Румяный критик мой, насмешник толстопузый, Готовый век трунить над нашей томной музой, Поди-ка ты сюда, присядь-ка ты со мной, Попробуй, сладим ли с проклятою хандрой. Смотри, какой здесь вид: избушек ряд убогой, За ними чернозем, равнины скат отлогой, Над ними серых туч густая полоса. Где нивы светлые? где темные леса? Где речка? На дворе у низкого забора Два бедных деревца стоят в отраду взора, Два только деревца. И то из них одно Дождливой осенью совсем обнажено, И листья на другом, размокнув и желтея, Чтоб лужу засорить, лишь только ждут Борея. И только. На дворе живой собаки нет. Вот, правда, мужичок, за ним две бабы вслед. Без шапки он; несет подмышкой гроб ребенка И кличет издали ленивого попенка, Чтоб тот отца позвал да церковь отворил. Скорей! ждать некогда! давно бы схоронил. Что ж ты нахмурился? – Нельзя ли блажь оставить! И песенкою нас веселой позабавить? — — Куда же ты? – В Москву – чтоб графских именин Мне здесь не прогулять. – Постой – а карантин! Ведь в нашей стороне индийская зараза. Сиди, как у ворот угрюмого Кавказа Бывало сиживал покорный твой слуга; Что, брат? уж не трунишь, тоска берет – ага! Я здесь, Инезилья, Я здесь под окном. Объята Севилья И мраком и сном. Исполнен отвагой, Окутан плащом, С гитарой и шпагой Я здесь под окном. Ты спишь ли? Гитарой Тебя разбужу. Проснется ли старый, Мечом уложу. Шелковые петли К окошку привесь… Что медлишь?… Уж нет ли Соперника здесь?… Я здесь, Инезилья, Я здесь под окном. Объята Севилья И мраком и сном. Эхо, бессонная нимфа, скиталась по брегу Пенея. Феб, увидев ее, страстию к ней воспылал. Нимфа плод понесла восторгов влюбленного бога; Меж говорливых наяд, мучась, она родила Милую дочь. Ее прияла сама Мнемозина. Резвая дева росла в хоре богинь-аонид, Матери чуткой подобна, послушна памяти строгой, Музам мила; на земле Рифмой зовется она. Два чувства дивно близки нам — В них обретает сердце пищу — Любовь к родному пепелищу, Любовь к отеческим гробам. Животворящая святыня! Земля была <б> без них мертва, Как пустыня И как алтарь без божества. Когда порой воспоминанье Грызет мне сердце в тишине, И отдаленное страданье Как тень опять бежит ко мне; Когда людей вблизи видя В пустыню скрыться я хочу, Их слабый ум возненавидя, — Тогда забывшись <я> лечу Не в светлый кр<ай>, где н<ебо блещет> Неизъя<снимой> си<невой>, Где <море> те<плою волной> На мрамор ветхой тихо плещет, И лавр и тем<ный> ки<парис> На воле пыш<но> разрослись, Где пел Т<орквато величавый>, Где и теперь <во> мг<ле> но<чной> Далече звонкою скалой Повторены пловца октавы. Стрем<люсь> привычною меч<тою> К студеным север<ным> волн<ам>. Меж белоглавой их толпою Открытый остров вижу там. Печальный остров – берег дикой Усеян зимнею брусникой, Увядшей тундрою покрыт И хладной пеною подмыт. Сюда порою приплывает Отважный северный рыбак, Здесь рыбарь невод расстилает И свой разводит он очаг. Сюда погода волновая Заносит утлый мой челнок. О, если правда, что в ночи, Когда покоятся живые, И с неба лунные лучи Скользят на камни гробовые, О, если правда, что тогда Пустеют тихие могилы — Я тень зову, я жду Леилы: Ко мне, мой друг, сюда, сюда! Явись, возлюбленная тень, Как ты была перед разлукой, Бледна, хладна, как зимний день, Искажена последней мукой. Приди, как дальная звезда, Как легкой звук иль дуновенье, Иль как ужасное виденье, Мне всё равно, сюда! сюда!.. Зову тебя не для того, Чтоб укорять людей, чья злоба Убила друга моего, Иль чтоб изведать тайны гроба, Не для того, что иногда Сомненьем мучусь… но тоскуя Хочу сказать, что всё люблю я, Что всё я твой: сюда, сюда! Стамбул гяуры нынче славят, А завтра кованой пятой, Как змия спящего, раздавят И прочь пойдут и так оставят. Стамбул заснул перед бедой. Стамбул отрекся от пророка; В нем правду древнего Востока Лукавый Запад омрачил — Стамбул для сладостей порока Мольбе и сабле изменил. Стамбул отвык от поту битвы И пьет вино в часы молитвы. Там веры чистый луч потух: Там жены по базару ходят, На перекрестки шлют старух, А те мужчин в харемы вводят, И спит подкупленный евнух. Но не таков Арзрум нагорный, Многодорожный наш Арзрум: Не спим мы в роскоше позорной, Не черплем чашей непокорной В вине разврат, огонь и шум. Постимся мы: струею трезвой Одни фонтаны нас поят; Толпой неистовой и резвой Джигиты наши в бой летят. Мы к женам, как орлы, ревнивы, Харемы наши молчаливы, Непроницаемы стоят. Алла велик! К нам из Стамбула Пришел гонимый янычар — Тогда нас буря долу гнула, И пал неслыханный удар. От Рущука до старой Смирны, От Трапезунда до Тульчи, Скликая псов на праздник жирный, Толпой ходили палачи; Треща в объятиях пожаров, Валились домы янычаров; Окровавленные зубцы Везде торчали; угли тлели; На кольях скорчась мертвецы Оцепенелые чернели. Алла велик. – Тогда султан Был духом гнева обуян. Мы рождены, мой брат названый, Под одинаковой звездой. Киприда, Феб и Вакх румяный Играли нашею судьбой. Явилися мы рано оба На ипподром, а не на торг, Вблизи Державинского гроба, И шумный встретил нас восторг. Избаловало нас начало. И в гордой лености своей Заботились мы оба мало Судьбой гуляющих детей. Но ты, сын Феба беззаботный, Своих возвышенных затей Не предавал рукой расчетной Оценке хитрых торгашей. В одних журналах нас <ругали>, Упреки те же слышим мы: Мы любим славу да в б<окале> Топить разгульные умы. Твой слог могучий и кры<латый> Какой-то дразнит пародист, И стих, надеждами <богатый>, Жует беззубый журналист. Мне не спится, нет огня; Всюду мрак и сон докучный. Ход часов лишь однозвучный Раздается близ меня. Парки бабье лепетанье, Спящей ночи трепетанье, Жизни мышья беготня… Что тревожишь ты меня? Что ты значишь, скучный шопот? Укоризна, или ропот Мной утраченного дня? От меня чего ты хочешь? Ты зовешь или пророчишь? Я понять тебя хочу, Смысла я в тебе ищу… Да, слава в прихотях вольна. Как огненный язык, она По избранным главам летает, С одной сегодня исчезает И на другой уже видна. За новизной бежать смиренно Народ бессмысленный привык; Но нам уж то чело священно, Над коим вспыхнул сей язык. На троне, на кровавом поле, Меж граждан на чреде иной Из сих избранных кто всех боле Твоею властвует душой? Когда ж твой ум он поражает Своею чудною звездой? Тогда ль, как с Альпов он взирает На дно Италии святой; Тогда ли, как хватает знамя Иль жезл диктаторский; тогда ль, Как водит и кругом и вдаль Войны стремительное пламя, И пролетает ряд побед Над ним одна другой вослед; Тогда ль, как рать героя плещет Перед громадой пирамид, Иль как Москва пустынно блещет. Его приемля, – и молчит? Нет, не у Счастия на лоне Его я вижу, не в бою, Не зятем кесаря на троне; Не там, где на скалу свою Сев, мучим казнию покоя, Осмеян прозвищем героя, Он угасает недвижим, Плащом закрывшись боевым. Не та картина предо мною! Одров я вижу длинный строй, Лежит на каждом труп живой, Клейменный мощною чумою, Царицею болезней… он, Не бранной смертью окружен, Нахмурясь, ходит меж одрами И хладно руку жмет чуме, И в погибающем уме Рождает бодрость… Небесами Клянусь: кто жизнию своей Играл пред сумрачным недугом, Чтоб ободрить угасший взор, Клянусь, тот будет небу другом, Каков бы ни был приговор Земли слепой… Да будет проклят правды свет, Когда посредственности хладной, Завистливой, к соблазну жадной, Он угождает праздно! – Нет! Тьмы низких истин мне дороже Нас возвышающий обман… Оставь герою сердце! Что же Он будет без него? Тиран… В начале жизни школу помню я; Там нас, детей беспечных, было много; Неровная и резвая семья. Смиренная, одетая убого, Но видом величавая жена Над школою надзор хранила строго. Толпою нашею окружена, Приятным, сладким голосом, бывало, С младенцами беседует она. Ее чела я помню покрывало И очи светлые, как небеса. Но я вникал в ее беседы мало. Меня смущала строгая краса Ее чела, спокойных уст и взоров, И полные святыни словеса. Дичась ее советов и укоров, Я про себя превратно толковал Понятный смысл правдивых разговоров, И часто я украдкой убегал В великолепный мрак чужого сада, Под свод искусственный порфирных скал. Там нежила меня теней прохлада; Я предавал мечтам свой юный ум, И праздномыслить было мне отрада. Любил я светлых вод и листьев шум, И белые в тени дерев кумиры, И в ликах их печать недвижных дум. Всё – мраморные циркули и лиры, Мечи и свитки в мраморных руках, На главах лавры, на плечах порфиры — Всё наводило сладкий некий страх Мне на сердце; и слезы вдохновенья. При виде их, рождались на глазах. Другие два чудесные творенья Влекли меня волшебною красой: То были двух бесов изображенья. Один (Дельфийский идол) лик младой Был гневен, полон гордости ужасной, И весь дышал он силой неземной. Другой женообразный, сладострастный, Сомнительный и лживый идеал — Волшебный демон – лживый, но прекрасный, Пред ними сам себя я забывал; В груди младое сердце билось – холод Бежал по мне и кудри подымал. Безвестных наслаждений темный голод Меня терзал – уныние и лень Меня сковали – тщетно был я молод. Средь отроков я молча целый день Бродил угрюмый – всё кумиры сада На душу мне свою бросали тень. Для берегов отчизны дальной Ты покидала край чужой; В час незабвенный, в час печальный Я долго плакал пред тобой. Мои хладеющие руки Тебя старались удержать; Томленье страшное разлуки Мой стон молил не прерывать. Но ты от горького лобзанья Свои уста оторвала; Из края мрачного изгнанья Ты в край иной меня звала. Ты говорила: "В день свиданья Под небом вечно голубым, В тени олив, любви лобзанья Мы вновь, мой друг, соединим". Но там, увы, где неба своды Сияют в блеске голубом, Где тень олив легла на воды, Заснула ты последним сном. Твоя краса, твои страданья Исчезли в урне гробовой — А с <ними> поцалуй свиданья… Но жду его; он за тобой… Не розу Пафосскую, Росой оживленную, Я ныне пою; Не розу Феосскую, Вином окропленную, Стихами хвалю; Но розу счастливую, На персях увядшую Элизы моей… Пью за здравие Мери, Милой Мери моей. Тихо запер я двери И один без гостей Пью за здравие Мери. Можно краше быть Мери, Краше Мери моей, Этой маленькой пери; Но нельзя быть милей Резвой, ласковой Мери. Будь же счастлива, Мери, Солнце жизни моей! Ни тоски, ни потери, Ни ненастливых дней Пусть не ведает Мери. Пред испанкой благородной Двое рыцарей стоят. Оба смело и свободно В очи прямо ей глядят. Блещут оба красотою, Оба сердцем горячи, Оба мощною рукою Оперлися на мечи. Жизни им она дороже И, как слава, им мила; Но один ей мил – кого же Дева сердцем избрала? «Кто, реши, любим тобою?» — Оба деве говорят И с надеждой молодою В очи прямо ей глядят. Смеясь жестоко над собратом, Писаки русские толпой Меня зовут аристократом. Смотри, пожалуй, вздор какой! Не офицер я, не асессор, Я по кресту не дворянин, Не академик, не профессор; Я просто русской мещанин. Понятна мне времен превратность, Не прекословлю, право, ей: У нас нова рожденьем знатность, И чем новее, тем знатней. Родов дряхлеющих обломок (И по несчастью не один), Бояр старинных я потомок; Я, братцы, мелкий мещанин. Не торговал мой дед блинами, Не ваксил царских сапогов, Не пел с придворными дьячками, В князья не прыгал из хохлов, И не был беглым он солдатом Австрийских пудреных дружин; Так мне ли быть аристократом? Я, слава богу, мещанин. Мой предок Рача мышцой бранной Святому Невскому служил; Его потомство гнев венчанный, Иван IV пощадил. Водились Пушкины с царями; Из них был славен не один, Когда тягался с поляками Нижегородский мещанин. Смирив крамолу и коварство, И ярость бранных непогод, Когда Романовых на царство Звал в грамоте своей народ, Мы к оной руку приложили, Нас жаловал страдальца сын. Бывало нами дорожили; Бывало… но – я мещанин. Упрямства дух нам всем подгадил: В родню свою неукротим, С Петром мой пращур не поладил И был за то повешен им. Его пример будь нам наукой: Не любит споров властелин. Счастлив князь Яков Долгорукой, Умен покорный мещанин. Мой дед, когда мятеж поднялся Средь петергофского двора, Как Миних, верен оставался Паденью третьего Петра. Попали в честь тогда Орловы, А дед мой в крепость, в карантин, И присмирел наш род суровый, И я родился мещанин. Под гербовой моей печатью Я кипу грамот схоронил И не якшаюсь с новой знатью, И крови спесь угомонил. Я грамотей и стихотворец, Я Пушкин просто, не Мусин, Я не богач, не царедворец, Я сам большой: я мещанин. Решил Фиглярин, сидя дома, Что черный дед мой Ганнибал Был куплен за бутылку рома И в руки шкиперу попал. Сей шкипер был тот шкипер славный, Кем наша двигнулась земля, Кто придал мощно бег державный Рулю родного корабля. Сей шкипер деду был доступен, И сходно купленный арап Возрос усерден, неподкупен, Царю наперсник, а не раб. И был отец он Ганнибала, Пред кем средь чесменских пучин Громада кораблей вспылала, И пал впервые Наварин. Решил Фиглярин вдохновенный: Я во дворянстве мещанин. Что ж он в семье своей почтенной? Он?… он в Мещанской дворянин. Над лесистыми брегами, В час вечерней тишины, Шум и песни под шатрами, И огни разложены. Здравствуй, счастливое племя! Узнаю твои костры; Я бы сам в иное время Провождал сии шатры. Завтра с первыми лучами Ваш исчезнет вольный след, Вы уйдете – но за вами Не пойдет уж ваш поэт. Он бродящие ночлеги И проказы старины Позабыл для сельской неги И домашней тишины. Перед гробницею святой Стою с поникшею главой… Всё спит кругом; одни лампады Во мраке храма золотят Столбов гранитные громады И их знамен нависший ряд. Под ними спит сей властелин, Сей идол северных дружин, Маститый страж страны державной. Смиритель всех ее врагов, Сей остальной из стаи славной Екатерининских орлов. В твоем гробу восторг живет! Он русской глас нам издает; Он нам твердит о той године, Когда народной веры глас Воззвал к святой твоей седине: «Иди, спасай!» Ты встал – и спас… Внемли ж и днесь наш верный глас, Встань и спасай царя и нас, О, старец грозный! На мгновенье Явись у двери гробовой, Явись, вдохни восторг и рвенье Полкам, оставленным тобой! Явись и дланию своей Нам укажи в толпе вождей, Кто твой наследник, твой избранный! Но храм – в молчанье погружен, И тих твоей могилы бранной Невозмутимый, вечный сон… О чем шумите вы, народные витии? Зачем анафемой грозите вы России? Что возмутило вас? волнения Литвы? Оставьте: это спор славян между собою, Домашний, старый спор, уж взвешенный судьбою, Вопрос, которого не разрешите вы. Уже давно между собою Враждуют эти племена; Не раз клонилась под грозою То их, то наша сторона. Кто устоит в неравном споре: Кичливый лях, иль верный росс? Славянские ль ручьи сольются в русском море? Оно ль иссякнет? вот вопрос. Оставьте нас: вы не читали Сии кровавые скрижали; Вам непонятна, вам чужда Сия семейная вражда; Для вас безмолвны Кремль и Прага; Бессмысленно прельщает вас Борьбы отчаянной отвага — И ненавидите вы нас… За что ж? ответствуйте; за то ли, Что на развалинах пылающей Москвы Мы не признали наглой воли Того, под кем дрожали вы? За то ль, что в бездну повалили Мы тяготеющий над царствами кумир И нашей кровью искупили Европы вольность, честь и мир?… Вы грозны на словах – попробуйте на деле! Иль старый богатырь, покойный на постеле, Не в силах завинтить свой измаильский штык! Иль русского царя уже бессильно слово? Иль нам с Европой спорить ново? Иль русской от побед отвык? Иль мало нас? Или от Перми до Тавриды, От финских хладных скал до пламенной Колхиды, От потрясенного Кремля До стен недвижного Китая, Стальной щетиною сверкая, Не встанет русская земля?… Так высылайте ж нам, витии, Своих озлобленных сынов: Есть место им в полях России Среди нечуждых им гробов. Любезный Вяземский, поэт и камергер… (Василья Львовича узнал ли ты манер? Так некогда письмо он начал к камергеру, Украшенну ключом за Верность и за Веру) Так солнце и на нас взглянуло из-за туч! На заднице твоей сияет тот же ключ. Ура! хвала и честь поэту-камергеру. Пожалуй, от меня поздравь княгиню Веру. Великий день Бородина Мы братской тризной поминая, Твердили: "Шли же племена, Бедой России угрожая; Не вся ль Европа тут была? А чья звезда ее вела!.. Но стали ж мы пятою твердой И грудью приняли напор Племен, послушных воле гордой, И равен был неравный спор. И что ж? свой бедственный побег, Кичась, они забыли ныне; Забыли русской штык и снег, Погребший славу их в пустыне. Знакомый пир их манит вновь — Хмельна для них славянов кровь; Но тяжко будет им похмелье; Но долог будет сон гостей На тесном, хладном новоселье, Под злаком северных полей! Ступайте ж к нам: вас Русь зовет! Но знайте, прошеные гости! Уж Польша вас не поведет: Через ее шагнете кости!.." Сбылось – и в день Бородина Вновь наши вторглись знамена В проломы падшей вновь Варшавы; И Польша, как бегущий полк, Во прах бросает стяг кровавый — И бунт раздавленный умолк. В боренье падший невредим; Врагов мы в прахе не топтали, Мы не напомним ныне им Того, что старые скрижали Хранят в преданиях немых; Мы не сожжем Варшавы их; Они народной Немезиды Не узрят гневного лица И не услышат песнь обиды От лиры русского певца. Но вы, мутители палат, Легкоязычные витии, Вы, черни бедственный набат, Клеветники, враги России! Что взяли вы?… Еще ли росс Больной, расслабленный колосс? Еще ли северная слава Пустая притча, лживый сон? Скажите: скоро ль нам Варшава Предпишет гордый свой закон? Куда отдвинем строй твердынь? За Буг, до Ворсклы, до Лимана? За кем останется Волынь? За кем наследие Богдана? Признав мятежные права, От нас отторгнется ль Литва? Наш Киев дряхлый, златоглавый, Сей пращур русских городов, Сроднит ли с буйною Варшавой Святыню всех своих гробов? Ваш бурный шум и хриплый крик Смутили ль русского владыку? Скажите, кто главой поник? Кому венец: мечу иль крику? Сильна ли Русь? Война, и мор, И бунт, и внешних бурь напор Ее, беснуясь, потрясали — Смотрите ж: всё стоит она! А вкруг ее волненья пали — И Польши участь решена… Победа! сердцу сладкий час! Россия! встань и возвышайся! Греми, восторгов общий глас!.. Но тише, тише раздавайся Вокруг одра, где он лежит, Могучий мститель злых обид, Кто покорил вершины Тавра, Пред кем смирилась Эривань, Кому суворовского лавра Венок сплела тройная брань. Восстав из гроба своего, Суворов видит плен Варшавы; Вострепетала тень его От блеска им начатой славы! Благословляет он, герой, Твое страданье, твой покой, Твоих сподвижников отвагу, И весть триумфа твоего, И с ней летящего за Прагу Младого внука своего. Ревет ли зверь в лесу глухом, Трубит ли рог, гремит ли гром, Поет ли дева за холмом — На всякой звук Свой отклик в воздухе пустом Родишь ты вдруг. Ты внемлешь грохоту громов И гласу бури и валов, И крику сельских пастухов — И шлешь ответ; Тебе ж нет отзыва… Таков И ты, поэт! Чем чаще празднует лицей Свою святую годовщину, Тем робче старый круг друзей В семью стесняется едину, Тем реже он; тем праздник наш В своем веселии мрачнее; Тем глуше звон заздравных чаш, И наши песни тем грустнее. Так дуновенья бурь земных И нас нечаянно касались, И мы средь пиршеств молодых Душою часто омрачались; Мы возмужали; рок судил И нам житейски испытанья, И смерти дух средь нас ходил И назначал свои закланья. Шесть мест упраздненных стоят, Шести друзей не узрим боле, Они разбросанные спят — Кто здесь, кто там на ратном по Кто дома, кто в земле чужой, Кого недуг, кого печали Свели во мрак земли сырой, И надо всеми мы рыдали. И мнится, очередь за мной, Зовет меня мой Дельвиг милый, Товарищ юности живой, Товарищ юности унылой, Товарищ песен молодых, Пиров и чистых помышлений, Туда, в толпу теней родных Навек от нас утекший гений. Тесней, о милые друзья, Тесней наш верный круг составим, Почившим песнь окончил я, Живых надеждою поздравим, Надеждой некогда опять В пиру лицейском очутиться, Всех остальных еще обнять И новых жертв уж не страшиться. И дале мы пошли – и страх обнял меня. Бесенок, под себя поджав свое копыто, Крутил ростовщика у адского огня. Горячий капал жир в копченое корыто. И лопал на огне печеный ростовщик. А я: «Поведай мне: в сей казни что сокрыто?» Виргилий мне: "Мой сын, сей казни смысл велик: Одно стяжание имев всегда в предмете, Жир должников своих сосал сей злой старик И их безжалостно крутил на вашем свете." Тут грешник жареный протяжно возопил: "О, если б я теперь тонул в холодной Лете! О, если б зимний дождь мне кожу остудил! Сто на сто я терплю: процент неимоверный!" — Тут звучно лопнул он – я взоры потупил. Тогда услышал я (о диво!) запах скверный, Как будто тухлое разбилось яйцо, Иль карантинный страж курил жаровней серной. Я, нос себе зажав, отворотил лицо. Но мудрый вождь тащил меня всё дале, дале — И, камень приподняв за медное кольцо, Сошли мы вниз – и я узрел себя в подвале. Тогда я демонов увидел черный рой, Подобный издали ватаге муравьиной — И бесы тешились проклятою игрой: До свода адского касалася вершиной Гора стеклянная, как Арарат остра — И разлегалася над темною равниной. И бесы, раскалив как жар чугун ядра, Пустили вниз его смердящими когтями Ядро запрыгало – и гладкая гора, Звеня, растрескалась колючими звездами. Тогда других чертей нетерпеливый рой За жертвой кинулся с ужасными словами. Схватили под руки жену с ее сестрой, И заголили их, и вниз пихнули с криком И обе сидючи пустились вниз стрелой… Порыв отчаянья я внял в их вопле диком; Стекло их резало, впивалось в тело им — А бесы прыгали в веселии великом. Я издали глядел – смущением томим. Пьяной горечью Фалерна Чашу мне наполни, мальчик! Так Постумия велела, Председательница оргий. Вы же, воды, прочь теките И струей, вину враждебной, Строгих постников поите: Чистый нам любезен Бахус. В тревоге пестрой и бесплодной Большого света и двора Я сохранила взгляд холодный, Простое сердце, ум свободный И правды пламень благородный И как дитя была добра; Смеялась над толпою вздорной, Судила здраво и светло, И шутки злости самой черной Писала прямо набело. Когда-то (помню с умиленьем) Я смел вас няньчить с восхищеньем, Вы были дивное дитя. Вы расцвели – с благоговеньем Вам ныне поклоняюсь я. За вами сердцем и глазами С невольным трепетом ношусь И вашей славою и вами, Как нянька старая, горжусь. С Гомером долго ты беседовал один, Тебя мы долго ожидали, И светел ты сошел с таинственных вершин И вынес нам свои скрижали. И что ж? ты нас обрел в пустыне под шатром, В безумстве суетного пира, Поющих буйну песнь и скачущих кругом От нас созданного кумира. Смутились мы, твоих чуждаяся лучей. В порыве гнева и печали Ты проклял ли, пророк, бессмысленных детей, Разбил ли ты свои скрижали? О, ты не проклял нас. Ты любишь с высоты Скрываться в тень долины малой, Ты любишь гром небес, но также внемлешь ты Жужжанью пчел над розой алой. Таков прямой поэт. Он сетует душой На пышных играх Мельпомены, И улыбается забаве площадной И вольности лубочной сцены, То Рим его зовет, то гордый Илион, То скалы старца Оссиана, И с дивной легкостью меж тем летает он Во след Бовы иль Еруслана. Всё в ней гармония, всё диво, Всё выше мира и страстей; Она покоится стыдливо В красе торжественной своей; Она кругом себя взирает: Ей нет соперниц, нет подруг; Красавиц наших бледный круг В ее сияньи исчезает. Куда бы ты ни поспешал, Хоть на любовное свиданье, Какое б в сердце ни питал Ты сокровенное мечтанье, — Но встретясь с ней, смущенный, ты Вдруг остановишься невольно, Благоговея богомольно Перед святыней красоты. Нет, нет, не должен я, не смею, не могу Волнениям любви безумно предаваться; Спокойствие мое я строго берегу И сердцу не даю пылать и забываться; Нет, полно мне любить; но почему ж порой Не погружуся я в минутное мечтанье, Когда нечаянно пройдет передо мной Младое, чистое, небесное созданье, Пройдет и скроется?… Ужель не можно мне Любуясь девою в печальном сладострастье. Глазами следовать за ней и в тишине Благословлять ее на радость и на счастье, И сердцем ей желать все блага жизни сей, Веселый мир души, беспечные досуги, Всё – даже счастие того, кто избран ей, Кто милой деве даст название супруги. Гонимый рока самовластьем От пышной далеко Москвы, Я буду вспоминать с участьем То место, где цветете вы. Столичный шум меня тревожит; Всегда в нем грустно я живу — И ваша память только может Одна напомнить мне Москву. Чистый лоснится пол; стеклянные чаши блистают; Все уж увенчаны гости; иной обоняет, зажмурясь, Ладана сладостный дым; другой открывает амфору, Запах веселый вина разливая далече; сосуды Светлой студеной воды, золотистые хлебы, янтарный Мед и сыр молодой – всё готово; весь убран цветами Жертвенник. Хоры поют. Но в начале трапезы, о други, Должно творить возлиянья, вещать благовещие речи, Должно бессмертных молить, да сподобят нас чистой душою Правду блюсти: ведь оно ж и легче. Теперь мы приступим: Каждый в меру свою напивайся. Беда не велика В ночь, возвращаясь домой, на раба опираться; но слава Гостю, который за чашей беседует мудро и тихо! Славная флейта, Феон, здесь лежит. Предводителя хоров Старец, ослепший от лет, некогда Скирпал родил И, вдохновенный, нарек младенца Феоном. За чашей Сладостно Вакха и муз славил приятный Феон. Славил и Ватала он, молодого красавца: прохожий! Мимо гробницы спеша, вымолви: здравствуй Феон! Бог веселый винограда Позволяет нам три чаши Выпивать в пиру вечернем. Первую во имя граций, Обнаженных и стыдливых, Посвящается вторая Краснощекому здоровью, Третья дружбе многолетной. Мудрый после третьей чаши Все венки с главы слагает И творит уж возлиянья Благодатному Морфею. Долго сих листов заветных Не касался я пером; Виноват, в столе моем Уж давно без строк приветных Залежался твой альбом. В именины, очень кстати, Пожелать тебе я рад Много всякой благодати, Много сладостных отрад, — На Парнасе много грома, В жизни много тихих дней И на совести твоей Ни единого альбома От красавиц, от друзей. Царей потомок Меценат, Мой покровитель стародавный, Иные колесницу мчат В ристалище под пылью славной И, заповеданной ограды Касаясь жгучим колесом, Победной ждут себе награды И мнят быть равны с божеством. Другие на свою главу Сбирают титла знамениты, Непостоянные квириты Им предают молву. Скребницей чистил он коня, А сам ворчал, сердясь не в меру: "Занес же вражий дух меня На распроклятую квартеру! Здесь человека берегут, Как на турецкой перестрелке, Насилу щей пустых дадут, А уж не думай о горелке. Здесь на тебя как лютый зверь Глядит хозяин, а с хозяйкой — Не бось, не выманишь за дверь Ее ни честью, ни нагайкой. То ль дело Киев! Что за край! Валятся сами в рот галушки, Вином – хоть пару поддавай, А молодицы-молодушки! Ей-ей, не жаль отдать души За взгляд красотки чернобривой. Одним, одним не хороши…" – А чем же? расскажи, служивый. Он стал крутить свой длинный ус И начал: "Молвить без обиды, Ты, хлопец, может быть, не трус, Да глуп, а мы видали виды. Ну, слушай: около Днепра Стоял наш полк; моя хозяйка Была пригожа и добра, А муж-то помер, замечай-ка! Вот с ней и подружился я; Живем согласно, так что любо: Прибью – Марусинька моя Словечка не промолвит грубо; Напьюсь – уложит, и сама Опохмелиться приготовит; Мигну бывало: Эй, кума! — Кума ни в чем не прекословит. Кажись: о чем бы горевать? Живи в довольстве, безобидно; Да нет: я вздумал ревновать. Что делать? враг попутал видно. Зачем бы ей, стал думать я, Вставать до петухов? кто просит? Шалит Марусинька моя; Куда ее лукавый носит? Я стал присматривать за ней. Раз я лежу, глаза прищуря, (А ночь была тюрьмы черней, И на дворе шумела буря) И слышу: кумушка моя С печи тихохонько прыгнула, Слегка обшарила меня, Присела к печке, уголь вздула И свечку тонкую зажгла, Да в уголок пошла со свечкой, Там с полки скляночку взяла И, сев на веник перед печкой, Разделась донага; потом Из склянки три раза хлебнула, И вдруг на венике верхом Взвилась в трубу – и улизнула. Эге! смекнул в минуту я: Кума-то, видно, басурманка! Постой, голубушка моя!.. И с печки слез – и вижу: склянка. Понюхал: кисло! что за дрянь! Плеснул я на пол: что за чудо? Прыгнул ухват, за ним лохань, И оба в печь. Я вижу: худо! Гляжу: под лавкой дремлет кот; И на него я брызнул склянкой — Как фыркнет он! я: брысь!.. И вот И он туда же за лоханкой. Я ну кропить во все углы С плеча, во что уж ни попало; И всё: горшки, скамьи, столы, Марш! марш! всё в печку поскакало. Кой чорт! подумал я; теперь И мы попробуем! и духом Всю склянку выпил; верь не верь — Но к верху вдруг взвился я пухом. Стремглав лечу, лечу, лечу, Куда, не помню и не знаю; Лишь встречным звездочкам кричу: Правей!.. и на земь упадаю. Гляжу: гора. На той горе Кипят котлы; поют, играют, Свистят и в мерзостной игре Жида с лягушкою венчают. Я плюнул и сказать хотел… И вдруг бежит моя Маруся: Домой! кто звал тебя, пострел? Тебя съедят! Но я, не струся; Домой? да! чорта с два! почем Мне знать дорогу? – Ах, он странный! Вот кочерга, садись верьхом И убирайся, окаянный. – Чтоб я, я сел на кочергу, Гусар присяжный! Ах ты, дура! Или предался я врагу? Иль у тебя двойная шкура? Коня! – На, дурень, вот и конь. — И точно; конь передо мною, Скребет копытом, весь огонь, Дугою шея, хвост трубою. – Садись. – Вот сел я на коня, Ищу уздечки, – нет уздечки. Как взвился, как понес меня — И очутились мы у печки. Гляжу; всё так же; сам же я Сижу верьхом, и подо мною Не конь – а старая скамья: Вот что случается порою". И стал крутить он длинный ус, Прибавя: "Молвить без обиды, Ты, хлопец, может быть, не трус, Да глуп а мы видали виды". Царь увидел пред собой Столик с шахмат<ной> доской. Вот на шахматную доску Рать солдатиков из воску Он расставил в стройный ряд. Грозно куколки стоят, Подбоченясь на лошадках, В коленкоровых перчатках, В оперенных шишачках, С палашами на плечах. Тут лохань перед собою Приказал налить водою; Плавать он пустил по ней Тьму прекрасных кораблей, Барок, каторог и шлюпок Из ореховых скорлупок — < > < > А прозрачные ветрильцы Будто бабочкины крильцы. Французских рифмачей суровый судия, О классик Депрео, к тебе взываю я: Хотя постигнутый неумолимым роком В своем отечестве престал ты быть пророком, Хоть дерзких умников простерлася рука На лавры твоего густого парика; Хотя, растрепанный новейшей вольной школой, К ней в гневе обратил ты свой затылок голый, Но я молю тебя, поклонник верный твой — Будь мне вожатаем. Дерзаю за тобой Занять кафедру ту, с которой в прежни лета Ты слишком превознес достоинства сонета, Но где торжествовал твой здравый приговор Глупцам минувших лет, вранью тогдашних пор. Новейшие врали вралей старинных стоят — И слишком уж меня их бредни беспокоят. Ужели всё молчать, да слушать? О беда!.. Нет, всё им выскажу однажды за всегда. О вы, которые, восчувствовав отвагу, Хватаете перо, мараете бумагу, Тисненью предавать труды свои спеша, Постойте – наперед узнайте, чем душа У вас исполнена – прямым ли вдохновеньем Иль необдуманным одним поползновеньем, И чешется у вас рука по пустякам, Иль вам не верят в долг, а деньги нужны вам. Не лучше ль стало б вам с надеждою смиренной Заняться службою гражданской иль военной, С хваленым Ж<уковым> табачный торг завесть И снискивать в труде себе барыш и честь, Чем объявления совать во все журналы, Вельможе пошлые кропая мадригалы, Над меньшей собратьей в поту лица острясь, Иль выше мнения отважно вознесясь, С оплошной публики (как некие писаки) Подписку собирать – на будущие враки… В поле чистом серебрится Снег волнистый и рябой, Светит месяц, тройка мчится По дороге столбовой. Пой: в часы дорожной скуки, На дороге, в тьме <ночной> Сладки мне родные звуки Звонкой песни удалой. Пой, ямщик! Я молча, жадно Буду слушать голос твой. Месяц ясный светит хладно, Грустен ветра дальный вой. Пой: "Лучинушка, лучина, Что же не светло горишь?" Сват Иван, как пить мы станем, Непременно уж помянем Трех Матрен, Луку с Петром, Да Пахомовну потом. Мы живали с ними дружно, Уж как хочешь – будь что будь — Этих надо помянуть, Помянуть нам этих нужно. Поминать, так поминать, Начинать, так начинать, Лить, так лить, разлив разливом. Начинай-ка, сват, пора. Трех Матрен, Луку, Петра В первый раз помянем пивом, А Пахомовну потом Пирогами да вином, Да еще ее помянем: Сказки сказывать мы станем — Мастерица ведь была И откуда что брала. А куды разумны шутки, Приговорки, прибаутки, Небылицы, былины Православной старины!.. Слушать, так душе отрадно. И не пил бы и не ел, Всё бы слушал да сидел. Кто придумал их так ладно? Стариков когда-нибудь (Жаль, теперь нам <не> досужно) Надо будет помянуть — Помянуть и этих нужно… Слушай, сват, начну первой, Сказка будет за тобой. Чу, пушки грянули! крылатых кораблей Покрылась облаком станица боевая, Корабль вбежал в Неву – и вот среди зыбей Качаясь плавает, как лебедь молодая. Ликует русский флот. Широкая Нева Без ветра, в ясный день глубоко взволновалась. Широкая волна плеснула в острова Три у Будрыса сына, как и он, три литвина. Он пришел толковать с молодцами. "Дети! седла чините, лошадей проводите, Да точите мечи с бердышами. Справедлива весть эта: на три стороны света Три замышлены в Вильне похода. Паз идет на поляков, а Ольгерд на прусаков, А на русских Кестут воевода. Люди вы молодые, силачи удалые (Да хранят вас литовские боги!), Нынче сам я не еду, вас я шлю на победу; Трое вас, вот и три вам дороги. Будет всем по награде: пусть один в Новеграде Поживится от русских добычей. Жены их, как в окладах, в драгоценных нарядах; Домы полны; богат их обычай. А другой от прусаков, от проклятых крыжаков, Может много достать дорогого, Денег с целого света, сукон яркого цвета; Янтаря – что песку там морского. Третий с Пазом на ляха пусть ударит без страха: В Польше мало богатства и блеску, Сабель взять там не худо; но уж верно оттуда Привезет он мне на дом невестку. Нет на свете царицы краше польской девицы. Весела – что котенок у печки — И как роза румяна, а бела, что сметана; Очи светятся будто две свечки! Был я, дети, моложе, в Польшу съездил я тоже И оттуда привез себе жонку; Вот и век доживаю, а всегда вспоминаю Про нее, как гляжу в ту сторонку." Сыновья с ним простились и в дорогу пустились. Ждет, пождет их старик домовитый, Дни за днями проводит, ни один не приходит. Будрыс думал: уж видно убиты! Снег на землю валится, сын дорогою мчится, И под буркою ноша большая. «Чем тебя наделили? что там? Ге! не рубли ли?» – «Нет, отец мой; полячка младая». Снег пушистый валится; всадник с ношею мчится, Черной буркой ее покрывая. «Что под буркой такое? Не сукно ли цветное?» – «Нет, отец мой; полячка младая.» Снег на землю валится, третий с ношею мчится, Черной буркой ее прикрывает. Старый Будрыс хлопочет и спросить уж не хочет, А гостей на три свадьбы сзывает. Поздно ночью из похода Воротился воевода. Он слугам велит молчать; В спальню кинулся к постеле; Дернул полог… В самом деле! Никого; пуста кровать. И, мрачнее черной ночи, Он потупил грозны очи, Стал крутить свой сивый ус… Рукава назад закинул, Вышел вон, замок задвинул; "Гей, ты, кликнул, чортов кус! А зачем нет у забора Ни собаки, ни затвора? Я вас, хамы! – Дай ружье; Приготовь мешок, веревку, Да сними с гвоздя винтовку. Ну, за мною!.. Я ж ее!" Пан и хлопец под забором Тихим крадутся дозором, Входят в сад – и сквозь ветвей, На скамейке у фонтана, В белом платье, видят, панна И мужчина перед ней. Говорит он: "Всё пропало, Чем лишь только я, бывало, Наслаждался, что любил: Белой груди воздыханье, Нежной ручки пожиманье… Воевода всё купил. Сколько лет тобой страдал я, Сколько лет тебя искал я! От меня ты отперлась. Не искал он, не страдал он; Серебром лишь побряцал он, И ему ты отдалась. Я скакал во мраке ночи Милой панны видеть очи, Руку нежную пожать; Пожелать для новоселья Много лет ей и веселья, И потом навек бежать." Панна плачет и тоскует, Он колени ей целует, А сквозь ветви те глядят, Ружья на земь опустили, По патрону откусили, Вбили шомполом заряд. Подступили осторожно. «Пан мой, целить мне не можно,» Бедный хлопец прошептал: — "Ветер, что ли; плачут очи, Дрожь берет; в руках нет мочи, Порох в полку не попал." — – "Тише ты, гайдучье племя! Будешь плакать, дай мне время! Сыпь на полку… Наводи… Цель ей в лоб. Левее… выше. С паном справлюсь сам. Потише; Прежде я; ты погоди". Выстрел по саду раздался. Хлопец пана не дождался; Воевода закричал, Воевода пошатнулся… Хлопец видно промахнулся: Прямо в лоб ему попал. Когда б не смутное влеченье Чего-то жаждущей души, Я здесь остался б – наслажденье Вкушать в неведомой тиши: Забыл бы всех желаний трепет, Мечтою б целый мир назвал — И всё бы слушал этот лепет, Всё б эти ножки целовал… Колокольчики звенят, Барабанчики гремят, А люди-то, люди — Ой люшеньки-люли! А люди-то, люди На цыганочку глядят. А цыганочка то пляшет, В барабанчики то бьет, То ширинкой алой машет, Заливается-поет: "Я плясунья, я певица, Ворожить я мастерица". Октябрь уж наступил – уж роща отряхает Последние листы с нагих своих ветвей; Дохнул осенний хлад – дорога промерзает. Журча еще бежит за мельницу ручей, Но пруд уже застыл; сосед мой поспешает В отъезжие поля с охотою своей, И страждут озими от бешеной забавы, И будит лай собак уснувшие дубравы. Теперь моя пора: я не люблю весны; Скучна мне оттепель; вонь, грязь – весной я болен; Кровь бродит; чувства, ум тоскою стеснены. Суровою зимой я более доволен, Люблю ее снега; в присутствии луны Как легкий бег саней с подругой быстр и волен, Когда под соболем, согрета и свежа, Она вам руку жмет, пылая и дрожа! Как весело, обув железом острым ноги, Скользить по зеркалу стоячих, ровных рек! А зимних праздников блестящие тревоги?… Но надо знать и честь; полгода снег да снег, Ведь это наконец и жителю берлоги, Медведю надоест. Нельзя же целый век Кататься нам в санях с Армидами младыми, Иль киснуть у печей за стеклами двойными. Ох, лето красное! любил бы я тебя, Когда б не зной, да пыль, да комары, да мухи. Ты, все душевные способности губя, Нас мучишь; как поля, мы страждем от засухи; Лишь как бы напоить, да освежить себя — Иной в нас мысли нет, и жаль зимы старухи, И, проводив ее блинами и вином, Поминки ей творим мороженым и льдом. Дни поздней осени бранят обыкновенно, Но мне она мила, читатель дорогой, Красою тихою, блистающей смиренно. Так нелюбимое дитя в семье родной К себе меня влечет. Сказать вам откровенно, Из годовых времен я рад лишь ей одной, В ней много доброго; любовник не тщеславный, Я нечто в ней нашел мечтою своенравной. Как это объяснить? Мне нравится она, Как, вероятно, вам чахоточная дева Порою нравится. На смерть осуждена, Бедняжка клонится без ропота, без гнева. Улыбка на устах увянувших видна; Могильной пропасти она не слышит зева; Играет на лице еще багровый цвет. Она жива еще сегодня, завтра нет. Унылая пора! очей очарованье! Приятна мне твоя прощальная краса — Люблю я пышное природы увяданье, В багрец и в золото одетые леса, В их сенях ветра шум и свежее дыханье, И мглой волнистою покрыты небеса, И редкий солнца луч, и первые морозы, И отдаленные седой зимы угрозы. И с каждой осенью я расцветаю вновь; Здоровью моему полезен русской холод; К привычкам бытия вновь чувствую любовь: Чредой слетает сон, чредой находит голод; Легко и радостно играет в сердце кровь, Желания кипят – я снова счастлив, молод, Я снова жизни полн – таков мой организм (Извольте мне простить ненужный прозаизм). Ведут ко мне коня; в раздолии открытом, Махая гривою, он всадника несет, И звонко под его блистающим копытом Звенит промерзлый дол, и трескается лед. Но гаснет краткий день, и в камельке забытом Огонь опять горит – то яркий свет лиет, То тлеет медленно – а я пред ним читаю, Иль думы долгие в душе моей питаю. И забываю мир – и в сладкой тишине Я сладко усыплен моим воображеньем, И пробуждается поэзия во мне: Душа стесняется лирическим волненьем, Трепещет и звучит, и ищет, как во сне, Излиться наконец свободным проявленьем — И тут ко мне идет незримый рой гостей, Знакомцы давние, плоды мечты моей. И мысли в голове волнуются в отваге, И рифмы легкие навстречу им бегут, И пальцы просятся к перу, перо к бумаге, Минута – и стихи свободно потекут. Так дремлет недвижим корабль в недвижной влаге, Но чу! – матросы вдруг кидаются, ползут Вверх, вниз – и паруса надулись, ветра полны; Громада двинулась и рассекает волны. Не дай мне бог сойти с ума. Нет, легче посох и сума; Нет, легче труд и глад. Не то, чтоб разумом моим Я дорожил; не то, чтоб с ним Расстаться был не рад: Когда б оставили меня На воле, как бы резво я Пустился в темный лес! Я пел бы в пламенном бреду, Я забывался бы в чаду Нестройных, чудных грез. И я б заслушивался волн, И я глядел бы, счастья полн, В пустые небеса; И силен, волен был бы я, Как вихорь, роющий поля, Ломающий леса. Да вот беда: сойди с ума, И страшен будешь как чума, Как раз тебя запрут, Посадят на цепь дурака И сквозь решетку как зверка Дразнить тебя придут. А ночью слышать буду я Не голос яркий соловья, Не шум глухой дубров — А крик товарищей моих Да брань смотрителей ночных Да визг, да звон оков. <Дук.> Вам объяснять правления начала Излишним было б для меня трудом — Не нужно вам ничьих советов. – Знаньем Превыше сами вы всего. Мне только Во всем на вас осталось положиться. Народный дух, законы, ход правленья Постигли вы верней, чем кто б то ни был. Вот вам наказ: желательно б нам было, Чтоб от него не отшатнулись вы. Позвать к нам Анджело. Каков он будет По мненью вашему на нашем месте? Вы знаете, что нами он назначен Нас заменить в отсутствии, что мы И милостью <и> страхом облекли Наместника всей нашей власти, что же Об нем вы мните? Е<скал.> Если в целой Вене Сей почести достоин кто-нибудь, Так это Анджело. <Дук.> Вот он идет. А<нджело.> Послушен вашей милостивой воле, Спешу принять я ваши приказанья. <Дук.> Анджело, жизнь твоя являет То, что с тобою совершится впредь. Ты хочешь, мой наперсник строгой, Боев парнасских судия, Чтоб тревогой < > На прежний лад настроя, Давно забытого героя, Когда-то бывшего в чести, Опять на сцену привести. Ты говоришь: Онегин жив, и будет он Еще нескоро схоронен. О нем вестей ты много знаешь, И с Петербурга и Москвы Возьмут оброк его главы Я возмужал среди печальных бурь, И дней моих поток, так долго мутный, Теперь утих дремотою минутной И отразил небесную лазурь. Надолго ли?… а кажется прошли Дни мрачных бурь, дни горьких искушений Пора, мой друг, порa! покоя сердце просит — Летят за днями дни, и каждый час уносит Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем Предполагаем жить, и глядь – как раз – умрем. На свете счастья нет, но есть покой и воля. Давно завидная мечтается мне доля — Давно, усталый раб, замыслил я побег В обитель дальную трудов и чистых нег. Он между нами жил Средь племени ему чужого, злобы В душе своей к нам не питал, и мы Его любили. Мирный, благосклонный, Он посещал беседы наши. С ним Делились мы и чистыми мечтами И песнями (он вдохновен был свыше И с высока взирал на жизнь). Нередко Он говорил о временах грядущих, Когда народы, распри позабыв, В великую семью соединятся. Мы жадно слушали поэта. Он Ушел на запад – и благословеньем Его мы проводили. Но теперь Наш мирный гость нам стал врагом – и ядом Стихи свои, в угоду черни буйной, Он напояет. Издали до нас Доходит голос злобного поэта, Знакомый голос!.. боже! освяти В нем сердце правдою твоей и миром И возврати ему Везувий зев открыл – дым хлынул клубом – пламя Широко развилось, как боевое знамя. Земля волнуется – с шатнувшихся колонн Кумиры падают! Народ, гонимый страхом, Под каменным дождем, под воспаленным прахом, Толпами, стар и млад, бежит из града вон. Стою печален на кладбище. Гляжу кругом – обнажено Святое смерти пепелище И степью лишь окружено. И мимо вечного ночлега Дорога сельская лежит, По ней рабочая телега изредка стучит. Одна равнина справа, слева. Ни речки, ни холма, ни древа. Кой-где чуть видятся кусты. Немые камни и могилы И деревянные кресты Однообразны и унылы. Король ходит большими шагами Взад и вперед по палатам; Люди спят – королю лишь не спится: Короля султан осаждает, Голову отсечь ему грозится И в Стамбул отослать ее хочет. Часто он подходит к окошку; Не услышит ли какого шума? Слышит, воет ночная птица, Она чует беду неминучу, Скоро ей искать новой кровли Для своих птенцов горемычных. Не сова воет в Ключе-граде, Не луна Ключ-город озаряет, В церкви божией гремят барабаны, Вся свечами озарена церковь. Но никто барабанов не слышит, Никто света в церкви божией не видит, Лишь король то слышал и видел; Из палат своих он выходит И идет один в божию церковь. Стал на паперти, дверь отворяет… Ужасом в нем замерло сердце, Но великую творит он молитву И спокойно в церковь божию входит. Тут он видит чудное виденье: На помосте валяются трупы, Между ими хлещет кровь ручьями, Как потоки осени дождливой. Он идет, шагая через трупы, Кровь по щиколку ему досягает… Горе! в церкви турки и татары И предатели, враги богумилы. На амвоне сам султан безбожный, Держит он на-голо саблю, Кровь по сабле свежая струится С вострия до самой рукояти. Короля незапный обнял холод: Тут же видит он отца и брата. Пред султаном старик бедный справа, Униженно стоя на коленах, Подает ему свою корону; Слева, также стоя на коленах, Его сын, Радивой окаянный, Басурманскою чалмою покрытый (С тою самою веревкою, которой Удавил он несчастного старца), Край полы у султана целует, Как холоп, наказанный фалангой. И султан безбожный, усмехаясь, Взял корону, растоптал ногами, И промолвил потом Радивою: "Будь над Боснией моей ты властелином, Для гяур-християн беглербеем". И отступник бил челом султану, Трижды пол окровавленный целуя. И султан прислужников кликнул И сказал: "Дать кафтан Радивою! Не бархатный кафтан, не парчевый, А содрать на кафтан Радивоя Кожу с брата его родного". Бусурмане на короля наскочили, До-нага всего его раздели, Атаганом ему кожу вспороли, Стали драть руками и зубами, Обнажили мясо и жилы, И до самых костей ободрали, И одели кожею Радивоя. Громко мученик господу взмолился: "Прав ты, боже, меня наказуя! Плоть мою предай на растерзанье, Лишь помилуй мне душу, Иисусе!" При сем имени церковь задрожала, Всё внезапно утихнуло, померкло, — Всё исчезло – будто не бывало. И король ощупью в потемках Кое-как до двери добрался И с молитвою на улицу вышел. Было тихо. С высокого неба Город белый луна озаряла. Вдруг взвилась из-за города бомба, И пошли бусурмане на приступ. Что в разъездах бей Янко Марнавич? Что ему дома не сидится? Отчего двух ночей он сряду Под одною кровлей не ночует? Али недруги его могучи? Аль боится он кровомщенья? Не боится бей Янко Марнавич Ни врагов своих, ни кровомщенья. Но он бродит, как гайдук бездомный С той поры, как Кирила умер. В церкви Спаса они братовались, И были по богу братья; Но Кирила несчастливый умер От руки им избранного брата. Веселое было пированье, Много пили меду и горелки; Охмелели, обезумели гости, Два могучие беи побранились, Янко выстрелил из своего пистоля, Но рука его пьяная дрожала. В супротивника своего не попал он, А попал он в своего друга. С того времени он тоскуя бродит, Словно вол, ужаленный змиею. Наконец он на родину воротился И вошел в церковь святого Спаса. Там день целый он молился богу, Горько плача и жалостно рыдая. Ночью он пришел к себе на дом И отужинал со своей семьею, Потом лег и жене своей молвил; "Посмотри, жена, ты в окошко. Видишь ли церковь Спаса отселе?" Жена встала, в окошко поглядела И сказала: "На дворе полночь, За рекою густые туманы, За туманом ничего не видно". Повернулся Янко Марнавич И тихонько стал читать молитву. Помолившись, он опять ей молвил: «Посмотри, что ты видишь в окошко?» И жена, поглядев, отвечала: "Вижу, вон, малый огонечек Чуть-чуть брезжит в темноте за рекою". Улыбнулся Янко Марнавич И опять стал тихонько молиться. Помолясь, он опять жене молвил: "Отвори-ка, женка, ты окошко: Посмотри, что там еще видно?" И жена, поглядев, отвечала: "Вижу я на реке сиянье, Близится оно к нашему дому". Бей вздохнул и с постели свалился. Тут и смерть ему приключилась. Радивой поднял желтое знамя: Он идет войной на бусурмана. А далматы, завидя наше войско, Свои длинные усы закрутили, На бекрень надели свои шапки И сказали: "Возьмите нас с собою: Мы хотим воевать бусурманов". Радивой дружелюбно их принял И сказал им: «Милости просим!» Перешли мы заповедную речку, Стали жечь турецкие деревни, А жидов на деревьях вешать. Беглербей со своими бошняками Против нас пришел из Банялуки; Но лишь только заржали их кони, И на солнце их кривые сабли Засверкали у Зеницы-Великой, Разбежались изменники далматы; Окружили мы тогда Радивоя И сказали: "Господь бог поможет, Мы домой воротимся с тобою И расскажем эту битву нашим детям". Стали биться мы тогда жестоко, Всяк из нас троих воинов стоил; Кровью были покрыты наши сабли С острия по самой рукояти. Но когда через речку стали Тесной кучкою мы переправляться, Селихтар с крыла на нас ударил С новым войском, с конницею свежей. Радивой сказал тогда нам: "Дети, Слишком много собак-бусурманов, Нам управиться с ними невозможно. Кто не ранен, в лес беги скорее И спасайся там от Селихтара". Всех-то нас оставалось двадцать, Все друзья, родные Радивою, Но и тут нас пало девятнадцать; Закричал Георгий Радивою: "Ты садись, Радивой, поскорее На коня моего вороного; Через речку вплавь переправляйся, Конь тебя из погибели вымчит". Радивой Георгия не послушал, Наземь сел, поджав под себя ноги. Тут враги на него наскочили, Отрубили голову Радивою. ……………………… ……………………… Стамати был стар и бессилен, А Елена молода и проворна; Она так-то его оттолкнула, Что ушел он охая да хромая. По делом тебе, старый бесстыдник! Ай да баба! отделалась славно! Вот Стамати стал думать думу: Как ему погубить бы Елену? Он к жиду лиходею приходит, От него он требует совета. Жид сказал: "Ступай на кладбище, Отыщи под каменьями жабу И в горшке сюда принеси мне". На кладбище приходит Стамати, Отыскал под каменьями жабу И в горшке жиду ее приносит. Жид на жабу проливает воду, Нарекает жабу Иваном (Грех велик христианское имя Нарещи такой поганой твари!). Они жабу всю потом искололи, И ее – ее ж кровью напоили; Напоивши, заставили жабу Облизать поспелую сливу. И Стамати мальчику молвил: "Отнеси ты Елене эту сливу От моей племянницы в подарок". Принес мальчик Елене сливу, А Елена тотчас ее съела. Только съела поганую сливу, Показалось бедной молодице, Что змия у ней в животе шевелится. Испугалась молодая Елена; Она кликнула сестру свою меньшую. Та ее молоком напоила, Но змия в животе всё шевелилась. Стала пухнуть прекрасная Елена, Стали баить: Елена брюхата. Каково-то будет ей от мужа, Как воротится он из-за моря! И Елена стыдится и плачет, И на улицу выдти не смеет, День сидит, ночью ей не спится, Поминутно сестрице повторяет: «Что скажу я милому мужу?» Круглый год проходит, и – Феодор Воротился на свою сторонку. Вся деревня бежит к нему на встречу, Все его приветно поздравляют; Но в толпе не видит он Елены, Как ни ищет он ее глазами. «Где ж Елена?» наконец он молвил; Кто смутился, а кто усмехнулся, Но никто не отвечал ни слова. Пришел он в дом свой – и видит, На постеле сидит его Елена. «Встань, Елена», говорит Феодор. Она встала, – он взглянул сурово. "Господин ты мой, клянусь богом И пречистым именем Марии, Пред тобою я не виновата, Испортили меня злые люди". Но Феодор жене не поверил: Он отсек ей голову по плечи. Отсекши, он сам себе молвил: "Не сгублю я невинного младенца, Из нее выну его живого, При себе воспитывать буду. Я увижу, на кого он походит, Так наверно отца его узнаю И убью своего злодея". Распорол он мертвое тело. Что ж! – на место милого дитяти, Он черную жабу находит. Взвыл Феодор: "Горе мне, убийце! Я сгубил Елену понапрасну: Предо мной она была невинна, А испортили ее злые люди". Поднял он голову Елены, Стал ее целовать умиленно, И мертвые уста отворились, Голова Елены провещала: "Я невинна. Жид и старый Стамати Черной жабой меня окормили". Тут опять уста ее сомкнулись, И язык перестал шевелиться. И Феодор Стамати зарезал, А жида убил, как собаку, И отпел по жене панихиду. Как покинула меня Парасковья, И как я с печали промотался, Вот далмат пришел ко мне лукавый: "Ступай, Дмитрий, в морской ты город, Там цехины, что у нас каменья. Там солдаты в шелковых кафтанах, И только что пьют да гуляют; Скоро там ты разбогатеешь И воротишься в шитом долимане С кинжалом на серебряной цепочке. И тогда-то играй себе на гуслях; Красавицы побегут к окошкам И подарками тебя закидают. Эй, послушайся! отправляйся морем; Воротись, когда разбогатеешь". Я послушался лукавого далмата. Вот живу в этой мраморной лодке. Но мне скучно, хлеб их мне, как камень, Я неволен, как на привязи собака. Надо мною женщины смеются, Когда слово я по-нашему молвлю; Наши здесь язык свой позабыли, Позабыли и наш родной обычай; Я завял, как пересаженный кустик. Как у нас бывало кого встречу, Слышу: «Здравствуй, Дмитрий Алексеич!» Здесь не слышу доброго привета, Не дождуся ласкового слова; Здесь я точно бедная мурашка, Занесенная в озеро бурей. В пещере, на острых каменьях Притаился храбрый гайдук Хризич. С ним жена его Катерина, С ним его два милые сына, Им нельзя из пещеры выдти. Стерегут их недруги злые. Коли чуть они голову подымут, В них прицелятся тотчас сорок ружей. Они три дня, три ночи не ели, Пили только воду дождевую, Накопленную во впадине камня. На четвертый взошло красно-солнце, И вода во впадине иссякла. Тогда молвила, вздохнувши, Катерина: «Господь бог! помилуй наши души!» И упала мертвая на землю. Хризич, глядя на нее, не заплакал, Сыновья плакать при нем не смели; Они только очи отирали, Как от них отворачивался Хризич. В пятый день старший сын обезумел, Стал глядеть он на мертвую матерь, Будто волк на спящую козу. Его брат, видя то, испугался. Закричал он старшему брату: "Милый брат! не губи свою душу; Ты напейся горячей моей крови, А умрем мы голодною смертью, Станем мы выходить из могилы Кровь сосать наших недругов спящих". Хризич встал и промолвил: "Полно! Лучше пуля, чем голод и жажда". И все трое со скалы в долину Сбежали, как бешеные волки. Семерых убил из них каждый, Семью пулями каждый из них прострелен; Головы враги у них отсекли И на копья свои насадили, — А и тут глядеть на них не смели. Так им страшен был Хризич с сыновьями. С богом, в дальнюю дорогу! Путь найдешь ты, слава богу. Светит месяц; ночь ясна; Чарка выпита до дна. Пуля легче лихорадки; Волен умер ты, как жил. Враг твой мчался без оглядки; Но твой сын его убил. Вспоминай нас за могилой, Коль сойдетесь как-нибудь; От меня отцу, брат милый, Поклониться не забудь! Ты скажи ему, что рана У меня уж зажила; Я здоров, – и сына Яна Мне хозяйка родила. Деду в честь он назван Яном; Умный мальчик у меня; Уж владеет атаганом И стреляет из ружья. Дочь моя живет в Лизгоре; С мужем ей не скучно там. Тварк ушел давно уж в море; Жив иль нет, – узнаешь сам. С богом, в дальнюю дорогу! Путь найдешь ты, слава богу. Светит месяц; ночь ясна; Чарка выпита до дна. У ворот сидел Марко Якубович; Перед ним сидела его Зоя, А мальчишка их играл у порогу. По дороге к ним идет незнакомец, Бледен он и чуть ноги волочит, Просит он напиться, ради бога. Зоя встала и пошла за водою, И прохожему вынесла ковшик, И прохожий до дна его выпил, Вот, напившись, говорит он Марке: «Это что под горою там видно?» Отвечает Марко Якубович: «То кладбище наше родовое». Говорит незнакомый прохожий: "Отдыхать мне на вашем кладбище, Потому что мне жить уж не долго". Тут широкий розвил он пояс, Кажет Марке кровавую рану. "Три дня, – молвил, – ношу я под сердцем Бусурмана свинцовую пулю. Как умру, ты зарой мое тело За горой, под зеленою ивой. И со мной положи мою саблю, Потому что я славный был воин". Поддержала Зоя незнакомца, А Марко стал осматривать рану. Вдруг сказала молодая Зоя: "Помоги мне, Марко, я не в силах Поддержать гостя нашего доле". Тут увидел Марко Якубович, Что прохожий на руках ее умер. Марко сел на коня вороного, Взял с собою мертвое тело И поехал с ним на кладбище. Там глубокую вырыли могилу И с молитвой мертвеца схоронили. Вот проходит неделя, другая, Стал худеть сыночек у Марка; Перестал он бегать и резвиться, Всё лежал на рогоже да охал. К Якубовичу калуер приходит, — Посмотрел на ребенка и молвил: "Сын твой болен опасною болезнью; Посмотри на белую его шею: Видишь ты кровавую ранку? Это зуб вурдалака, поверь мне". Вся деревня за старцем калуером Отправилась тотчас на кладбище; Там могилу прохожего разрыли, Видят, – труп румяный и свежий, — Ногти выросли, как вороньи когти, А лицо обросло бородою, Алой кровью вымазаны губы, — Полна крови глубокая могила. Бедный Марко колом замахнулся, Но мертвец завизжал и проворно Из могилы в лес бегом пустился. Он бежал быстрее, чем лошадь, Стременами острыми язвима; И кусточки под ним так и гнулись, А суки дерев так и трещали, Ломаясь, как замерзлые прутья. Калуер могильною землею Ребенка больного всего вытер, И весь день творил над ним молитвы. На закате красного солнца Зоя мужу своему сказала: "Помнишь? ровно тому две недели, В эту пору умер злой прохожий". Вдруг собака громко завыла, Отворилась дверь сама собою, И вошел великан, наклонившись, Сел он, ноги под себя поджавши, Потолка головою касаясь. Он на Марка глядел неподвижно, Неподвижно глядел на него Марко, Очарован ужасным его взором; Но старик, молитвенник раскрывши, Запалил кипарисную ветку, И подул дым на великана. И затрясся вурдалак проклятый, В двери бросился и бежать пустился, Будто волк, охотником гонимый. На другие сутки в ту же пору Пес залаял, дверь отворилась, И вошел человек незнакомый. Был он ростом, как цесарский рекрут. Сел он молча и стал глядеть на Марко; Но старик молитвой его прогнал. В третий день вошел карлик малый, — Мог бы он верьхом сидеть на крысе, Но сверкали у него злые глазки. И старик в третий раз его прогнал, И с тех пор уж он не возвращался. "Черногорцы? что такое? — Бонапарте вопросил: — Правда ль: это племя злое, Не боится наших сил? Так раскаятся ж нахалы: Объявить их старшинам, Чтобы ружья и кинжалы Все несли к моим ногам". Вот он шлет на нас пехоту С сотней пушек и мортир, И своих мамлюков роту, И косматых кирасир. Нам сдаваться нет охоты, — Черногорцы таковы! Для коней и для пехоты Камни есть у нас и рвы…… Мы засели в наши норы И гостей незваных ждем, — Вот они вступили в горы, Истребляя всё кругом. …………………… …………………… Идут тесно под скалами. Вдруг, смятение!.. Глядят: У себя над головами Красных шапок видят ряд. "Стой! пали! Пусть каждый сбросит Черногорца одного. Здесь пощады враг не просит: Не щадите ж никого!" Ружья грянули, – упали Шапки красные с шестов: Мы под ними ниц лежали, Притаясь между кустов. Дружным залпом отвечали Мы французам. – "Это что? — Удивясь, они сказали; — Эхо, что ли?" Нет, не то! Их полковник повалился. С ним сто двадцать человек. Весь отряд его смутился, Кто, как мог, пустился в бег. И французы ненавидят С той поры наш вольный край И краснеют, коль завидят Шапку нашу не взначай. Соловей мой, соловейко, Птица малая лесная! У тебя ль, у малой птицы, Незаменные три песни, У меня ли, у молодца, Три великие заботы! Как уж первая забота, — Рано молодца женили; А вторая-то забота, — Ворон конь мой притомился; Как уж третья-то забота, — Красну-девицу со мною Разлучили злые люди. Вы копайте мне могилу Во поле, поле широком, В головах мне посадите Алы цветики-цветочки, А в ногах мне проведите Чисту воду ключевую. Пройдут мимо красны девки, Так сплетут себе веночки. Пойдут мимо стары люди, Так воды себе зачерпнут. Не два волка в овраге грызутся, Отец с сыном в пещере бранятся. Старый Петро сына укоряет: "Бунтовщик ты, злодей проклятый! Не боишься ты господа бога, Где тебе с султаном тягаться, Воевать с белградским пашою! Аль о двух головах ты родился? Пропадай ты себе, окаянный, Да зачем ты всю Сербию губишь?" Отвечает Георгий угрюмо: "Из ума, старик, видно, выжил, Коли лаешь безумные речи". Старый Петро пуще осердился, Пуще он бранится, бушует. Хочет он отправиться в Белград, Туркам выдать ослушного сына, Объявить убежище сербов. Он из темной пещеры выходит; Георгий старика догоняет: "Воротися, отец, воротися! Отпусти мне невольное слово". Старый Петро не слушает, грозится — «Вот ужо, разбойник, тебе будет!» Сын ему вперед забегает, Старику кланяется в ноги. Не взглянул на сына старый Петро. Догоняет вновь его Георгий И хватает за сивую косу. "Воротись, ради господа бога: Не введи ты меня в искушенье!" Отпихнул старик его сердито И пошел по белградской дороге. Горько, горько Георгий заплакал, Пистолет из-за пояса вынул, Взвел курок, да и выстрелил тут же. Закричал Петро, зашатавшись: «Помоги мне, Георгий, я ранен!» И упал на дорогу бездыханен. Сын бегом в пещеру воротился; Его мать вышла ему на встречу. «Что, Георгий, куда делся Петро?» Отвечает Георгий сурово: "За обедом старик пьян напился И заснул на белградской дороге. Догадалась она, завопила: "Будь же богом проклят ты, черный, Коль убил ты отца родного!" С той поры Георгий Петрович У людей прозывается Черный. Над Сербией смилуйся ты, боже! Заедают нас волки янычары! Без вины нам головы режут, Наших жен обижают, позорят, Сыновей в неволю забирают, Красных девок заставляют в насмешку Распевать зазорные песня И плясать басурманские пляски. Старики даже с нами согласны: Унимать нас они перестали, — Уж и им нестерпимо насилье. Гусляры нас в глаза укоряют: Долго ль вам мирволить янычарам? Долго ль вам терпеть оплеухи? Или вы уж не сербы, – цыганы? Или вы не мужчины, – старухи? Вы бросайте ваши белые домы, Уходите в Велийское ущелье, — Там гроза готовится на турок, Там дружину свою собирает Старый сербин, воевода Милош. Трусоват был Ваня бедный: Раз он позднею порой, Весь в поту, от страха бледный, Чрез кладбище шел домой. Бедный Ваня еле дышет, Спотыкаясь, чуть бредет По могилам; вдруг он слышит, Кто-то кость, ворча, грызет. Ваня стал; – шагнуть не может. Боже! думает бедняк, Это верно кости гложет Красногубый вурдалак. Горе! малый я не сильный; Съест упырь меня совсем, Если сам земли могильной Я с молитвою не съем. Что же? вместо вурдалака — (Вы представьте Вани злость!) В темноте пред ним собака На могиле гложет кость. Два дубочка выростали рядом, Между ими тонковерхая елка. Не два дуба рядом выростали, Жили вместе два братца родные: Один Павел, а другой Радула. А меж ими сестра их Елица. Сестру братья любили всем сердцем, Всякую ей оказывали милость; Напоследок ей нож подарили Золоченый в серебряной оправе. Огорчилась молодая Павлиха На золовку, стало ей завидно Говорит она Радуловой любе: "Невестушка, по богу сестрица! Не знаешь ли ты зелия такого, Чтоб сестра омерзела братьям?" Отвечает Радулова люба: "По богу сестра моя, невестка, Я не знаю зелия такого; Хоть бы знала, тебе б не сказала; И меня братья мои любили, И мне всякую оказывали милость". Вот пошла Павлиха к водопою, Да зарезала коня вороного И сказала своему господину: "Сам себе на зло сестру ты любишь, На беду даришь ей подарки: Извела она коня вороного". Стал Елицу допытывать Павел: «За что это? скажи бога ради». Сестра брату с плачем отвечает: "Не я, братец, клянусь тебе жизнью, Клянусь жизнью твоей и моею". В ту пору брат сестре поверил. Вот Павлиха пошла в сад зеленый, Сивого сокола там заколола И сказала своему господину: "Сам себе на зло сестру ты любишь, На беду даришь ты ей подарки: Ведь она сокола заколола". Стал Елицу допытывать Павел: «За что это? скажи бога ради». Сестра брату с плачем отвечает: "Не я, братец, клянусь тебе жизнью, Клянусь жизнью твоей и моею!" И в ту пору брат сестре поверил. Вот Павлиха по вечеру поздно Нож украла у своей золовки И ребенка своего заколола В колыбельке его золоченой. Рано утром к мужу прибежала, Громко воя и лицо терзая. "Сам себе на зло сестру ты любишь, На беду даришь ты ей подарки: Заколола у нас она ребенка. А когда еще ты мне не веришь, Осмотри ты нож ее злаченый". Вскочил Павел, как услышал это, Побежал к Елице во светлицу: На перине Елица почивала, В головах нож висел злаченый. Из ножен вынул его Павел, — Нож злаченый весь был окровавлен Дернул он сестру за белу руку: "Ой, сестра, убей тебя боже! Извела ты коня вороного И в саду сокола заколола, Да за что ты зарезала ребенка?" Сестра брату с плачем отвечает; "Не я, братец, клянусь тебе жизнью, Клянусь жизнью твоей и моею! Коли ж ты не веришь моей клятве, Выведи меня в чистое поле, Привяжи к хвостам коней борзых, Пусть они мое белое тело Разорвут на четыре части". В ту пору брат сестре не поверил; Вывел он ее в чистое поле, Привязал ко хвостам коней борзых И погнал их по чистому полю. Где попала капля ее крови, Выросли там алые цветочки; Где осталось ее белое тело, Церковь там над ней соорудилась. Прошло малое после того время, Захворала молодая Павлиха. Девять лет Павлиха всё хворает, — Выросла трава сквозь ее кости, В той траве лютый змей гнездится, Пьет ей очи, сам уходит к ночи. Люто страждет молода Павлиха; Говорит она своему господину: "Слышишь ли, господин ты мой, Павел, Сведи меня к золовкиной церкви, У той церкви авось исцелюся". Он повел ее к сестриной церкви, И как были они уже близко, Вдруг из церкви услышали голос: "Не входи, молодая Павлиха, Здесь не будет тебе исцеленья". Как услышала то молодая Павлиха, Она молвила своему господину: "Господин ты мой! прошу тебя богом, Не веди меня к белому дому, А вяжи меня к хвостам твоих коней И пусти их по чистому полю". Своей любы послушался Павел, Привязал ее к хвостам своих коней И погнал их по чистому полю. Где попала капля ее крови, Выросло там тернье да крапива; Где осталось ее белое тело, На том месте озеро провалило. Ворон конь по озеру выплывает, За конем золоченая люлька, На той люльке сидит сокол-птица, Лежит в люльке маленький мальчик; Рука матери у него под горлом, В той руке теткин нож золоченый. Полюбил королевич Яныш Молодую красавицу Елицу, Любит он ее два красные лета, В третье лето вздумал он жениться На Любусе, чешской королевне. С прежней любой идет он проститься. Ей приносит с червонцами черес, Да гремучие серьги золотые, Да жемчужное тройное ожерелье; Сам ей вдел он серьги золотые, Навязал на шею ожерелье, Дал ей в руки с червонцами черес, В обе щеки поцеловал молча И поехал своею дорогой. Как одна осталася Елица, Деньги наземь она пометала, Из ушей выдернула серьги, Ожерелье на-двое разорвала, А сама кинулась в Мораву. Там на дне молодая Елица Водяною царицей очнулась И родила маленькую дочку, И ее нарекла Водяницей. Вот проходят три года и боле, Королевич ездит на охоте, Ездит он по берегу Моравы; Захотел он коня вороного Напоить студеною водою. Но лишь только запененную морду Сунул конь в студеную воду, Из воды вдруг высунулась ручка: Хвать коня за узду золотую! Конь отдернул голову в испуге, На узде висит Водяница, Как на уде пойманная рыбка, — Конь кружится по чистому лугу, Потрясая уздой золотою; Но стряхнуть Водяницы не может. Чуть в седле усидел королевич, Чуть сдержал коня вороного, Осадив могучею рукою. На траву Водяница прыгнула. Говорит ей Яныш королевич: "Расскажи, какое ты творенье: Женщина ль тебя породила, Иль богом проклятая Вила?" Отвечает ему Водяница: "Родила меня молодая Елица. Мой отец Яныш королевич, А зовут меня Водяницей". Королевич при таком ответе Соскочил с коня вороного, Обнял дочь свою Водяницу И, слезами заливаясь, молвил: "Где, скажи, твоя мать Елица? Я слыхал, что она потонула". Отвечает ему Водяница; "Мать моя царица водяная; Она властвует над всеми реками, Над реками и над озерами; Лишь не властвует она синим морем, Синим морем властвует Див-Рыба". Водянице молвил королевич: "Так иди же к водяной царице И скажи ей: Яныш королевич Ей поклон усердный посылает И у ней свидания просит На зеленом берегу Моравы. Завтра я заеду за ответом". Они после того расстались. Рано утром, чуть заря зарделась, Королевич над рекою ходит; Вдруг из речки, по белые груди, Поднялась царица водяная И сказала: "Яныш королевич, У меня свидания просил ты: Говори, чего еще ты хочешь?" Как увидел он свою Елицу, Разгорелись снова в нем желанья, Стал манить ее к себе на берег. "Люба ты моя, млада Елица, Выдь ко мне на зеленый берег, Поцелуй меня по прежнему сладко, По прежнему полюблю тебя крепко". Королевичу Елица не внимает, Не внимает, головою кивает: "Нет, не выду, Яныш королевич, Я к тебе на зеленый берег. Слаще прежнего нам не целоваться, Крепче прежнего меня не полюбишь. Расскажи-ка мне лучше хорошенько, Каково, счастливо ль поживаешь С новой любой, молодой женою?" Отвечает Яныш королевич: "Против солнышка луна не пригреет, Против милой жена не утешит". "Что ты ржешь, мой конь ретивый, Что ты шею опустил, Не потряхиваешь гривой, Не грызешь своих удил? Али я тебя не холю? Али ешь овса не вволю? Али сбруя не красна? Аль поводья не шелковы, Не серебряны подковы, Не злачены стремена?" Отвечает конь печальный: "Оттого я присмирел, Что я слышу топот дальный, Трубный звук и пенье стрел; Оттого я ржу, что в поле Уж не долго мне гулять, Проживать в красе и в холе, Светлой сбруей щеголять; Что уж скоро враг суровый Сбрую всю мою возьмет И серебряны подковы С легких ног моих сдерет; Оттого мой дух и ноет, Что наместо чапрака Кожей он твоей покроет Мне вспотевшие бока". Узнают коней ретивых По их выжженным таврам, Узнают парфян кичливых: По высоким клобукам; Я любовников счастливых Узнаю по их глазам: В них сияет пламень томный — Наслаждений знак нескромный. Поредели, побелели Кудри, честь главы моей, Зубы в деснах ослабели, И потух огонь очей. Сладкой жизни мне немного Провожать осталось дней: Парка счет ведет им строго, Тартар тени ждет моей. Не воскреснем из-под спуда, Всяк навеки там забыт: Вход туда для всех открыт — Нет исхода уж оттуда. Что же сухо в чаше дно? Наливай мне, мальчик резвый, Только пьяное вино Раствори водою трезвой. Мы не скифы, не люблю, Други, пьянствовать бесчинно: Нет, за чашей я пою Иль беседую невинно. Что белеется на горе зеленой? Снег ли то, али лебеди белы? Был бы снег – он уже бы растаял, Были б лебеди – они б улетели. То не снег и не лебеди белы, А шатер Аги Асан-аги. Он лежит в нем, весь люто изранен. Посетили его сестра и матерь, Его люба не могла, застыдилась. Как ему от боли стало легче, Приказал он своей верной любе: "Ты не ищи меня в моем белом доме, В белом доме, ни во всем моем роде". Как услышала мужнины речи, Запечалилась бедная Кадуна. Она слышит, на двор едут кони; Побежала Ас<ан>-агиница, Хочет броситься, бедная, в окошко, За ней вопят две милые дочки: "Воротися, милая мать наша, Приехал не муж Асан-ага, А приехал брат твой Пинтор<ович>." Воротилась Асан-агиница, И повисла она брату на шею — "Братец милый, что за посрамленье! Меня гонят от пятерых деток." У русского царя в чертогах есть палата: Она не золотом, не бархатом богата; Не в ней алмаз венца хранится за стеклом: Но сверху до низу, во всю длину, кругом, Своею кистию свободной и широкой Ее разрисовал художник быстро-окой. Тут нет ни сельских нимф, ни девственных мадон, Ни фавнов с чашами, ни полногрудых жен, Ни плясок, ни охот, – а всё плащи, да шпаги, Да лица, полные воинственной отваги. Толпою тесною художник поместил Сюда начальников народных наших сил, Покрытых славою чудесного похода И вечной памятью двенадцатого года. Нередко медленно меж ими я брожу И на знакомые их образы гляжу, И, мнится, слышу их воинственные клики. Из них уж многих нет; другие, коих лики Еще так молоды на ярком полотне, Уже состарелись и никнут в тишине Главою лавровой… Но в сей толпе суровой Один меня влечет всех больше. С думой новой Всегда остановлюсь пред ним – и не свожу С него моих очей. Чем долее гляжу, Тем более томим я грустию тяжелой. Он писан во весь рост. Чело, как череп голый, Высоко лоснится, и, мнится, залегла Там грусть великая. Кругом – густая мгла; За ним – военный стан. Спокойный и угрюмый, Он, кажется, глядит с презрительною думой. Свою ли точно мысль художник обнажил, Когда он таковым его изобразил, Или невольное то было вдохновенье, — Но Доу дал ему такое выраженье. О вождь несчастливый!.. Суров был жребий твой: Всё в жертву ты принес земле тебе чужой. Непроницаемый для взгляда черни дикой, В молчаньи шел один ты с мыслию великой, И в имени твоем звук чуждый не взлюбя, Своими криками преследуя тебя, Народ, таинственно спасаемый тобою, Ругался над твоей священной сединою. И тот, чей острый ум тебя и постигал, В угоду им тебя лукаво порицал… И долго, укреплен могущим убежденьем, Ты был неколебим пред общим заблужденьем; И на полу-пути был должен наконец Безмолвно уступить и лавровый венец, И власть, и замысел, обдуманный глубоко, — И в полковых рядах сокрыться одиноко. Там, устарелый вождь! как ратник молодой, Свинца веселый свист заслышавший впервой, Бросался ты в огонь, ища желанной смерти, — Вотще! – ………………………………… ………………………………… О люди! Жалкий род, достойный слез и смеха! Жрецы минутного, поклонники успеха! Как часто мимо вас проходит человек, Над кем ругается слепой и буйный век, Но чей высокий лик в грядущем поколенье Поэта приведет в восторг и в умиленье! Последняя туча рассеянной бури! Одна ты несешься по ясной лазури. Одна ты наводишь унылую тень, Одна ты печалишь ликующий день. Ты небо недавно кругом облегала, И молния грозно тебя обвивала; И ты издавала таинственный гром И алчную землю поила дождем. Довольно, сокройся! Пора миновалась, Земля освежилась, и буря промчалась, И ветер, лаская листочки древес, Тебя с успокоенных гонит небес. Покров, упитанный язвительною кровью, Кентавра мстящий дар, ревнивою любовью Алкиду передан. Алкид его приял, В божественной крови яд быстрый побежал. Се – ярый мученик, в ночи скитаясь, воет; Стопами тяжкими вершину Эты роет; Гнет, ломит древеса; исторженные пни Высоко громоздит; его рукой они В костер навалены; он их зажег; он всходит; Недвижим на костре он в небо взор возводит; Под мышцей палица; в ногах немейский лев Разостлан. Дунул ветр; поднялся свист и рев; Треща горит костер; и вскоре пламя, воя, Уносит к небесам бессмертный дух героя. На Испанию родную Призвал мавра Юлиан. Граф за личную обиду Мстить решился королю. Дочь его Родрик похитил, Обесчестил древний род; Вот за что отчизну предал Раздраженный Юлиан. Мавры хлынули потоком На испанские брега. Царство готфов миновалось, И с престола пал Родрик. Готфы пали не бесславно: Храбро билися они, Долго мавры сомневались, Одолеет кто кого. Восемь дней сраженье длилось; Спор решен был наконец: Был на поле битвы пойман Конь любимый короля; Шлем и меч его тяжелый. Были найдены в пыли. Короля почли убитым, И никто не пожалел. Но Родрик в живых остался, Бился он все восемь дней — Он сперва хотел победы, Там уж смерти лишь алкал. И кругом свистали стрелы, Не касаяся его, Мимо дротики летали, Шлема меч не рассекал. Напоследок, утомившись, Соскочил с коня Родрик, Меч с запекшеюся кровью От ладони отклеил, Бросил об земь шлем пернатый И блестящую броню. И спасенный мраком ночи С поля битвы он ушел. От полей кровавой битвы Удаляется Родрик; Короля опередила Весть о гибели его. Стариков и бедных женщин На распутьях видит он; Все толпой бегут от мавров К укрепленным городам. Все, рыдая, молят бога О спасеньи христиан, Все Родрика проклинают; И проклятья слышит он. И с поникшею главою Мимо их пройти спешит, И не смеет даже молвить: Помолитесь за него. Наконец на берег моря В третий день приходит он. Видит темную пещеру На пустынном берегу. В той пещере он находит Крест и заступ – а в углу Труп отшельника и яму, Им изрытую давно. Тленье трупу не коснулось, Он лежит окостенев, Ожидая погребенья И молитвы христиан. Труп отшельника с молитвой Схоронил король, И в пещере поселился Над могилою его. Он питаться стал плодами И водою ключевой; И себе могилу вырыл, Как предшественник его. Короля в уединеньи Стал лукавый искушать, И виденьями ночными Краткий сон его мутить. Он проснется с содроганьем, Полон страха и стыда; Упоение соблазна Сокрушает дух его. Хочет он молиться богу И не может. Бес ему Шепчет в уши звуки битвы Или страстные слова. Он в унынии проводит Дни и ночи недвижим, Устремив глаза на море, Поминая старину. Но отшельник, чьи останки Он усердно схоронил, За него перед всевышним Заступился в небесах. В сновиденьи благодатном Он явился королю, Белой ризою одеян И сияньем окружен. И король, объятый страхом, Ниц повергся перед ним, И вещал ему угодник: "Встань – и миру вновь явись. Ты венец утратил царской, Но господь руке твоей Даст победу над врагами, А душе твоей покой". Пробудясь, господню волю Сердцем он уразумел, И, с пустынею расставшись, В путь отправился король. Менко Вуич грамоту пишет Своему побратиму: "Берегися, Черный Георгий, Над тобой подымается туча, Ярый враг извести тебя хочет, Недруг хитрый, Милош Обренович Он в Хотин подослал потаенно Янка младшего с Павл.<ом> — Осердился Георгий П.<етрович>, Засверкали черные очи, Нахмурились черные брови — В Академии наук Заседает князь Дундук. Говорят, не подобает Дундуку такая честь; Почему ж он заседает? Потому что <-> есть. Кто из богов мне возвратил Того, с кем первые походы И браней ужас я делил, Когда за призраком свободы Нас Брут отчаянный водил? С кем я тревоги боевые В шатре за чашей забывал И кудри, плющем увитые, Сирийским мирром умащал? Ты помнишь час ужасный битвы, Когда я, трепетный квирит, Бежал, нечестно брося щит, Творя обеты и молитвы? Как я боялся! как бежал! Но Эрмий сам незапной тучей Меня покрыл и вдаль умчал И спас от смерти неминучей. А ты, любимец первый мой, Ты снова в битвах очутился… И ныне в Рим ты возвратился В мой домик темный и простой. Садись под сень моих пенатов. Давайте чаши. Не жалей Ни вин моих, ни ароматов. Венки готовы. Мальчик! лей. Теперь не кстати воздержанье: Как дикий скиф хочу я пить. Я с другом праздную свиданье, Я рад рассудок утопить. Однажды странствуя среди долины дикой, Незапно был объят я скорбию великой И тяжким бременем подавлен и согбен, Как тот, кто на суде в убийстве уличен. Потупя голову, в тоске ломая руки, Я в воплях изливал души пронзенной муки И горько повторял, метаясь как больной: «Что делать буду я? Что станется со мной?» И так я сетуя в свой дом пришел обратно. Уныние мое всем было непонятно. При детях и жене сначала я был тих И мысли мрачные хотел таить от них; Но скорбь час от часу меня стесняла боле; И сердце наконец раскрыл я по неволе. "О горе, горе нам! Вы, дети, ты жена! — Сказал я, – ведайте; моя душа полна Тоской и ужасом, мучительное бремя Тягчит меня. Идет! уж близко, близко время: Наш город пламени и ветрам обречен; Он в угли и золу вдруг будет обращен И мы погибнем все, коль не успеем вскоре; Обресть убежище; а где? о горе, горе!" Мои домашние в смущение пришли И здравый ум во мне расстроенным почли. Но думали, что ночь и сна покой целебный Охолодят во мне болезни жар враждебный. Я лег, но во всю ночь всё плакал и вздыхал И ни на миг очей тяжелых не смыкал. Поутру я один сидел, оставя ложе. Они пришли ко мне; на их вопрос, я то же, Что прежде, говорил. Тут ближние мои, Не доверяя мне, за должное почли Прибегнуть к строгости. Они с ожесточеньем Меня на правый путь и бранью и презреньем Старались обратить. Но я, не внемля им, Всё плакал и вздыхал, унынием тесним. И наконец они от крика утомились И от меня, махнув рукою, отступились Как от безумного, чья речь и дикий плач Докучны, и кому суровый нужен врач. Пошел я вновь бродить – уныньем изнывая И взоры вкруг себя со страхом обращая, Как узник, из тюрьмы замысливший побег, Иль путник, до дождя спешащий на ночлег. Духовный труженик – влача свою веригу, Я встретил юношу, читающего книгу. Он тихо поднял взор – и вопросил меня, О чем, бродя один, так горько плачу я? И я в ответ ему: "Познай мой жребий злобный: Я осужден на смерть и позван в суд загробный — И вот о чем крушусь; к суду я не готов, И смерть меня страшит." – "Коль жребий твой таков, — Он возразил, – и ты так жалок в самом деле, Чего ж ты ждешь? зачем не убежишь отселе?" И я: «Куда ж бежать? какой мне выбрать путь?» Тогда: «Не видишь ли, скажи, чего-нибудь» — Сказал мне юноша, даль указуя перстом. Я оком стал глядеть болезненно-отверстым, Как от бельма врачом избавленный слепец. «Я вижу некий свет», – сказал я наконец. "Иди ж, – он продолжал; – держись сего ты света; Пусть будет он тебе единственная мета, Пока ты тесных врат спасенья не достиг, Ступай!" – И я бежать пустился в тот же миг. Побег мой произвел в семье моей тревогу, И дети и жена кричали мне с порогу, Чтоб воротился я скорее. Крики их На площадь привлекли приятелей моих; Один бранил меня, другой моей супруге Советы подавал, иной жалел о друге, Кто поносил меня, кто на смех подымал, Кто силой воротить соседям предлагал; Иные уж за мной гнались; но я тем боле Спешил перебежать городовое поле, Дабы скорей узреть – оставя те места, Спасенья верный путь и тесные врата. К кастрату раз пришел скрыпач, Он был бедняк, а тот богач. "Смотри, сказал певец без <->, — Мои алмазы, изумруды — Я их от скуки разбирал. А! к стати, брат, – он продолжал, — Когда тебе бывает скучно, Ты что творишь, сказать прошу." В ответ бедняга равнодушно: – Я? я <-> себе чешу. Ты мне советуешь, Плетнев любезный, Оставленный роман наш продолжать И строгой век, расчета век железный, Рассказами пустыми угощать. Ты думаешь, что с целию полезной Тревогу славы можно сочетать, И что нашему собрату Брать с публики умеренную плату. Ты говоришь: пока Онегин жив, Дотоль роман не кончен – нет причины Его прервать… к тому же план счастлив — Вы за «Онегина» советуете, други, Опять приняться мне в осенние досуги. Вы говорите мне: он жив и не женат. Итак, еще роман не кончен – это клад: Вставляй в просторную, вместительную раму Картины новые – открой нам диораму: Привалит публика, платя тебе за вход — (Что даст еще тебе и славу и доход). Пожалуй – я бы рад – Так некогда поэт В мои осенние досуги, В те дни, как любо мне писать, Вы мне советуете, други, Рассказ забытый продолжать. Вы говорите справедливо, Что странно, даже неучтиво Роман не конча перервать, Отдав уже его в печать, Что должно своего героя Как бы то ни было женить, По крайней мере уморить, И лица прочие пристроя, Отдав им дружеский поклон, Из лабиринта вывесть вон. Вы говорите: "Слава богу, Покамест твой Онегин жив, Роман не кончен – понемногу Иди вперед; не будь ленив. Со славы, вняв ее призванью, Сбирай оброк хвалой и бранью Рисуй и франтов городских И милых барышень своих, Войну и бал, дворец и хату, И келью и харем И с нашей публики меж тем Бери умеренную плату, За книжку по пяти рублей — Налог не тягостный, ей<-ей>." … Вновь я посетил Тот уголок земли, где я провел Изгнанником два года незаметных. Уж десять лет ушло с тех пор – и много Переменилось в жизни для меня, И сам, покорный общему закону, Переменился я – но здесь опять Минувшее меня объемлет живо, И, кажется, вечор еще бродил Я в этих рощах. Вот опальный домик, Где жил я с бедной нянею моей. Уже старушки нет – уж за стеною Не слышу я шагов ее тяжелых, Ни кропотливого ее дозора. Вот холм лесистый, над которым часто Я сиживал недвижим – и глядел На озеро, воспоминая с грустью Иные берега, иные волны… Меж нив златых и пажитей зеленых Оно синея стелется широко; Через его неведомые воды Плывет рыбак и тянет за собой Убогой невод. По брегам отлогим Рассеяны деревни – там за ними Скривилась мельница, насилу крылья Ворочая при ветре… На границе Владений дедовских, на месте том, Где в гору подымается дорога, Изрытая дождями, три сосны Стоят – одна поодаль, две другие Друг к дружке близко, – здесь, когда их мимо Я проезжал верхом при свете лунном, Знакомым шумом шорох их вершин Меня приветствовал. По той дороге Теперь поехал я, и пред собою Увидел их опять. Они всё те же, Всё тот же их, знакомый уху шорох — Но около корней их устарелых (Где некогда всё было пусто, голо) Теперь младая роща разрослась, Зеленая семья; кусты теснятся Под сенью их как дети. А вдали Стоит один угрюмый их товарищ Как старый холостяк, и вкруг него По-прежнему всё пусто. Здравствуй, племя Младое, незнакомое! не я Увижу твой могучий поздний возраст, Когда перерастешь моих знакомцев И старую главу их заслонишь От глаз прохожего. Но пусть мой внук Услышит ваш приветный шум, когда, С приятельской беседы возвращаясь, Веселых и приятных мыслей полон, Пройдет он мимо вас во мраке ночи И обо мне вспомянет. Я думал, сердце позабыло Способность легкую страдать, Я говорил: тому, что было, Уж не бывать! уж не бывать! Прошли восторги, и печали, И легковерные мечты… Но вот опять затрепетали Пред мощной властью красоты. О бедность! затвердил я наконец Урок твой горький! Чем я заслужил Твое гоненье, властелин враждебный, Довольства враг, суровый сна мутитель?.. Что делал я, когда я был богат, О том упоминать я не намерен: В молчании добро должно твориться, Но нечего об этом толковать. Здесь пищу я найду для дум моих, Я чувствую, что не совсем погибнул Я с участью моей. — Если ехать вам случится От **** на *, Там, где Л. струится Меж отлогих берегов, — От большой дороги справа, Между полем и холмом, Вам представится дубрава, Слева сад и барской дом. Летом, в час, как за холмами Утопает солнца шар, Дом облит его лучами, Окна блещут как пожар, И, ездой скучая мимо развлечен, Путник смотрит невидимо На семейство, на балкон. Ты угасал, богач младой! Ты слышал плач друзей печальных. Уж смерть являлась за тобой В дверях сеней твоих хрустальных. Она, как втершийся с утра Заимодавец терпеливый, Торча в передней молчаливой, Не трогалась с ковра. В померкшей комнате твоей Врачи угрюмые шептались. Твоих нахлебников, цирцей Смущеньем лица омрачались; Вздыхали верные рабы И за тебя богов молили, Не зная в страхе, что сулили Им тайные судьбы. А между тем наследник твой, Как ворон к мертвечине падкой, Бледнел и трясся над тобой, Знобим стяжанья лихорадкой. Уже скупой его сургуч Пятнал замки твоей конторы; И мнил загресть он злата горы В пыли бумажных куч. Он мнил: "Теперь уж у вельмож Не стану няньчить ребятишек; Я сам вельможа буду тож; В подвалах, благо, есть излишек. Теперь мне честность – трын-трава! Жену обсчитывать не буду, И воровать уже забуду Казенные дрова!" Но ты воскрес. Твои друзья, В ладони хлопая ликуют; Рабы как добрая семья Друг друга в радости целуют; Бодрится врач, подняв очки; Гробовый мастер взоры клонит; А вместе с ним приказчик гонит Наследника в толчки. Так жизнь тебе возвращена Со всею прелестью своею; Смотри: бесценный дар она; Умей же пользоваться ею; Укрась ее; года летят, Пора! Введи в свои чертоги Жену красавицу – и боги Ваш брак благословят. Когда владыка ассирийский Народы казнию казнил, И Олоферн весь край азийский Его деснице покорил, — Высок смиреньем терпеливым И крепок верой в бога сил, Перед сатрапом горделивым Израил выи не склонил; Во все пределы Иудеи Проникнул трепет. Иереи Одели вретищем алтарь. Народ завыл, объятый страхом, Главу покрыв золой и прахом, И внял ему всевышний царь. Притек сатрап к ущельям горным И зрит: их узкие врата Замком замкнуты непокорным; Стеной, <как> поясом узорным, Препоясалась высота. И над тесниной торжествуя, Как муж на страже, в тишине Стоит, белеясь, Ветилуя В недостижимой вышине. Сатрап смутился изумленный — И гнев в нем душу помрачил… И свой совет разноплеменный Он – любопытный – вопросил: "Кто сей народ? и что их сила, И кто им вождь, и отчего Сердца их дерзость воспалила, И их надежда на кого?…" И встал тогда сынов Аммона Военачальник Ахиор И рек – и Олоферн со трона Склонил <к нему> и слух и взор. Над Невою резво вьются Флаги пестрые судов; Звучно с лодок раздаются Песни дружные гребцов; В царском доме пир веселый; Речь гостей хмельна, шумна; И Нева пальбой тяжелой Далеко потрясена. Что пирует царь великий В Питербурге-городке? Отчего пальба и клики И эскадра на реке? Озарен ли честью новой Русской штык иль русской флаг? Побежден ли швед суровый? Мира ль просит грозный враг? Иль в отъятый край у шведа Прибыл Брантов утлый бот, И пошел навстречу деда Всей семьей наш юный флот, И воинственные внуки Стали в строй пред стариком, И раздался в честь Науки Песен хор и пушек гром? Годовщину ли Полтавы Торжествует государь, День, как жизнь своей державы Спас от Карла русский царь? Родила ль Екатерина? Именинница ль она, Чудотворца-исполина Чернобровая жена? Нет! Он с подданным мирится; Виноватому вину Отпуская, веселится; Кружку пенит с ним одну; И в чело его цалует, Светел сердцем и лицом; И прощенье торжествует, Как победу над врагом. Оттого-то шум и клики В Питербурге-городке, И пальба и гром музыки И эскадра на реке; Оттого-то в час веселый Чаша царская полна, И Нева пальбой тяжелой Далеко потрясена. На это скажут мне с улыбкою неверной: Смотрите, вы поэт уклонный, лицемерный, Вы нас морочите – вам слава не нужна, Смешной и суетной Вам кажется она; Зачем же пишете? – Я? для себя. – За что же Печатаете вы? – Для денег. – Ах, мой боже! Как стыдно! – Почему ж? Отрок милый, отрок нежный, Не стыдись, навек ты мой; Тот же в нас огонь мятежный, Жизнью мы живем одной. Не боюся я насмешек: Мы сдвоились меж собой, Мы точь в точь двойной орешек Под единой скорлупой. – Не видала ль, девица, Коня моего? – Я видала, видела Коня твоего. – Куда, красна девица, Мой конь пробе<жал?> – Твой конь пробе<жал> На Дунай реку — ___ Бежа<л> твой конь, Тебя проклинал — Тебя проклинал Тебе певцу, тебе герою! Не удалось мне за тобою При громе пушечном, в огне Скакать на бешеном коне. Наездник смирного Пегаса, Носил я старого Парнаса Из моды вышедший мундир: Но и по этой службе трудной, И тут, о мой наездник чудный, Ты мой отец и командир. Вот мой Пугач – при первом взгляде Он виден – плут, казак прямой! В передовом твоем отряде Урядник был бы он лихой. Грустен и весел вхожу, ваятель, в твою мастерскую: Гипсу ты мысли даешь, мрамор послушен тебе: Сколько богов, и богинь, и героев!.. Вот Зевс Громовержец, Вот из подлобья глядит, дуя в цевницу, сатир. Здесь зачинатель Барклай, а здесь совершитель Кутузов Тут Аполлон – идеал, там Ниобея – печаль… Весело мне. Но меж тем в толпе молчаливых кумиров — Грустен гуляю: со мной доброго Дельвига нет; В темной могиле почил художников друг и советник. Как бы он обнял тебя! как бы гордился тобой! Когда великое свершалось торжество, И в муках на кресте кончалось божество, Тогда по сторонам животворяща древа Мария-грешница и пресвятая дева, Стояли две жены, В неизмеримую печаль погружены. Но у подножия теперь креста честнаго, Как будто у крыльца правителя градскаго, Мы зрим – поставлено на место жен святых В ружье и кивере два грозных часовых. К чему, скажите мне, хранительная стража? — Или распятие казенная поклажа, И вы боитеся воров или мышей? — Иль мните важности придать царю царей? Иль покровительством спасаете могучим Владыку, тернием венчанного колючим, Христа, предавшего послушно плоть свою Бичам мучителей, гвоздям и копию? Иль опасаетесь, чтоб чернь не оскорбила Того, чья казнь весь род Адамов искупила, И, чтоб не потеснить гуляющих господ, Пускать не велено сюда простой народ? Как с древа сорвался предатель ученик, Диявол прилетел, к лицу его приник, Дхнул жизнь в него, взвился с своей добычей смрадной И бросил труп живой в гортань геенны гладной… Там бесы, радуясь и плеща, на рога Прияли с хохотом всемирного врага И шумно понесли к проклятому владыке, И сатана, привстав, с веселием на лике Лобзанием своим насквозь прожег уста, В предательскую ночь лобзавшие Христа. Не дорого ценю я громкие права, От коих не одна кружится голова. Я не ропщу о том, что отказали боги Мне в сладкой участи оспоривать налоги, Или мешать царям друг с другом воевать; И мало горя мне, свободно ли печать Морочит олухов, иль чуткая цензура В журнальных замыслах стесняет балагура. Всё это, видите ль, слова, слова, слова. Иные, лучшие мне дороги права; Иная, лучшая потребна мне свобода: Зависить от властей, зависить от народа — Не всё ли нам равно? Бог с ними. Никому Отчета не давать, себе лишь самому Служить и угождать; для власти, для ливреи Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи; По прихоти своей скитаться здесь и там, Дивясь божественным природы красотам, И пред созданьями искусств и вдохновенья Трепеща радостно в восторгах умиленья. – Вот счастье! вот права… Отцы пустынники и жены непорочны, Чтоб сердцем возлетать во области заочны, Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв, Сложили множество божественных молитв; Но ни одна из них меня не умиляет, Как та, которую священник повторяет Во дни печальные Великого поста; Всех чаще мне она приходит на уста И падшего крепит неведомою силой: Владыко дней моих! дух праздности унылой, Любоначалия, змеи сокрытой сей, И празднословия не дай душе моей. Но дай мне зреть мои, о боже, прегрешенья, Да брат мой от меня не примет осужденья, И дух смирения, терпения, любви И целомудрия мне в сердце оживи. Когда за городом, задумчив, я брожу И на публичное кладбище захожу, Решетки, столбики, нарядные гробницы, Под коими гниют все мертвецы столицы, В болоте кое-как стесненные рядком, Как гости жадные за нищенским столом, Купцов, чиновников усопших мавзолеи, Дешевого резца нелепые затеи, Над ними надписи и в прозе и в стихах О добродетелях, о службе и чинах; По старом рогаче вдовицы плач амурный, Ворами со столбов отвинченные урны, Могилы склизкие, которы также тут Зеваючи жильцов к себе на утро ждут, — Такие смутные мне мысли всё наводит, Что злое на меня уныние находит. Хоть плюнуть да бежать… Но как же любо мне Осеннею порой, в вечерней тишине, В деревне посещать кладбище родовое, Где дремлют мертвые в торжественном покое. Там неукрашенным могилам есть простор; К ним ночью темною не лезет бледный вор; Близ камней вековых, покрытых желтым мохом. Проходит селянин с молитвой и со вздохом; На место праздных урн и мелких пирамид, Безносых гениев, растрепанных харит Стоит широко дуб над важными гробами, Колеблясь и шумя… Я памятник себе воздвиг нерукотворный, К нему не заростет народная тропа, Вознесся выше он главою непокорной Александрийского столпа. Нет, весь я не умру – душа в заветной лире Мой прах переживет и тленья убежит — И славен буду я, доколь в подлунном мире Жив будет хоть один пиит. Слух обо мне пройдет по всей Руси великой, И назовет меня всяк сущий в ней язык, И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой Тунгуз, и друг степей калмык. И долго буду тем любезен я народу, Что чувства добрые я лирой пробуждая, Что в мой жестокой век восславил я Свободу И милость к падшим призывал. Веленью божию, о муза, будь послушна, Обиды не страшась, не требуя венца, Хвалу и клевету приемли равнодушно, И не оспоривай глупца. Начнем ab ovo: Мой Езерский Происходил от тех вождей, Чей в древни веки парус дерзкий Поработил брега морей. Одульф, его начальник рода, Вельми бе грозен воевода (Гласит Софийский Хронограф). При Ольге сын его Варлаф Приял крещенье в Цареграде С приданым греческой княжны. От них два сына рождены, Якуб и Дорофей. В засаде Убит Якуб, а Дорофей Родил двенадцать сыновей. Ондрей, по прозвищу Езерский Родил Ивана да Илью И в лавре схимился Печерской. Отсель фамилию свою Ведут Езерские. При Калке Один из них был схвачен в свалке А там раздавлен как комар Задами тяжкими татар. Зато со славой, хоть с уроном, Другой Езерский, Елизар, Упился кровию татар, Между Непрядвою и Доном, Ударя с тыла в табор их С дружиной суздальцев своих. В века старинной нашей славы, Как и в худые времена, Крамол и смут во дни кровавы Блестят Езерских имена. Они и в войске и в совете. На воеводстве, и в ответе Служили доблестно царям. Из них Езерский Варлаам Гордыней славился боярской; За спор то с тем он, то с другим, С большим бесчестьем выводим Бывал из-за трапезы царской, Но снова шел под тяжкий гнев И умер, Сицких пересев. Когда от Думы величавой Приял Романов свой венец, Как под отеческой державой Русь отдохнула наконец, А наши вороги смирились, — Тогда Езерские явились В великой силе при дворе, При императоре Петре… Но извините: статься может, Читатель, вам я досадил; Ваш ум дух века просветил, Вас спесь дворянская не гложет, И нужды нет вам никакой До вашей книги родовой. Кто б ни был ваш родоначальник, Мстислав, князь Курбский, иль Ермак, Или Митюшка целовальник, Вам всё равно. Конечно, так; Вы презираете отцами, Их славой, частию, правами Великодушно и умно; Вы отреклись от них давно, Прямого просвещенья ради, Гордясь (как общей пользы друг) Красою собственных заслуг, Звездой двоюродного дяди, Иль приглашением на бал Туда, где дед ваш не бывал. Я сам – хоть в книжках и словесно Собраться надо мной трунят — Я мещанин, как вам известно, И в этом смысле демократ; Но каюсь: новый Ходаковский, Люблю от бабушки московской Я толки слушать о родне, О толстобрюхой старине. Мне жаль, что нашей славы звуки Уже нам чужды; что спроста Из бар мы лезем в tiers-état, Что нам не в прок пошли науки, И что спасибо нам за то Не скажет, кажется, никто. Мне жаль, что тех родов боярских Бледнеет блеск и никнет дух; Мне жаль, что нет князей Пожарских, Что о других пропал и слух, Что их поносит и Фиглярин, Что русский ветреный боярин Считает грамоты царей За пыльный сбор календарей, Что в нашем тереме забытом Растет пустынная трава, Что геральдического льва Демократическим копытом Теперь лягает и осел: Дух века вот куда зашел! Вот почему, архивы роя, Я разбирал в досужный час Всю родословную героя, О ком затеял свой рассказ, И здесь потомству заповедал. Езерский сам же твердо ведал, Что дед его, великий муж, Имел двенадцать тысяч душ; Из них отцу его досталась Осьмая часть, и та сполна Была давно заложена И ежегодно продавалась; А сам он жалованьем жил И регистратором служил. От западных морей до самых врат восточных Не многие умы от благ прямых и прочных Зло могут отличить… рассудок редко нам Внушает — «Пошли мне долгу жизнь и многие года!» Зевеса вот о чем и всюду и всегда Привыкли вы молить – но сколькими бедами Исполнен дол<гой> век! Во-первых, как рубцами, Лицо морщинами покроется – оно превращено. Ценитель умственных творений исполинских, Друг бардов английских, любовник муз латинских, Ты к мощной древности опять меня манишь, Ты снова мне велишь. Простясь с мечтой и бл<едным> идеалом, Я приготовился бороться с Ювеналом, Чьи строгие стихи, неопытный поэт, Стихами перевесть я было дал обет. Но, развернув его суровые творенья, Не мог я одолеть пугливого смущенья… Стихи бесстыдные прияпами торчат, В них звуки странною гармонией трещат — Была пора: наш праздник молодой Сиял, шумел и розами венчался, И с песнями бокалов звон мешался, И тесною сидели мы толпой. Тогда, душой беспечные невежды, Мы жили все и легче и смелей, Мы пили все за здравие надежды И юности и всех ее затей. Теперь не то: разгульный праздник наш С приходом лет, как мы, перебесился, Он присмирел, утих, остепенился, Стал глуше звон его заздравных чаш; Меж нами речь не так игриво льется. Просторнее, грустнее мы сидим, И реже смех средь песен раздается, И чаще мы вздыхаем и молчим. Всему пора: уж двадцать пятый раз Мы празднуем лицея день заветный. Прошли года чредою незаметной, И как они переменили нас! Недаром – нет! – промчалась четверть века! Не сетуйте: таков судьбы закон; Вращается весь мир вкруг человека, — Ужель один недвижим будет он? Припомните, о други, с той поры, Когда наш круг судьбы соединили, Чему, чему свидетели мы были! Игралища таинственной игры, Металися смущенные народы; И высились и падали цари; И кровь людей то Славы, то Свободы, То Гордости багрила алтари. Вы помните: когда возник лицей, Как царь для нас открыл чертог царицын, И мы пришли. И встретил нас Куницын Приветствием меж царственных гостей, — Тогда гроза двенадцатого года Еще спала. Еще Наполеон Не испытал великого народа — Еще грозил и колебался он. Вы помните: текла за ратью рать, Со старшими мы братьями прощались И в сень наук с досадой возвращались, Завидуя тому, кто умирать Шел мимо нас… и племена сразились, Русь обняла кичливого врага, И заревом московским озарились Его полкам готовые снега. Вы помните, как наш Агамемнон Из пленного Парижа к нам примчался. Какой восторг тогда пред ним раздался! Как был велик, как был прекрасен он, Народов друг, спаситель их свободы! Вы помните – как оживились вдруг Сии сады, сии живые воды, Где проводил он славный свой досуг. И нет его – и Русь оставил он, Взнесенну им над миром изумленным, И на скале изгнанником забвенным, Всему чужой, угас Наполеон. И новый царь, суровый и могучий, На рубеже Европы бодро стал, И над землей сошлися новы тучи, И ураган их Альфонс садится на коня; Ему хозяин держит стремя. "Сеньор, послушайтесь меня: Пускаться в путь теперь не время. В горах опасно, ночь близка, Другая вента далека. Останьтесь здесь: готов вам ужин; В камине разложен огонь; Постеля есть – покой вам нужен, А к стойлу тянется ваш конь". – "Мне путешествие привычно И днем и ночью – был бы путь, — Тот отвечает, – неприлично Бояться мне чего-нибудь. Я дворянин, – ни чорт, ни воры Не могут удержать меня, Когда спешу на службу я". И дон Альфонс коню дал шпоры, И едет рысью. Перед ним Одна идет дорога в горы Ущельем тесным и глухим. Вот выезжает он в долину; Какую ж видит он картину? Кругом пустыня, дичь и голь, А в стороне торчит глаголь, И на глаголе том два тела Висят. Закаркав, отлетела Ватага черная ворон, Лишь только к ним подъехал он. То были трупы двух гитанов, Двух славных братьев-атаманов, Давно повешенных и там Оставленных в пример ворам. Дождями небо их мочило, <А> солнце знойное сушило, Пустынный ветер их качал, Клевать их ворон прилетал. И шла молва в простом народе, Что, обрываясь по ночам, Они до утра на свободе Гуляли, мстя своим врагам. Альфонсов конь всхрапел и боком Прошел их мимо, и потом Понесся резво, легким скоком, С своим бесстрашным седоком. От меня вечор Леила Равнодушно уходила. Я сказал: «Постой, куда?» А она мне возразила: «Голова твоя седа». Я насмешнице нескромной Отвечал: "Всему пора! То, что было мускус темный Стало нынче камфора". Но Леила неудачным Посмеялася речам И сказала: "Знаешь сам: Сладок мускус новобрачным, Камфора годна гробам". Не знаю где, но не у нас, Достопочтенный лорд Мидас, С душой посредственной и низкой, Чтоб не упасть дорогой склизкой, Ползком прополз в известный чин И стал известный господин. Еще два слова об Мидасе: Он не хранил в своем запасе Глубоких замыслов и дум; Имел он не блестящий ум, Душой не слишком был отважен; За то был сух, учтив и важен. Льстецы героя моего, Не зная, как хвалить его, Провозгласить решились тонким… Куда ты холоден и cyx! Как слог твой чопорен и бледен! Как в изобретеньях ты беден! Как утомляешь ты мой слух! Твоя пастушка, твой пастух Должны ходить в овчинной шубе: Ты их морозишь налегке! Где ты нашел их: в шустер-клубе. Или на Красном кабачке? Житье тому, мой милый друг, Кто страстью глупою не болен, Кому влюбиться недосуг, Кто занят всем и всем доволен — Его не ведает печаль; Его забавы бесконечны, Он создал мысленно сераль И в нем блаженствует, беспечный! Когда так нежно, так сердечно, Так радостно я встретил вас, Вы удивилися, конечно, Досадой хладно воружась. Вечор в счастливом усыпленьи < > Мое живое сновиденье Ваш милый образ озарил. С тех пор я слезами Мечту прелестную зову. Во сне был осчастливлен вами И благодарен наяву. Зачем я ею очарован? Зачем расстаться должен с ней? Когда б я не был избалован Цыганской жизнию моей. — Она глядит на вас так нежно, Она лепечет так небрежно, Она так тонко весела, Ее глаза так полны чувством, Вечор она с таким искусством Из-под накрытого стола Мне свою ножку подала. Ты просвещением свой разум осветил, Ты правды лик увидел, И нежно чуждые народы возлюбил, И мудро свой возненавидел. Когда безмолвная Варшава поднялась, И бунтом опьянела, И смертная борьба началась, При клике «Польска не згинела!» Ты руки потирал от наших неудач, С лукавым смехом слушал вести, Когда бежали вскачь, И гибло знамя нашей чести. Варшавы бунт в дыме Поникнул ты <главой> и горько возрыдал, Как жид о Иерусалиме. Чудный сон мне бог послал — С длинной белой бородою В белой ризе предо мною Старец некой предстоял И меня благословлял. Он сказал мне: "Будь покоен, Скоро, скоро удостоен Будешь царствия небес. Скоро странствию земному Твоему придет конец. Уж готов<ит> ангел смерти Для тебя святой венец… Путник – ляжешь на ночлеге, В <гавань>, плаватель, войдешь. Бедный пахарь утомленный, Отрешишь волов от плуга На последней борозде. Ныне грешник тот великой, О котором предвещанье Слышал ты давно — Грешник ждан<ный> Наконец к тебе приидет Исповедовать себя, И получит разрешенье, И заснешь ты вечным сном". Сон отрадный, благовещный Сердце жадное не смеет И поверить и не верить. Ах, ужели в самом деле Близок я к моей кон<чине>? И страшуся и надеюсь, Казни вечныя страшуся, Милосердия надеюсь: Успокой меня, творец. Но твоя да будет воля, Не моя. – Кто там идет?.. О нет, мне жизнь не надоела, Я жить люблю, я жить хочу, Душа не вовсе охладела, Утратя молодость свою. Еще хранятся наслажденья Для любопытства моего, Для милых снов воображенья, Для чувств всего. "Твой и мой, – говорит Лафонтен — Расторгло узы всего мира". — Что до меня, я этому отнюдь не верю. Что было бы, моя Климена, Если бы ты больше не была моей, Если б я больше не был твоим? Когда луны сияет лик двурогой И луч ее во мраке серебрит Немой залив и склон горы отлогой И хижину, где поздний огнь горит — И с седоком приморского дорогой Привычный конь над бездною бежит… И в темноте, как призрак безобразный, Стоит вельблюд, вкуш<ая> отдых праздный. Там, устарелый вождь! как ратник молодой, Искал ты умереть средь сечи боевой. Вотще! Преемник твой стяжал успех, сокрытый В главе твоей. – А ты, всепризнанный, забытый Виновник торжества, почил – и в смертный час С презреньем, может быть, воспоминал о нас!