рдишься? -- сказа'л Кербала'й, хвата'ясь обе'ими рука'ми за живо'т. -- Ты поп, я мусульма'н, ты говори'шь -- ку'шать хочу', я даю'... То'лько бога'тый разбира'ет, како'й бог твой, како'й мой, а для бе'дного всё равно'. Ку'шай, пожа'луйста. Пока' в духа'не происходи'л богосло'вский разгово'р, Ла'евский е'хал домо'й и вспомина'л, как жу'тко ему' бы'ло е'хать на рассве'те, когда' доро'га, ска'лы и го'ры бы'ли мо'кры и темны' и неизве'стное бу'дущее представля'лось стра'шным, как про'пасть, у кото'рой не ви'дно дна, а тепе'рь дождевы'е ка'пли, висе'вшие на траве' и на камня'х, сверка'ли от со'лнца, как алма'зы, приро'да ра'достно улыба'лась, и стра'шное бу'дущее остава'лось позади'. Он посма'тривал на угрю'мое, запла'канное лицо' Шешко'вского и вперёд на две коля'ски, в кото'рых сиде'ли фон Корён, его' секунда'нты и до'ктор, и ему' каза'лось, как бу'дто они' все возвраща'лись из кла'дбища, где то'лько что похорони'ли тяжёлого, невыноси'мого челове'ка, кото'рый меша'л всем жить. "Всё ко'нчено", -- ду'мал он о своём про'шлом, осторо'жно погла'живая па'льцами ше'ю. У него' в пра'вой стороне' ше'и, о'коло воротничка', взду'лась небольша'я о'пухоль, длино'ю и толщино'ю с мизи'нец, и чу'вствовалась боль, как бу'дто кто провёл по ше'е утюго'м. Э'то конту'зила пу'ля. Зате'м, когда' он прие'хал домо'й, для него' потяну'лся дли'нный, стра'нный, сла'дкий и тума'нный, как забы'тье, день. Он, как вы'пущенный из тюрьмы' и'ли больни'цы, всма'тривался в давно' знако'мые предме'ты и удивля'лся, что столы', окна', сту'лья, свет и мо'ре возбужда'ют в нем живу'ю, де'тскую ра'дость, како'й он давно-давно' уже' не испы'тывал. Бле'дная и си'льно похуде'вшая Наде'жда Федо'ровна не понима'ла его' кро'ткого го'лоса и стра'нной похо'дки; она' торопи'лась рассказа'ть ему' всё, что с не'ю бы'ло... Ей каза'лось, что он, вероя'тно, пло'хо слы'шит и не понима'ет её и что е'сли он всё узна'ет, то проклянёт её и убьёт, а он слу'шал её, гла'дил ей лицо' и волоса', смотре'л ей в глаза' и говори'л: -- У меня' нет никого', кро'ме тебя'... Пото'м они' до'лго сиде'ли в палиса'днике, прижа'вшись друг к дру'гу, и молча'ли, и'ли же, мечта'я вслух о свое'й бу'дущей счастли'вой жи'зни, говори'ли коро'ткие, отры'вистые фра'зы, и ему' каза'лось, что он никогда' ра'ньше не говори'л так дли'нно и краси'во. XXI Прошло' три ме'сяца с ли'шним. Наступи'л день, назна'ченный фон Корёном для отъе'зда. С ра'ннего утра' шел кру'пный, холо'дный дождь, дул но`рд-о'стовый ве'тер и на мо'ре развело' си'льную волну'. Говори'ли, что в таку'ю пого'ду парохо'д едва' ли зайдёт на рейд. По расписа'нию он до'лжен был прийти' в деся'том ча'су утра', но фон Корён, выхо'дивший на на'бережную в полде'нь и по'сле обе'да, не уви'дел в бино'кль ничего', кро'ме се'рых волн и дождя', застила'вшего горизо'нт. К концу' дня дождь переста'л и ве'тер на'чал заме'тно стиха'ть. Фон Корён уже' помири'лся с мы'слью, что ему' сегодня' не уе'хать, и сел игра'ть с Самойле'нком в ша'хматы; но когда' стемне'ло, денщи'к доложи'л, что на мо'ре показа'лись огни' и что ви'дели раке'ту. Фон Корён заторопи'лся. Он наде'л су'мочку че'рез плечо', поцелова'лся с Самойле'нком и с дья'коном, без вся'кой на'добности обошёл все ко'мнаты, прости'лся с денщи'ком и с куха'ркой и вы'шел на у'лицу с таки'м чу'вством, как бу'дто забы'л что'-то у до'ктора и'ли у себя' на кварти'ре. На у'лице шел он ря'дом с Самойле'нком, за ни'ми дья'кон с я'щиком, а позади' всех денщи'к с двумя' чемода'нами. То'лько Самойле'нко и денщи'к различа'ли ту'склые огоньки' на мо'ре, остальны'е же смотре'ли в потёмки и ничего' не ви'дели. Парохо'д останови'лся далеко' от бе'рега. -- Скоре'е, скоре'е, -- торопи'лся фон Корён. -- Я бою'сь, что он уйдёт! Проходя' ми'мо трехоко'нного до'мика, в кото'рый перебра'лся Ла'евский вско'ре по'сле дуэ'ли, фон Корён не удержа'лся и загляну'л в окно'. Ла'евский, согну'вшись, сиде'л за столо'м, спино'ю к окну' и писа'л. -- Я удивля'юсь, -- ти'хо сказа'л зоо'лог. -- Как он скрути'л себя'! -- Да, удивле'ния досто'йно, -- вздохну'л Самойле'нко. -- Так с утра' до ве'чера сиди'т, всё сиди'т и рабо'тает. Долги' хо'чет вы'платить. А живёт, брат, ху'же ни'щего! Прошло' полмину'ты в молча'нии. Зоо'лог, до'ктор и дья'кон стоя'ли у окна' и всё смотре'ли на Ла'евского. -- Так и не уе'хал отсю'да, бедня'га, -- сказа'л Самойле'нко. -- А по'мнишь, как он хлопота'л? -- Да, си'льно он скрути'л себя', -- повтори'л фон Корён. -- Его' сва'дьба, э'та целодне'вная рабо'та и'з-за куска' хле'ба, како'е-то но'вое выраже'ние на его' лице' и да'же его' похо'дка -- всё э'то до тако'й сте'пени необыкнове'нно, что я и не зна'ю, как назва'ть э'то, -- зоо'лог взял Самойле'нко за рука'в и продолжа'л с волне'нием в го'лосе: -- Ты переда'й ему' и его' жене', что когда' я уезжа'л, я удивля'лся им, жела'л всего' хорошего'... и попроси' его', что'бы он, е'сли э'то мо'жно, не помина'л меня' лихо'м. Он меня' зна'ет. Он зна'ет, что е'сли бы я мог тогда' предви'деть э'ту переме'ну, то я мог бы стать его' лучши'м друго'м. -- Ты зайди' к нему', прости'сь. -- Нет. Э'то неудо'бно. -- Отчего'? Бог зна'ет, мо'жет, бо'льше уж никогда' не уви'дишься с ним. Зоо'лог поду'мал и сказа'л: -- Э'то пра'вда. Самойле'нко ти'хо постуча'л па'льцем в окно'. Ла'евский вздро'гнул и огляну'лся. -- Ва'ня, Никола'й Васи'льич жела'ет с тобо'й прости'ться, -- сказа'л Самойле'нко. -- Он сейча'с уезжа'ет. Ла'евский встал и'з-за стола' и пошёл в се'ни, что'бы отвори'ть дверь. Самойле'нко, фон Корён и дья'кон вошли' в дом. -- Я на одну' мину'тку, -- на'чал зоо'лог, снима'я в сеня'х калоши' и уже' жале'я, что он уступи'л чу'вству и вошёл сюда' без приглаше'ния. "Я как бу'дто навя'зываюсь, -- поду'мал он, -- а э'то глу'по". -- Прости'те, что я беспоко'ю вас, -- сказа'л он, входя' за Ла'евским в его' ко'мнату, -- но я сейча'с уезжа'ю, и меня' потяну'ло к вам. Бог зна'ет, уви'димся ли когда' ещё. -- О'чень рад... Поко'рнейше прошу', -- сказа'л Ла'евский и нело'вко подста'вил гостя'м сту'лья, то'чно жела'я загороди'ть им доро'гу, и останови'лся посреди' ко'мнаты, потира'я ру'ки. "Напра'сно я не оста'вил свиде'телей на у'лице", -- поду'мал фон Корён и сказа'л тве'рдо: -- Не помина'йте меня' лихо'м, Ива'н Андре'ич. Забы'ть про'шлого, коне'чно, нельзя', оно' сли'шком гру'стно, и я не зате'м пришёл сюда', что'бы извиня'ться и'ли уверя'ть, что я не винова'т. Я де'йствовал и'скренно и не измени'л свои'х убежде'ний с тех пор... Пра'вда, как ви'жу тепе'рь к вели'кой мое'й ра'дости, я оши'бся относи'тельно вас, но ведь спотыка'ются и на ро'вной доро'ге, и такова' уж челове'ческая судьба': е'сли не ошиба'ешься в гла'вном, то бу'дешь ошиба'ться в ча'стностях. Никто' не зна'ет настоя'щей пра'вды. -- Да, никто' не зна'ет пра'вды... -- сказа'л Ла'евский. -- Ну, проща'йте... Дай бог вам всего' хоро'шего. Фон Корён по'дал Ла'евскому ру'ку; тот пожа'л её и поклони'лся. -- Не помина'йте же лихо'м, -- сказа'л фон Корён. -- Поклони'тесь ва'шей жене' и скажи'те ей, что я о'чень жале'л, что не мог прости'ться с ней. -- Она' до'ма. Ла'евский подошёл к две'ри и сказа'л в другу'ю ко'мнату: -- На'дя, Никола'й Васи'льевич жела'ет с тобо'й прости'ться. Вошла' Наде'жда Федо'ровна; она' останови'лась о'коло две'ри и ро'бко взгляну'ла на госте'й. Лицо' у неё бы'ло винова'тое и испу'ганное, и ру'ки она' держа'ла, как гимнази'стка, кото'рой де'лают вы'говор. -- Я сейча'с уезжа'ю, Наде'жда Федо'ровна, -- сказа'л фон Корён, -- и пришёл прости'ться. Она' нереши'тельно протяну'ла ему' ру'ку, а Ла'евский поклони'лся. "Как они', одна'ко, о'ба жа'лки! -- поду'мал фон Корён. -- Не дёшево достаётся им э'та жизнь". -- Я бу'ду в Москве' и в Петербу'рге, -- спроси'л он, -- не ну'жно ли вам что'-нибудь присла'ть отту'да? -- Что же? -- сказа'ла Наде'жда Федо'ровна и встрево'женно перегляну'лась с му'жем. -- Ка'жется, ничего'... -- Да, ничего'... -- сказа'л Ла'евский, потира'я ру'ки. -- Кла'няйтесь. Фон Корён не знал, что ещё мо'жно и ну'жно сказа'ть, а ра'ньше, когда' входи'л, то ду'мал, что ска'жет о'чень мно'го хоро'шего, тёплого и значи'тельного. Он мо'лча пожа'л ру'ки Ла'евскому и его' жене' и вы'шел от них с тяжёлым чу'вством. -- Каки'е лю'ди! -- говори'л дья'кон впо`лго'лоса, идя' сза'ди. -- Бо'же мой, каки'е лю'ди! Вои'стину десни'ца бо'жия насади'ла виногра'д сей! Го'споди, го'споди! Оди'н победи'л ты'сячи, а друго'й тьмы. Никола'й Васи'льич, -- сказа'л он восто'рженно, -- зна'йте, что сего'дня вы победи'ли велича'йшего из враго'в челове'ческих -- го'рдость! -- Полно', дья'кон! Каки'е мы с ним победи'тели? Победи'тели орла'ми смо'трят, а он жа'лок, ро'бок, заби'т, кла'няется, как кита'йский болва'нчик, а мне... мне гру'стно. Сза'ди послы'шались шаги'. Э'то догоня'л Ла'евский, что'бы проводи'ть. На при'стани стоя'л денщи'к с двумя' чемода'нами, а не'сколько поо'даль -- четы'ре гребца'. -- Одна'ко, подува'ет... брр! -- сказа'л Само'йленко. -- В мо'ре, должно' быть, тепе'рь штормя'га -- ой, ой! Не в по'ру ты е'дешь, Ко'ля. -- Я не бою'сь морско'й боле'зни. -- Не в том... Не опроки'нули бы тебя' э'ти дураки'. Сле'довало бы на аге'нтской шлю'пке дое'хать. Где аге'нтская шлю'пка? -- кри'кнул он гребца'м. -- Ушла', ва'ше превосходи'тельство. -- А тамо'женная? -- То'же ушла'. -- Отчего' же не доложи'ли? -- рассерди'лся Самойле'нко. -- Остоло'пы! -- Всё равно', не волну'йся... -- сказа'л фон Корён. -- Ну, проща'й. Храни' вас бог. Самойле'нко обня'л фон Корена' и перекрести'л его' три ра'за. -- Не забыва'й же, Ко'ля... Пиши'... Бу'дущей весно'й ждать бу'дем. -- Проща'йте, дья'кон, -- сказа'л фон Корён, пожима'я дья'кону ру'ку. -- Спаси'бо вам за компа'нию и за хоро'шие разгово'ры. Насчёт экспеди'ции поду'майте. -- Да, го'споди, хоть на край све'та! -- засмея'лся дья'кон. -- Ра'зве я про'тив? Фон Корён узна'л в потёмках Ла'евского и мо'лча протяну'л ему' ру'ку. Гребцы' уже' стоя'ли внизу' и приде'рживали ло'дку, кото'рая би'лась о сва'и, хотя' мол загора'живал её от большо'й зы'би. Фон Корён спусти'лся по тра'пу, пры'гнул в ло'дку и сел у руля'. -- Пиши'! -- кри'кнул ему' Само'йленко. -- Здоро'вье береги'! "Никто' не зна'ет настоя'щей пра'вды", -- ду'мал Ла'евский, поднима'я воротни'к своего' пальто' и засо'вывая ру'ки в рукава'. Ло'дка бо'йко обогну'ла при'стань и вы'шла на просто'р. Она' исче'зла в волна'х, но то'тчас же из глубо'кой я'мы скользну'ла на высо'кий холм, так что мо'жно бы'ло различи'ть и люде'й, и да'же весла'. Ло'дка прошла' са'жени три, и её отбро'сило наза'д са'жени на две. -- Пиши'! -- кри'кнул Самойле'нко. -- Понесла' тебя' нелёгкая в таку'ю пого'ду! "Да, никто' не зна'ет настоя'щей пра'вды..." -- ду'мал Ла'евский, с тоско'ю гля'дя на беспоко'йное тёмное мо'ре. "Ло'дку броса'ет наза'д, -- ду'мал он, -- де'лает она' два ша'га вперёд и шаг наза'д, но гребцы' упря'мы, ма'шут неутоми'мо вёслами и не боя'тся высо'ких волн. Ло'дка идёт всё вперёд и вперёд, вот уж её и не ви'дно, а пройдёт с полчаса', и гребцы' я'сно уви'дят парохо'дные огни', а че'рез час бу'дут уже' у парохо'дного тра'па. Так и в жи'зни... В по'исках за пра'вдой лю'ди де'лают два ша'га вперёд, шаг наза'д. Страда'ния, оши'бки и ску'ка жи'зни броса'ют их наза'д, но жа'жда пра'вды и упря'мая во'ля го'нят вперёд и вперёд. И кто зна'ет? Быть мо'жет, доплыву'т до настоя'щей пра'вды..." -- Проща'-а-ай! -- кри'кнул Самойле'нко. -- Не вида'ть и не слыха'ть, -- сказа'л дья'кон. -- Счастли'вой доро'ги! Стал накра'пывать дождь.